Село немцы не сожгли: боясь окружения, драпали. Село притулилось к железнодорожной линии деревянными домишками старой, дореволюционной пробы, новые — кирпичные, двухэтажные: школа, правление колхоза, клуб льнозавода. При немцах в школе было гестапо, в правлении — комендатура, в клубе — публичный дом.
Дома уцелели, в остальном же гитлеровцы не изменили себе: противотанковый ров, охватывающий село с северо-востока, забит расстрелянными. Трупы чуть засыпаны землей, высовываются руки и ноги, валяются женские тапочки, матерчатая матрешка, соска, клюка. В колодцах тоже трупы. На площади, в центре села, у школы, — виселицы: девушка в розовой кофточке, в домотканой юбке, волосы распущены, веревка вот-вот перережет тонкую, нежную шею, бородатый мужчина в солдатской гимнастерке и цивильных брюках, подросток, веснушчатый, курносый. На груди у каждого дощечка: «Партизан».
Жителей угнали, но некоторые спрятались в пихтовом бору, в погребах, сбежали при угоне. И как только появилась Советская Армия, они вошли в село, разбрелись по улицам, к своим очагам — поправляли опрокинутые плетни, закрывали распахнутые настежь ворота и калитки, затопляли печки. То и дело слышно было: «Манька! Манька!», «Давай топорик, подправлю!». Где смех, где плач.
У противотанкового рва столпились люди, навзрыд плакали женщины. Веревки на виселицах перерезали, повешенных положили у столба, накрыли плащ-палаткой — лишь босые истрескавшиеся ступни были видны.
И у полевой кухни толпа: селяне получали суп. Бережно, боясь расплескать, несли миски, чашки, котелки.
Село около двух лет было под немцем.
Еще летом сорок первого гитлеровцы угнали колхозное стадо, вывезли колхозный хлеб, сено. Во всех дворах позабирали коров, поросят, овец, гусей, кур. Размещались немцы в лучших домах, колхозников сселили по тридцать — сорок человек в избу; люди сколотили трехъярусные нары, накопали землянок.
Каждый житель носил бирку с личным номером и названием села. Появишься без бирки — расстрел. Пойдешь в соседнюю деревню без пропуска — расстрел. Не сдашь вечером пропуск — расстрел. Этот несколько однообразный порядок оживлялся, впрочем, инициативой комендантов, которые могли расстрел заменить повешением.
Из окрестных деревень под дулами автоматов свезли самых красивых девушек в клуб льнозавода, назвали его солдатским домом. Сто пятьдесят парней и девушек гитлеровцы отправили в Германию, на каторгу. Население округи обязано было рыть траншеи, строить блиндажи, валить лес, ремонтировать мосты, большаки. Страшась партизанских мин, оккупанты изобрели и такую работу — боронить дороги: человек правил лошадью, тащившей по проселку борону, если мина попадалась — взрыв…
* * *
Сергей проснулся от грохота. Сперва не понял, где он. За окном гремело, вспышки пробивались снаружи через дырявую палатку, прикрывшую окно. А-а, он в избе. На постое. А грохот — это, наверное, немцы бомбят село. Или обстреливают из дальнобойных.
Чья-то кудлатая голова приподнялась над полом, сказала Сергею:
— Почивай. Гроза.
Гроза! Не артобстрел, не бомбежка — просто летняя гроза! Ну конечно: когда гром смолкает, различаешь шум ливня. Сильный, мерный, под него спится.
Сон, однако, пропал. Сергей поворочался, надел, не зашнуривая, ботинки, накинул шинелишку и, ступая между спящими, выбрался на крыльцо. Дымная голубая молния, раскат грома. За перильцами с крыши лилось, в трубе урчала, хлюпала вода. Барабанил проливной дождь. Ветром на крыльцо заносило брызги, березовые листья.
Занятно — гроза на фронте. Не стрельба, не бомбежка — июльская гроза. Сергей не сторонился брызг, вдыхал сырой, охолонувший воздух.
Утром во двор пришли две мокрые, иззябшие женщины: девушка лет девятнадцати и старуха, припадавшая на левую ногу. Часовой спросил женщин, кто они.
— Хозяева.
— В отлучке были?
— В партизанах.
— И бабуся была?
— Кашеварила, родненький, — сказала старуха и закашлялась.
— Проходите, пожалуйста, в дом, — сказал лейтенант Соколов. — Простите, что заняли ваши владения, так сказать, без ведома…
— В тесноте, да не в обиде, — сказала девушка. — Все поместимся.
— А как тебя зовут, красавица? — спросил Пощалыгин.
— Ирина. — Девушка повернулась лицом, и Сергей обомлел: и впрямь красавица — черные глазищи, черные брови, а коса русая, толстым жгутом на груди.
— А меня зовут Фекла Ильинична, — сказала старуха. — Я ее бабка.
— Очень приятно. — Пощалыгин прищелкнул каблуками. — Перед вами — Жора Пощалыгин!
Женщины, подоткнув подолы, взялись подметать, мыть полы и окна, вытирать пыль — и сразу изба приняла обжитой, уютный вид. Они рассказали, что в избе жил полицай, сбежавший с немцами.
— Иуда, — сказала Фекла Ильинична. — Наших сколь повыдавал.
— Попадись он мне, — сказал Пощалыгин.
Шубников раздобыл молоток, гвозди, приладил к столу сломанную ножку. Пошарил глазами: что бы еще подправить? Покрепче прибил дверную скобу, смазал петли, чтоб не визжали.
— Товарищи, объявим воскресник, — сказал Соколов. — Что требуется гражданскому населению?
Гражданскому населению требовалось многое. И вот бойцы пилили дрова, кололи, укладывали поленницей, вкапывали столб для ворот, рыли сточную канаву, крыли дранкой крышу, наливали водой рассохшуюся бочку, починяли рамы. Быков ковырялся в ходиках. В сенях отыскался рубанок, и Соколов обстругивал доску для крыльца. «Жжик! Жжик!» — смолистая стружка завивалась, падала к ногам, и это как-то умиротворяло лейтенанта.
Ирина подавала то топор, то пилу — раскраснелась, тапочки стучат-постреливают, в косе лента. Сергей работал, старался не обращать на нее внимания. И не раз ловил на себе ее взгляд.
Пощалыгин поигрывал мускулами, подмигивал Ирине:
— Мировые ребяты в нашем взводе? Подфартило тебе, девка!
И старухе подмигнул:
— Мамаша, на обед-то мы заробили?
Старуха улыбалась провалившимся ртом, кашляла, причитала:
— Соколики, радетели, родные наши ослободители… Под загородку подлезла соседка — крепкая, сдобная, в клетчатом платочке, — принесла в подоле яиц.
— Остатняя курочка снесла маненько. Немые позабирали. Кушайте, товарищи бойцы, да лупцуйте немых похлеще!
— С яичек покажем класс, — сказал Пощалыгин и обнял ее. — Спасибочки, лапочка!
Она прикрылась платочком: «Хи-хи… какие вы!», но мужскую руку с плеча не сбросила. Пощалыгин что-то зашептал ей, она хихикала.
Проводив соседку до изгороди, Пощалыгин сказал Сергею:
— Со вдовушкой порядок! И ты не теряйся, Сергуня. Отобедав, Пощалыгин отпустил брючный ремень на одну дырку:
— Мертвый час. Отбой.
Но сам отдыхать не стал, шепнул Сергею в ухо: «Смываюсь в соседний двор, ко вдовушке. Не считайте пропавшим без вести».
Сергей тер ветошью разобранную винтовку, смазывал маслом и глазел на Ирину. Она в бумазейном платье — платье маловато, обтягивает фигуру, — тапочки стучат-постреливают, если бы в мире была лишь эта стрельба!
Фекла Ильинична легла на кровать, укрылась тулупом. Сержант Сабиров спросил ее:
— Болеете, бабушка?
— Нутро болит, сынок. И ноженьки не носют. Старая я…
Улучив, когда Ирина вышла в сени, Сергей встал и пошел за ней. Сени были низкие, тесные, уставленные рассохшимися кадушками и ветхими, смятыми ведрами, и пахло тут пылью и мышами.
Сергей задребезжал ведром, Ирина оглянулась, нагнула голову. Полоса света падала на нее из приоткрытой двери: волосы пушатся, пробор — как стрела, на затылке гребешок. Сергей сказал, не узнавая своего голоса:
— Давайте познакомимся.
— А мы разве не знакомы? Ну давайте. Ирина.
— Сергей.
И больше ничего не мог сказать. Переминался.
— Сергей, — повторил он и протянул руку. Придержав ее пальцы, он пожимал их, как полагал, со значением.
— Вам помочь чем-нибудь? — спросил Сергей.
— Чем-нибудь? — Ирина улыбнулась.
Скрип половиц. Сергей отпустил ее руку. В сени протиснулся Соколов, сказал Ирине:
— Кому жалобу писать на скверную погоду?
— Всевышнему, товарищ лейтенант.
Ирина отвечала Соколову, но глядела на Сергея. И Сергею это было приятно.
— Ирочка, — сказал Соколов, — вы нам разрешите организовать баньку?
— Пожалуйста, товарищ лейтенант. Дрова есть…
— И ужин поможете организовать? После баньки…
— С удовольствием. Но мне требуется помощник — начистить картошки.
— Я помогу, — сказал Сергей.
— Хватит одного? Добровольца? — спросил Соколов.
— Хватит, товарищ лейтенант.
Другие еще возятся со смазкой оружия, а Сергей уже засучивает рукава, Ирина повязывает ему фартук. Они друг против друга, колено в колено, из-под их ножей ползет картофельная кожура.
Потом он с Журавлевым таскает, не расплескивая, ведра от ручья к окосевшей баньке на задворье. Быков с удара колуна разламывает чурку. Дровишки березовые, гореть будут отменно.
Братцы, какое же блаженство — развалиться на полке, париться, охлестываться березовым веником и чувствовать: здоровеешь с каждой секундой! Намыль башку пенистей, окрестись веничком с протягом, плесни из шайки на раскаленные камни, поддай парку!
А потом они подшивали выстиранные и выглаженные подворотнички, латали гимнастерки и шаровары, ваксили сапоги и ботинки, Шубников хмыкал в зеркальце: «Ишь оброс!» Гримасничая, сдирал безопасной бритвой с кадыка щетину. Лейтенант Соколов тоже брился, надув щеку и мурлыкая вальс, Курицын подправлял ножницами скобу на шее Сабирова, а тот на полевой сумке сочинял письмо домой. Сергей вместе с Ириной раскладывал на клеенке котелки, миски и тарелки с отбитыми краями и выщерблинами, деревянные ложки, жестяные кружки и граненые стаканы.
А потом, отбеленные, распаренные, с сырыми волосами, они уселись за стол. Что за стол! Термос супа, в нем плавают шкварки. Термос каши. Сковорода жареной картошки. Чугунок вареной картошки в мундире. На подносе — груда ржаных ломтей. Вилки капусты. Перья лука. И украшение стола — лейтенантов доппаек: сливочное масло, печенье.
Ирина, пошушукавшись с бабкой, достала из корзины мутную бутыль с самогоном. И соседка-вдовушка, которую привел Пощалыгин и которая преданно смотрела на него, поставила на стол бутылку. Ирина спросила:
— Можно, товарищ лейтенант? Помаленьку?
— Ну разве что помаленьку… Как, парторг, разрешим?
— За победу — можно, — сказал Быков, Пощалыгин вышиб пробку из бутыли, крутой первак маслянисто булькнул в стакан.
— И мне, сынок, плескани, — сказала старуха, привставая на локтях.
— Будет исполнено, Фекла Ильинична!
— Захарьева, часового, не обдели, — сказал сержант Сабиров.
— Будет исполнено!
Ирина уполовником с обломанной рукояткой разлила суп. Соколов взял кружку, поднялся:
— За победу, товарищи!
С грохотом отодвинулись табуретки и стулья, а кружки и стаканы сдвинулись — перекрестное, не в лад, чоканье.
Сергей сделал глоток, другой, поддел ножом вареную картофелину, откусил от ржаного оковалка. У него запульсировало в висках — и от первака, и от еды, и от близости Ирины. Она — плечо к плечу — подкладывала ему капусту, лук:
— Угощайтесь, Сережа.
Перед кашей выпили еще — опять же за победу. Старуха заплакала, запричитала:
— Угляжу ль ее, победу-то? Помру, не повидавши…
— Доживете, Фекла Ильинична, — сказал Соколов. — Увидите победу собственными глазами.
— И пощупаете собственными руками, — вставил Быков.
— Дай-то господи, сынки! Одолевайте супостата. Шубников солидно прокашлялся:
— Не сомневайся, дорогой товарищ Фекла Ильинична: одолеем, беспременно одолеем. Победа на подходе! Войска у нас несметно. Один Сибир чего стоит, сколь послал войска. И еще пошлет! Ето как, здорово?
— Истинно! Дай-то господи вам здоровьица и благополучности.
Не проронивший до этого ни слова, Курицын отодвинул от себя котелок, надел шинель, подпоясался:
— Товарищ лейтенант, разрешите подменить Захарьева?
— Подменяй.
— А чайку? — спросила Ирина.
— Потом. — И, впустив знобкую струю, дверь за Курицыным захлопнулась.
Струя эта прошла избу насквозь, рассекла ее теплынь, колыхнула язычок пятилинейки, встрепанный профиль старухи заметался по стене. И стало очевидно до осязаемости: на дворе дождь, сырость и мрак. Поскрипывала ставня, за оконным стеклом трепало, ломало непогодой валкий вяз, и он тыкался в стекло, будто просил впустить его.
Угревшийся, разомлелый Сергей дожевывал картофелину. Журавлев ржаной корочкой выскабливал миску. Шубников заворачивал в тряпку недоеденную горбушку. Лейтенант Соколов утерся носовым платком и сказал:
— Спасибо, Фекла Ильинична, за хлеб-соль.
— На здоровьице, сынки, на здоровьице.
— И вам спасибо, Ирочка, — сказал Сергей.
— Не за что. И не забывайте: обещали мыть посуду.
— Разве я отказываюсь, Ирочка?
Они убирали со стола, она споласкивала котелки, миски, тарелки, кружки, передавала ему, он, задерживая ее пальцы в своих, брал посуду, вытирал суровым полотенцем. Лейтенант Соколов, раскрыв на коленях потертый на сгибах чертеж, что-то прикидывал. Сабиров сворачивал треугольник, надписывал адрес: «Узбекская ССР, Фергана…» Шубников ковырял спичкой в зубах, рассказывал старухе про сибирскую стужу:
— Птичка летит и бац — замерзает, плюнешь — плевок на лету замерзает. Полсотни градусов! — Вопрошал: — Ето как, здорово?
Старуха слушала, не слушала, шевелила бескровными губами — уж не молилась ли? Шубников продолжал распространяться:
Еще Сибир славится медведями. Видимо их невидимо, медведей. Тыщи, однако, — мильоны. Из тайги запросто ломят в село. В гости, хе-хе!
Когда допивали чай с лейтенантовым печеньем, пришел Захарьев.
Пощалыгин для чего-то взболтал в бутылке остатки вонючего самогона, вылил в стакан:
— Твоя доля, Захарьев. Грызи!
— Не хочу.
— Отказываешься? Я тебе пособлю! — сказал Пощалыгин. — Лады?
— Пей.
«Поилец ты мой, — подумал Пощалыгин. — Я плановал: Сергуня отдаст мне свое, а он — выдул! С Захарьевым подфартило!»
— Убьем белого медведя! — Опрокинув самогон в рот, Пощалыгин прополоскал им зубы и проглотил в единый прием. Посидел, не закусывая. Объяснил:
— Чтоб крепче по мозгам вдарило, желудок уже полный. А «убить белого медведя» обозначает: в кружку с пивом влить стакан водки, взболтнуть, белое получается. В гражданке я убивал белого медведя с корешком, с Кешей Бянкиным…
Льнувшей к нему вдовушке погладил коленку, Ирине сказал:
— Милаша, подфартило тебе? Мировые ребята в первом стрелковом взводе?
Бойцы разбрасывали сено на полу, стелили шинели. Захарьев уже улегся, под голову — вещмешок. Лейтенант Соколов шуршал чертежом.
Сергей спросил у Ирины:
— Что читаете?
— Леонова.
— Я классиков люблю: Чехова, Толстого…
— А я всех люблю. И классиков, и современных. Стихи люблю.
Содержательная беседа, ничего не скажешь. С чего запинаешься, уважаемый товарищ Пахомцев? Не умеешь разговаривать — лучше спи!
Пощалыгин перевернулся на бок. Соколов бодрствовал над чертежом, измерял какие-то линии линейкой, исправлял. Журавлев всхрапывал, Шубников свиристел. Старуха что-то бормотала во сне.
Ирина убавила фитиль, полезла на печь — взбугрились икры, — задернула ситцевую занавеску. Занавеска дергалась — ее цепляла Ирина, раздеваясь.
Сергей смотрел на печь, на занавеску и представлял, как Ирина снимает платье…
Утром Ирина растопила печку, поставила вариться чугунок картошки. Улыбнулась Сергею:
— Не желаете помогать?
— Отчего же! — сказал он, досадуя на ее улыбку.
Он обулся, поплескался под рукомойником, стал собирать на стол.
После завтрака Соколов сказал:
— Подготовиться к маршу. Через час выступаем.
Сергей опять брал вымытую посуду у Ирины, по ее пальцы в своих не задерживал.
— Знаете, Ирочка, — вдруг сказал Сергей, — мальчишкой в Краснодаре я любил звонить у чужих квартир. Нажмешь кнопку — и деру! А еще любил «раковые шейки», такие маленькие конфетки…
— А я любила книги. И чтобы потолще — читать побольше! В партизанском отряде не было времени читать.
— Не страшно было партизанить?
— Страшно. Но надо.
— А что вы делали в отряде?
— И кашеварила с бабушкой, и санитаркой была, и минером-подрывником.
— Подрывником?
— Приходилось.
Сергей улавливал запахи Ирины — хлеб, полынь — и думал, что она милая, чистая девушка.
— Пахомыч! — крикнул из комнаты Сабиров. — Собираешься?
— Иду, товарищ сержант!
Он взял ее за руку и впервые обнаружил, что у этой девушки с городской речью и городским именем — деревенские мозоли, и, конфузясь того, что делает, поцеловал ее ладони.
Переступая порог, Сергей больше всего боялся, что Пощалыгин моргнет ему всевидящим, нагловатым оком: оторвал, мол, теперь никак не распрощаешься с кралей? Но Пощалыгин не моргнул — оглядел и отвернулся.
Не определишь, продолжается ли день или наступает вечер, потому что тучи громоздились над самой землей, сумеречная пелена поглотила окрестности. Колкий дождь. Капли его — словно капли тоски. Взвод вышел со двора, с других дворов вышли другие взводы, они слились в роту, роты слились в батальон — и уже колонна уходит мимо огородов, мимо бочаг на косогоре, мимо холмика со снарядной воронкой на вершине, смахивающего на маленький вулкан, мимо орешника, к лесу. А на крыльце — Ирина, вдовушка и старуха, машут, что-то кричат.
— Остались наши солдатки, — сказал Пощалыгин. — Знаешь, Сергуня, смурной я. Вот приголубил бабу, так она готова мыть мне ноги. Мировая была бы женка! А я ушел, а она, как была вдова горемычная, так и осталась. Не война — обженился бы с ней. Ты, Сергуня, не осуждай меня: болтал про Аннушку, а тут — обжениться… Аннушка — где она, за тридевять земель, выскочила, поди, замуж?
Нет, Гоша, я не осуждаю тебя. Других судить легко, а нужно сначала себя научиться судить. Без скидок.
Он вспомнил о Наташе и вдруг почувствовал облегчение: «Я честен перед нею».
Ветер колобродил, ботинки скользили, разъезжались. Дождь дымился сплошной стеной, накрепко сваривал серое, беспросветное небо с окрайком леса, куда тащилась колонна. Хлюпало суглинное месиво, весомые дождевые капли пузырились в лужах на неухоженной пашне. Овраг, кустарник, проселок в поле. Оно было огромное. «Как Россия», — подумал Сергей.
Он вышагивал и думал о своей стране, которая нескончаема. На одном ее рубеже — закат, на другом — восход, там — льды, а там — пальмы, и не счесть ее долин, гор, рек, городов, сел, заводов, дорог, и не измерить того, на что способны ее люди. Выдюжат и военное лихо, не раз выдюживали.