Назавтра об этом дне в сводке Совинформбюро было сказано: «На фронтах ничего существенного не произошло…»

А был этот день приморенный, жаркий. Солнце жгло, тучки, не разрешаясь дождем, откатывали к горизонту; вместо дождичка с неба тек зной, затоплял все окрест.

Листья свисали понурые, колокольчики и ромашки прятались в мураве. А люди норовили укрыться в березовой тени либо в блиндаже. Ни взрыва, ни выстрела, ни голоса. Только мухи, нагоняя сонную одурь, жужжали однотонно. Передний край словно вымер.

Хлопнула дверь блиндажа, и в ход сообщения вошла женщина — крупная, конопатая, чернобровая, в хлопчатобумажных солдатских шароварах, с ромашкой в петлице. Она постояла, сняла берет, пощурилась на солнце, понюхала ромашку, развела пошире плечи и зашагала, по-мужски выбрасывая ноги, улыбаясь.

Она двигалась по траншее вразвалку. Дежурный наблюдатель вытиснулся из ячейки и, позабыв про свои обязанности, завороженно смотрел ей вслед.

В мелком месте траншеи она будто споткнулась, упала. Дежурный наблюдатель ничего не понял, пока с немецкой стороны не цокнул с запозданием одинокий выстрел.

— Ой! — крикнул наблюдатель и побежал к женщине. Она лежала на дне траншеи, запрокинувшись, берет валялся в ногах. Наблюдатель склонился над ней, затормошил. Она была еще теплая; увидел черную дырку над переносицей, забрызганную кровью ромашку и визгливо закричал:

— Ой! Катю-связистку убили!

* * *

Свежий могильный холм на опушке. Наймушин переминался поодаль, без фуражки, со сжатыми губами. Ушло отделение автоматчиков, давшее прощальный залп, разбрелись после похорон офицеры и подруги Кати, а он все глядел на холм, наспех обложенный дерном, на фанерный обелиск, на распластанную мужскую фигуру в изголовье и думал: «Вот и окончилось твое счастье, старший лейтенант Муравьев. Что у вас было? Некоторые говорили: фронтовая любовь, вкладывая в это определенный смысл. Но вы оба были счастливы. Поэтому и почернел ты от горя и не прячешь его. Подойти к тебе, Юрий, поднять, увести? Разве это утешит? Лучше оставайся здесь, погорюй. А я пойду, чтобы тебе не мешать, я пойду». Муравьев словно обнимал не ее могилу, а ее самое — горячую, отзывчивую на ласку. Словно прижимался щекой не к дерну, а к ее шершавой щеке. Словно вдыхал не земляной дух, а запах ее волос, только что промытых черемуховым мылом.

Закатные солнечные лучи цедились сквозь листву, пятнили опушку. Пичуга присела на звезду обелиска, чирикнула и упорхнула. Раскатисто, сыто засмеялись на батальонной кухне, и отзвуки смеха поглотила чащоба.

Муравьев был сейчас к Катерине ближе, чем кто-либо. Даже ближе, чем ее мать. Та где-то в Ярославле, а он вот здесь, рядышком.

В сумерках Муравьев, елозя на коленях, насыпал в носовой платок горсть земли с могилы, завязал в узелок. Поклонился холму, надел свою кавалерийскую, с синим околышем, фуражку и, сутулясь, бренча шпорами, ушел с опушки. Он завернул в роту Чередовского, в пулеметную роту, проверил все, что полагалось проверить, и явился к Наймушину. Докладывал четко, кратко, но голос был угасший, как у больного. И румянец поблек, и скулы обострились, и глаза были выцветшие, мутные от слез. Наймушин сказал:

— Добро. Иди отдыхай.

Оставшись один, Наймушин ходил по землянке, останавливался и снова ходил. Да, именно: Муравьев ее по-настоящему любил. И любит. И будет еще, наверное, долго любить,

Он подумал: «А если бы на месте Кати оказалась Наташа? Если бы это ее убил снайпер? А на месте Юрия был бы я?» Весь похолодев, сказал себе: «Не дай бог! Ну а если бы? Как я отнесся бы к этому?» И содрогнулся от боли, горя и страха. «Не дай бог! Я хочу добра этой девушке, добра и счастья. Я не соглашусь, что ее может не быть на свете. Она живет, она близко!»

Назавтра об этом дне агитатор Чибисов, собрав бойцов в кружок, читал вслух из газеты: «Ничего существенного…»

А пока он читал, шелестя газетным листом и напрягая жилы, в траншею прибыл знатный снайпер Черных с напарником. Знатный снайпер был кряжист, степенен, гулко окал, напарник — маленький, как недоросток, бурят — узил и без того узкие глаза, вертелся, частил:

— Кеша, обрати внимание на танк!

Черных поглаживал скошенный подбородок, окал:

— Обращу. А ты, Арсалан, глянь-ко вот туда, где кустик. Правей, правей.

Пестрея маскхалатами, они осмотрели место, где была убита Катя, часа два наблюдали за немецкой обороной. Сошлись на том, что наиболее вероятная позиция снайпера — под днищем подбитого танка; задрав ствол пушки, раскатав у ямы сбитую гусеницу, танк обгорелой тушей маячил перед немецкой траншеей.

Арсалан Батожапов поднял над бруствером каску на палке, и по каске чиркнула пуля. Черных засек: под танковым днищем бледная вспышка выстрела, стеклянный блеск оптического прицела.

Затемно Черных и Батожапов вылезли из траншеи на «нейтралку», отнесли в сторону груду хвороста, вырыли на ее месте окоп, вновь положили хворост на место. Под этой кучей слежавшегося валежника и стал ждать Черных дневного света. А Батожапов на всякий случай оборудовал ему запасную позицию по соседству, в воронке.

Сняв чехол с оптического прицела, Черных прильнул к окуляру. Брезжило утречко, крепчал, наливался светом денек. В перекрестии прицела — танк: крышка люка приоткрыта, броня в окалине, языки копоти зализали цифры на башне, засохшая грязь и трава на траках, под днищем — сумеречь. Никто не приходил к танку, никто не уходил из него. Либо немец смотался до рассвета, либо ночь прокоротал в танке и сейчас там. Никаких признаков фриц не подает: не блеснет окуляром, не стрельнет.

В полдень Арсалан Батожапов суетливо показал на палке пилотку — пуля тут же пробила ее. И тут же Черных выстрелил под танковое днище. И промахнулся, ибо ответная пуля ударила в кучу валежника. Черных уронил голову и остался недвижим.

* * *

Солнце жарило, пылил ветер, по коричневатому дубленому лицу ползали мухи, муравьи лезли в склеившийся рот — он лежал не двигаясь, с раскрытыми глазами.

Предвечерний туман закосматился на ничейном поле, и немецкий снайпер выбрался из-под танка, прячась за катком, размял затекшее тело, закурил сигарету. Он курил, отдыхал и похваливал себя за то, что с первого выстрела срезал русского снайпера. Они пытались его поймать, вызвали на выстрел по пилотке, но русский снайпер сам промазал, Курт Вернер не промазал. Прекрасная у тебя реакция, Курт, недаром тебя считают лучшим стрелком в охотничьей, снайперской команде полка. Мог для страховки послать в русского вторую пулю, но нет нужды рисковать: в ответ на выстрел можно получить выстрел — у тебя прекрасная выдержка, осторожность,

А русский мертв, было б иначе — за те несколько часов он бы пошевельнулся. Он — труп, и друзья в блиндаже сейчас поднесут тебе, Курт, стаканчик рому, ты его заслужил. Немец чуть выдвинулся из-за катка, чтобы еще раз, перед уходом, удостовериться в гибели русского, подумал: «Убитый снайпер — новый шаг к Железному кресту», — и это было его последней мыслью: Черных мгновенно ожил, выстрелил в высунувшуюся голову, немец рухнул на каток. В нашей траншее Черных рванул тесемки маскировочного халата, прохрипел:

— Конец дуэли, паря.

Батожапов расцеловал его, протянул флягу:

— Пей, Кеша, пей!

Черных пил, расплескивая воду, и никак не мог утолить жажду. Его окружили, обнимали, хлопали по спине. Отстраняясь, он вытащил из планшета снайперскую книжку. Послюнявив химический карандаш, сделал в ней пометку об убитом немце. Чередовский своей подписью-заковыкой скрепил пометку.

Курицын тронул Черных за рукав:

— Товарищ снайпер, сколь гансов теперь у вас лично на счету?

— Двести двенадцать.

Лейтенант Соколов сбил пилотку на затылок, присвистнул:

— Целая рота!

— Они бы занимали около километра линии фронта, — сказал Чередовский. — Около километра! А ваш счет, товарищ Батожапов?

Бурят-недоросток потупился, хотя в щелочках глаз затлело довольство:

— Восемьдесят. И пара под вопросом: может, убил, может, ранил.

— Тоже неплохо!

— А вы знаете, что значит Арсалан по-русски? — сказал Черных. — Лев значит!

Захарьев подошел, пожал Черных и Батожапову руки и сказал:

— А я уничтожил штук десять… Ну ничего, пулеметчику выпадет случай — сразу догоню.

— Поживем — увидим, как сказал слепой. — И Черных закинул винтовку на плечо. — Бывайте!

— Бывай, паря, — сказал Пощалыгин. — Главное — за деваху отплатил.

И Наймушин сказал Муравьеву:

— Отомщена Катя.

— Это мне Катерины не вернет.

Наймушин сразу не нашелся что ответить. Успокоить? Или рассердиться? Совсем Юрий изведется. Почернел, высох — один нос торчит. Чуть что — на могилу. Уже не раз доносили: старший адъютант нарочно вылезает из траншеи, идет поверху, на виду у немцев. Снайперы стреляют, а ему хоть бы хны. Ищет смерти, что ли? И такое бывает.

— Конечно, Катю не вернешь, — сказал Наймушин. — Ну а что дальше? Пулю для себя ищешь? Глупо это.

— Глупо, — согласился Муравьев. — Я больше не буду. Но люблю я ее… товарищ капитан!

И опять Наймушин подумал: «А если бы Наташа погибла?» — и опять вздрогнул от боли и страха. После ужина он приказал Папашенко:

— Пусть оседлают лошадь. Съезжу в полк.

В штаб полка Наймушин, однако, не поехал, а свернул к санитарной роте, спешился, в сумерках смотрел из кустарника на палатки с крестами, держа мохнатую «монголку» под уздцы: она грызла удила, вскидывала морду. И он бы не прочь вскинуть подбородок, поздороваться. Но Наташи не видно. Да и вопрос еще, вышел бы он из кустарника, появись Наташа. Вероятней всего — нет.

Наймушин снова выехал на дорогу. Он покачивался в седле, одной рукою держал повод, другою оглаживал вздрагивающую, нервную шею лошади, и у него было ощущение, будто повидался с Наташей.