Снаряд упал так близко, что по спине ударили комки супеси. «Земля? А если осколок?» — подумал Сергей, съежившись. И вдруг вспомнил, что вот так же, вобрав голову в плечи, ожидал когда-то ударов снежками. Школьный двор, редкостный по кубанской зиме крепкий снег, раскрасневшиеся приятели — и он, пятиклассник Сережа Пахомцев, прозванный для краткости Пахом. Это воспоминание промелькнуло, не задержавшись, но Сергей успел подивиться ему: всплыло в такой момент!
Второй снаряд разорвался подальше, третий еще дальше. Сергей приподнялся, осмотрелся. Рядом — Пощалыгин, ощупывает себя, дурашливо подмигивает. Молодец, никакой снаряд его не возьмет! Захарьев тоже цел, мрачно рассматривает останки пулемета на краю воронки: казенник пробит, пламегаситель расплющен, приклад — в щепья. Секунду назад пулемет был в руках у него. Как Захарьев уцелел — чудо. Радуясь, Сергей крикнул ему:
— В сорочке родился! Воюй с винтовкой! Трофейную подберешь!
Захарьев кивнул и, еще раз поглядев на край воронки, пополз.
— Вперед! — как можно громогласнее приказал Сергей и отделению, и себе. Заработал локтями и коленями. Перед носом елозили надбитые большими гвоздями подошвы захарьевских ботинок, взбивавших пыль. Сбоку полз Пощалыгин. Пластунский способ передвижения давался ему нелегко: Пощалыгин неистово сопел, обливался потом.
Втроем они оторвались от остальных, Где остальные, где взвод, где рота? Видимость была скверная: на землю опускались сумерки, поднимался туман. Смешиваясь, они заволакивали низину. Беспорядочно рвались снаряды и мины. Преодолеть бы это межтраншейное пространство броском, но с холмов оно кинжально простреливалось крупнокалиберными пулеметами, не разбежишься. И приходилось ползти — от кочки к кочке, от воронки к воронке.
Сперва они ползли врозь, затем незаметно для себя поползли вместе и вскоре очутились в одной воронке — неглубокой, осыпавшейся. Троим в ней было тесновато.
— Разве ж это квартира? Общежитие! — сказал Пощалыгин, нарочно задевая Сергея и Захарьева автоматом и плечом. — Как селедки в бочке!
— Погоди, — остановил его Сергей.
— А я никуда и не ухожу, Сергуня.
— Дай послушать.
— С нашим удовольствием.
«Не хочет называть меня сержантом», — подумал Сергей, однако сразу же забыл об этом.
Он прислушался: пулеметные очереди пробривали воздух над воронкой, артиллерийские же разрывы вроде бы удалились к первой траншее, да и крики переместились туда.
— Похоже, Сергуня, гитлер потеснил нас.
«Да, атака захлебнулась, наши отошли к первой траншее, это несомненно. Ну а мы-то? Отрезаны?»
У второй немецкой траншеи зашумели — топот, говор. По полю вразброд шли к воронке человек двадцать. Слева, из кустарника, показалось с десяток немцев. Еще левее — целый взвод. Оставаться тут рискованно.
— За мной!
Сергей первым выбрался из воронки, отполз в сторону, за кочку. Но и здесь столкновение с немцами неизбежно. А их слишком много, немцев. Сергей вгляделся: справа чернеет ход сообщения. Была не была!
Он поднял руку: «За мной!», и они один за другим спрыгнули в ход сообщения. Впереди, за поворотом, команда:
— Шнеллер, шнеллер!
Но и сзади — чужие, клекотные голоса. Сергей опять поднял руку — в ней теперь была зажата лимонка. И рванулся туда, где командовали: «Шнеллер!» Не добежав до уступа, швырнул гранату. Следом полетели еще дав.
Перепрыгивая, через убитых и раненых, они выскочили в траншею. Немцы! Везде — немцы! На какое-то мгновение Сергей растерялся, замешкался, но в следующую секунду увидел перед траншеей «краба» — врытый в землю бронированный колпак, действительно походивший на краба,
— Сюда! — крикнул он и, подбежав к бронеколпаку, дернул за крышку люка, влез внутрь. За ним протиснулись Пощалыгин и Захарьев. Со звоном захлопнулся люк — и тотчас по стальным стенкам прощелкали нули, словно горох просыпался.
— Опоздали, господа фашисты! — возбужденно засмеялся Сергей. — Теперь нас не возьмешь!
Захарьев медлительно, будто в раздумье, проговорил:
— Наше счастье, что фрицев в колпаке не было. Выходит, не один я в сорочке родился.
— Только вот темно, как в погребе. У кого есть спички?
— У меня в наличии, товарищ младший сержант. Пощалыгин чиркнул спичкой, осветил внутренность «краба», зажег свечу на полке. Блики — на рукоятках люка, пулеметном станке, патронах, рассыпанных по столику и волу.
— Пулеметик бы нам сюда, а? — сказал Сергей Захарьеву.
Тот кивнул. Сергей осмотрел люк, стены, амбразуру, приваренное к стенке сиденье, под сиденьем — ящик с гранатами. Уверенно сказал:
— К нам не подступиться!
Пощалыгин, который пристроился на сиденье, встал, будто что-то припомнив:
— Прошу, товарищ младший сержант.
— Да что ты, сиди,
— Прошу, товарищ младший Сержант, — упрямо повторил Пощалыгин.
Смутись, Сергей опустился на сиденье. Пламя свечки, колеблясь, перегоняло блики с места на место, накладывало отсветы на лица: округлые, блеклые, с пахалинкой, глазки, толстые, вывернутые губы — Пощалыгин; удлиненные, словно вытянутые, черты, острые скулы, запавшие поседелые виски, долгий и как бы отсутствующий взгляд — Захарьев.
В «крабе» были слышны все наружные звуки: брань немецких солдат в траншее, выстрелы и разрывы.
— Ну ладно, — сказал Сергей. — Пока суд да дело, давайте подкрепимся.
Он достал из вещевого мешка сухари, вспорол банку консервированной колбасы. Зажевал и Захарьев — будто заставляя себя. И лишь Пощалыгин не развязывал вещмешка: сидя на корточках, изучал свои загрубелые, бородавчатые руки.
— А ты почему не ешь?
— Нету аппетита, товарищ младший сержант. — Это у тебя-то? — изумился Сергей.
Захарьев усмехнулся, и Сергей понял:
— Гоша! Слопал энзе?
— Не буду отрицать.
— Зачем же?
Пощалыгин снисходительно посмотрел на него — сержант, а не разумеешь простых вещей! — и объяснил:
— Я завсегда так перед боем. До крошки! И табачок весь скуриваю, иной раз аж тошнит. Чего ж добру пропадать, ежели убьют?
— Но вот не убило же…
— А могло! Не, расчет у меня правильный, — сказал Пощалыгин с такой убежденностью в своей правоте, что Сергей рассмеялся и сунул ему консервы: «Ешь со мной», а Захарьев протянул горсть сухарей.
Поломавшись для приличия, Пощалыгин вскоре зачавкал, подмигивая то Сергею, то Захарьеву. Когда насытились, Сергей спросил:
— Будем сидеть у моря и ждать погоды?
Пощалыгин лениво отозвался:
— После обеда мертвый час положен.
— Мертвый час надо устроить фрицам! По-настоящему мертвый! Попробуем снять охрану, может, хоть парочку гадов уничтожим! — Как обычно, Захарьев говорил о гитлеровцах с ненавистью.
Сергей прикидывал: как поступить? Сидеть в этой мышеловке? Или попытаться, как предлагает Захарьев? Попытаемся!
Он начал открывать люк, скрипнули петли. Фигуры из темноты метнулись к бронеколпаку. Сергей поспешно опустил дверцу и завернул рукоятку. Ничего не выйдет, немцы следят за «крабом», не дадут носа высунуть. Ну ладно, а пока — спать.
— Спать, ребята, — сказал он. — Дневалить по очереди.
Первую треть ночи он дежурил сам. Согнувшись в три дуги, ворочался на полу Пощалыгин. Захарьев во сне скрипел зубами, изредка постанывал. Снаружи приумолкло — видимо, и война решила отдохнуть, набраться за ночь новых сил. Свечку задули — экономили: неизвестно, сколько еще придется здесь пробыть, и Сергей сидел в плотной, почти осязаемой тьме.
Хотелось пить, однако воды во фляге оставалось на донышке — тоже нужно экономить, саднила глубокая царапина на ладони, смыкались веки. Но Сергей, приваливаясь к уже отдавшей дневное тепло стенке, отгонял сон. Как бы фашисты не устроили ночью какой-нибудь пакости. От них всего ожидай. А когда наши вернутся? Должны вернуться, наступление возобновится — ран «или поздно. Лучше рано, чем поздно. Но где наши, где Курицын и Петров?
Он подумал об этом и сказал себе: «Эх ты, горе-командир! Растерял пол-отделения. Теперь сиди в мышеловке. И сюда-то влез первый. А что бы пропустить Захарьева и Пощалыгина, потом самому? Личный пример показывал? Какой там пример, струсил? Нет, просто в горячке так случилось. В горячке — это не оправдание. Какой же ты командир, если не владеешь собой? В бою трудно все предусмотреть? Опять выкручиваешься! Рановато, рановато нацепил сержантские лычки. А вот замашки начальничка усвоил: покрикиваешь на людей».
Вечные самоанализы, сомнения. Надоело. Вот, скажем, Пощалыгин никогда ничего подобного не испытывает…
Но как раз в это время, ворочаясь и вздыхая, Пощалыгин думал: «Зачем взял у товарищей харч, свой сожрал? Гошка, Гошка, до коих пор будешь такой?»
Рассвет пробился в узкие щели и словно растормошил дремавших. Сергей потянулся, тело заныло.
— Подъем! На физзарядку стройся! — Пощалыгин кряхтел, задевал товарищей. Захарьев молча переобувался.
В сереньких, квелых лучиках толклись пылинки, от стен сочился холодок. Затхло, душно. Сергей отвел задвижку, прильнул глазом к амбразуре: чуть сбоку ломаные линии траншей. В ней промелькнула каска, пониже, на склоне бугра, — разбросанные проволочные рогатки, еще ниже — чистое поле и в отдалении, в розовом тумане, — опушка рощицы. Наши там, в роще. Наступать им снизу вверх. Отсюда, из бронеколпака, их могут стегануть.
— Ребята, — сказал Сергей. — Такую позицию, как у нас, отдавать нельзя. Иначе фашисты пулемет установят — и стеганут. Не уйдем из «краба», пока наши не придут!
— Истинная правда, товарищ сержант! — Пощалыгин плутовато сощурился, а Захарьев кивнул.
Лучики света перекрещивались, то набирали прыть, то тускнели. Солнце нагревало колпак, и дышать становилось труднее. За полдень доели продукты, выпили воду. Смачно чавкая, Пощалыгин при этом не без грусти размышлял: «Сознательность у меня бывает на сытый живот. Покуда голодный — ее нету. Вот подрубаю и тогда уж повинюсь: сызнова к чужому харчу пристроился? Гошка ты, Гошка!»
День длился нескончаемо. Захарьев, скорчившись, сидел на полу, острый кадык его ходил туда-сюда. Пощалыгин торчал у амбразуры, пояснял увиденное: «Гитлер протопал, верста росту, очкастый… Другой гитлер протопал, с гранатометом, грозный воин… А вон там чегой-то копают…» Потом к амбразуре пристроился Захарьев: глядел, не разжимая губ, катая кадык. Лишь опять опустившись на пол, тихо, со стылой ненавистью промолвил:
— Разгуливают, гады… Что ж наши не наступают?
— У меня пытаешь? — спросил Пощалыгин с самым серьезным видом. — Правильно пытаешь, по адресу, этим я занимаюсь… А еще лучше обратись к сержанту, он даст команду — и наступление начнут немедля!
Пощалыгин сузил глазки, шлепнул себя по животу и, не выдержав, захохотал. Захарьев даже не взглянул на него. Сергей поморщился:
— Перестань, Гоша. Веселенького мало.
— А чего ж, нос повесить? В мрачность вдариться? Но к вечеру и сам помрачнел. Особенно когда колпак задрожал от частых и сильных ударов.
— Дождались… только не наступления. — И Пощалыгин ткнул корявым пальцем: рукоятки входного люка ползли вниз.
«Рубят заклепки люка!» — догадался Сергей.
Вместе с Захарьевым он уцепился за рукоятки, не позволяя им отходить. Немцы размеренно молотили, от грохочущих ударов голова будто вспухала, наполнялась тяжестью и болью.
Через полчаса стук прекратился. Хотят захватить живьем? Могли бы подорвать колпак двумя толовыми шашками. Не подрывают. «Языки» им нужны?
Немцы опять принялись рубить заклепки. Солдаты сжимали рукоятки люка побелевшими в суставах пальцами, стараясь не поддаваться усталости и дреме. Но порой, помимо воли, голова их клонилась, руки разжимались, и тогда люди, вскидываясь, еще крепче хватались за металл — теплый их теплом, потный их потом.
Немцы угомонились после полуночи, но троица, подменяя друг друга, продежурила у рукояток до утра. А утром по броне мелко защелкало: за ночь немцы установили слева и справа от колпака пулеметы и сейчас били чуть ли не в упор.
— Злобствуют, — сказал Сергей.
— Пущай позабавятся, — отозвался Пощалыгин. — Снарядом бы не вдарили…
Затем немцы оставили их в покое.
Как и вчера, Сергей наблюдал за противником в амбразуру; после около нее повертелся Пощалыгин, но уже не пояснял виденное, молчал вроде Захарьева. Как и вчера, в перекрестных лучиках мерцала пыль, но дышать было еще труднее: воздух стал совсем спертым, смрадным. И нечего было есть и пить.
Пощалыгин вздыхал, кряхтел и наконец произнес зычно:
— И чего наша дважды орденоносная, трижды непромокаемая часть не наступает? — Спохватившись, добавил: — Не тебя, Захарьев, пытаю, ты этим вопросом не командуешь. А то скажешь: Гошка-то смеялся надо мной, а нынче сам об этом же толкует…
Но Захарьев и бровью не повел. Пощалыгин пожевал губами, облизался:
— Пивка бы я, конешным делом, трахнул.
— Что? — спросил Сергей.
— Пивка бы, говорю, выпить в настоящий момент не отказался. Желательно свеженького, с прохладцей. Можно жигулевского, можно и бархатного…
Сергей досадливо махнул рукой:
— Да брось ты!
— А чего бросать, Сергуня… виноват, товарищ младший сержант? Это ж законно: спервоначалу гробишь жажду, подымаешь аппетит. Но чтобы аппетит взыграл на полную мощь, предпочитаю, конешным делом, сто пятьдесят с прицепом. Между прочим, прицеп — это кружка пива. А та, может, некоторым неизвестно… Ну вот, выпьешь водочки, закусишь пивком — после приступаешь к обеду. Рубаешь, аж за ушами трещит! Я что уважаю на первое? Украинский борщ. Суп-лапша с курицей. Суп харчо. Можно и щи из кислой капусты…
— Переходи ко второму блюду!
— Зачем торопиться, товарищ младший сержант? Но могу и перейти. Что на второе уважаю? Все! Гуляш, яичня, пельмени, шашлык, свиная отбивная, котлеты, биточки… да все!
— Переходи к третьему!
— К третьему… мне не требуется, потому я его не уважаю. Эти финтифлтошки для интеллигенции… Я заместо компотика заказывал лишнюю порцию второго! Жареные мозги там… или же язык… или… одним словом — объедение! До чего вкусно готовили! Взять хотя бы нашу заводскую столовую в Чите. Обыкновенная столовка, а как готовили! Боже мой! К примеру — пельмени… Или нет, возьмем яичня. Конешным делом, с ветчинкой! Хочешь — тебе глазунью, хочешь — какую хочешь! Сковородка шипит, зеленый лучок… Да!.. Я уже не толкую про ресторан. Есть у нас в Чите, вывеска — «Забайкалец»… Да что ресторан! Взять батальонную кухню… разве Афанасий Кузьмич плохо готовил? Или тот же Недосекин, нынешний наш повар… хотя до Афанасия Кузьмича ему далеко. Мелковат! Но бог с ним, даже его кашу я бы рубанул, пущай и без масла…
— Хватит! — приказал Сергей, сглотнув голодную слюну.
И Пощалыгин умолк. Но, судя по тому, как блаженно щурились его глазки и шевелились толстые, будто вывернутые, губы, гастрономические воспоминания не расстались с ним сразу.
К сумеркам он вновь заговорил:
— Не знаю, как некоторые военные, а я бы не отказался курнуть. Нет, сигару мне не надо, папироску — будьте любезны! «Дукат», «Наша марка», «Беломор»… Я лично до войны употреблял «Беломор», ленинградский… Да!.. Возьмешь, бывало, ее из коробочки, разомнешь пальчиками, подуешь в мундштучок — и в зубки. Чиркнешь спичечкой, затянешься… Чего тебе, Захарьев?
Тот, не отвечая, вывернул себе на ладонь кисет с остатками махорки, тут же половину ее пересыпал в пощалыгинские широкие ладони, для чего-то сложенные вместе. Они скрутили длинные, но тощие цигарки, Захарьев высек кресалом искру.
От едучего махорочного дыма Сергея затошнило, слабость вступила в колени. Он привалился спиной к стене — показалось: эту стенку ему взвалили на плечи. И он должен выдержать ее, не упасть! Он глубоко дышал, чтобы подавить дурноту, упирался спиною. А Пощалыгин говорил, не замечая, как побледнел Сергей:
— Сержанту хорошо: некурящий. Одной заботой меньше… Но главная забота — уж ежели придется погибать в этом «крабе»: узнают ли в части про наше геройское поведение? А то погибнем, и некому будет рассказать…
— Нашел о чем тревожиться, — сказал Сергей и подумал: «Геройского ничего нет. Сейчас, с товарищами, даже нисколько не страшно. А вот когда лежал контуженный в траншее один, было очень страшно».
* * *
Немцы не тревожили, как будто забыли о них. Солдаты сидели неподвижно, не разговаривая. Это по приказу Сергея. Он припомнил давнюю книгу: моряки в подводной лодке лежали и безмолвствовали, сберегая силы. Нам тоже надо беречь силы. Трое суток в «крабе». И сколько еще? Когда же наши начнут наступать, отчего такая задержка? А если вообще наступления не будет? Будет! А если нет? Прорваться, как предлагает Захарьев? Бессмысленно, нас на месте перебьют. Итак, ждать?
В виски стучится кровь, глаза режет — больно поднять веки, и все время тошнит. А язык словно невероятно распух, не помещается во рту. Лизнуть бы этим громадным языком хоть росную ветку, хоть росный стебелек! Не думать об этом, не думать! Как-то там наши? Готовятся к наступлению? А нас считают погибшими? Не верю, что меня и ребят исключат из ротных списков. И не верю, что Наташа хоть на миг доверит, что я мертвый. Лучше считайте нас пропавшими без вести. А мы еще подадим о себе весть, подадим! И я, Наташа, еще встречусь с тобой. Я посмотрю тебе в глаза, подойду близко-близко и, наверное, ничего не скажу. Только за руку возьму.
На заре дробный стук вывел Сергея из забытья, он привстал. Захарьев и Пощалыгин не спали, тоже прислушивались. По броне били, видимо, прикладами. Вскоре стук прекратился, и на ломаном русском языке прокричали:
— Рус, еще живой? Сдавайся!
Захарьев сжал кулаки, скрипнул зубами. Пощалыгин свернул четыре фиги, ткнул ими вверх и замысловато, одним дыханием, изругался. — Поняли, господа фашисты? Ждете, что сдадимся? Да разве такие бойцы сдаются?
— Погоди, Гоша, — сказал Сергей. — Я им отвечу. Культурно отвечу…
Но он не успел: снаружи могуче загрохотало, землю свело крупной дрожью — и «краб» закачался, как на волнах.
— Наши! За меня ответили наши пушки! — крикнул Сергей, но его никто не расслышал из-за гула.
Сергей продолжал что-то выкрикивать, Пощалыгин в восторге лупил себя по ляжкам, расплываясь в ухмылке, а лицо Захарьева было торжественно-строго, и кадык выпирал у него сильнее обычного. Переждав артиллерийский налет, Сергей открыл амбразуру:
— Наши… идут!
Сейчас-то его услыхали! Отталкивая друг друга, Пощалыгин и Захарьев бросились к амбразуре. Было отчетливо видно, как от повитой розовым туманом рощицы, тяжеля на подъеме шаг, по полю разворачивается в цепь пехота. Выгоревшие пилотки и гимнастерки, вещмешки, обмотки и кирзовые сапоги, трехлинейки — рассветное солнце стекает с примкнутых штыков на землю.
Не тотчас Сергей уловил, как рядом, в траншее, бряцают оружием, переговариваются. Что-то нужно делать. Что? И когда?
С поля донесло дальнее: «Ура-а-а…» — и поближе: «Ура-а-а…» Как бы рассекая этот крик, из траншеи — пулеметная очередь. Теперь понятно, что и когда делать! Ломая в спешке ногти, Сергей и Захарьев приподняли дверцу люка, Пощалыгин высунулся: в пятнадцати метрах — пулеметная площадка. Станкачи. Пощалыгин размахнулся и, метнув гранату в пулеметчиков, скатился обратно, захлопнув люк.
— Ты что? — Захарьев всхлипнул от бешенства. — Опять отсиживаться? А кто будет гадов уничтожать?
Справа от «краба» ожил другой пулемет. Очередь, рассекающая родной, живой клич «ура». Сергей отрывисто, по-командирски сказал:
— Забрать как можно больше гранат. И — за мной! Они вылезли, залегли за «крабом», хмельно слабея от парного духа почвы. Так кто же там, справа? Ручной пулеметчик — в расстегнутом френче, ноги в сапогах с короткими голенищами раскинуты вширь. Около него упали три гранаты…
Потом они спрыгнули в траншею. Исхудавшие, обросшие щетиной, шатаясь, они топали от уступа к уступу и кидали трофейные гранаты. Совсем близко — то вскипающее, то опадающее «ура». И они вспомнили, что также должны кричать «ура», и закричали хрипло, сорванно.
* * *
Бой отодвинулся в глубину вражеской обороны, в батальонных тылах стало потише. А в землянке было вовсе тихо, спокойно, уютно, и пощалыгинский тенорок звучал деликатно, покомнатному. В землянку заглядывали телефонисты, ездовые, ординарцы, приносили еду — на столе груда хлебных паек, консервных банок, сахарных кусков. Все слушали Пощалыгина. Захарьев с угрюмой демонстративностью повернулся к нему задом, но тот, похлопывая себя по набитому донельзя звонкому животу, невозмутимо в который раз повествовал об их приключениях.
А Сергей, уставившись на дверь, ждал.
Все произошло так, как он и предполагал. Наташа вбежала, озираясь. Кто-то ее поприветствовал: «Здорово, санинструктор!», она не откликнулась. Сергей пошел ей навстречу, взял за руку, заглянул в глаза. Все же он сказал, стыдясь заикания: «Здрав-ству-йте, На-та-ша». А мысленно: «Здравствуй». Он сказал: «Вот и уви-де-лись с ва-ми». А мысленно: «Я не мог не увидеться с тобой». Он сказал: «При-са-жи-вай-тесь, по-жа-луй-ста». А мысленно: «Садись поближе, садись ко мне».
Они опустились на нары, напряженные, скованные, не спуская друг с друга взгляда. Пощалыгин оборвал свой рассказ на полуслове, подал присутствующим знак, и ездовые с ординарцами покинули землянку. Последним вышел Пощалыгин, держа за рукав Захарьева. Уже в дверях Пощалыгин обернулся, подморгнул Сергею: не тушуйся, мол!
Когда спустя час он возвратился в землянку, Сергей и Наташа сидели на нарах все в той же позе, напряженные, деревянные, не сводя друг с друга взора. Пощалыгин хмыкнул, крякнул: так и есть, растерялся Сергуня, а еще сержант… Он хотел что-то сказать, раскрыл рот — и ничего не сказал. Лишь вздохнул с шумом, и его выцветшие, с нагловатинкой, глаза отчего-то погрустнели.