Будто после затяжного недомогания приходил в себя Скворцов и все не мог прийти. Кажется, нигде и ничего — в отдельности — не болело, а общее самочувствие: болен. Неужели из-за этих трех дней, в течение которых пробивались из окружения и шли лесами, болотами и торфяниками в условленный пункт сбора? Может быть. Никогда прежде отряд не был в таком критическом положении. Из окружения выбралось пока что значительно меньше половины личного состава. Потерян обоз, потеряно все имущество. По сути, отряд нужно создавать заново. Да были б кости, мясо нарастет. Но и косточки-то ноют, не переломаны ли? Нет, не переломаны, только ломят — к непогоде. За мутным, грязным оконцем — мутный, сотканный из тумана и дождя воздух, не разреженный, как в зиму, а отсыревший, вязкий. Скворцов покашливал перед вмазанным в глинобитную стену осколком зеркала, с осени засиженного мухами. Кости да кожа, зарос щетиной. Будет бриться. Щетина жесткая, черная. А в голове — седина, вот как. Не было ведь у него седины, невзирая ни на какие беды, а тут появилась. Возможно, не приглядывался? Оконце позванивало под напором ветра. На крыше хаты что-то хлопало, оторванное, в трубе завывало, словно домовой сховался. Домовые не угроза. Каратели и полицаи — угроза.

— Василек, горячей воды!

Вместо Василя чашку с кипятком, мыло и помазок ему подала хозяйка, в зеркальце ее отражение: морщинистая, седая, вот это седина, не то что у него. Он спросил:

— А где хлопчик?

— За картошкой пошел.

Он намыливал щеки по глаза, смотрелся в свои глаза и думал: «Спасибо тебе, хозяюшка, за все. За горячую воду, кров, картошку. За то, что рискуешь, приютив нас…» Она приютила, как и все в деревушке: везде партизан принимали, устраивали, как могли, жаль, что партизан было мало, в хатах еще было местечко. Подойдут? Выйдут из обложивших хатенки, глухо чернеющих лесов? Оттуда могут выйти и каратели и полицаи. Сейчас их нет. Сейчас есть приветливые, отзывчивые волыняки, принявшие партизан не оттого, что у нас оружие, а оттого, что за нами правда… Рука дернулась, бритва соскользнула, порезала щеку возле скулы: мешаясь с мыльной пеной, выступила кровь. Скворцов мокрой тряпочкой прижал порез, промокнул, а когда отнял, кровь не перестала выступать. Это его рана. До чего ж везучий, или, точнее, живучий! Изо всех передряг вышел невредимый, а ребят побило. В его группе погибло двое раненых, трое автоматчиков, Романа Стецько и Арцта ранило, к счастью, и того и другого легко. Арцт перевязался и Романа Стецько перевязал. Добрившись, заклеив порез, как пластырем, газетной полоской, Скворцов прихватил с собой Василя и отправился по хатам: как устроились хлопцы, как с питанием, как с настроением? Ну, касательно настроения: оно безысходностью не пахнет. Это крайне важно! И командир здесь — образец, пример для подражания, как всегда и всюду. Если даже скребет на душе, не подавай виду. Обход начни с бедняг раненых — их снесли в одну хату, на попечение Арцта и местных женщин. Хаты мокли под дождем, чернели потеками. Печной дым пластался над камышовыми крышами, палисадниками, рвался на части и, как заплатами, покрывал расквашенную ненастьем улочку. Грязь на ней была жирная, по щиколотку, казалось, вот-вот соступишь с невидимой тропы и угодишь в трясину, будто ты не на улице, а на болоте. Но болота остались позади. Впрочем, они и впереди, и справа, и слева. Куда ни пойдешь — можешь упереться в кромку топи. А в лесную кромку упиралась эта деревенька, куда должны стекаться выходящие из окружения группы; пока что вышло немного. К Волощаку с донесением послан Геннадий-военрук: сухорукому проще миновать немецкие и полицейские посты, что возьмешь с инвалида? Геннадий не пожелал уходить из отряда: буду хоть как приносить пользу. Да и куда ему уйти, партийцу! А пользу он принесет солидную, если благополучно доберется до Иосифа Герасимовича. Надо, чтоб Волощак получил достоверную информацию о судьбе отряда. Сумеет ли Геннадий вернуться обратно? А найдет ли отряд Лида? Участь связных неизменно рисковая… Лес шумел, раскачиваемый ветром; студеный, он выжимал слезу. Когда плакал Скворцов по-настоящему? Вообще-то давненько не было такого. Но, может, было, да он запамятовал? Как будто слабеет, сдает память. И это непонятно. Это у стариков так: четко помнят прошлое и забывают бывшее недавно. Да какой же он старик? Хотя по временам и ощущает себя таковым.

На порожке они очистили сапоги от налипшей грязи, обтерли соломой, набросанной ворохом возле крыльца. Арцт — в застиранном белом халате поверх телогрейки и с забинтованной кистью — заставил их в сенях снять шапки и полушубки, проводил в горницу, где кровать к кровати. Василь остался стоять у двери, Скворцов поздоровался со всеми сразу и стал затем переходить от раненого к раненому, снова и тише здороваясь и расспрашивая, как самочувствие, как лечение и тому подобное в этом же духе. Он всматривался в обескровленные, обострившиеся черты, и мысли его двоились. Думал об этих ребятах, своих партизанах, а видел своих пограничников, лежавших на проросшем картофеле в овощехранилище двадцать третьего или двадцать четвертого июня, когда они отошли ко второй линии обороны. Тогда он ничем не мог помочь страдающим, гибнущим пограничникам, да и сейчас мало чем поможет израненным партизанам (трое из них были ранены вторично, когда их тащили на носилках по болотам). Одна из просьб к Волощаку: эвакуировать раненых к нему в отряд, оттуда, самых тяжелых, самолетом на Большую землю. И еще он подумал об Арцте — дышит в затылок, готовый пояснить, если Скворцов потребует. Так вот: этот немец служит партизанам, а украинские националисты служат фашистам, наши отъявленные враги. И все эти трое суток, когда без сна и отдыха пробирались по кустам, утопали в болотах, обстреливаемые со всех сторон из пулеметов и минометов, травимые овчарками, немец вел себя безукоризненно. Сначала Скворцов поглядывал за ним, потоки попросту забыл, не до того было: кидались с простреливаемого насквозь пятачка на пятачок, чтобы вновь посыпались пули и осколки. Но вышли из окружения, оторвались от преследователей, дотопали до этой деревеньки и теперь зализываем раны. И Арцт опять активно помогает партизанам. Скворцов переходил от кровати к кровати, пожимал вялые, бессильные, потные пальцы, молвил утешающие слова, обещая: вывезем на Большую землю. Ему верили, и он сам поверил: вывезет. Ибо его наиглавнейший должок — раненым. Прежде позаботиться о них, затем уж остальное-прочее. Им лучшие продукты, которыми ссужают сельчане, молоко все надо отдавать раненым. Кур и яйца тоже, их мало. Попросить бы у хозяев сметаны, раненым не откажут… В дверях голос, заставивший его вздрогнуть:

— Василь! Ты чего тут ошиваешься? Иль, сказанём иначе, отираешься?

— Дядя Костя!

Скворцов обернулся и перед тем, как шагнуть к Емельянову, сказал буднично:

— Он со мной.

— Зрю и вижу! — Обросший, худой, но взвинченно-веселый Емельянов развел руки, и они со Скворцовым крепко обнялись. Раненые — кто был в состоянии — приподняли головы с подушек.

— Комиссар прибыл?

— Я самый, — сказал Емельянов., — Здравствуйте, хлопцы!

— Живой? Целый? — спросил Скворцов.

— Нам помирать рановато, Игорь Петрович! Мы еще покоптим белый свет. Так же, хлопцы?

Из раненых никто Емельянову не ответил. Скворцов ответил:

— Покоптим.

Емельянов спросил Скворцова:

— Твоя группа давно вышла?

— Позавчера.

— А моя только-только. Сюда поспешил. Сказали, что здесь, у раненых, командир отряда. Ну, о делах после… Пойду поручкаюсь с хлопцами…

Но Арцт, пошевеливая перед носом указательным пальцем, преградил ему путь: нельзя в верхней одежде, в грязи к раненым. Емельянов крякнул, посмотрел на Арцта, на Скворцова. Тот сказал:

— Подчиняйся медицине.

— Подчиняюсь и уважаю. Приведу себя в порядок, явлюсь попозже. Хлопцы, не прощаюсь…

— Пойдем ко мне. Завтракать будем.

— Это мы с удовольствием. Голоден как собака. Двое суток не жравши.

— Ребята, мы с комиссаром зайдем попозже.

На улице Емельянов сказал:

— Слушай, Игорь Петрович, почему хлопцы не ответили мне, когда я сказал: покоптим еще белый свет?

— Не знаю. Возможно, не каждый надеется на это, раны у них какие.

Емельянов вздохнул, поднял лицо к небу:

— Что выносим под волынским небом, на волынской земле… Сколь людей вышло из кольца?

Прежде чем ответить, Скворцов сказал Василю:

— Дуй-ка на квартиру, попроси хозяйку сварить картохи побольше, для гостя.

— Есть, товарищ командир! — Василь козырнул и пошагал разбрызгивая грязь. Декабрь на Волыни скачет от оттепелей к заморозкам, от заморозков к добрым морозам, и наоборот. Нынче на дворе гниль, сырость. Глядя на удалявшегося по лужам Василя, Скворцов стал рассказывать: более половины личного состава еще не вышло, не вышли, в частности, группы Новожилова и Федорука, временно начальником штаба назначил Романа Стецько, а вместо Федорука никого нету, сам занимается снабжением. Емельянов сказал:

— А касаемо помпохоза — подберем. Тож временно. И Федорук и Новожилов не таковские мужики, чтоб не выйти.

Оптимизм Емельянова был излишен, но это поддерживало у Скворцова надежду: отряд потрепан, но не разгромлен. Политруки умеют свой оптимизм передать любому задубелому строевику, вроде лейтенанта Скворцова. Курили, кашляли, отхаркивались. Емельянов рассказывал о своей группе: треть погибла, в том числе раненые — мина упала рядом с носилками, и носильщиков скосило, а вновь раненых не было, все живы-здоровы. Решили зайти в хату, где расположилась группа, а после уж отзавтракать у Скворцова. Вообще жить им надо, как и раньше, совместно — командиру, комиссару, начальнику штаба.

— Стецько поселился со мной в хате.

— Ну, и я у тебя обоснуюсь.

Скворцову подумалось: он рад, очень рад, что Емельянов со своей группой вышел из окружения. И радость его должна быть открытей, что ли. Вон ведь как обрадовался встрече Емельянов. Светится и сияет. Слишком уж он сдержан, Скворцов. И делалось обидно за Емельянова, славного малого, и неловко за себя, малого, видать, не весьма славного. Скворцов тронул Емельянова за локоть, сказал:

— Константин Иванович, осторожней: яма.

— Учту, — сказал Емельянов. — А в ямы сваливаться комиссарам не резон.

Не отпуская его локоть, Скворцов начал рассказывать, как организована охрана подступов к деревне — многословно, сбивчиво, дивясь своей многословности и сбивчивости. Емельянов слушал, не перебивая. Сказал:

— Побаниться б! А после баньки б кружку-другую!..

—Чаю? И это найдется.

— Чаю! — Емельянов рассмеялся; чужой смех прозвучал для Скворцова, как собственный, освобождающий от скованности и гнета.

Завтракали они втроем: Скворцов, Емельянов и воротившийся с проверки постов Роман Стецко; пытались усадить за стол и Василя, но он вызвался пособлять хозяйке, и она сказала:

— Та нехай, а перекусишь со мной…

Оголодавший Емельянов удерживал себя, чтобы не накинуться на еду, — стеснялся хозяйки и товарищей. А они, уже отошедшие от голодухи, старались не смотреть на него. Роман Стецько рассказывал, как он чуть не искупался на рассвете в озере, оступившись на берегу. Скворцов слушал рассеянно, Емельянов кивал с набитым ртом. Про то, что хоть намеком связано с отрядом, молчок. Хозяйка — добрая душа, но бдительность — наше оружие, как повторял Павло Лобода. И обедали и ужинали втроем. При свете дня ожидали, что кто-то из партизан выйдет из лесу. Не дождались. Вечером, поужинав и уложив спать Василя, снова и снова оценивали обстановку, прикидывали, что предпринять, чтобы отряду побыстрей, как сказал Емельянов, обрести боевую форму; хозяйка не мешала: тоже отправилась на боковую, похрапывала за дощатой перегородкой. Говорили приглушенно, словно боясь полными голосами сбить пламя каганца. По столу шастали тараканы, стригли воздух вахмистрскими усищами, срываясь со стола, жирно шлепались о земляной пол. Под вечер подморозило, подсушило, в хате было прохладно.

Курили на крылечке. Дождь прекратился, тучи раздергивало, очищающееся небо изрешечено звездами. Ветер не слабел, упруго толкал в грудь. Ни выстрела, ни колесного скрипа, ни бряцания оружия, ни собачьего бреха. Тишина глубокая, промороженная, сухая, могущая зазвенеть сама собой. Какая выпадает под Новый год. Не так уж далеко до него, до сорок второго. Что-то сулит, что принесет сорок второй? Предновогодняя словно тишина, и звезды — пулевые пробоины, и огоньки цигарок — как те же звезды, только земные, поярче, — все будоражило и как бы приподнимало. А как дышится! Даже не кашляешь. Холодный воздух, махорочный дымок входят в легкие и будто наполняют всего тебя неизбывной силой, и кажется, ты вечен, в тебе сохранится навсегда, что было и чего не было, что есть и чего нет. Не предашь памяти о людских страданиях — останешься человеком… К полуночи наговорились об отряде и умолкли враз, как будто отрезало. Похрапывала, ворочалась за стенкой хозяйка, постанывал Василь, выло в трубе, тараканы шмякались с потолка, стен и стола. Командиры лежали на полу, на разостланных полушубках. Можно было б вздремнуть перед тем, как идти на проверку постов.

Они ворочались с боку на бок, как и хозяйка за перегородкой, кряхтели, вздыхали. Сон долго не шел, но не разговаривали. Скворцов то накрывался полою — было душно, то отбрасывал ее — становилось зябко: на полу сквозняки. Он вслушивался в дыхание рядом лежавших и будто слышал дыхание тех, кто этой ночью, вполне возможно, пробирается лесами и болотами к месту сбора. Будем надеяться, что и Новожилов и Федорук выведут свои группы, вывел же сегодня Емельянов. Нет, это — счастье, что он рядышком, комиссар. Воссоздавая отряд, обопрешься на его плечо. Надейся и верь: еще не вышедшие к деревне партизаны живы, ну, не все, ну хотя бы частично. Верь и надейся: решение не прорываться крупными силами, а рассредоточиться по группам правильное. Может быть, потерь оказалось бы меньше, если б группы были еще малочисленней — по три человека, по пять? Не будь раненых, можно было б сократить численный состав групп… Он засыпал и пробуждался, вновь засыпал; во сне виделось: во главе своей группы хлюпает с Романом Стецько по вонючей жиже, на болоте рвутся мины, над болотом перекрещиваются пулеметные очереди — днем и ночью, с пятачка на пятачок, с пятачка на пятачок. Проснувшись, не беспокоя соседей, встал, накинул полушубок, вышел на крыльцо. Звезды, луна. На лужах ледяная корка. Подмораживает. Пощипывает кожу. Тишина. Но она уже не воспринимается как предновогодняя, благостная, по-иному воспринимается — как ночная тишина перед утренним боем.

Скворцов курил. И что удивительно: не кашляет. И простужен, и курит подряд папиросы, сигареты, самосад — адская смесь, а кашля нет. Выздоравливает? Надо быть здоровым и крепким, чтоб по плечу было все, что лежало и лежит на нем. Особенно после окружения, из которого отряд выбрался полуживой. Докурив, вдохнул поглубже и закашлялся. Фу, сглазил. Есть кашель. Ничего, пройдет. В хате, в сенцах, у кадки с водой стояла хозяйка и пила из ковшика. Выпила, обтерла губы рукой, пропустила Скворцова и за ним вошла в горенку. Дав ему улечься, наклонилась и прошептала:

— Пан начальник, товарищ командир, можно спросить? Хочу спросить: ты веруешь в бога?

— Нет, — сказал Скворцов. — Я коммунист.

— Ну, есть коммунисты, которые веруют в истинного бога… А в Ленина веришь? Так то ж и есть красный бог. Значит, ты верующий… Поклянись своим богом, ответь правду: придут сюда Советы?

— Придут. Обязательно.

— То добже…

Она ушла за перегородку, и опять раздалось ее похрапывание и почмокивание. Взрослые же мужики, Емельянов и Стецько, спали без храпа, без шума, Василь изредка и тихонько постанывал. Что-то пацану такое мерещится. Не детское. А хозяйка храпит по-мужски, у старых женщин бывает. Он ей правду ответил — о Советской власти. Правду, в которую он свято верит. Придет на Волынь Красная Армия! Придет в Галицию, в Карпаты, в Молдавию, в Белоруссию, в Прибалтику — придет туда, откуда ушла. После разгрома немцев под Москвой — неизбежно.