— Убейте его, дядя Игорь! Убейте!
Василь кричал, тыча пальцем в пленного, другая рука сжата в кулак, суставы побелели, и лицо было бледное, искаженное яростью, ненавистью и страхом. Пленный отшатывался, будто мальчишка наступал на него, но мальчишка не сходил с места, лишь тыкал перед собой худым пальцем, словно пронзая, а намертво сжатый кулак прижимал к груди. Скворцов сказал повелительно:
— Перестань!
Пацан перестал кричать, но был белый, с трясущимися губами. Пленный растерянно оглядывался на Скворцова, как будто ища у него заступничества. Скворцов подошел к пацану, обнял за костлявые плечи, привлек к себе:
— Успокойся, Василек.
— Дядя Игорь, товарищ командир, — почти шепотом сказал Василь. — Они людей убивают. Мою мамку угнали, чтоб убить, и батьку убили…
— Видишь ли, хлопчик, этот немец добровольно поднял руки, сдался. И он нам нужен, разумеешь? Он доктор, разумеешь?
— Он немец, фашист!
Ну, как ему объяснить ситуацию, когда и для тебя она непростая? Мало у меня забот, так принесло этого боша. Хотя по правде: врач нужен позарез. До сей поры отряд был, считай, без медицины. Как, впрочем, и некоторые соседние отряды. Рассказывают, в отряде «Бесстрашный» одного партизана, с гангреной, так оперировали: напоили спиртом, спиртом же протерли ножовку и этой ножовкой — пронеси господи — отпилили руку по плечо. Скворцов своих раненых переправлял в отряд Волощака, где была санчасть. Иосиф-то Герасимович и попытался помочь Скворцову: послал как-то фельдшера, передаю, мол, в вечное пользование. Фельдшер не врач, однако на безрыбье и рак рыба. Как обрадовался Скворцов этому фельдшеру, как благодарил Волощака! Но то ли Иосиф Герасимович плохо изучил свой кадр, то ли не придал значения некоторым его качествам, только на поверку фельдшер оказался злостным запивохой. Возможно, у Волощака он держался, а попал на самостоятельную должность, — присосался к бутылкам, не просыхал от спирта. И еще, пожилой, плешивый, траченный молью козел, он приставал к женщинам в отряде. С восемнадцатилетней Лидой так знакомился: «Вася». А она ему: «Лидия Алексеевна». Отбрила.
Скворцов не без содействия Лободы прознал о художествах фельдшера. Первая мысль: набить мерзавцу морду, но он отвык уже от горячки-то, нынче он товарищ выдержанный. Вторая мысль: как жаль, что Кравун, предшественник этого запивохи, предпочитал орудовать автоматом, а не клистиром. Да, это так, дипломированный фельдшер Кравун чихать хотел на санчасть, он просил и требовал: пустите в строй, и при любой возможности лез в драку: швырял гранаты, стрелял, не пренебрегал и холодным оружием, если доходило до рукопашной. В принципе Скворцов таких одобряет, сам лезет в драку, но тут иное: воевать с автоматом может каждый, а вот лечить больных и раненых — лишь он, фельдшер. Уж как радовался Скворцов, когда к отряду прибился Кравун, бежавший из лагеря. Но Кравун сказал: «Товарищ командир отряда, после того, что перенес в плену, могу одно — мстить фашистским выродкам!» Погиб он в рукопашной: не доложившись никому из отрядного командования, увязался с ротой якобы для медобеспечения боевой операции, а на самом деле шел в передовой цепи атакующих партизан.
Воевать с автоматом может каждый? Нет! И причиной все-таки трусость, но до чего же она многолика — от животного страха за свою шкуру до восковой мягкости характера. Вот доктор филологии, которого Дурды Курбанов принял когда-то за доктора медицины. Лекции читает о Шекспире, о Некрасове — заслушаешься: муза мести и печали, муза мужества и гнева и так далее. Когда читает — огонь человек, страсть, сила! В остальное время суток — мямля, размазня, при выстреле бледнеет, при разрыве близок к обмороку. На кой пришел к партизанам? Емельянов возражал: «А ты хотел, чтобы он к немцам пошел, к полицаям?» Скворцов сердился: «Не превращай меня в идиота!» Емельянов мягко улыбался: «Отсидеться промеж воюющих сторон невозможно. Или по ту сторону баррикады, или по эту. Он у нас, разве это плохо?»
Скворцов знавал людей: до войны мухи не обидели бы, с началом войны раззадорились и храбро воевали. Макашин Алексей, пограничник, тому пример. Уж на что был добрый да мягкий, а двадцать второго июня на заставе держался молодцом. Или тот же Емельянов Константин Иванович. И сейчас он — мягкость, сердечность. Но в бою — храбрец! Увы, бывает и так: до войны не мог мухи обидеть и нынче не обидит. Доктор филологии, когда его Скворцов стыдил, буквально обливался слезами: «Не могу выстрелить в человека…» А Емельянов, а комиссар и тут как бы выгораживал филолога: нам, дескать, выгодно использовать его по специальности. Да не по сезону специальность эта — читать лекции о поэзии, до лекций ли, однако Емельянов настаивает, пусть по-вашему: изредка устраивайте лекции. Так сказать, в свободное от войны время.
Скворцов не набил фельдшеру-выпивохе, бездельнику и потаскуну, морду, просто отстранил вновь испеченного начальника санчасти от должности. Предварительно вел с ним душеспасительные беседы на тему: бросьте пить, займитесь делами, — по настоянию Емельянова, комиссар и лично беседовал с фельдшером, и вдвоем они беседовали, обдаваемые сивушным перегаром, исходившим от забубённого фельдшера как угарный газ. Тот обещал бросить, прекратить, завязать, однако спустя час после беседы напивался. И Скворцов приказал: посадить фельдшера со всеми его манатками на подводу и отправить обратно к Волощаку. Сказывают, вид у Иосифа Герасимовича был грозный, когда его кадр предстал перед ним. А при встрече сказал Скворцову:
— Добывай, батенька, медицину сам, у меня ничего нету…
Вот почему Скворцов не то чтобы обрадовался немцу-врачу, но какая-то надежда затеплилась. Обуза-то обуза, это верно. Фашистов в плен не брали — куда их девать? — да они и не сдавались, не рассчитывали на пощаду. Правильно: они нас к ногтю, и мы их к ногтю. Этот, врач, рассчитывал. Поднял руки. Каратель — и сдался? Именно так! Объяснил Скворцову: сдался потому, что против фашизма, против Гитлера, я не коммунист, не социал-демократ, просто честный человек. Ну, мы видали всяких честных, Лобода принялся его проверять, на сей раз подстегиваемый Скворцовым: проверь вдоль и поперек. Легко сказать: вдоль и поперек, а где данные возьмешь на этого арцта? Так он назвал себя, когда сдавался Роману Стецько, кидал руки в гору. Случилось это в том самом тяжелом бою у Гнилых топей. Стецько потом рассказывал: «Лапы поднял, без оружия, лопочет что-то навроде „их бин арцт“. Ну, я знаю: арцт — значит врач. Вовремя смекнул: пускай командование разберется, в распыл пустить никогда не поздно…» Стецько вел пленного с собой, покуда не вышли горловиной из Гнилых топей и не втянулись в урочище. Попереживал тогда Скворцов: что, ежели каратели закроют эту горловину, закупорят отряд в болотах? Пронесло. Пронесет ли вдругорядь?
Вот и арцт на допросе показал: получен приказ из Львова (или из Берлина, он в точности не знает) — покончить с партизанами, сюда брошены крупные силы карателей с артиллерией, танкетками и даже самолетами. Как «язык» арцт был не очень ценен — что врачу известно? — и потому после допроса начальник штаба предложил его ликвидировать. С ним согласился и Лобода. Емельянов был против: отряду нужен врач, к тому ж немец сдался и хочет быть полезен партизанам. «Все они хочут, всех ставь на довольствие», — сказал Федорук не без язвительности, а Новожилов улыбнулся краешками губ. Скворцов колебался, но доводы комиссара представлялись резонными. Доктор-то сдался. Побудительные причины — якобы не согласен с гитлеровской идеологией, ему стыдно за то, что творят немцы. Когда на сцену выступает такая категория, как совесть, можно рискнуть и поверить. Хоть он и в форме эсэсовца. Уверяет: в СС попал случайно и недавно. Как случайно? Так: в бою партизаны прорвались в тылы, врачи из санроты отстреливались, погибли, и его временно прикомандировали, перевели из пехотной дивизии. Он не эсэсовец, у него на теле нет татуировки, показывающей группу крови, как это принято в эсэсовских частях. А ну разденься. Яволь. Нету, точно, надевай рубаху и портки. Господа, врач — это не тот эсэсовец, что расстреливает безоружных, живьем сжигает людей в хатах. А если врет, притворяется? Если может выдать наше расположение, как говорит Новожилов? Если будет неправильно, вредительски лечить наших раненых, как говорит Лобода? Ну, а бдительность на что, контроль на что, товарищ Лобода? Павло насупился: «Наберете подозрительных, а отвечать мне». — «Отвечать всем», — сказал Скворцов. «Вам и мне! Вы ж в курсе последних случАев?» — «СлУчаев, — поправил Скворцов. — Да, я в курсе». Еще бы не в курсе: в отряде имени Ворошилова разоблачили агента абвера, бывшего директора школы, в отряде «Смерть оккупантам» расстреляли двух агентов, засланных под видом беженцев из Сувалок, из лагеря для военнопленных. Все так, бдительность нужна, Лобода прав, — и все ж таки с врачом стоит рискнуть. Под его и Лободы персональную ответственность. Пусть Павло приставит к перебежчику кого из своих людей, чтоб глаз не спускали.
Комиссар и командир подали пример: Емельянов с продырявленной только что, в Гнилых топях, мякотью предплечья и Скворцов с малярией — это уж вовсе было от лукавого, малярия сейчас не беспокоила, но для профилактики. И Емельянов не морщился, когда немец на перевязках ковырялся в ране, и Скворцов, не морщась, глотал чудовищно дрянного вкуса порошки, хуже акрихина. А звать немца так и стали — Арцт, хотя имя у него было Понтер Шредер, у немца, кое-как калякавшего по-русски и по польски. Арцт трудно произносимо, язык сломаешь, а вот произносили, не коверкали. Пальцы у него были худые, длинные, очки в золотой оправе, когда он занимался с раненым или хворым, то становился важен и энергичен, пальцы его так и мелькали, а очки поблескивали. Только бы не удрал. Без медицины плохо… После выхода из окружения отряд зализывал раны. Тяжелораненых эвакуировали к Волощаку, там санчасть хоть куда, хирург из областной больницы; легкораненых поручили Арцту, и тут же возник конфликт: Арцт хотел одному ампутировать палец, Лободе сообщили, и он не позволил, приказал лечить. Дошло до Емельянова, до Скворцова. Как поступить? Арцт — специалист, понимает, но вчерашний враг, что у него за душой? Лобода, конечно, не петрит, зато отвечает за Арцта. Порешили: направить того, с загноившимся пальцем, к Волощаку, к областному хирургу. Там без промедления палец оттяпали.
На новом месте спешно рыли землянки, окопы — а землица-то уж затвердела, — маскировали их лапником, чтоб сверху, с самолета, не засекли. На берегу озерка с тонким ледяным припаем соорудили баню в медсанбатовской палатке, которую бог весть где добыл рачительный Федорук. Пока партизан мылся горячей водой, вещички его жарились в нагретых железных бочках. Надо было морить вшей. Скворцов намыливал волосы, растирал мочалкой грудь и плечи — след от раны свежо лиловел, он обходил это местечко — и, как ни был поглощен мыслями о том, что предстоит делать отряду заново, он в некую секунду испытал приступ удовольствия: въедавшееся в глаза мыло, ошпарившая вода, драившая мочалка. Нехитрые житейские радости, от коих отвык. Вспомнил, как на заставе банились в субботу. Сгорела та баня, сгорела застава, сгорело все прошлое — одни головешки. Да и сам он, как головешка, но не сдается. В палатке со Скворцовым мылось все командование отряда, кроме Емельянова; комиссар переживал: из-за ранения не побаниться, когда еще такое выдастся? Иван Харитонович тер спины, ему терли, он плескался, как утка, крякал, ухал, стонал, фыркал, выкрикивал: «Как в раю! Еще б пивко со льда. Запотелое!» Скворцов сказал: «Всем будет добрый чай, из самовара, устраивает?» — «Страшно устраивает», — ответил Иван Харитонович от имени присутствующих. А самовар в отряде, точно, был, где-то на что-то выменял неутомимый помпохоз Федорук. С начищенными мелом медными боками, с медалями и вензелями, с замысловатым крестообразным краником, пузатый, трехведерный — тульский самовар на Волыни.
За чаепитием командиры-начальники, с непросохшими шевелюрами, раскрасневшиеся, продолжали балагурить, словно и впрямь хватанули горяченького. А горяченького, если не считать крутого чая, не было. Они, как сговорившись, уклонялись от разговоров о бое у Гнилых топей, о прорыве из окружения, о потерях. Но сквозь непрочную, прозрачную оболочку малозначащих, пустяковых слов будто проступали жесткие, царапающие контуры того, что выпало отряду у Гнилых топей, — или это чудилось одному Скворцову? Вообще то бодрый, без тени уныния настрой у отрядных командиров мог бы успокоить Скворцова. Мог бы и раздосадовать — своей излишней после тяжелейшего боя бодростью. Но не успокаивал и не раздражал, и ему было просто скучно и грустно. Скучно от грубоватых шуток, от взаимных подначек, грустно, что все это балагурство мужичье обходило его, как река обходит утес: и командиры не считали возможным втягивать его в треп, и он сам не желал этого.
Федорук хохотнул: «Чай не водка, много не выпьешь». Ответно хохотнул Лобода, Новожилов чуть-чуть, корректно, улыбнулся. Скворцов осмотрел их и подумал: «Не кисни. Отряд жив. И будет жить. Это главный итог». Да, были б кости, мясо нарастет. Костяк в отряде сохранился. И отряд восполнит потери, которые понес у Гнилых топей, как партизаны говорили, — у Гнилушек. Итоговых данных о потерях еще нет. Кое-что уточняется штабом, но уже ясно: убитых немало, раненых еще больше, есть и пропавшие без вести. Их сравнительно немного, с десяток, однако они-то и тревожили Скворцова сильней всего. С убитыми все понятно: погиб за Отчизну, вечная тебе слава. С ранеными — тоже: пролил кровь за Отчизну, поскорей выздоравливай — и снова бить оккупантов. А как с пропавшими без вести? Где они, что с ними? Поломал он голову тогда с исчезновением Будыкина. Так и не обнаружился Аполлинарий Будыкин, сержант. В партизанском житье-бытье всяко бывало: человек мог отстать на переходе, на немецкий патруль нарваться, на полицаев, оторваться в бою, раненым в плен попасть. А не раненым? Не хотелось в это верить, но отнюдь не исключалось: мог ведь и невредимым сдаться, в каждую душу не влезешь же. На допросе в комендатуре, в гестапо мог молчать, мог и «расколоться» — под пытками тем паче. Но пропавшим без вести мог быть и убитый, которого не нашли. И раненый, которого не нашли и который укрывается где-нибудь на хуторе. Скворцов начал вспоминать этот десяток — пофамильно и в лицо, однако, дойдя до старшего сержанта-радиста, примака, которого мобилизовали в хате у молодки, как бы споткнулся: никак не припоминалась его фамилия, и черты не припоминались. Никак! Такого со Скворцовым не бывало. Помнил ведь, как разговаривали в хате, как с облегчением решил сытый, отъевшийся примак: «Иду с вами», — кажется, его звали Николай, как хозяйка заголосила: «Караул, грабят! Ратуйте, люди добрые!» А фамилия старшего сержанта вылетела из головы начисто. Встретится ли еще с ним Скворцов? Куда он пропал, как пропал? Лобода доложил ему: вроде у той бабы его видели. Проверили: нету. Скворцов приказал: искать! Лобода ответил: ищем.
… От Волощака пришла весть, да какая! С Большой земли в его отряд прибыл самолет, привез ящики с пулеметами, автоматами, патронами, мешки с толом; обратным рейсом самолет вывезет на Большую землю раненых. Ну и ну! Самолет из самой Москвы! Известие это взбудоражило Скворцова. И, конечно, он узнал некоторые подробности. Специально выделенные — работящие и не болтливые — люди подготовили па полянке взлетно-посадочную площадку: выкорчевали пни, засыпали ямы, траншеи и окопы от летних боев, утрамбовали; во время работ поляну охраняло оцепление, чтоб никто из посторонних не приблизился, не пронюхал про лесной аэродром. Получив в отряде радиограмму, ночью вдоль летного поля разложили сигнальные костры в определенной комбинации — сухие дровишки, облитые керосином. И в беззвездном небе загудел самолет. Покрутился, невидимый. Приглушил моторы, пошел на снижение. Зажег фары, снова сделал круг и приземлился у костров! А взлетел, увозя с собой пятнадцать тяжелораненых… Это ж надо представить: такую даль отмахать, линию фронта пересечь, уберечься от зениток и «мессеров». Вот кто герои — летчики! Как хотелось взглянуть на них, спасибо сказать. И потом, они же из Москвы. Еще несколько часов назад были на Внуковском аэродроме, а теперь здесь, на Волыни. Разве не здорово? Обнять бы тех орлов-соколов, перекинуться словцом бы — как, мол, там наша краснозвездная да белокаменная, — но Волощак прилет самолета держал в тайне. Лишь после отлета дал Скворцову знать: присылай за вооружением и боеприпасами.
Пароконная фура привезла от Волощака три ящика с оружием, восемь — с патронами, два мешка с толом. Негусто, но ведь из самой Москвы, и все советское! Топором вскрыли ящики, Скворцов, мараясь в смазке, брал приятно тяжелившие руку автомат, пулемет, рассматривал. И толовые шашки — отлично, не надо кустарщину разводить, выплавлять из мин. На сколько хватит толовых шашек? Покамест хватит. А потом самолеты еще прибудут с Большой земли, Волощак помалкивает, но его начштаба намекнул Скворцову. В Москве не забыли о партизанах! И это, когда немцы под Москвой, когда фронт напрягается в неимоверных, смертельных усилиях, чтоб остановить врага, не сдать столицу, когда там, в подмосковных полях, нужен каждый автомат и каждый патрон. Спасибо вам за это! Оторвали от себя. Но в этом мы видим и другое: значит, рассчитываете на партизан, на то, что мы поможем фронту именно сейчас, в критическое время. Не пожалеем для того сил и крови. Понимаем: исход войны решается там, в подмосковных просторах, в столичных пригородах.
* * *
Часовые задержали мужика. На допросе назвал себя полицаем, клялся, что ненавидит гитлеровцев, хочет смыть позор, сражаться в партизанах. Мужик был молодой, говорил искренне, убедительно. Пока Лобода и его ребята наводили справки, перебежчика определили в хозвзвод, и он всем понравился, трудолюбивый, добродушный. Затем Лобода доложил Скворцову и Емельянову: в полицаях был, это документально подтверждается, но с уходом подозрительно. Есть основания сомневаться: не подослан ли? С согласия Скворцова перебежчика отправили мыться в бане, а тем временем Лобода с помощником обыскал его одежду, вспорол швы и обнаружил, свернутую трубочкой бумажку — шифр! Надумали сразу же давануть на психику, посадили за стол и выложили бумажку с шифром, признавайся — не то пулю! Перебежчик, как увидел шифр, побелел, сжался, будто ростом стал меньше. Покаялся: завербован абвером, малость натаскали — и отправили. С дергающимися лицевыми мускулами, он глядел на шифр, плакал, размазывал слезы и сопли, просил пощадить. Хоть агент во всем и признался, выхода не было — расстрел. А куда его девать, на партизана, что ли, переучивать? Лобода спросил Скворцова, будет ли он присутствовать при казни.
— Нет, не буду, — сказал Скворцов. — Справитесь без меня.