Лида и Василь отправлялись на связь в город; таких городов, один чуть больше, другой чуть меньше, в радиусе действий отряда было несколько, похожих друг на друга — с костелом, с черепичными крышами, с домиками, окруженными садами, с улочками, где мощеными, где нет; чем они существенно разнились, на глаз Скворцова, так тем, есть ли в них немецкие гарнизоны и есть ли явки его отряда — имени Ленина; хотя, возможно, там, где таковых явок не было, были явки других отрядов. В этот городок связных нужно было послать обязательно: стало известно, что там квартируют немецкие летчики, штаб авиасоединения, а аэродром вблизи города и что там есть патриоты, желающие помогать партизанам в сборе и передаче информации, в проведении актов саботажа и диверсий; об этом доложил связной, побывавший уже в городке, но, к несчастью, подстреленный полицаями на обратном пути; до отряда он кое-как добрался, но из строя выбыл, отлеживался в санчасти. И тогда к Скворцову пришли Лида и Василь, и это было для него сюрпризом. Во-первых, Василь. Молоко на губах не обсохло, на физиономии написано все, что испытывает к немцам, с ним, со Скворцовым, предварительно не посоветовался, вот гусь лапчатый. И Лида, во-вторых. Ориентируется ли она в этих местах достаточно хорошо, по плечу ли ей роль связной? Есть ли у нее для этого данные? Советчики-то у нее наверняка имеются. С Лободой советовалась? И когда они сдружились, Лида и Василь? Обо всем договорились, все продумали: идут вместе, под видом сестры и брата, он ей — как прикрытие, были б выправлены документы надежные.
Скворцов поначалу воспротивился: в Лиду не верил, Василя жалел, несмышленыша, — но, к удивлению, Новожилов, Емельянов и Лобода не поддержали его. А Лида и Василь напирали на то, что хотят воевать, а не коптить небо. Других связных под рукой не оказалось, да и взрослым мужикам все труднее проходить вражеские посты, и Скворцов скрепя сердце согласился. Лобода принялся за инструктаж вновь испеченных связных. Все понимали, какому риску подвергнутся Лида и Василь, но словно надеялись на слепую удачу, один Скворцов оценивал все трезво, без прикрас, так ему казалось. А впрочем, может быть, и пронесет, может, везение будет. Не женское, не детское это занятие — война, вот в чем штука.
Лида и Василь уходили на задание с рассветом. В землянке, где сидели перед выходом, было так тепло, так уютно, что Скворцов, подбрасывая в сработанную из железной бочки печурку березовые полешки, некстати подумал: «И куда они, в непогоду, в холод?» Как будто это наихудшее. Кроме непогоды, их еще кое-что ожидает в пути. Он подавил вздох и, поскольку связным ничего записывать было нельзя, спросил, помнит ли она пароль и явки. Лида поспешно кивнула.
— Ну, присядем на дорожку, — сказал Скворцов. Все и так сидели за столом, но после слов Скворцова замерли. Он первый встал:
— Пора.
Поднялись, задвигались Новожилов, Емельянов, Лобода, пропуская связных вперед к двери, вслед за Скворцовым. Погода была премерзкая: ветер, дождь, промозглость. Грязь по колено, сапоги не выдерешь. Восток над лесом немощно желтел, словно рассвет не мог пробить тучи, многослойно обложившие небо; в урочище, в овраге, выл то ли волк, то ли бездомный одичавший пес, и от этого злобно-тоскливого, обреченного воя становилось жутковато. На ходу непроизвольно перестроились: с Лидой рядом пошел Лобода, за ними Василь и Скворцов, сзади Емельянов с Новожиловым. Никто не разговаривал, Лобода не отпускал Лидин локоть, и Скворцов держал Василя за руку. У опушки остановились. Скворцов привлек к себе худенького, невесомого Василя, думая: «У меня нет никого ближе этого сироты». Лиде сказал:
— Счастливо!
Лобода обнял Лиду, не таясь, крепко поцеловал в губы:
— Возвращайся, Лидуша!
Она прижалась к нему и отпрянула. Новожилов и Емельянов пожали связным руки, похлопали по спинам.
— Удачи вам, хлопцы! — сказал Емельянов и засмеялся своей обмолвке. Смех прозвучал одиноко, загас, будто запутавшись в дожде и тумане.
Туман стлался гуще и гуще, и пелена его, прибитая дождем, отделила оставшихся на опушке от тех, кто ступил с нее в чащу, бывшую уже за боевым охранением, вне партизанской территории. Это как раз ощущение и было у Лиды: территория отряда, свободная земля, осталась за нами, мы идем по земле, где враг, опасность и несвобода. Чувство этой несвободы, охватившее ее, было тягостным, ноющим и вызвало запоздалое желание попрощаться с той землей, что была под партизанами. И сразу возникло только что бывшее: Павлик наклоняется, чтобы обнять и поцеловать ее… Она идет с Васильком в предрассветном лесу, а Павлик стоит, не уходит с опушки, неотрывно глядит ей вслед, на сомкнувшиеся за ее спиной ветки. Неправдоподобно это, все ушли с опушки, и Павлик тоже, чего там стоять?
Туман, как поземка, переметал тропку и, казалось, как поземка, студил ноги. Капли шлепались, трещали сучья — звуки, это обычно в лесу, были громкие, резкие, не такие, как на открытой местности; Лиду поражало, как слышатся взрывы и стрельба в лесу — раза в два-три громче, чем в поле. Лида шла первой, низко нагнув голову, загребая свободной рукою, через другую перекинута корзина: яйца, сало, сливочное масло в мокрой тряпице; продукты не столько для себя, сколько для подмазывания, для патрульных немцев и полицаев и прочих охотников поживиться на дармовщинку. Туговато в отряде с едой, однако связным наскребли: вовремя подмажешь — избежишь крупных неприятностей. Корзину поменьше несет и Василь.
«Мужичок с ноготок», — подумала Лида. В овчинном кожушке, в драной шапке-ушанке, наползающей на брови, он отбрасывает ее назад большим пальцем, шагает бодро, бодростью подчеркнутой этой, когда Лида оборачивается, демонстрируя ей: порядок! «Актер», — сказал о нем Игорь Петрович и осуждающе и с некоторым, как уловилось, одобрением; командир отряда все отговаривал мальчугана — не ходи, ты же выдашь себя, у тебя на лбу написано, что ненавидишь немцев, Василек слушал его, сопел, надувался, а надувшись, у Скворцова на виду подбежал к проходившему мимо землянки Арцту, пожал опешившему немцу руку: «Здравствуйте, доктор», — широчайше, радостно при этом улыбаясь. «Актер ты! Изобразил!» — сказал Игорь Петрович, покачивая головой. «Что прикажете — изображу, — сказал мальчуган. — Не маленький, задание не провалю…» Провалить нельзя. Если что — не пощадят. Партизанских связных расстреливают, вешают, живьем закапывают в землю, что делают с женщинами — лучше не говорить. Лучше сразу выстрелить себе в висок. Но оружие брать запрещено, чтоб при обыске не подвело. Уповай на свою находчивость, бойкость, а может, и смазливость. Не доводя до большого греха, и это можно использовать. Как ни противно. Она думала уже об этом, ни словечком не обмолвясь Павлику.
Дождем прибивало туман к тропе, а ветром-низовиком волочило его через тропу, не давая застаиваться. На западе небо мглисто колыхалось, будто дымилось тучами. Как ни старались ступать тихо, то сучком хрустнут, то лужей хлюпнут. И она чаще, чем Василек: походка у нее какая-то вертлявая, разболтанная — привыкла по городским скверам шлёндать. Да когда шлёндала? До войны юбку протирала, сидя в своей сберкассе, по вечерам училась заочно в техникуме. Она шагала, вслушиваясь и всматриваясь, не переставая сверять дорожные приметы с теми, что называл на инструктаже Павлик Лобода: с тропки — на просеку, возле трех камней, далее просекой, до пересечения с другою, потом по той, по другой — до сгоревшего ветряка, от ветряка влево, на грунтовку, через три километра — сельцо, полицаев там быть не должно. Путь был только начат, приметы только начинали совпадать: у трех валунов, как будто составлявших углы гранитного треугольника, выход на просеку; просека неширокая, прорублена в ельнике, с одного боку которого лежала топь, с другого — цепочка поросших ольхою холмов, — остальные приметы еще должны были совпасть. Прежде всего, чтоб в сельце не оказалось полицаев. Она их опасается больше, чем немцев…
Павлик Лобода, сдается ей, и отпустил ее потому, что не одна отправилась, а с Васильком. Когда не одна, хоть с мальчуганом, меньше вероятности, что кто-то привяжется. Но в военное лихолетье мальчик — не защита, на себя больше надейся и его самого защитить сумей. А Павлику она благодарна за то, что отпустил. Она стирала белье партизанам, варила щи и кашу, дежурила в санчасти, няня и сестра разом, когда отражали атаки карателей, доводилось и стрелять, да мало этого. Ходят же другие на диверсии, в разведку, на связь. В диверсанты, в подрывники женщина не годится, а в связные? Не подведет ни Павлика, ни Игоря Петровича. Оба ее инструктировали, поврозь: Игорь Петрович был спокоен, Павлик волновался. Посылать любимую женщину в пекло, к черту в пасть — поволнуешься. Идти было скользко; выступала испарина — оделись тепло, прямо-таки по-зимнему: на ней полушубочек, шерстяной платок, суконная юбка; сверху накинула дерюгу — от дождя, мешковина и на плечах Василя. Оденься полегче — замерзнешь. Неизвестно же, как получится, где ночевать случится — а если в поле, под ракитой? Днем, конечно, может солнышко пригреть, но потеплеет ненадолго — зима дышит вон с того озера, с севера. Снега нету, а дожди частые.
— Василек, не устал?
— Ни. Мы ж мало прошли.
Это верно. Если корзину перекинуть на другую руку, совсем хорошо. Но упрела малость. Расстегнула верхнюю пуговицу, отпустила узел платка. Дождь то слабел — и, слабый, сеял как сквозь сито, то усиливался — и, сильный, хлестал, как прутьями; вода впитывалась в дерюгу, в одежду и, казалось, даже в кожу лица. Лида утиралась, но лицо тут же становилось мокрым, будто не сверху лило, а вода выступала изнутри, сквозь кожу. Какая погода там, в городе? Такая же, как и здесь. Но хочется, чтобы было тепло и солнечно. Как будто под ясным небом ей легче выполнить то, что поручено. Будет осмотрительной, но не трусливой, находчивой, но не безрассудной — выполнит. Лида ступала на полеглую, высохшую, рыжую траву, на рыжую глину — где просека была нагая, — ступала в лужи, если их нельзя было переступить; с просеки не сворачивала, давши себе зарок: не сойду до второй, пересекающейся просеки, загадавши: тогда будет удача.
Спустя километр-полтора Лида опять спросила:
— Василек, ты не устал?
— Ни. Мы ж трошки прошли.
Не совсем «трошки», прошли порядочно, и она притомилась. Но стыдно перед мальчуганом обнаруживать слабинку. И Лида снова ступала по траве, мху и воде, перекидывала корзину с руки на руку. Разошедшийся дождь скрадывал ближние звуки, дальние заглушить не мог: автомобильный гул на дороге, за лесом, самолетный гул в облаках, над лесом; чавкает грязь, хрустит ветка, посвистывает ветрило. Небо посветлело, но это был какой-то хилый и хворый свет. Лида подумала об автомашине и самолете; оба ушли на восток, где-то автомобиль остановится, самолет приземлится, но если б продолжить их путь, то можно было бы достичь линии фронта. За этой линией — свои, родная армия. Лучше, наверное, дышится и воюется среди своих и умирается легче. И она была бы за линией фронта, если б эвакуировалась. Но успей она к эшелону, никогда бы не встретилась с Павлом. Значит, ее судьба — остаться здесь и повстречать свое счастье, свою любовь — Павлушу, Паню, Павлика. Вокруг кровь, муки, смрад, жестокость, насилие, однако ничто не может коснуться их любви. Не может? Павлик не даст коснуться, защитит. И в третий раз Лида спросила:
— Устал, Василек?
— Ни, — в третий раз ответил Василь.
Но уже не говорит, что мало прошли. Оттопали порядком, вышли на вторую просеку. И честно, она уморилась. Решила присесть, передохнуть под елкой, где не так мочит. Сказала:
— Привал. Давай сюда.
Мальчуган посмотрел, притом довольно-таки красноречиво: идти надо, а мы прохлаждаемся. Они примостились вдвоем на пеньке, спиной к спине, поставив у ног прикрытые сверху кусками мешковины корзинки. Лида опиралась на Василя легонько, чтобы нечаянно не столкнуть с пенька; а опирался ли он, сказать трудно: до того худ и невесом. Лида разгибала и сгибала руки — корзина оттягивает, — беззвучно шептала, называя пароль и явки. Молодчага, похвалила себя, все помнит. Заметила — из-под корзины торчит смятая, уснувшая ромашка, вспомнила: ромашки были и у них дома, но не полевые, а садовые, крупные; родители были непонятно равнодушны к фруктам и ягодам и неравнодушны к цветам, с первым теплом на клумбах в саду появлялись примула, нарциссы, тюльпаны, затем наступал черед анютиных глазок и маргариток, затем — пионы и ноготки, их сменяли лилии, левкои, розы, гвоздики, а их — венерин башмачок, флоксы, гладиолусы и ближе к осени георгины, астры, хризантемы, золотые шары, — цветы распускались волна за волной. Воспоминание это, однако, не растрогало Лиду: о далеком, словно о чужом было оно. Между той жизнью и нынешней война и Павел — все теперь изменилось, и она сама изменилась.
Дождь тишал, хотя тучи были все те же, многоярусные. Надо бы вставать, не временить. Что-то заставляло медлить. Неужели трусишь? Напросилась, никто не понуждал. Остренького возжелала, горяченького? Неправда, настоящего, боевого, чтоб можно было себе сказать: и я воевала, била немцев. Кашу варить и портки стирать — это еще не предел моих возможностей. Так что же ты? Очень здорово сказал на митинге комиссар Емельянов: «Убей немца, чтоб он не был под Москвой». Потому что сколько мы убьем гитлеровцев, на столько их меньше будет на советской земле, под Москвой и Ленинградом, под Воронежем, Ростовом или Севастополем. Но главная боль — Москва. Как она, столица?
— Василек, отдохнул?
— А я и не уставал, тетя Лида.
— Какая я тебе тетя? Нашел тетю… Запамятовал? Я тебе сестра. — Лида улыбнулась, и мальчуган улыбнулся.
Едва они выбрались на грунтовую дорогу, как послышался догоняющий скрип несмазанных колес. Василь посмотрел на Лиду, на приближающуюся подводу, на чащобу, как бы говоря: не сигануть ли нам, сестрица, в лесок, покамест подвода не подъехала? Кто там, в ней — знаешь, нет? Пароконная подвода была близко: лошади накрыты попонами, на колесах налипла грязь, отлетает ошметками, на подводе один дядька правит, их заметил — глядит. Лида сказала:
— Станем сбочь, чтоб не стоптал.
Раскатившаяся с горки подвода, пуляя грязью из-под колес, проскрипела мимо Лиды и Василя; кинув на них боковой внимательный взгляд, возница натянул вожжи, придерживая лошадей, и Лиде бросилось в глаза: на рукаве у возницы повязка полицейского — «Ordnungspolizei». He ожидая этого от себя, она подошла к подводе, в пояс поклонилась и сказала:
— День добрый, пан полицейский! Подвезите меня с братом трошки, будьте ласковы.
В полупальто, перешитом из шинели, пожилой, плохо побритый, с уныло-вислыми усами и унылым, вислым носом — полицейская морда, — он с задумчивой важностью пожевал губами.
— Хто таки? Куда направляетесь?
Лида, кланяясь, ответила. Он спросил: документы есть? Лида показала. Он повертел их, вернул, задержался взглядом на корзинках. Лида подобострастно зачастила:
— Отблагодарим пана, у нас яички… Дякую, пан полицейский, дякую!
— Пять штук, — сказал полицай. — И довезу недалеко, до Румнева, оттудова нам не по пути… Ну, давай, давай, девка, давай! — прикрикнул он, вытаскивая из сена кошелку.
«Шкура полицейская», — подумала Лида, перекладывая яйца из своей корзины. Полицай сунул крючковатый пористый нос в корзину, притворно удивился:
— Ого, сколько! Давай еще. Вон какая грязь, лошадям каково тащить? А вас двое…
— Еще пять дам, — сказала Лида..
Будто пособляя ей влезть, полицай скользнул ладонью по бедру. Передернувшись от отвращения, Лида хихикнула, игриво шлепнула эту немытую, в сивой шерсти руку. Подумала о себе: «Ну, артистка». Как Василь — артист. Он и сейчас доказал это: залезая на подводу, с угодливостью сказал, что у пана полицейского добрые кони. Полицай выпятил губы, надулся самодовольством, чмокнул, и подвода заскрипела несмазанными колесами.
— Нехай соседи завидуют, — сказал полицай.
— Как не позавидовать? Счастливый вы, пан полицейский!
— А брат у тебя разговорчивый, — сказал полицай Лиде.
— Да, он такой.
— Все вы таки, — сказал полицай и загадочно умолк: догадывайтесь, мол, что я имел в виду, какой намек.
— Мы с братом хорошие! — Лида опять подхихикнула, и Василь вслед за ней хихикнул заискивающе.
— Все мы хорошие, когда спим. Носит вас нелегкая. Дома не сидится. — Он понизил голос, чтоб Василь не слыхал. — А то не ровен час поиграют с тобой. И я бы поиграл — хлопец мешает.
— Оставьте глупости, пан полицейский, я девушка честная!
— Все мы честные. Только в грехах по ноздри!
Дорога вела под уклон, колеса вихляли, на задке дребезжало пустое ведро, полицай наматывал на кулаки, натягивал вожжи, матюкался. Зарыв ноги в волглое, отдающее прелостью сено, Лида отодвигалась от полицаева плеча, но оно нет-нет и касалось ее, вызывая внезапное, как удушье, и мутящее, как тошнота, отвращение. «Артистка, — сказала она себе, — играть так играть». Нельзя ли похладнокровнее? Полицай, холуйская морда, плел что-то насчет судьбы: выкамаривает, сука беспородная, — хозяйство крепкое, кони добрые, то верно, и овцы, свиньи, птица, а вот жинка хворая по женской части, не рожает, родный брат напился, выпал из поезда, — и под колеса, корова чего-то объелась, вспучило, покамест бегал за скотным лекарем — откинула копыта, на сад весной напала тля, завязь пожрала, остались без яблок, твою мать!
«Тебе бы откинуть копыта», — подумала Лида. Осточертело слушать его болтовню. Изобрази, что дремлешь. И полицейский по ее примеру сам стал клевать носом. Снова задождило. На придорожных ветках каркало воронье. Впереди, за сеткой дождя, леса и леса. И кажется, не с неба, а из них сеется нудный предзимний дождь, сносимый рвущимся ветром, и ветер — тоже из чрева лесного. Полицай, само собой, провез их пару верст и высадил: выметайтесь, мне сворачивать на Румнев. Но до этого, до высадки, он избавил их от весьма вероятных неприятностей. Когда в дождевой пелене замаячили румневские хаты, из рощи вышли три полицая и загородили дорогу: «Стой!» — и, как неизбежное приложение, мат.
— Кого везешь, куда?
Они не могли не видеть повязку на рукаве у возницы и тем не менее спрашивали. Возница спрыгнул с подводы, размялся:
— Подвожу. Попутчики. Документы я, хлопцы, проверял.
— И мы проверим! Давай сюда! — сказал Лиде старший и, приняв от нее аусвайс, сам не стал смотреть, передал напарнику. — Приказ есть: чуть что подозрительное — брать, потому как облава на партизанских связных. Ты, красотка, случаем не связная? — И хохотнул.
— Что вы, господин полицейский! — сказала Лида. — Как можно так шутить? У меня дядя в Луцке — старший полицейский.
— Лады, — сказал старший вознице. — Раз они с тобой, езжайте. Без тебя забрали б их. Чем шире захватишь сетью, тем больше рыбки…
— То так, — сказал возница. — Ну, эти брат с сестрой едут к тетке в город, гостевать.
Лишь когда подвода тронулась, а три полицая остались у обочины, Лида заметила: коленки у нее дрожат, будто стукаются друг о друга. И во рту пересохло до противности. А Василек вроде бы ничего, спокоен. Эти трое не походили на возницу. Не похабничали, не разживались куриными яйцами или сальцем, в корзинки заглядывали с иной целью: в тусклых, свинцовых глазах охотничий, полицейский блеск — выследить добычу. Хорошо, что документы сработаны как надо. И обиду натурально изобразила, что дядя — полицейский в Луцке, вовремя загнула. Ох, и глаза у этих полицаев — не то, что у возницы. Он пентюх, они волкодавы. В полицаи подавались отсидевшие или выпущенные немцами из тюрем хулиганы, грабители, воры, насильники, а также бывшие кулаки, их сыновья, а также всякая националистическая шваль, ее-то больше всего.
— Выкладывай ишо яичек, — сказал возница.
— За что ж?
— Спрашиваешь! Подцепили б тебя с братухой. Из-за меня отступились…
«Чтоб ты ими подавился», — подумала Лида, перекладывая большие белые яйца в кошелку полицая; он шлепал толстенными губами: пересчитывал, сколько штук кладет Лида. Высадив их, полицай огрел лошадь кнутом, подвода скрылась за буграми.
— Пронесло, брат?
— Угу, сестра.
Перекинулись односложно, зашагали по обочине, сторонясь луж и грязи. И чем ближе подходили к селу, тем меньше не связанных с предстоящим заданием мыслей было у Лиды. И время побежало как-то быстрей, будто предстоящие события подгоняли его. И Лида вся подобралась и непроизвольно прибавила шаг, Василь — за ней. К селу подошли со стороны леса, чтоб не мельтешить на открытом поле, — из лесу сразу шасть на улицу, третья с краю хата, слева — старосты. Этот староста, бывший колхозный бригадир, был связан, как стало Лиде известно от Лободы, с партизанами нескольких отрядов, никогда не отказывал в содействии. Помогал активно, надежно, хотя, как говорил Павлик, не было расшифровано, искренне ненавидит оккупантов или опасается мести партизан, недаром же их еще нарекли — народные мстители, если что — пощады изменникам не будет, законы у партизан суровые. Староста был хром, бородат (кучерявую, лопаткой, бороду пропускал сквозь пальцы, словно просеивал), неразговорчив, — больше делал, чем говорил, и это понравилось Лиде. Домашние его — жена, дочка, внучка — были молчаливые, ходили бесшумно. Лиду с Васильком проводили в заднюю комнатушку, накормили, староста предупредил: у Грудева, село это не миновать на пути в город, полицаи устроили засаду, если что с собой, учтите, обыскивают.
— Ничего у нас нету, — сказала Лида. — А документы — не подкопаешься.
— Коли так, ладно. Но метут под метелку. И с документами могут забрать. — Староста задумался, просеивая бороду сквозь пальцы. — А все ж пособлю вам. Мне надо в те места, так подвезу вас. Там видать будет, как поступим. Может, и прорываться надо…
«За меня все решил, — подумала Лида. — И, кажется, разумно решил. С ним, во всяком случае, будет получше. Староста же!» Жена, дочь и внучка, курносые, скуластые и тонкобровые, кивнули разом, когда Лида сказала им: «До свидания. Спасибо». Садясь на подводу, староста сунул в сено, рядом с собой, винтовку. Лида сделала вид, что не заметила оружия. Старосте видней. Ему, наверное, разрешается иметь оружие. А они с Василем безоружные, они цивильные, едут в гости к тетке. Аусвайс — пожалуйста, вот вам… Ехали молча, под дождем, на ветру; староста зорко из-под нависших бровей оглядывал дорогу. Каркали вороны, чавкала грязь под копытами, скрипели плохо смазанные колеса — как у полицейской подводы. Этим они схожи, больше ничем. Лида отворачивалась от секущего дождя, поправляла на Василе сползающую дерюгу, — мальчуган терпеливо сносил ее заботливость. Староста знал, что говорил: возле Грудева была засада. За выгоном, из-за кустов, потрясая винтовками, выбежали четыре полицая. Кони шарахнулись, захрапели.
— Стой! Остановись! Кто такие едете?
Лида была уже готова лезть за пазуху, за аусвайсом. Но староста закричал дурным голосом: «Партизаны! Караул! Партизаны!» — схватил винтовку, бабахнул вверх, и кони понесли.
— Стой! Мы свои! Стой! Стой! — Выстрелов вдогонку не было, полицаи поверили, что их приняли за партизан и потому удрали.
Когда взмыленные кони перешли на шаг и потом остановились, роняя пену с губ, староста шумно выдохнул:
— Уф-ф! Пронесло…
У Лиды колотилось сердце так, будто она, не отставая, бежала вслед за подводой, — сбившееся дыхание не давало говорить. А сказать надо было б: пронесло, спасибо. Староста спрыгнул в грязь, хромая обошел упряжку, поправил сбрую, потрепал лошадей по холке. Василь поцокал, уважительно поглядел в спину старосте. Вроде бы и старостой такого человека называть неудобно: нам служит, партизанам. Не староста, а Володимир Артемьевич — вот кто он. Садясь на подводу, Володимир Артемьевич сказал Лиде:
— Довезть до города? Теперь недалёко…
Лида наконец раскрыла рот и вымолвила: «Спасибо», — и за то, что прорвались с ним через засаду, и за то, что готов везти в город, и за то, чем еще, возможно, поможет им, — за все разом спасибо. Володимир Артемьевич запахнул полы, дернул вожжами и сказал словно не Лиде, а лошадям:
— Не за что.
И до предместья не обронил ни слова. Молчала и Лида; Василь дремал, привалившись к ее плечу. В предместье, на железнодорожном переезде, их остановил немецкий патруль. Из будки, хлопнув дверью, вышли два солдата, встали поперек дороги, у шлагбаума; старый выгибал грудь, пилотка на нем сидела браво, сдвинутая на ухо, автомат жмурился черным зрачком дула, молодой был съежившийся, скучный.
— Цурюк! — сказал молодой. — Здесь нельзя! Документы!
Старый, заикаясь, поманил к себе Лиду:
— П-паненька, ф-фрау, к-комм!
— Битте!
Молодой на улыбку ответил скучным позевыванием, старый благосклонно щелкнул языком. Оба заглянули в аусвайс, оба заглянули в корзины, оба оживились:
— Г-гут! Х-хорошо! Яйки, ш-шпиг!
— Яйки! О!
— Битте, битте! — не переставая улыбаться, сказала Лида. — Я еще дам двадцать пять марок, на водку, на шнапс, понимаете?
Немцы понимали: молодой отобрал у нее корзину, старый спрятал марки в карман шинели и ударил лошадь прикладом; подвода покатила, немцы засмеялись вслед. Не замечая, чтопродолжает улыбаться, Лида подумала облегченно: «Все! Мы в городе!» И услыхала Володимира Артемьевича:
— Ну, молодка, в рубашке ты родилась… Забывчивость моя чуть не сгубила… Нас! Всех! Я, дурень, забыл же: есть приказ коменданта, под страхом расстрела запрещено загородным полицейским и старостам появляться в городе с оружием!
— То-то и побелели, как стена.
— Побелеешь! Вспомнил про винтовку… Начни немцы шарить в сене…
— Они б и пошарили, если б не яйки да сало.
Она не стала выговаривать Володимиру Артемьевичу — не имела на это права, — он же виновато кряхтел, крякал. Стараясь не обидеть его недоверием, но сознавая, что конспирация в городе вдвойне необходима и что ни один явочный адрес она не должна никому раскрыть, Лида сказала:
— Володимир Артемьевич, спасибо, что подвезли. Тут мы слезем, пешком пойдем. А вы поворачивайте…
— Тебе спасибо, дочка, — сказал он. — За что, говоришь? Да за то, что побыл с тобой. У меня, как побываю с партизанами, тяжесть с души сымается. Вера крепчает: одолеем оккупантов… Ты думаешь, сладко мне ходить в старостах? Куда б легче в партизаны податься.
Лида протянула ему ладошку, сказала:
— Будете выбираться из города, не забудьте о приказе коменданта, винтовка-то на подводе…
— Не забуду, — сказал Володимир Артемьевич.
Подвода свернула на соседнюю улицу; Лида с Василем пошли прямо, — на домах таблички: «Гитлерштрассе». Было часов пять вечера. Хмурое небо, хмурые лица встречных. Гражданских встречалось мало, больше все — немецкие солдаты, офицеры: тук-тук, топ-топ, — кованые сапоги, на стенах и заборах множество приказов и объявлений, читать их было некогда; большинство окон в домах темнело, в некоторых — горел свет. Проходя мимо освещенной почты, Лида увидела часового у дверей; в помещении почты — сберегательная касса, — и как что-то полуреальное вспомнилось: работала в сберкассе, — в другой, конечно, в другом городе.
Лида вела Василька за руку и старалась держаться естественно: приехали в гости к тетке, идем себе, никого не трогаем, и нас не трогайте. И улыбнуться не зазорно встречному офицеру, заглядевшемуся на нее, — и он ей улыбнулся, очень хорошо. Был бы прок… До наступления комендантского часа Лида отыскала дом, где предстояло переночевать; дом был трехэтажный, многоквартирный, и Лиде было известно: на втором этаже квартиру занимает немецкий генерал с адъютантом, с денщиком, и на той же лестничной площадке — квартира, служившая партизанской явкой. Это соседство и рискованное, и в то же время своего рода прикрытие явки, Лобода советовал: не бойся этой квартиры — потому еще, что хозяйская дочка близка к генеральскому адъютанту. Павлик не стал вдаваться в подробности, обронив: «Не по своей воле пошла на это. Так надо было». — «Надо?!» Павлик вынес ее взгляд, повторил: «Да, надо». Что эта женщина должна испытывать? Был ли у нее муж или друг? Как относятся к этому родители, она живет с ними. Друзья, знакомые?
И вот она увидела эту женщину, молоденькую, лет двадцати, очень красивую. Ну, возможно, не так красивую, как яркую: крашеные рыже-медные локоны по плечам, подкрашенные тушью брови и ресницы — длинные, как наклеенные, рот — алый от губной помады. И пахнет дорогими, заграничными духами, — отметила. Лида и Василь вошли в эту обставленную старинной мебелью квартиру, и Лида уже четверть часа спустя убедилась: здесь ведут себя, как при покойнике; хозяин и хозяйка, пожилые, благообразные, в стеганых домашних халатах, встретили их вежливо, дали умыться, покормили, постелили постели, но делали все это с какой-то замкнутостью. Лида собралась уже спать, когда в подъезде громыхнула дверь, затем зазвонил звонок, хозяин пошел отпирать. Раздался мужской голос — мешая русские слова с немецкими; его перебивал женский — вроде не совсем трезвый. В комнату к Лиде вошла женщина в длинном до пят бархатном платье, назвалась: «Валя» — и, шурша складками, села в кресло. Кивнув на спящего на диване Василя, спросила:
— Вдвоем пришли?
— Вдвоем, да, — сказала Лида, чувствуя себя дурнушкой и досадливо смущаясь от этого.
Вертя в пальцах сигарету, Валя сказала:
— Я пока что одна, Курт ушел к себе, можем свободно поговорить. — Она помяла сигарету, однако, не закурила, швырнула в пепельницу; пальцы длинные и белые, ногти ало наманикюрены. Лида до войны не делала себе маникюра, удивительно было смотреть. — Курт — это мой поклонник, представляешь? — Она проговорила это с непринужденностью и засмеялась; наверное, в квартире смеялась только она одна, но этот смех сказал Лиде все, чего стоит этой молодой, красивой женщине то, на что она решилась.
— Ну, говори, Валя. — Лида приподнялась на кровати.
Но Валя взбила прическу и ничего не произнесла. Вцепившись в подлокотники, вжалась в кресло, затаилась, ушла в себя. Тряхнув волосами, словно очнувшись, вытащила из сумочки исписанный лист бумаги, протянула, сказала сухо:
— Вот сведения: перевозки гитлеровских войск, номера частей, фамилии командиров…
— Я могу забрать с собой?
— Если у тебя при обыске обнаружат, по почерку найдут меня. Ты перепишешь данные. Еще лучше, если запомнишь их.
— Их много, я боюсь перепутать, забыть. Перепишу и спрячу надежно, в шов кофты или под стельку сапога…
— Переписывай. Своим карандашом…
Когда Лида вернула ей бумажку, Валя щелкнула зажигалкой, пламя обожгло бумажку, и уже в пепельнице горка пепла. Валя засмеялась, — безжизненный, мертвый смех:
— Так бы и мне сгореть… Ты знаешь обо мне?
— Да, — сказала Лида.
— Днем работаю в управе, вечером с офицерами… — В тоне жесткость. — Но жалеть меня, девочка, не надо. На улице в спину стреляют словами: «Немецкая овчарка». Могут и не словами стрельнуть в спину… Но ты меня не жалей, ладно? — Она тряхнула локонами и не засмеялась.
Заснула Лида не сразу, спала чутко, пробуждалась: мерещилось, что Василек во сне выборматывает пароль и явки, которые знает только она, что у подъезда фырчит машина, что в дверь дубасят приклады: «Облава!» — что в комнату без стука заходит возвратившаяся от Курта яркая, сильная и несчастная женщина по имени Валя.
И где-то в другом городе в эту ночь ворочался на кровати, пробуждался и вновь ненадолго засыпал немолодой, болезненный, одинокий человек по прозвищу Трость. Он и Лида не знали о существовании друг друга, но невидимые нити связывали их: Лида очутилась здесь с документами, добытыми через посредство Трости, и на военные объекты навел он же — хотя и косвенными путями…
Днем, когда Лида и Василь бродили с улицы на улицу, читали вывески на зданиях, объявления и приказы на столбах и заборах, прислушивались к уличным пересудам, будто невзначай заглядывали на явочные квартиры, получали данные об аэродроме, о самолетах, о штабах, о летном составе, о других подразделениях гарнизона, о настроениях в городе, — у нее не выходила из головы Валя. Павлик, наверное, прав: надо, война. Мысли влекли за собой незримое и постоянное присутствие Павлика Лободы. Ее Павлик — муж, друг, защитник. Она его любит. И он ее любит. А как бы отнесся, окажись Лида на месте Вали? Нет, это невозможно! Все воображу, только не такое… Гуляя по улицам, заходя в магазинчики и лавочки, Лида засекла зенитную батарею, танковый парк и автопарк, крестиками отметила их на городском плане, который мысленно составила. Обшарпанным, разболтанным автобусиком добрались с Василем до конечной остановки, вышли и остолбенели: вдали, у леса, были видны два аэродрома, два, а не один! Напрашивался вывод: какой-то из них ложный, где не боевые самолеты, а фанерные макеты, — это еще предстоит уточнить; тут, возле аэродромов, задерживаться было рискованно, очередным автобусом — в обратный рейс, до центра. Снова вышли. Их обогнал немец-офицер в долгополой шинели, бледнощекий и прыщавый, бесцеремонно заглянул Лиде в лицо, и Лида ему улыбнулась. Офицер незамедлительно пристроился — приложил два пальца к козырьку, коверкая слова, произнес по-русски, что им, кажется, по пути? Лида с любезным поклоном подтвердила: по пути. Они пошли втроем: Лида с офицером впереди, болтая, Василек сзади, молча. Из-за угла показался военный патруль, и Лида, не переставая щебетать и улыбаться, взяла офицера под руку; патрульные оглядели их и прошествовали мимо. Офицер настырно добивался у Лиды свидания — сегодня же в шесть вечера у аптеки, сходим в казино, комендантский час пусть ее не смущает, он сам в комендатуре служит. Лида пообещала прийти, если мама отпустит. «Она у меня строгих правил, господин лейтенант». «О, ошен хорошо, фрейлейн!» Чего хорошего, гитлеровский недоносок, прийти я к тебе не приду, а жаль, у тебя кое-что можно выудить.
Ночевали Лида с Василем на другой квартире; едва поужинали, не раздеваясь, улеглись валетом на диванчике; комната была маленькая, тесная, на пять человек. Да их двое. Не повернешься. Помокнув под дождем, намаявшись за день, уснули, как убитые. Лида не просыпалась, во сне продолжая — как ни устала — читать вывески оккупантских учреждений, заигрывать с прыщавым лейтенантом, слушать Валентину. Пробудилась от шума автомобиля у ворот, затем в ворота и двери заколотили прикладами; в первый миг подумала: «Приснилось, как у Валентины». Но в следующий поняла: явь. Выглянула в окно: немцы! Внизу крики:
— Хальт! Хенде хох! Партизанен!
И по-русски, с причитаниями:
— Батюшки, облава! В сквере немца убили! Заложников схватят, господи!
На первом этаже звон разбитой посуды, плач, неразборчивые вопли. Лида подскочила к Василю, сунула ему сапоги, натянула свои, потащила его к двери. Вышли коридором вниз, во двор. Притаились за сараем. Под окном стоял немец; где-то за домом раздались крики и вопли, и немец затопал туда. Увлекая за собой мальчика, Лида спустилась в зиявший за сараем овраг. Поползли, вскочили на ноги, припустились бегом: попасть в облаву даже с надежными документами худо, можешь и не выкрутиться. Особенно когда кто-то прикончил немца и хватают заложников. Задыхаясь, они перешли на шаг. Лида крепко держала за руку Василя, чтоб не отстал, не потерялся, и думала, что вот избегли еще одной смертельной опасности, можно сказать, пронесло по счастливой случайности, что надо покидать город, но что она еще не однажды сюда отправится, связная партизанского отряда, и ее ненаглядный Павлик будет доволен, как она выполнит задания командира…