Жара все нестерпимей — солнце в зените. Там, где нет дыма, небо синее-синее. И под цвет ему васильки у обочины: они будто небесные капли, упавшие на землю. Странно: каких-нибудь полчаса назад на эти васильки смотрели немцы, теперь смотрим мы. Мы смотрим на эти васильки!

Бой как бы распался на части: где гремит вовсю, где гремит послабее, а здесь — совсем тихо, немцы отошли, и Чередовский, выслав дозоры, сворачивает роту в колонну. Он командует: «Шире шаг!» — и ну отмеривать длинными ногами-ходулями. Проселок, изрезанный траками наших танков, желто, глухо пылит. Пыль поскрипывает на зубах, запорашивает обувь, одежду, лица; васильки от нее тускнеют.

Ботинки — пудовые. Загребают пылищу. Горло пересохло. Жажда прямо-таки скребет горло. В желудке урчит от пустоты. И в голове пусто, пожалуй, единственная мыслишка в ней: когда подъедет кухня, выпить бы холодного чайку, подкрепиться супцом! Впрочем, еще копошатся мысли: сколько до второй оборонительной позиции, лейтенант Соколов предполагает — километра три, будут ли немцы там контратаковать?

— Воздух! — гаркнули в ухо, и Сергей прытко побежал в сторону от дороги, спрыгнул в воронку, глянул вверх: девятка «мессершмиттов» летела к ним. А наши «ястребки» куда-то улетели, сейчас мы получим дрозда! Получим бомбы, снаряды, пулеметные очереди — подарок с неба, от господа бога. Самолеты ближе, ближе. Клекот моторов. Над нами… Сергей зажмурился: вот-вот оторвется от самолета бомба, ударит пушка, прошьет пулеметная очередь. А сверху отлично видно! Но первое звено пролетает — ничего, второе — ничего, третье — ничего. Прошли дальше, на восток!

Сергей привстал, с облегчением вздохнул: пронесло.

Собрались строиться на дороге — и опять с запада появилась вражеская эскадрилья, и опять разбежались, попадали, и опять самолеты прошли не задерживаясь. Ну, вставай, Сергей Пахомцев, и топай. К тому первому шагу в атаке уже прибавилось немало. Ну и еще прибавь. Не раскисай. От самолета вон как рванул — пятки засверкали.

На горизонте горел лес, исходя сизым дымом, дым висел как дождевая завеса.

Дорога — меж кустов боярышника. Лопухи. Подорожник. Поле в цветных пятнах: голубых — васильки, розовых — клевер, желтых — лютики, лиловых — колокольчики, белых — одуванчики; многие одуванчики облетели. Мальчишкой ты любил срывать их и обдувать. Дунешь — и белое облачко словно взрывается. Давно это было. Ерунда. Нынче иные взрывы.

И вторая позиция была обработана нашей артиллерией и авиацией, и вторая позиция была прорвана нашими танками с десантами автоматчиков. Танки сделали свое — проутюжили траншеи, расстреляли дзоты, раздавили несколько орудий с расчетами — и ушли вперед. Не все ушли: две «тридцатьчетверки», подбитые, уткнулись пушечными стволами в землю, тяжелый танк КВ, провалившись в блиндаж, как в западню, высовывал задранное днище.

В овражке — привал. Кто присел на обочине, кто свернул в поле. Враз засмолили цигарки. Сергей пошел к кустарнику. Сабиров сказал:

— Пахомцев, далеко не ходи. Можешь мину приласкать.

Пощалыгин осклабился:

— Не слушается наш Сергуня, потому — стесняется. Одно слово — Теленочек…

В овражке, тарахтя колесами, нагнали полевые кухни, повозка с хлебом и патронами; на передке одной из кухонь, рядом с ездовым, восседал повар Недосекин во всем своем великолепии: белоснежный колпак, фартук, нарукавники; на повозке — старший лейтенант Бабич: близоруко щурится, кого-то выискивает.

— Чудо-юдо, — сказал Пощалыгин. — И интенданты иногда бывают человеками. Вовремя подкатили! Доброго здоровьичка, Артемий Константинович!

Недосекин важно кивнул. Черт их знает, поваров, почему они всегда важные, гордые. Не подступишься.

— Разздоровался, Жора, — сказал Афанасий Кузьмич. — Я тебя вижу насквозь и даже глубже.

— Что ты видишь насквозь, Горбатая могила? Пустое брюхо, и все!

Получив свою порцию в котелок, Пощалыгин торопливо зачавкал.

Обедали наскоро, не дожевали — команда: «Становись!»

«Равняйсь!»

«Шагом марш!»

«Направляющие, шире шаг!»

«Подтянись! Шире шаг!»

Солнце — перед глазами. И поэтому заметно, как оно сползает к дальним лесам. Чем ниже, тем оно больше и краснее. Затем к красному добавляется темное — солнце делается багровым.

К третьей позиции вышли на закате. Освещенные солнцем, на бугре вырисовывались силуэты подбитых «тридцатьчетверок», немецкая артиллерия пристреляла этот рубеж заранее и, когда наши танки вымахивали на вершину бугра, поджигала их. Одного за другим. Шесть штук. Около танков — убитые десантники.

На третьей позиции не было сплошных траншей, вместо них — отдельные окопы и пулеметные площадки, на командной высоте, на перекрестке дорог, в роще — дзоты и блиндажи. Возле опорных пунктов топтались саперы — пожилые, усатые, исполненные достоинства.

— Обезвредили? — спросил Пощалыгин. — Разрешите почувствовать себя в безопасности?

Никто из саперов не ответил: водили миноискателями над землей, осторожно тыкали щупами.

— Ого! Важные, как повара, — сказал Пощалыгин. — За рупь двадцать не купишь.

Взвод Соколова остановился на опушке, с которой тропинка вела к блиндажу, сам блиндаж в березовой чаще.

— Айда спустимся, — сказал Пощалыгин Сергею.

— Я устал.

— Может, что интересное, а?

— Ну пойдем.

Рубинчик сказал:

— А если заминировано?

— Брось, Студень. Саперы зря толкутся?

— Блиндаж разминирован. Взглянем, — сказал лейтенант Соколов и пошел впереди.

На открытой площадке — брошенный пулемет, стреляные гильзы, ракеты. За пулеметной площадкой, у входа в блиндаж, кособочился рояль, бог весть как сюда попавший, — лак потрескался, крышка открыта. Соколов мимоходом провел пальцами по клавишам.

— Инструмент не расстроен, — сказал он и толкнул блиндажную дверь с надписью «Офицерская комната».

В блиндаже пахло затхлым и кислым. Когда глаза попривыкли к скудному освещению, Сергей пригляделся: на полу и на койках — невообразимая мешанина: обмундирование, газеты, парабеллумы, ремни, сапожный крем, игральные карты, винные бутылки, порнографические открытки. Похабный рисунок на большом листе бумаги, он приколот кнопками к стене.

Пока Курицын ошалело топтался перед изображенным, а Пощалыгин и разглядывал этот лист, и одновременно нюхал бутылки, Сергей поднял с пола иллюстрированный журнал, полистал: Гитлер во всех видах и позах — одетый, женские тела во всех видах и позах — нагие. Сергей отшвырнул журнал, поднял брошюру, прочел название, перевел вслух:

— «Доктор Вилли Крейцкопф. Как самому лечить венерические болезни».

— Актуально для фрицев, — сказал Соколов. — А ты, Пахомцев, знаешь немецкий?

— В школе учил, товарищ лейтенант, в институте.

— Ты мог бы переводчиком быть, — сказал Соколов.

— Мне не приходила эта мысль. — Сергей поворошил стопу разговорников на подоконнике, выбрал один, — Любопытно! Любопытно, товарищ лейтенант… Разговорник на четырех языках — на русском, украинском, польском и немецком. Издан в сорок первом году. Послушайте… «Откройте добровольно ваши шкафы и кладовые…», «Немедленно принесите сало, масло, ветчину, хлеб…», «Немедленно пригоните сюда весь скот: кур, уток, гусей, свиней, коров, лошадей».

— Грамотеи, — сказал Соколов. — Знатоки русского языка. Кур и уток называют скотом!

— Сами они скоты, — сказал Курицын и сорвал со стены рисунок, измельчил на кусочки.

Сергей взял другой разговорник:

— А этот — издания сорок третьего года, свеженький. Послушайте выдержки: «Спускались ли здесь самолеты, парашютисты?», «Где, когда, сколько их было?», «Были ли здесь партизаны, откуда они пришли и куда ушли?», «Имелись ли у них пулеметы, танки, орудия, автомобили?», «Помогите мне…»

— Волк поможет, — сказал Курицын. Молчавший до этого Быков сказал:

— По-иному запели фашисты.

А Сергей уже шелестел газетой, последняя страница которой сплошь расчерчена траурными рамками:

— «Погиб во имя фюрера в борьбе за новую Германию…» Это объявление о смерти офицера. В номере приблизительно восемьдесят объявлений, газета выходит ежедневно… Убедительная арифметика?

— Убедительная. — Соколов брезгливо поморщился. — А здесь паразитов полно. По стенам шастают.

Старик Шубников уточнил:

— Таракан. Клоп. И, представьте, дорогие товарищи, даже вша имеется.

— Опустились фрицы, — сказал Быков. Пощалыгин сказал:

— Им до сортира лень дойти: сбочь блиндажа наложили… заминировали — не проберешься… А Рубинчик настоящих мин боялся!

— Пошли, — сказал Соколов. — Не то наберемся гадости.

Наверху Соколов задержался у рояля, пробежал пальцами по клавиатуре.

— Беккеровский рояль — это вещь. — И, неловко нагнувшись, он заиграл.

Бой погромыхивал недалече, но уже стихал. Аккорды окончательно приглушили его. И было палевое небо, и семь берез-сестер, росших из одного корня, и брошенный пулемет на площадке, замусоренной гильзами, и воронка от полутонной бомбы, и оживший рояль, нелепо скособочившийся у блиндажа.

Соколов распрямился, с усмешкой оглядел руки:

— Не получается. Фокус не удался, факир был пьян. Отвыкли пальцы, потеряли гибкость. Да и неудобно стоя.

— Бетховен? Из «Лунной сонаты», товарищ лейтенант? — спросил Сергей.

— Из «Лунной»… До войны я учился музыке. В кружке художественной самодеятельности. В Доме культуры при ткацкой фабрике. В Иванове. А помощник мастера на той фабрике — Вадим Иванович Соколов, прошу любить и жаловать…

Связной от Чередовского — на сей раз он грыз не колбаску, а галеты — передал: строиться на большаке. Построились на большаке.

— Шагом марш! Зашагали.

— Стой! Остановились.

На перекрестке — дзоты, блиндажи. И здесь попарно бродили саперы: один с включенным миноискателем, другой с трехметровым щупом; когда в наушниках начинало шуметь — это сигнализировала о себе мина, — тот, что с миноискателем, втыкал в этом месте флажок и шел дальше; второй тыкал вокруг флажка щупом, присев на корточки, водил рукой по грунту, разгребал, потом отбрасывал коробку уже укрощенной мины и тоже шел дальше. Бродили санитары, отыскивая по воронкам и ямам неподобранных раненых, бродили музыканты, они же, в зависимости от обстановки, — трофейная или похоронная команда, сейчас они отыскивали убитых. Телефонисты — у кого катушка провода на груди, у кого на спине — тянули связь, и провод серой ниткой сползал с катушек, терялся в траве, в кустах. Обгоняя артиллерию на конной тяге, пролязгал гусеницами танк, на его башне красной краской: «Отомстим за героев — свердловчан Свиридова и Потапенко!» Скрипели колеса повозок, увозивших раненых, навстречу им повозки с боеприпасами и продовольствием — подтягивались тылы.

Совсем близко протарахтела повозка, остановилась, и женский голос сказал:

— Товарищ лейтенант, блиндажей не занимайте!

— Есть, не занимать, товарищ старшина медицинской службы! — браво ответил Соколов.

Ее голос. Она. Сергей медленно обернулся и встретил ее взгляд. Она кивнула, и он кивнул.

— Без дезинсекции не занимать ни в коем случае. Насекомых можно подцепить.

— Насекомых не подцепим, товарищ Наташа, — сказал Соколов. — Приказ начальника — закон для подчиненного!

И он козырнул. А она кивнула Соколову, затем Сергею, и не успел тот ответить, как повозка сдвинулась, заскрипела. Сергей смотрел вслед и не мог определить: обрадовала его встреча или раздосадовала. Скорее всего — удивила, пожалуй, напугала. Уж больно неожиданна. Ну да ладно, разбираться в своих душевных движениях недосуг. Не то время. Не то место.

— Становись!

Снова шагали — к лесу, в глубь леса, просекой. На опушке было приказано закрепляться. Рыть окопы.

Сергей копал малой лопаткой, отваливал грунт перед собою — будущий бруствер — и поглядывал на сержанта Журавлева: гигант шутя справился с окопом и теперь помогал солдатам своего отделения.

Лопата недаром называется малой. Что ею накопаешь? И земля — в переплетении корней. Поддается туго. А рыть надо: стрелковая ячейка для стрельбы стоя. Час отпущен. Шуруй, а то не уложишься. Отфыркивайся потом, ломай поясницу, натирай мозоли.

Но когда ячейка была отрыта и замаскирована дерном и ветвями, когда сумерки пустили по лесу туман и прохладу, когда к опушке подвезли горячий ужин — жизнь определенно приняла более светлую окраску. Это Сергей почувствовал не только по себе, но и по другим.

— Харч мы заробили честно, — говорит Пощалыгин, облизывая ложку. — Оборону прорвали, верст десять оттопали.

— Сделали немцу бенц, — говорит Рубинчик под общий смех.

Один Афанасий Кузьмич не разделяет этой легкости:

— Как бы нам не сделали бенц. День-то прошел, а что завтра?

На него набрасываются:

— Брось ты, Сидоркин! Болтаешь!

— Умоляю: не портите настроение.

— Чего раскаркался, Горбатая могила?

— Накличешь беду, вещун! Сидоркин, затюканный, бормочет:

— Да я что? Я ничего.

«Конечно, — рассуждает Сергей, — все складывается нехудо. Оборону прорвали, вышли к дивизионным тылам. И не столь уж ото страшно — воевать. Я побывал в атаке — и цел. В нашем отделении все целы и не поцарапало. В отделении Журавлева, говорят, убило Осипова. В других взводах убило и ранило несколько человек, я их не знал. Вероятно, поэтому их смерть кажется будто недействительной. Конечно, война есть война, и я видел трупы наших автоматчиков и танкистов с «тридцатьчетверок». Но я цел — и буду воевать!»

Курицын говорит:

— Глянь, ребята, семь липок от корня единого происходят. А возле блиндажа семь березок тоже от одного корня.

Ишь ты, заметил, запомнил. Курицын продолжает:

— В нашей деревне, Мефодиевке, проживают Головины, насупротив через улицу, считай, соседи. В семье семь штук дочек, как на подбор. Которые замужние, которые нет. С младшенькой мы гуляли, обжениться плановал…

— Справная девка? — осведомляется Пощалыгин.

— Справная.

— Не унывай, Курицын сын! Дотопаем до Берлина, повесим Гитлера и Геббельса на балконе — и до дому, Обженишься! На свадьбу не забудь меня пригласить!

— И меня, — говорит Рубинчик. — Тамадой буду, Сабиров запевает негромко, для себя:

Вдоль по улице метелица метет…

Пощалыгин тотчас откликается на это: — Любишь ты, сержант, русские песни! Замечаю: все время поешь русские.

— Люблю.

— Ну а метель-то настоящую в жизни небось и не нюхал?

— Пошто? От Москвы немца гнали в декабре сорок первого… А вообще-то, конечно, в Ферганской долине другие метели. Из лепестков. Когда цветет урюк, груши цветут, персики, яблони… В кишлаке все белое-белое… В кишлаке живет и Гюльчахра… Приезжай, Пощалыгин, и ко Мне на свадьбу!

— С нашим удовольствием, товарищ сержант!

— И я приеду, — говорит Рубинчик, Сабиров делает широкий жест:

— Всех приглашаю.

Чай выпит, можно прикрыть глаза — так разговор слышится даже четче. Живые, звучные голоса, они мне знакомы, я с первого слова различаю, кто говорит.

Пощалыгин: Мой дружок Кеша Бянкин травил, что узбекские девчата носят по многу косичек.

Сабиров: Сорок косичек.

Пощалыгин: Сорок? Надо же!

Курицын: А у моей Глафиры одна коса, толстая-претолстая, ниже пояса.

Рубинчнк: У меня Софа делает шестимесячную завивку. Она очень представительная женщина. И дочери представительные, Роза и Мила. Семья у нас хорошая, дружная… Когда их увижу?

Курицын: Кончится война — свидимся со своими. Аж не верится, что не будет пуль, снарядов. А будет же так: тишина, птички чирикают — и никакой войны! И я, Курицын Иван, возвертаюсь с покоса, на плече — коса заместо винтовки. Прохожу возле молочно-товарной фермы, там Глафира меня дожидает, цветной платочек кажет через загородку. А?

Сабиров: И я в поле, хлопчатник от кишлака до канала, коробочки раскрылись — снег на ветках. От восхода снег тот розовый… Мое поле, я же бригадир хлопководческой бригады!

Пощалыгин: Начальство. И в гражданке. Всю дорогу ты начальство!

Сабиров: А ты думал!

Рубинчик: Я себе представляю: Рубинчик повязывает галстук, надевает пиджак, Рубиичик заходит в универмаг. Айзенберг бледнеет. Айзенберг же не воевал, освобожден по чистой… А у Рубинчика — орден на лацкане или, так и быть, медаль! Приходите к Рубинчику на Красную Пресню, Рубинчик вам по фронтовой дружбе выбросит на прилавок любой товар. Конечно, если он есть на складе.

Курицын: Хромовые б сапоги, чтоб голяшки гармошкой…

Пощалыпш: Деревня! Голяшки, гармошки… Будет тебе Москва-столица сапогами торговать. Скажи, Рубинчик, в универмаге сапоги в наличии?

Рубинчик: Сапог не бывает. Ботинки, туфли в ассортименте.

Пощалыгин: Понял, Курицын сын?

Сидоркин, словно догоняя разговор: И у меня супруга видная. Фасонистая! Поплывет по улице Горького — все пижоны оборачиваются! И к дочке моей по-доброму, дочка же ей не родная, от первой жены…

Сабиров: А еще я учиться буду, когда демобилизуюсь, В Ташкент поеду, в сельхозинститут. У меня же багаж — десять классов. Перед самой войной школу кончил. Агрономом буду!

Пощалыгин: Во как! Всю дорогу в начальстве! А я как слесарил, так и буду слесарить. Рядовой работяга. После победы рвану в Читу, паровозы-вагоны латать.

Курицын: Ты же норовил в Грузию, к Черному морю?

Пощалыгин: Болтал. На родину тянет, в Забайкалье… Да у Читы под боком знаешь какое озеро в наличии? Озеро Кенон — синяя вода, песочек на пляже, что Черное море! К тому же в Чите проживает одна бабенка. Ежели не выскочила замуж, пристроюсь к ней. Вкусная бабенка! И на паровозовагоноремонтном буду вкалывать. По станку стосковался, ей-богу!

Шубников: Ето правильно, дорогие товарищи, — помечтать про будущее житье мирное. Но ето — далекий прицел. А ближний? Слыхивал я, приказ вышел: которые пожилые… ну, как я, либо как Сидоркин, либо как Рубинчик… из строя переводятся. В ездовые, в повара либо писаря и так далее. Я бы мог ездовым, сызмальства при лошадях был.

Сидоркин: Меня приглашали шеф-поваром. В ресторан. На Казанском вокзале.

Рубинчик: Я лошадей, считайте, в кино видел. Но на вещевом складе вполне справился бы.

Пощалыгин: Захотели легкой жизни, ловкачи! Для нашего брата легкая жизнь — когда словишь пульку или осколочек и попадешь в госпиталь. Вот где рай!

Сергей открыл глаза, и Пощалыгин подмигнул ему:

— Проснулся, паря? Не спи, не спи, я сейчас историю подброшу, про госпиталь. — Он прокашлялся и снова заговорил: — Да… Об ту пору я в Омске отлеживался. Говорю же: после фронта — рай! Мягкая постель, не дует, не капает — над башкой крыша и тишина в палате, никакой, понимаешь, стрельбы. Ну, кормежка что надо, сестры — пальчики оближешь. Все чин-чинарем, но один ефрейтор гнул из себя. Ефрейтор этот — кость в горле. Каптепармус‑тыловик, в госпиталь попал не по ране, по гражданской хвори: язва там у него где-то в кишках. А капризничал — я т-те дам: с врачами спорил, на сестер орал, градусником хватил об пол, расколошматил. Нас, раненых, за людей не почитал. Мы слушаем радио, он подходит, выключает — ему охота отдыхать. Принесут в палату газеты, схватит их — и под подушку, покамест все не прочтет, не отдаст. Словом, гнул! В гражданке был председатель какой-то артели, по мороженому, что ли, или по конфетам. Шишка на ровном месте!

Переждав, когда стихнут одобрительные реплики, Пощалыгин продолжал, поигрывая глазами:

— И порешили мы ему насолить. А как — я удумал. Вызывают вечером этого ефрейтора, Киреев ему фамилия, на переговоры по прямому проводу — клизму то есть ставить перед рентгеном. Киреев ломается, но в конце концов дует в процедурную, некуда податься… Да… Ну, влили ему пару литров водицы куда положено, натянул он кальсоны и на рысях в сортир. Торкнулся в первую кабину — занято, в другую — занято, в третью — занято. Какую дверь дернет — на крючке. Киреев волнуется, танцует, потому припирает его. Тарабанит в двери, орет. А мы сидим ни гу-гу. Стало быть, все кабины загодя заняли! Метался он, метался, не выдержал — подбегает к урне и р-раз туда! Заявляется няня, а он на урне! Картина?

Все засмеялись, кроме Сидоркина. Он сказал:

— Трепло ты, Жора.

— Трепло, — с готовностью согласился Пощалыгин. — Обожаю почесать языком. Как почну чесать…

Рубинчик сказал:

— В атаке ничего было, не страшно; бежал, стрелял, в траншее красный флажок воткнул в бруствер. А после боя испугался, Рассудил: могли б убить — и испугался задним числом. Нервная система.

«Красный флажок? — подумал Сергей. — А я-то впопыхах запамятовал о нем. Вот он, в брючном кармане. Кажется, я и другое забыл в бою — сдвигать чеку у гранаты, я их так бросал, выходит, они не разрывались. Аника-воин!»

Пощалыгин спросил у Захарьева:

— Все молчишь, великий немой? Уже темно, а все чиркаешь в блокнотике. Чего чиркаешь?

— Записываю, сколько фашистов уничтожил сегодня.

— Сколько же?

— Шесть штук.

«Шесть? А я одного», — подумал Сергей и поежился. Сержант Журавлев повел могучими плечами, зевнул:

— Ребятки, не пора ль дрых-дрых?

— Пора, — сказал Пощалыгин. — Придавим минут шестьсот.

Разошлись по своим окопчикам.

Сергей набросал веток, раскатал скатку, лег на шинель и забылся. Забытье было зыбкое, непрочное, он то и дело просыпался, пока совсем не очнулся. Над окопом — звездное мерцание, где-то с камня разреженно падал ручеек огромными каплями. А то еще бывает — весенняя капель: кап-кап. А то еще бывает — кровь из раны. Под убитым натекла лужа. Я его убил, немца с витыми серебристыми погончиками. Он лежал молодой, белокурый. Во рту — зубное золото, на безымянном пальце — обручальное кольцо. Значит, был женат. Наверное, дети есть. И конечно, есть мать. Есть то, что должно быть у человека. И я его убил.

Кто он? Фашист, белокурая бестия, что и права не имеет человеком называться? Околпаченный Гитлером обыватель? Рабочий парень, которого вынудили надеть военную форму? Не знаю. Но знаю: он стрелял в меня и промахнулся; я стрелял в него и попал. Рука у меня не дрогнула, а вот сердце сейчас… Лишить человека жизни, кем бы он ни был! Но не мы развязали войну, не мы пришли захватчиками и поработителями.

В полночь немцы обрушили огневой удар на пристрелянную ими третью позицию. Хорошо, что рота не заняла опорные пункты, а ушла в лесок. Досталось бы ей! Дальнобойная артиллерия крушила дзоты, блиндажи, дороги, разожгла пожары. И на горизонте — зарево вполнеба.

Когда Сергей уснул, ему стали мерещиться лица — сплошь незнакомые. Лишь одно признал: убитый немец, искавший его мутными, пленчатыми глазами. Ищи, ищи, я не прячусь. Я — советский солдат и буду убивать врагов, как убил тебя, черт тебя принес на нашу землю!