А наутро по первому снегу из лесу прочертился санный след. Сани — их было двое — проволоклись по спящей улочке прямиком к хате, где жил Скворцов. С передней соскочил бородатый партизан в венгерке и стоптанных донельзя сапогах, сопровождавший сани от поста, и сказал:

— Ось тут и квартирует наше начальство.

И забарабанил кулаком в оконную раму.

— Не так могуче, потише бы, — сказал один из приехавших, разминая ноги.

— Есть, товарищ Волощак! — ответил бородатый и вовсе перестал стучать.

С передних саней слезли рослый, полный мужчина в бекеше и сухорукий: граната засунута за армейский ремень, подпоясавший полушубок, здоровой рукой он охлестывал себя, как веником в бане, — согревался; со вторых саней слезла охрана, и все разминали затекшие ноги, охлопывались, закуривали. Сухорукий сказал:

— Товарищ Волощак, моих не желаете?

— Трофейные сигареты дрянь, — сказал Волощак. — Но за неимением… К тому же чужие вкусней. Подымим, покамест хозяева впустят…. Товарищ Подгорельский, закуривайте!

— Благодарю, но у меня свои, — сказал рослый в бекеше и щелкнул крышкой портсигара.

… Скворцову сквозь сон услыхалось: стучат. И сперва, со сна же, почудилось: топоры работают. Но стук был иной, грубо-настойчивый, дребезжащий. Заворочались Емельянов и Роман Стецко. За перегородкой раскряхтелась хозяйка, подала голос:

— Ай ломится кто?

Скворцов сказал:

— Отворю.

Откинул дверной крючок. Всмотрелся в стоявших у крыльца. Воскликнул:

— Ты, Геннадий? Товарищ Волощак, Иосиф Герасимович, вы?

— Я, товарищ командир, — сказал сухорукий.

— Я, Игорь Петрович, — сказал Волощак, и оба шагнули навстречу Скворцову. Шагнул и полный в бекеше, сказал то ль шутя, то ль ворчливо:

— Поздно спите. На войне не положено.

Волощак сказал:

— Товарищ Скворцов! Познакомьтесь: представитель Центра — полковник Подгорельский.

— Командир отряда лейтенант Скворцов.

— Здравствуй, лейтенант Скворцов, — сказал Подгорельский и этим «тыканьем» сразу поставил Скворцова на его место, себя — на свое. — По всему кругу вопросов доложишь после, сейчас веди в хату, подзамерзли мы.

Скворцов сделал приглашающий жест, пропуская вперед гостей. Что сулит ему этот приезд? Посылал Геннадия с донесением к Волощаку, а Иосиф Герасимович прикатил собственной персоной. Да еще с высоким представителем — из Центра! Волощаку всегда рад. Разумеется, радует и приезд представителя Центра: подскажут, поддержат, старшие ведь товарищи. Приезжие держатся как будто бы просто, даже благодушно-шутливо, однако Скворцову почудилось: чем-то озабочены или озадачены, что-то у них на уме. Ну, чем озабочены — понятно же: туговато партизанам, его отряду туговато в частности. Что на уме? Отряд хотят выручить… И все-таки точит, все-таки что-то мнится. Люди приехали в отряд, преодолев засады карателей и полицаев, болота, бездорожье, скажи им спасибо. Скворцов засуетился, забегал, принимал у приехавших полушубки, рассаживал, расспрашивал, как добрались, откуда сани, снег ведь только лег, не нападали ли немцы и полицаи. Волощак отвечал: выехали на подводах, но поменяли их на сани, в селе нашлись свои люди, по пути всяко выпадало, однако обошлось благополучно. Подгорельский искоса разглядывал Скворцова. А потом положил ему на плечо полную, увесистую руку.

— Не суетись, командир. Сядь-ка с нами. Вот сюда садись, со мной.

И Скворцов сконфузился. Точно же, не мельтешись мелким бесом, прекрати, веди себя, как подобает. Не будь тем, кем ты никогда не был.

— Сяду с вами. Но не желаете ли, товарищи, перед завтраком умыться?

— Желаем, — сказал Подгорельский.

— Ополоснуться с дороги просто-таки необходимо, — сказал Волощак. — Да и хозяева еще, удостоверяю, не умывались…

— Никак нет, — сказал Емельянов. — Приезд гостей помешал.

— Вместе умоемся. Сперва вы, затем мы. Прошу! — Так, Скворцов, правильно. Слова те же, но без угодливости. Будь здоров, не болей свинкой, корью и коклюшем, Скворцов!

Утро только-только занималось. По серому небу и белой земле словно перебегали блики — от невидимого солнца. Или это казалось, и никаких бликов не было, а были волны света, снежинок и ветра, смешанных в целое. Но может, и этого не было, а было одно ожидание дневного света. Но, может, и ожидания не было? Нет, было ожидание — дня, теплоты, добра. И еще чего-то неуловимого, не определяемого словом. Скворцов расположился у окошка, и когда отрывал взгляд от сидевших за столом, то видел сквозь морозные узоры на стекле: на выгоне снег, снег, белым-бело. Такая примерно заснеженная равнина снилась ему — с тремя бугорками, заметаемыми поземкой. Наяву есть снег, но нет трех бугорков. Есть общая могила, где похоронены три женщины, — на всех один бугорок. Который он навестил… Скворцов встряхнулся, сказал:

— Ешьте, товарищи, ешьте.

— Спасибо, — сказал Подгорельский, прожевав и кусок свиной, без скупости нашпигованной чесноком колбасы и будто само слово «спасибо».

— Едим, едим, — сказал Волощак и проткнул вилкой кусок этой же колбасы.

И тогда Скворцов потянулся со своей вилкой к той же тарелке. Емельянов сказал:

— Не пора ль промочить горло?

Скворцов наполнил стаканчики, и себе тоже. Да, вот так: в отряде нарушен сухой закон, нарушен самим командованием. Перед завтраком Иосиф Герасимович подозвал Скворцова к себе, тихонечко произнес:

— Игорь Петрович, уважаю порядки в твоем отряде, алкогольное воздержание также… Но ради полномочного гостя и того, что мы промерзли, распорядись о бутылочке.

— У меня нету, — несколько растерянно ответил Скворцов.

— Пошукай. У хозяйки спроси. Сам можешь не пить, освобождаю.

Отозвав, в свою очередь, Емельянова, он попросил добыть горилки ли, самогона, и шнапс сойдет. У комиссара брови взметнулись. Скворцов объяснил, Емельянов с облегчением и, пожалуй, оживленно проговорил:

— Рекомендации вышестоящего начальства выполним. У хозяюшки выклянчу…

Так в центре стола нагло водрузились две пузатые бутылки синеватого стекла с перваком градусов в шестьдесят, и Подгорельский приказал:

— Командир, командуй! Разливай!

Гости, комиссар и врио начальника штаба выпивали без принуждения, освобожденный Волощаком Скворцов тем не менее отхлебывал символически, за компанию и в связи с тостами; пить наравне со всеми убоялся из-за печального опыта, когда во Львове ударила в голову горилка с перцем. Сивушный запах, отвратный вкус вызывали вполне определенные ассоциации. Он не пьянел нисколько, а остальные чуть-чуть. Выпили за победу под Москвой, за партию и за Родину, за армию и партизан. Потом Емельянов предложил:

— Выпьем за то, чтоб они сдохли!

Кто они? Враги наши, фашисты. Скворцов пригубил стаканчик, закусил кислой капустой. Да-а, как исключение: отрядное командование выпивает с заезжим командованием. Слушок об этом разнесется по отряду, и что скажут рядовые партизаны? Поди-ка, объясни им, отчего эта пьянка, то бишь выпивон. И какая радость с него? Скворцов не испытывает никакой радости. Пьет малыми дозами? Но большими не будет. И вообще напрасно, видимо, согласился он с Волощаком, отказал бы вежливенько, ничего бы не стряслось. Раз нарушишь тобой же установленный закон, два — и покатишься под гору. Но ведь просил старший товарищ — ради еще более старшего товарища? То-то и оно… А когда измученные, промокшие, окоченевшие выходили из болот? Разве тогда не надо было дать людям по глотку-другому согревающего? Не будь ты, Скворцов, таким прямолинейным, таким дубарем. Возможно, дал бы, если б было что. Ведь весь-то обоз, все, все потеряно, вышли из окружения, как голенькие. Просить согревающее у местных жителей? На это он не пошел бы, хотя, наверное, кое-кто из партизан сам проявил инициативу. А вот и врешь, Скворцов: для начальства попросил. Ну, ладно, вру… Вру и прихлебываю… В горнице натоплено — хозяйка управилась истопить печь, наварить и напарить, собрать на стол, тут ей помощники Емельянов с Романом Стецько, не говоря уже о Василе; Скворцов помогал, естественно, ценными указаниями. Хозяйку попросили присесть с ними, она присела, хлопнула стаканчик и потом уж не прикасалась, носилась от печки к столу и обратно, и никакая сила не могла ее остановить. За столом шум, перекрестный разговор о том, о сем, но, как и прежде, ни слова об отряде, о партизанских заботах: такие слова не для посторонних, хотя б и дружеских, ушей. Все порозовели, расстегнули верхние пуговицы. И лишь Подгорельский был бледноват, каким сел за стол, таким и оставался. Бледность его — и лица, и шеи, и кистей — была какая-то нездоровая, с желтоватым оттенком. На широких плечах и выпирающем животе — шевиотовая гимнастерка в обтяжку, на гимнастерке два ордена Красного Знамени. Так, с орденами и четырьмя прямоугольниками — «шпалами» в петлице и прилетел из Москвы! Лоб открытый, выпуклый, над выцветшими голубыми глазами разросшиеся брови, на черепе — не волосы уже, а пушок, пегий, с сединой.

Подгорельский говорил медлительно, округло, и жесты у него были медлительные, плавные; и Скворцов вдруг вспомнил Лубченкова, майора.из окружного штаба, из отдела боевой подготовки, который, проверяя заставу, прижал лейтенанта Скворцова и бил, что называется, под дых. После его визита все и заварилось. Где он теперь, Лубченков? Скворцов повернулся к Подгорельскому и перехватил его изучающий взгляд. Ну, изучайте. Вот он я. Какой есть. Повернулся к Волощаку: и тот искоса разглядывает его. Тоже изучает? Так вроде бы уже изучил. Правда, я жду от вас не изучения, а совета, поддержки, помощи. Понятно, не за этим столом начнем беседу. Скорей бы ее начать! Коль уж прибыли в отряд, то помогут. Послушать бы полковника Подгорельского, как там в Москве, как дальше будет развиваться партизанское движение и так далее. Еще послушаем. Не про погоду станет он говорить, не про преимущества домашней колбасы перед магазинной. И Емельянов и Роман Стецько ждут той беседы. Состоится эта беседа! Отлично, что они приехали, товарищ Подгорельский и товарищ Волощак, наши старшие товарищи! Когда в бутылках осталось на донышке, Скворцов поднял стаканчик:

— Позвольте мне. Предлагаю выпить за погибших. За пограничников, за бойцов Красной Армии, за партизан.

— Выпьем за это. — Подгорельский осушил чарку, опустив веки, задумался. В хате стало тихо. Скворцов выпил до дна, и во рту загорчило, как от полыни. А может, горчило от горечи? И сколько ж еще будет убиенных на этой войне? Молчал Подгорельский, как и остальные. Молчание витало над столом, будто дым, — закурили после первой и на крыльцо уже не выходили. Никто не жевал, не дымил: недокуренные сигареты и цигарки положены на край тарелок. Подгорельский не поднимал глаз, клонил книзу массивный лоб, неровно вздымалась грудь под гимнастеркой с орденами, и его трудное молчание приблизило к нему Скворцова настолько, что тот подумал: «Два боевых ордена что-то значат, участвовал в боях, какие мне не снились, и в этих боях терял друзей». Выпитая чарка охмелила, и все вокруг увиделось не так, как раньше, все сместилось и переоценилось: дела стали казаться хуже, люди — лучше. Ведь отряд разбит, рожки да ножки остались, не сегодня-завтра каратели нагрянут сюда, и рожек с ножками не останется. Но его друзья — комиссар Константин Иванович Емельянов, начштаба Роман Стецько — это герои, с ними не страшно, с ними и на смерть… А Василек ему как сын, чудесный хлопец. А хозяйка — добрейшая душа, какой не сыскать. А товарищи Подгорельский и Волощак — это такие руководители, которые из безвыходнейшей ситуации найдут спасительный выход. Еще бы выпить, он бы сказал это во всеуслышание. Но, к несчастью, бутылки пусты. Нет, к счастью, пусты. Пить ему нельзя уже ни капли. И так он, наверное, зря хлебнул. Не его это занятие, не приспособлен он к алкоголю. И глупостей может наговорить, и вообще дров наломать. Да, в общем-то радости немного. Время такое малорадостное — война. И с отрядом худо… И на душе постепенно становится пусто, как в бутылках синего стекла. Скворцов приподнял голову. Оказывается, и Подгорельский приподнял, разглядывает его — слева. Справа разглядывает Волощак. И что же углядели? Что хотите сказать? Что еще первачку бы не худо? Или что чаек подавать? Он выпрямился и, трезвея, кликнул:

— Тетя Галю!

— Шо, Рыгор Петрович?

— Несите чайник.

Милая хозяюшка перекрестила его из Игоря в Рыгора — не на украинский, а скорей всего на белорусский лад. Рыгор так Рыгор, он согласен. Здесь, на стыке Западной Украины и Западной Белоруссии, украинское и белорусское перемешано. Итак, Рыгор Петрович?

— Товарищ полковник! Товарищ Волощак! Позвольте спросить: каковы ваши планы?

— Планы у нас, командир, следующие. — Подгорельский ответил за обоих, сухо и властно. — Во первых, отзавтракав, поблагодарить за хлеб-соль и тебя и хозяйку. Во-вторых, соснуть пару часиков, потому мотались по отрядам, ночь без сна… И, в-третьих, поработать пару деньков в отряде. Приемлемая программа, командир?

— Приемлемая, товарищ полковник. Разрешите налить чаю?

— Налей… Пожалуйста.

Он выговорил это «пожалуйста» после паузы, словно припомнив: нужно сказать, нужно быть вежливым. Но привычная, застарелая властность сквозила в интонациях, в выражении лица, в жестах, и вежливость его была та же — властная, повелевающая. И два ордена Красного Знамени властно алели над кармашком, видясь Скворцову двумя алыми ранами на груди: чтоб заслужить их, надо было пролить кровь. Опять разговор пошел шумный, перекрестный, обо всем не очень обязательном. Прихлебывая чай с молоком, Скворцов трезвел окончательно. Здорово было снова воспринимать все, как оно есть, не ухудшая и не приукрашивая. Здорово, что к нам прибыли представитель Центра и секретарь подпольного райкома партии, командир крупнейшего партизанского отряда. Вместе с ними мы разберемся в ситуации, наметим меры, чтобы возродить отряд…

— Товарищ Скворцов, товарищ Емельянов, нам нужно и честь знать, засиделись. — Подгорельский говорил с улыбкой, не вязавшейся с повелительностью голоса. — Благодарим за хлеб-соль и приют, однако нужно определиться на постой. Нет-нет, стеснять вас не будем, мы с Иосифом Герасимовичем займем свободную хату…

… Эта хата была, как и та, которую занимало отрядное командование, — под камышом, приземистая, беленная снаружи и внутри, с подслеповатыми окошками, придавленная поленницей и присыпанная снегом, и даже хозяйка походила на тетю Галю, но не внешностью, а своей простотой, приветливостью, стремлением угодить. Звали ее тетя Марыля.

Скворцов приходил сюда не раз — и один и с Емельяновым, со Стецько, то на разговоры, то на ужин. Тут и за ужином вели служебные разговоры, тетю Марылю отсылали к соседке; она не обижалась, собравшись наскоро, приговаривала-частила: «Чайник и казанок с картошкой разогретые, на печке, хлеб в шкафу нарезанный…» Чоловика ее, хромого, болезненного, закрывали в боковушке, и он не выползал оттуда, пока за ним не заходила тетя Марыля.

Они докладывали Подгорельскому обо всем, что его интересовало, — от организации отряда, от первых дней существования до последнего окружения, до дней нынешних. Высказывался Подгорельский неохотно, избегая давать оценку слышимому, предпочитал слушать. Он умел слушать: спросит о чем-нибудь и вперится в тебя расширенными зрачками, оттопыренные хрящеватые уши — как настроенные на волну, ни звука не пропустят, и не перебивает тебя, кивает поощряюще, еще, еще, мне чрезвычайно интересно. Да Скворцову и самому, ей-же-ей, было интересно! Он говорил о личном составе и вооружении, о подготовке к операциям и о боях, о политической работе и боевой учебе, называл цифры и имена, факты и места — и зримо вставали партизанские дни и события, все, к чему имел касательство, что делал, делает и, возможно, сделает. Но в отличие от Подгорельского он, рассказывая, невольно давал оценку отряду и себе, — вроде бы не так уж плохо воевали. Хотя были и промахи, что ж скрывать… Присутствовавший при беседах Волощак тоже преимущественно помалкивал, смотрел в окно. Этот-то скользящий мимо взгляд и задевал. Почему так смотрит? Непривычный он, словно незнакомый он, Иосиф Герасимович Волощак. То искоса разглядывал Скворцова, теперь вот не смотрит. Лишь изредка, задавая уточняющий вопрос, взглядывал с прежней, подзабытой Скворцовым властностью, но она как будто меркла в сравнении с властностью Подгорельского. Скворцов на беседах держался внешне спокойно, как, впрочем, и Емельянов со Стецько. Тем не менее волнуешься, сознавая: от разговоров этих зависит судьба отряда и, значит, твоя судьба. О себе печешься в последнюю очередь, наипервейшие заботы об отряде. Народ воевал и хочет воевать. Что надобно, чтобы возродить отряд? Надо полагать, вопросы Подгорельского и Волощака и ответы Скворцова, Емельянова, Романа Стецько и должны в совокупности своей, в сплаве своем решающе способствовать этому: на этих вопросах-ответах будет базироваться решение, которое примут Подгорельский и Волощак. А Скворцов и командиры будут его выполнять. Потому ничего не приукрашивать, однако и не прибедняться. Правда — гарантия от ошибочных решений.

Подгорельский и Волощак, поговорив с командованием, пошли затем — уже без командования — по хатам, побеседовать с партизанами. Скворцову, Емельянову и Стецько было сказано: занимайтесь своими делами, потребуетесь — кликнем. Скворцов занимался. Думая: «Как же все-таки будет с отрядом?» Думая: «И сегодня никто не вышел из лесу». Думая: «Так Роман Стецько из врио станет постоянным начальником штаба». Но надежда теплилась: сегодня-завтра кто-нибудь да выйдет в деревню. Новожилов с Федоруком выйдут.

… Вспомнил о детстве. На Троицын день мама набрасывала на пол травы — сначала она пахла свежо, потом привядше, и духовитость эта вызывала у Игоря нежелание играть ни в футбол, ни в казаков-разбойников, ни в жмурки — ни во что. Он вдыхал запахи степной кубанской травы и думал о том, как вырастет и взрослым будет вершить добро. На Троицу особенно верилось: вершить добро очень просто, стоит только захотеть…

Воспоминания детства были некими вершинами в его памяти о прожитом, хотя подлинными вершинами могло быть другое, связанное с юностью, с молодостью. А вообще-то детство проходило как бы на фоне Кавказских гор, дымчато синевших за Кубань-рекою, за адыгейскими поселениями и казачьими станицами, за южными непролазными лесами; горы отлично смотрелись из городского парка, со сторожевого холма, насыпанного некогда казаками, — несли здесь караульную службу: из-за Кубани, из немирных черкесских аулов совершали свои дерзкие набеги абреки. Через стремительную, с водоворотами реку они переплывали, держась за конские хвосты, в зубах — кинжалы. Стоя на сторожевом холме, где ныне парковые скамеечки и фонари, Игорь воображал себя караульным казаком: даст тревожный сигнал, и абреки будут встречены залпом.

* * *

Проработав в отряде два дня, Подгорельский сказал Скворцову:

— Собери личный состав, выступлю.

— Есть собрать, — ответил Скворцов. — Разрешите уточнить час?

— После уточню. А до этого хочу поговорить с тобой. Мы вдосталь беседовали, эта беседа заключительная. Хочу сообщить тебе свое решение. Тебе придется сдать отряд.

— Как сдать? — Скворцов надменно вздернул брови.

— Да так: сдашь командование Емельянову. Он будет временно… В общем-то отряд вольется в отряд Волощака, укрупняться надо.

— А что со мной? Меня куда? — сказал Скворцов, чувствуя: постыдно линяет, надменности и намека уже нет. Паленым запахло?

— Тебя, вероятней всего, заберу с собой. Так будет лучше.

— Заберете? Почему? — Скворцов высокомерно вскинулся и тут же слинял. Нешутейным пахнет. Но не теряй достоинства. — Почему, позвольте полюбопытствовать?

— Любопытствуй. По разным причинам.

— Нельзя ли конкретней?

— Можно, почему же нельзя. На той беседе выложу. Приходи вечером. Заодно поужинаем.