Павших в операции на станции партизан Скворцов помнит каждого в лицо, — как когда-то павших на заставе бойцов-пограничников. Он упорно внедряет в обиход, чтоб партизан именовался бойцом, по-армейски. И не без успеха… Ночью Скворцов лежал, закинув руки под голову, маялся бессонницей, и его посетила мысль: как будет на Земле, когда перемрут участники нынешней войны, солдаты и партизаны, что будет с народной памятью? Само собой, сперва надо, чтобы люди пережили войну, дотянули до победы. Кто-то дотянет! И что же все-таки будет в мире, когда лет через двадцать, тридцать, сорок после победы они один за другим умрут от старости, ран и болезней? Кто сохранит память очевидцев и участников войны? В жизнь придут новые поколения. Сохранят ли они народную память об этом времени, равного которому, по-видимому, нет в истории? Или память будет тускнеть? Глохнуть и слепнуть? Не может того быть!

Ночью надо бы спать, думать — днем. Скворцов думал и днем. О многом думал. О тактике, например. Отряду нельзя топтаться на пятачке, действия должны быть маневренными: нанесли мы удар здесь, а уж, глядь, очутились там. Ищи-свищи ветра в поле. А чтоб действия были маневренные, хотя бы часть отряда посадить на лошадей. Подводы, конечно, штука неплохая, но тихоходная. Кавалерия — вот что надобно. Для начала посадить на коней разведку. А раздобыть немецкую машину? Шоферы есть. Да, да, необходимо наносить стремительные удары и столь же стремительно уходить. Это нынче сошло с рук, обошлось без преследования. Еще: не попробовать ли проводить дальние рейды? То есть значительно расширить зону действий отряда, выходя не только за пределы района, но и области. Нужно улучшить агентурную работу. В селах есть свои люди, их бы активизировать, и тогда мы сможем получать более обильную информацию, планировать боевые операции на более достоверной основе. Все-таки это радостно: при забитости местного населения, при страхе перед расправой люди помогают нам.

А как быть с численностью отряда? Она должна расти. Чем больше отряд, тем мощней его удары. И если раньше Скворцов сомневался, стоит ли увеличивать численность отряда, то сейчас сомнения отпали, практика доказала, что прав Волощак. И если раньше Скворцов колебался: вырастешь, а немцам проще обнаружить крупный отряд, — то и колебания отпали, практика доказала, что численность отряда тут не имеет решающего значения — при условии, разумеется, что ты не отсиживаешься в кустах, а действуешь. Решающее тут иное: бей внезапно, стремительно, мощно — и уходи. Ну, а если ввяжешься в бой, если тебя окружат? Воюй! Рви кольцо и опять же уходи. Чтоб опять нанести удар. Будет время — скажут: партизаны помогли Красной Армии, их удары сливались с ее ударами, и вот итог: враг бежит. Ах, не скоро подводить этот итог, не скоро! И где Красная Армия, и что там, за линией фронта, думают о нас, оставшихся в немецком тылу, и как будет с нами после возвращения сюда наших войск? Одно можно сказать: мы не виноваты, что отстали от своих, мы боролись, как могли.

Совместную операцию в предместье, на станции провели неплохо. И одна из причин успеха — били сжатым кулаком. Три отряда — это не растопыренные пальцы… Наверное, Волощак прав, ратуя за объединение отрядов — в свое время. И командовать таким объединенным отрядом самому Волощаку. Почему? Потому что, как думается Скворцову, в партизанской войне для командира чрезвычайно важно знание местных условий, даже важней, чем военные навыки, а если командир к тому же секретарь райкома партии, то это, видимо, идеальная фигура — при грамотном строевике, заместителе или начальнике штаба. Понятно же: партизанская война в корне отличается от той, большой, прямой, что ли, войны, идущей на фронте. Не наверное, а безусловно прав Волощак, советуя укрупнять отряд на данном этапе. И не только за счет добровольцев, но и мобилизуя парней, молодых мужиков. Сперва Скворцову казалось: что за прок от мобилизованных, да и всякая нечисть может просочиться с ними. Подискутировали они, Скворцов, Емельянов, Новожилов, Федорук, особенно активничал Павло Лобода, подрали глотки, однако Иосиф Герасимович убедил: Советская власть не отменена, Конституция СССР — тоже, а по ней, по Конституции, положено военнообязанных призывать на службу.

Конечно же, чохом, без разбору, брать неразумно. Кое-кто больше пользы принесет вне отряда, на своем месте. Вот, скажем, Стефан Тышкевич, молодым, правда, его не назовешь. Служил в польской армии, есть военный опыт, в отряде пригодился бы. Но еще больше пригодился он — лесник: как и условился с ним Скворцов, уходя в леса, его сторожку партизаны использовали в качестве запасной, хотя и маленькой, базы. Когда однажды отрядные разведчики, напоровшись на немецкий заслон и полицаев, отрывались от преследователей с боем, они нашли прибежище в лесниковой сторожке; Тышкевичи укрыли их, перевязали раненых, покормили, вывели через топи в лес, на партизанскую тропу; и всегда снабжают наших разведчиков информацией. Надо будет при случае заглянуть к Тышкевичам.

А не дальше как позавчера вечером произошла сцена, которая до сих пор стоит перед глазами Скворцова. С Новожиловым, Лободой и охраной он завернул на хутор, обсаженный грабами: соломенная крыша хаты и клуни, изгородь, перелаз, за двором картофельное поле, изрытое, картошка убрана, вдали, за вербами, речка и пруд, кладбище на взгорке, за кладбищем — господский парк. Ездили верхом в Прилужье, на рекогносцировку, конец неблизкий, устали, кони заляпаны грязью, понуры. Ну, и вздумал Скворцов передохнуть, покурить в тепле и сухости, горячим чайком побаловаться. Чаю им дали, хотели дать и самогону, но Скворцов так шевельнул бровью, что Новожилов с поспешностью проговорил: «Алкоголь не употребляем, уберите!» Хозяйка, молодая, пышнотелая, усмехнулась: «А сало с колбасой употребляете?» — «Употребляем», — сказал Скворцов. «А хозяину можно выпить?» — спросил молодой и тоже раздавшийся на добрых харчах мужчина в вышитой крестиком сорочке. «Можно», — ответил Скворцов. Хозяин сказал с усмешкой, похожей на усмешку хозяйки: «Оно как-то неудобно пить без гостей, но приходится, для храбрости».

Скворцов пригляделся к нему. Он напоминал украинца: вислые усы, чуприна, вышитая сорочка, но говорил на чистейшем русском. Кто он? Как попал сюда? Хозяйка и хозяин перехватили оценивающий взгляд Скворцова, она перестала усмехаться, нахмурилась, он же усмехнулся еще откровенней и сказал: «Удивляет, как я шпарю по-русски? Нечему удивляться: родом из Костромы, до призыва обитал там, до двадцать второго июня — старший сержант, до двадцать девятого — лесной скиталец, в настоящий момент — примак. Есть вопросы?» — «Есть!» — вскинулся Лобода. «Есть, — сказал и Скворцов, жестом осаживая Лободу. — Вопрос, в частности, такой: почему не в армии?» — «Так где ж она? За ней не угонишься». Лобода снова вскинулся: «Отсиживаешься? Прикрываешься бабским подолом?» Скворцов сказал: «О партизанах слыхали?» — «Кое-что». — «Так вот мы партизаны!» — «Догадался». — «А вам не кажется, старший сержант, что пора вспомнить: вы военнослужащий». — «Был». — «Нет, есть. А вот примак — был…»

Хозяин задумчиво выпил стаканчик, похрумкал огурцом. Сказал с той же задумчивостью: «Это вы, товарищи-граждане, вроде бы стыдите меня? Взываете к моей гражданской совести? Между прочим, она у меня всегда была… По воинской специальности я радист, служил в Луцке, а двадцатого июня прибыл в командировку в Ковель, тут и встретил войну. Честно: дрался не хуже прочих. Попал в окружение, скитался по лесам. Я спрашиваю вас: как мне было поступать? Армия ушла, мне путь — или в плен, в лагерь, или к бабе, в примаки. Голодный, одичавший зашел к ней, не прогнала, приняла, вроде мужа я…»

Хозяйка повела полными, налитыми плечами, с надрывом сказала Скворцову: «Что вам надо от нас? Угостили вас ужином, как людей, и будьте ласковы…» — «И впрямь, не дают жить, — сказал хозяин. — То немцы проверяют, то полицаи цепляются: москаль, москаль, — теперь вот вы, партизаны… Оставьте меня в покое!» — «Не оставим, — сказал Скворцов. — Присягу давал? Так выполняй ее! За нарушение присяги знаешь что полагается?» И хозяин перестал усмехаться, переглянулся с хозяйкой, угрюмо сказал: «Пугаете, товарищи-граждане? Насильно возьмете?» Лобода вскипел: «Нужен ты!» Скворцов сказал, отодвигая от себя стакан с чаем: «Возьмем. Ты нам нужен. Радист нам нужен». — «Рация есть?» — «Пока нету». — «Ну, вот…» — «Пока с винтовкой будешь дружить». Хозяин вскинул голову, посмотрел на Скворцова, на хозяйку. И она вскочила, заголосив: «Ратуйте, люди добрые! Грабят!» Назавтра можно было снисходительно подивиться этому простодушному и неуместному «грабят!», но в тот вечер Скворцова поразила эта внезапная драма, ибо на его глазах и по его воле рушилось непрочное, военное счастье молодой, не жившей как следует женщины.

Углубленный в себя, старший сержант молчал, и угрюмость сходила с его лица, оно становилось моложе и будто худело. Наконец он крякнул, махнул рукой: «А, была не была! Иду с вами, товарищи. А то после передумаю, все ж таки баба у меня мировая… Но я к тебе, Марийка, буду наезжать, а?» Марийка зло выкрикнула: «Коли уходишь — уходи! И больше ко мне ни ногой!» Но когда, наскоро одевшись, бывший примак, ныне снова сержант, шагнул к выходу, женщина повисла у него на груди, голося: «Микола, коханый, куда ж ты? Не пущу!» Микола, смущенный, растерянный и расстроенный, отомкнул ее руки на своей шее, пробормотал: «Еще свидимся». — «Не свидимся! — закричала Марийка. — Если дядьки прознают, что ты в партизанах, меня сожгут!» Старший сержант не дослушал, толкнул дверь плечом.

У охраны были подменные кони, одного предложили Николаю. Он неуклюже взгромоздился, бормотнув: «Наездник я аховый». Видно было, что аховый. Зато одет добротно, по погоде: яловые сапоги, кожушок, кожаная на меху шапка с козырьком, поверх — брезентовый плащ, с капюшоном, Марийка приодела, в том и выпустила. Скворцов ехал рядом с Новожиловым и думал о Николае, о старшем сержанте. Понимает ли тот, что случилось с ним в этот ненастный, мглистый вечер? Ведь во мгле ему забрезжил путеводный луч, ведь он обрел надежду и право стать в строй.

Назавтра Скворцов, как и другие командиры, получил от Федорука добротную, не хуже, чем у бывшего примака, надежную одежку — кубанку с малиновым верхом, полушубок, немецкие сапоги с подковками, польский френч, галифе. Рваную, латаную-перелатаную, изношенную пограничную форму Скворцов спрятал в трофейный ранец — гимнастерку, брюки, фуражку. Когда-нибудь еще наденет. Или просто сохранит как память о пограничном прошлом.

Весь отряд был теперь экипирован по-зимнему. Пестрота, смесь цивильных полушубков и шапок с трофейным немецким, а также польским обмундированием, добытым с какого-то склада. Чтоб тепло было! А отличительный знак — красную полоску — недолго пришить наискосок. Иван Харитонович Федорук действовал энергично и предприимчиво, кое-где даже диктаторски, зато и запасы продовольствия пополнялись и резервные базы строились. Нашивать алую полоску было обязательным, неукоснительным требованием Скворцова, ибо в округе обитали не одни партизаны, а группы, кучки, шайки дезертиров и бандитов: выдавая себя за партизан, они грабили местное население. Отсиживались «зеленые» по глухоманным займищам, избегая боевых столкновений с немцами, с полицаями. А вот с партизанами вступали в бой, когда партизаны их прижимали. Одним таким боем Скворцову пришлось руководить самому. Он вел две роты (около ста человек) — предстояло атаковать разгружавшуюся на полустанке роту полевой жандармерии (около ста пятидесяти человек), — но по пути зашли в село, и выяснилось: полчаса назад в нем побывали «зеленые» — грабили, бесчинствовали. Вообще-то отклоняться от маршрута и основной цели было не очень разумно, но время лишнее имелось, да и гнев душил: «Догнать мерзавцев!» Их догнали на опушке: колонна из пяти подвод, нагруженных одеждой и продуктами, втягивалась в лес; подводы остановились, с них открыли беспорядочную стрельбу. Скворцов приказал окружить подводы, и зажатых в кольцо бандитов почти всех перебили, лишь одиночки удрали в лес. Отбитые подводы Скворцов велел вернуть в село, а сам подсчитал свои потери: трое раненых. Слава богу, убитых нет, но и раненые — еще до боя с полевыми жандармами — тоже не в радость, непредвиденное.

А вот бой с жандармами сложился пакостно, совсем не так, как планировалось. Во-первых, их было не сто пятьдесят, а все двести, если не больше (усиленная рота), во-вторых, разгрузка проводилась под прикрытием спаренных пулеметов, и, когда партизаны сунулись к полустанку, пулеметы ударили с четырех сторон. Словом, не партизаны жандармов пощекотали, а жандармы — партизан. Хорошо еще, после неудачной атаки ноги унесли. Выручило то, что немцы не погнались за ними в болото. Промокшие, воняющие болотной жижей, кое-как выбрались из топи, оторвались от преследования. Скворцов подумал: «На арапа полезли — и получили по зубам. Вот он еще один наглядный пример в пользу объединения отрядов. Мелкими силами, легковесным наскоком многого не добьешься».

* * *

В землянке натоплено, но сыро, стены осклизло блестят, с пола поддувает, сквозит и от двери. Скворцов и Емельянов за березовым столиком, застланным клеенкой, читают листовку, которую сочинил ученый доктор-филолог, редактор отрядной стенной газеты, он же штабной писарь — грамотно пишет, хотя почерк не шибко красивый, — он же и лектор, он же вместе с радистом принимает сводки Совинформбюро. В селе Волчий Перевоз, в колхозном срубе, полусгоревшем, заброшенном, партизаны обнаружили вполне исправный радиоприемник «Колхозник», приволокли в отряд, и теперь у этого «Колхозника» ночи просиживает доктор-филолог, карандашиком записывает в ученической тетради, что по словам диктует Москва. А Москва диктовала сообщения «От Советского Информбюро», из которых явствовало: положение на фронте — дрянь. Бывали сообщения и повеселей, если Информбюро передавало о героических подвигах на отдельных участках фронта или если по радио передавали заметки из «Правды», «Известий», «Красной звезды». Такие бодрые, духоподъемные, как выражался Емельянов, сообщения размножали на пишущей машинке и разбрасывали по селам.

А размножать ли оперативные сводки Совинформбюро, — тут Скворцов и Емельянов поспорили. Скворцов считал: размножать, Емельянов возражал: зачем же распространять о себе отрицательные сведения, хватит того, что гитлеровская, пропаганда этим занимается. И, поколебавшись, Скворцов с ним согласился. Вот когда положение на фронте улучшится, тогда закладывай побольше копирки в «ундервуд», — пишущую машинку добыли при налете на полицейский пост, старенькая, буквы западают.

Читая сводки Информбюро, Скворцов думал: это самые трудные для страны, для Красной Армии месяцы войны. Армия отступала. Но ощущение было таково: скоро станет полегче. Не очень логично, однако Скворцов верил в этом случае не логике — своей интуиции.

Листовки, которые сочинял ученый филолог, нравились Емельянову и не нравились Скворцову. Они извещали о конкретном факте, — там-то партизаны разгромили немецкий обоз, там-то казнили старосту или полицая, там-то раздали местному населению пшеницу, которую немцы увозили в Забужье, — но факт обставлялся пространными рассуждениями об империалзме, о фашизме, о международной обстановке, все общие слова. Скворцов считал: это лишнее, конкретность топят в словесах. Емельянов придерживался противного мнения: это необходимо, чтобы придать листовке обобщающий характер и большую политическую направленность. Скворцов не спорил:

— Сам решай. Ты более компетентен в этих вопросах.

— Как ты в боевых вопросах, — отвечал Емельянов улыбаясь.

А вот улыбка его нравилась Скворцову! Ничем не примечательная — обнажаются желтоватые зубы, уголки рта подрагивают, нос смешно морщится, — а приятно. Потому, наверное, что глаза мгновенно добреют, и вроде бы мешки под ними уменьшаются. Емельянов жалуется на поясницу, на почки, видимо, оттого и отеки в подглазьях. Врача же в отряде все нету…

Повертев листовку, Емельянов сказал:

— Одним иудой меньше. Помнишь, как того старосту ликвидировали?

Скворцов кивнул. Еще бы не помнить! Жалобы местных жителей на этого гитлеровского прихвостня шли давно. Мерзкий был человечек, злобный. И кому мстил? Своим же односельчанам. Еще до прихода немцев составил списки коммунистов, членов колхозного правления, сельсовета, пришли немцы — передал в комендатуру, коммунистов схватили — кто не ушел с советскими войсками. Ночами устраивал засады у шляха, убивал окруженцев из обреза. Выдал жену старшины-пограничника, укрывавшуюся с сынишкой в селе, она очутилась в концлагере, мальчика приютила семья мельника. Однажды немец-ефрейтор отпускал жителям керосин, староста увидел в очереди этого мальчика с бидоном, выволок из очереди: «Геть отсюда, крапивное семя!» Но к старосте подбежал ефрейтор, обругал по-немецки, налил мальчику полный бидон керосина. Староста написал донос на этого ефрейтора, а мальчика подкараулил, забил до смерти. Ну, и много другого было на счету у старосты, бывшего кулака.

Партизаны ворвались в село в предвечерних сумерках, полицаи удрали огородами, староста же промешкал. Кинулся было в бег, а три партизана уже во дворе, автоматы нацелены в грудь. У него так и подкосились ноги. Здоровенный, крепкий мужик, но тут не может подняться, ему: «Встать!» — а он оседает, ползает на коленях, пытается схватить сапоги стоящих над ним, поцеловать: он все сделает, что прикажете, только не убивайте. Ну, и в слезах да соплях весь, трясется, как осиновый лист, из хаты высыпали дети, таращат глазенята на отца. Живодер, а как держать ответ — обмочился. Когда его под руки поволокли со двора, от него и впрямь понесло мочой. Времени было в обрез, предателя надо было кончать, но Скворцов приказал: не здесь, уведите от детей. И приказал: не вешать, расстрелять. Подумал с горечью: «Единственное, что могу сделать для его пацанов».

— Ну, как считаешь, Петрович, дельно изложено про Ладыжца?

— Дельно, — сказал Скворцов, не вдруг осознавая, что Ладыжец — фамилия казненного старосты.

— Про подлецов пишем, а вот про хороших людей, наших помощников, к сожалению, не напишешь: наведешь фашистов на их след. А если не приводить конкретный факт с названием села, с фамилиями, то кто же поверит такой агитации. Как считаешь, Петрович?

— Согласен с тобой, — сказал Скворцов и подумал: Петровичем Емельянов стал именовать его как то незаметно, и он сам незаметно привык к этому, сугубо штатскому обращению, он, поборник субординации и уставных порядков. Он тоже иногда, под настроение, обращается к комиссару — Константин Иванович, но еще не дошел, чтобы называть Иванычем, не созрел еще. В принципе он симпатизирует Емельянову, однако подчас Константин Иванович раздражает. Это когда принимается рассказывать о своей жене и детях, что живут сейчас, он надеется, в эвакуации, на Алтае, в селе Шипуново. Он рассказывает оживляясь, с некоторым умилением, оно-то и раздражает. Скворцов тут же одергивает себя: разве можно на это злиться, просто ты в душе завидуешь. Но разве Емельянов в чем виноват? Человеку повезло. Так радуйся за товарища и будь более терпим.

Хотя, как он убедился лишний раз, легче быть терпимым, чем заставить себя радоваться. Лишний раз — это когда увидел: Павло Лобода и Лида, обнявшись, уходят от лагеря в ближний лесок. Пусть так! Война продолжается, но и жизнь продолжается. Лида деваха молодая, горячая, ей надо любить. И не такого ушибленного судьбой, как Скворцов. Чем Павло Лобода плох? Ну, и любитесь на здоровье, только Скворцова, пожалуйста, не трогайте. Так нет же, Лобода полез выяснять отношения. Тогда, уходя в лес, оба обернулись в сторону Скворцова, и он, застигнутый врасплох этими взглядами, поспешно отвернулся. Так вот, Лобода полез потом объясняться. Дескать, товарищ лейтенант, вы плохого не подумайте, у нас настоящая любовь, а к вам у меня претензий нет, мне Лидуша все рассказала.

— И у меня к тебе претензий нет, — сказал Скворцов, злясь на Лободу и себя и думая: «Как можно все рассказать, это же сугубо интимное…»

Лобода попросил извинить его за разговор и, козырнув, отошел. Отдавать честь — на этом настоял Скворцов, хотя далеко не все бойцы в отряде приняли это с восторгом: партизанщина сказывалась и в нежелании приветствовать старших, как это принято в армии. Но Лободу не упрекнешь: козыряет, как в лучшие довоенные времена, на строевых занятиях, подход и отход отработаны. Разговор закончился, осадок от него остался. Какого черта лезут, заглядывают в душу, растравляют раны? Или Скворцов сам в чем-то повинен? В том, что приглянулся Лиде? Что отверг ее, так сказать, пренебрег? Отверг, а теперь тебя царапает, что она с Лободой? Царапает, не отпираюсь. Если б Лида не открылась ему, ничего б и не было. Мало ли кому он может понравиться и не подозревая об этом. Не его бы забота… А вот обернулось переживаниями. На кой все это ему? Осадки там всякие…

* * *

Ходившая в разведку в село Свинячье группа Новожилова привела с собой мальчишку. Объясняя, почему в отряде появился пацан, Новожилов поеживался. Откровенно говоря, командир вполне мог сделать ему, начальнику штаба, если и не разнос, то внушение. Пацан в отряде — этого еще не хватало! Но хмуро слушавший его Скворцов сказал: «Пускай остается», — с тем же хмурым выражением подошел к мальчику, погладил по голове. И тот заплакал, уткнулся лицом в живот Скворцову. Он плакал все громче, все безутешней, а командир отряда гладил его грязные, отросшие волосы и повторял: «Ну что ты, перестать, ты же мужчина». Новожилов объяснил:

— Я, товарищ командир, не очень хотел брать с собой Василя, понимаю: войсковая часть есть войсковая часть и не каждому в ней место. Но и вы меня поймите: не повернулась рука оттолкнуть его. Мы уже выехали из Свинячьего, и тут из овина выбегает Василь, кричит: «Дяди, вы партизаны? Заберите меня с собой! А то пропаду…» Видим: худющий, грязный, заросший, в обносках, ну как сейчас перед вами. Спрашиваем: кто ты такой? Говорит: батьку немцы застрелили, он был колхозный бригадир, а мать куда-то угнали, у тети ютился, да она попрекает куском хлеба, ругает большевистским змеенышем, лупит. Не до разговоров, надо поспешать, я ему: «С нами нельзя», — а он бежит за подводой, спотыкается, падает, снова бежит, надрывается, чтоб не отстать, и просит: «Дяденьки партизаны, не бросайте меня, я буду у вас все делать, я буду хороший, возьмите…» Догнал подводу, ухватился за задок. Не оторвешь же его пальцы, не оттолкнешь же. Я принял решение: взять под свою ответственность. Слабость проявил, заслуживаю взыскания…

— За что же взыскивать? — сказал Скворцов и подумал не к месту: Свинячьим село называется потому, наверно, что в нем много свиней. Хотя и в других селах их хватает. Правда, нынче поубавилось: немцы отбирают, любители свининки. А Василек мясного не ел давным-давно. Да и вообще, видно, он мало что ел, — кости и кожа, землисто-бледный, просвечивает насквозь. Скворцов велел его накормить, принести колбасы, каши, масла, хлеба, и Василек набросился на еду. Он глотал, чавкал и потерянно улыбался, извиняясь этой улыбкой за свою голодную жадность. Скворцов сидел рядом, стараясь не смотреть, как ест мальчишка, чтобы не смущать его, и все-таки смотрел. Бледный и чумазый, сутулится по стариковски, втянутые, будто у старика, щеки, шея тонкая, будто стебель, как только голову держит, как не надломится. Сирота. Война бьет и по самому слабому, самому незащищенному — по детям. Василек чем-то напоминал детей Белянкиных, хотя те белобрысые, а он чернявый.

Скворцов попросил Фсдорука подобрать Василю одежонку поприличней, и Иван Харитонович сказал:

— Хлопца обмундируем по первому разряду!

Лобода, который когда-то был против того, чтоб даже женщин брать в отряд, теперь сказал:

— Куда хлопчику деваться? Нехай у партизан воспитывается, неплохое будет воспитание…

И пошло-поехало: не было дня, чтоб Скворцов не повидался с мальчиком, не перекинулся словом. В такие минуты он будто окунался в стародавние времена, когда сам был мальчишкой. И еще: Лида и все с ней связанное не так царапали, как прежде. Он удивился: быстренько же утихомирилась его уязвленная душа. Удивившись, порадовался: не разучился иронизировать над собой — значит, живем, лейтенант Скворцов.