В 427-м полку произошло ЧП. Суть его такова: во время наступательных боев полк должен был к исходу дня овладеть деревней Борщевка, но задачи не выполнил. Деревня висела над флангом, сковывала продвижение. Дугинец позвонил командиру 427-го, тот комбату, а комбат — командиру роты, которая, собственно, и атаковала Борщевку. Но… деревню взяли только на другой день, когда подоспела подмога. Командир роты объяснял сегодня Дугинцу:

— Товарищ генерал, без помощи мы не взяли бы деревню. Дали подкрепление, прибавили артогня — и взяли её.

А командир полка говорил:

— Товарищ генерал, налицо неповиновение и грубейшее нарушение Боевого устава пехоты Красной Армии. В уставе прямо записано… вот глава тринадцатая, раздел второй, параграф четыреста девяносто один… черным по белому: «В случае неуспеха атаки рота закрепляется на достигнутом рубеже. Командир роты обязан привести роту в порядок и, не ожидая помощи, собственными средствами повторить атаку, упорно добиваясь уничтожения противника и выполнения своей задачи». Я подчеркиваю, товарищ генерал: не ожидая помощи, собственными средствами. А лейтенант Евстафьев, видите ли, требует артогня, взвод автоматчиков и прочее, тогда он соизволит атаковать, разгильдяй!

— Не нужно энергичных выражений, майор, — сказал Дугинец. — Что же получается? Провела рота атаку — неудача, потери. Повторила — опять неудача, новые потери. В третий раз атака — опять неудача, еще большие потери. В четвертый… Эдак можно начисто обескровить роту.

— Но… товарищ генерал, — забормотал майор, вертя красную книжечку устава, — положения устава утверждены лично Народным комиссаром обороны… Вот приказ, черным по белому: девятого ноября тысяча девятьсот сорок второго года, номер триста сорок семь…

— Да, нарком ввел устав в действие. Но прочитайте пункт четвертый приказа… Дайте я прочту: «Четыре. Указания устава надлежит применять, строго сообразуясь с обстановкой». Стало быть, устав надо использовать творчески.

— Но… товарищ генерал… Творчески — это понятие растяжимое…

Майор бормотал, и на лице его проступали волнение и напряженность. Долго беседовал с ним Дугинец, кажется — убедил.

Из 427-го Дугинец поехал в шарлаповский полк, на слет сержантов.

Было за полдень, в солнечном небе белые облака — натуральные и белые облачка — от разрывов зенитных снарядов. Пригревало, клонило в сон: так-то на пороге старости — ночью маешься бессонницей, днем зеваешь, вздремнуть бы! Но Дугинец отгонял сонливость, поторапливал шофера: хотелось поспеть на слет, послушать выступления.

В полку встретил Шарлапов, проводил на поляну — сержанты сидели на траве, поджав ноги. С краю поляны столик и скамейки, на которых восседал президиум. Дугинцу очистили местечко в первом ряду, у столика, но он уселся во втором, потеснив младшего сержанта. Дугинец посмотрел на соседа сбоку и узнал: Пахомцев, из роты Чередовского. Вручал ему медаль за танк.

Дугинец взглядом остановил наклонившегося к нему Шарлапова, повернулся к выступавшему, чтобы лучше слышать. Выступал жилистый казачок — усы колечком и чуб из-под пилотки, — старший сержант. Выгибая грудь, размахивая руками, он бойко сыпал:

— Разрешите продолжать, товарищ комдив? Есть, продолжать! Товарищи сержанты, что заглавное в бою? Заглавное в бою — лупи фрица в хвост и в гриву! Вот, доложу вам, была обстановочка: так — фрицы, так — мы. Я говорю своим бойцам: попрут танки — лупи в хвост и в гриву! Ну, выполз танк, я его хрясь из ПТР, аж спицы посыпались!

— Что посыпалось? — спросил Дугинец.

— Спицы, товарищ комдив!

— У танка — спицы? Это что тебе, карета? — Дугинец говорил сердито, но среди сержантов по поляне прошелестел смешок: — Ты, старший сержант, давай по-деловому, без крика: как расчет приспособился к местности, известно ли было танкоопасное направление, какой марки был танк, с какого расстояния ты стрелял, куда целил, какие уязвимые места у этого танка и знают ли их твои солдаты. Передаешь ли им свой опыт, есть ля в расчетах ПТР взаимозаменяемость…

— Есть, по-деловому, товарищ комдив, — сказал старший сержант и перестал размахивать руками и трясти чубом.

Сергей Пахомцев смотрел на слинявшего на глазах казачка и поеживался: «Вот так и меня может командир дивизии прервать».

Сергея вызвали в батальон, сказали: «Собирайся на слет, в полк. Ты грамотный, выступишь. Готовь конспектик». Здесь, на слете, ему сказали: «Будешь выступать восьмым, после Кривоплясова. Жди». И он ждет, поеживаясь и холодея.

За столиком объявили:

— Слово имеет младший сержант Никулинцев. Подготовиться сержанту Кривоплясову.

После Кривоплясова — он, Пахомцев. Вспотели ладони, зачесались, чесотка с перепугу напала. Никулинцева слушают внимательно, и генерал слушает. Наверно, что-то дельное, но Сергей плохо разбирает его речь — в висках стучит кровь, мысли теснятся, путаются.

Аплодисменты уходящему от столика Никулинцеву. Машинально хлопает и Сергей, не отрывая глаз от председательствующего. Стихают аплодисменты, и тот говорит:

— Товарищи! Поступило предложение — дать слово сержанту Кривоплясову, поскольку он уже объявлен, и на этом прекратить прения по докладу командира полка. Нет возражений?

Поляна с радостным единодушием гаркает: «Нет!», и Сергей, позабыв о высоком соседстве, что есть мочи кричит из президиума: «Возражений нет!»

Сергей хлопал и думал, что к Наташе он все равно завернет, хоть и понимал, что уйти надо будет тайком — никто его в санроту сейчас не отпустит.

Председательствующий объявил слет закрытым. Сергей шмыгнул в лесок. За этим леском еще лесок, а там и санрота!

Он шел и оправдывался: во-первых, мог задержаться в полку, говорят, приехал военторг, во-вторых, шагать буду ходко, выгадаю время, в-третьих, у Наташи не задержусь — взгляну, и все.

В расположении санроты было оживленно, шумно. Возле палаток бродили легкораненые; степенно, величая друг друга на «вы», переругивались два пожилых санитара; в крайней палатке Шарлапова кричала в телефон: «Вы мне говорите… Я вам говорю!» За палатками на корточках сидел боец-уйгур с перебинтованным запястьем и заунывно тянул песню без слов — одни горловые звуки.

Увидев Сергея, Наташа остановилась. И Сергей смущенно пробормотал:

— Здравствуйте.

— Вы?! Ну, проходите же…

— Я только на минутку.

Наташа засуетилась, покраснела:

— Я свободна. Пойду провожу…

Они углублялись в лес. С еловых веток тянулись к ним паутинки бабьего лета. Закатное солнце разбрызгивало желтизну, и облака были желтые. Небо гудело: наши бомбардировщики, сопровождаемые верткими «ястребками», эскадрилья за эскадрильей, держали курс на Смоленск. Оттуда, с запада, со стороны Смоленска, — канонада.

Тропинка узкая, и Сергей с Наташей сталкивались локтями, бедрами. Шли молча: Наташа — опустив голову, Сергей — торжественно сосредоточенный, будто прислушивался к тому, что рождалось в нем, когда он ощущал ее близость,

Кончился ельник, потянулся смешанный лесок, затем — сосновая роща: высокие и прямые стволы уходили вверх далеко-далеко. В просветах меж деревьями — озерко, курившееся туманом, по берегу болотный хвощ, на воде кувшинки и щучья трава.

— Дальше не пойду, — сказала Наташа,

— Я провожу обратно?

— Нет.

Они стояли, стесненно молчали. Мимо толчками пролетела синяя стрекоза, прожужжал коричневый, с бархатистым брюшком шмель, слепень с головой, смахивающей на зеленую пуговицу, опустился на лиловый колокольчик, раскачав его. Сергей веточкой согнал слепня, посмотрел на часы, потом на Наташу.

— Ну, я пошел, — сказал Сергей, не двигаясь с места.

Наташа тоже не двигалась, прислонясь спиной к сосне. Между ними было два шага — два шага по присыпанному хвойными иглами мягкому, податливому мху.

— Мне пора, я пошел, — повторил Сергей и вздохнул. Он неуклюже потоптался, поправил пилотку, прощально поднял руку — и вот их разделяют уже три метра, четыре, пять. Наташа считала эти увеличивающиеся метры, и цепенящая тоска, как дурнота, охватывала ее.

Отпустить его? Отпустить, если неизвестно, когда они увидятся? А если с ним что-нибудь случится? И тогда она, не глядя под ноги, побежала вслед за ним. Догнала, перевела дух и прошептала:

— Подожди, Сережа.

И, обняв за шею, поцеловала в губы.

Впервые не стесняясь перед ним своих красных, загрубелых рук, она гладила и перебирала его волосы. Все время смотрела на него и замечала то, чего раньше не замечала: левая бровь шире правой, на виске бьется жилка, за ухом — крохотная родинка, на лбу то появляется, то исчезает морщина. А он бормотал ей нелепые нежные имена, целовал пальцы и глаза.

— Ты плачешь?

— Я очень счастлива.

— И я. Ты — моя жена, понимаешь, жена?

— Я ничего не понимаю…

Происшедшее словно распахнуло перед ними мир. Оба остро улавливали, как пахнет трава под ними — огурцами, оба видели, как на кустике, в изголовье, радужно переливаются капельки на намокшей паутине. Им многое надо было сейчас запомнить навсегда: друг друга, и слова, и щекочущий мох, и пахнущую огурцами траву, и сосны, и туманное озерко, и болотные, проросшие осокой кочки, похожие на копны.

— Скорей бы вечер, скорей!

— Почему?

— Появятся звезды, и мы выберем свою! Ту, счастливую, на всю жизнь…

В роте Сергея первым встретил старшина. Похрупывая сапожками, Гукасян вглядывался в Сергея:

— Опаздываешь, Пахомцев. Все уже вернулись.

— Начальство не опаздывает, а задерживается, товарищ старшина.

— Но, но… Почему опоздал?

— В военторг заходил. — Сергей откровенно и счастливо засмеялся, его качнуло.

Гукасян приказал:

— А ну дыхни!

Сергей знойно задышал в лицо старшине. Тот принюхивался, обескураженный:

— М-м… Трезвый?

А Наташа прошла в палатку незамеченной и, не раздеваясь, упала на койку. Она не чувствовала своего тела, оно было будто невесомое. Наверное, это какая-то другая Наташа. Но и та, прежняя, еще существовала.

Ей хотелось и смеяться и плакать. И она то захлебывалась смехом, то мочила подушку слезами. И все чудилось: они с Сергеем расходятся и расходятся от примятой ими травы в противоположные стороны, но, чем больше это расстояние, тем ближе они друг другу.

Она пыталась понять, что же подтолкнуло ее сегодня окликнуть Сергея. И наконец поняла. Да, да, это тоже было в лесу. Только лес подмосковный, ноябрьский: березы, осины, черемуха голые, одни дубки сохранили кое-где ломкие, проржавелые листья. На елочных и сосновых ветвях — снег. И на земле — снег. А на оттаявшей прогалине, под елью, — костер, скудный пламенем, щедрый дымом, и Феликс нервничает: «Демаскирует нас этот гадский дым». Феликс — командир группы, Трудна — это три девушки: Мариша, Раиска и Наташа. Все жуют сухари, жмутся к огню. Раиска и Наташа вернулись с задания, Марише сейчас отправляться. Хмурясь, Феликс наставляет ее: «Маскировка и еще раз маскировке! В деревню не суйтесь, она с опушки вполне просматривается Выясните, нет ли у противника танков? Маришка смотрит на него, так смотрит, что он краснеет. Чтобы скрыть это, переспрашивает: «Поняли?» Мариша поспешно прожевывает: «Абсолютно, товарищ командир!» — «Ну, если поняли, собирайтесь». Он сдержан, холоден. А Наташе, Раиске и больше всех Марише хочется, чтобы он был с ней ласков и нежен. Они же влюблены — это всем видно, хотя ни он, ни она не решаются объясниться. Так у них было в части до перехода линии фронта, и тут так, в тылу у немцев. Пятые сутки группа в тылу: режут телефонную связь, разбрасывают по большаку колючие рогатки, прокалывающие автомобильные шины, следят за передвижением войсковых колонн. Днем разведывают жилье, где поселились гитлеровцы, ночью поджигают эти избы.

Мариша копается в вещмешке, укладывает, перекладывает, вздыхает. Феликс не выдерживает: «Скоро?» Маленькая, в ватной куртке и брюках, в кирзовых сапогах, чумазая от копоти, она глядит на него, ждет, что он скажет еще. Ждут этого и Наташа с Раиской. И Феликс говорит: «Итак, не забудьте, Клевцова: главное — маскировка».

Мариша не возвратилась. Фашисты схватили ее на опушке и расстреляли, а труп с дощечкой на груди «Поджигатель домов» повесили на березе, на деревенской площади. Феликс не плакал, но девчата не смели взглянуть ему в глаза: столько было в них муки…

Да, да, это давнее и подтолкнуло ее сегодня. Давнее — сорок первый год. Над Москвой косо разворачивались косматые северные тучи, зима еще была на дальних подступах к столице. А немцы — на ближних.

Оконные стекла оклеены бумажными полосками, мешки с песком у витрин, хвостатые очереди за хлебом. Военные маршируют прямо по трамвайным путям — наспех обмундированные, многие в очках и с бородками — это ополченцы.

Трамвайные вагоны и автобусы терпеливо пережидают, пока пройдет эта колонна. И все вокруг — в очереди у магазина, на автобусной остановке, возле метро — озабочены, суровы. И лишь у Наташи с Маришей лица возбужденно-радостные: девчата только что из горкома комсомола, их отправляют на фронт.

А все благодаря Марише. Это она подала такую мысль.

Они и в школе дружили, вместе строили укрепления за Минским шоссе, вместе были на уборке картофеля. И вместе — во вражеский тыл.

Перед отъездом в часть забежали домой попрощаться.

У Мариши отец с матерью, Наташа в квартире не застала никого: тетя неделю назад эвакуировалась в Среднюю Азию, брат был на заводе. Она оставила ему записку: «Коля, отлучаюсь по необходимости. Позже напишу», взяла со стола мамину фотографию — за год до смерти, — спрятала в кармашек.

В тот же вечер их привезли в воинскую часть подле Звенигорода. Дом отдыха, превращенный в казармы, лес, безмолвие. После ужина вышли во двор: сосны подрагивают, качаются. Не сговариваясь, Мариша и Наташа повернулись лицом туда, где вдали, за темнотой, угадывалась Москва. Мариша обняла, прижалась: «Ох, Наташка, как я уходила из дому! Мои поняли, куда я… Мама упала на пороге, хватает меня за ноги: не пущу, девочка. А папа поднял ее, усадил, погладил по голове: пусть Маринка идет».

С утра — занятия, изучали личное оружие — наган, парабеллум. Проводил занятия Феликс Колосовский — молоденький, но полноватый лейтенант, недавно выпущенный из училища. Наташе он не понравился, а Мариша во все глаза смотрела на косой пробор, на пухлые щеки, на кубики в петлицах.

Вставали в семь утра и, перекусив, — в поле: ходили по компасу, ориентировались по карте и на местности, стреляли, толовыми шашками подрывали пни. Спали мало, и удивительно — спать не хотелось.

Наконец ночь перехода. Над Москвой кружили германские бомбовозы, скрещивались лучи прожекторов, рвались бомбы, что-то горело, тут же, у Волоколамска, — гробовая тишина. По чернотропью — снег запорошил назавтра — группа без выстрела пересекла линию фронта. Пять суток в лесу. И вот — нет Марины Клевцовой, Мариши. На обратном пути, у переднего края, группу обстреляли, смертельно ранило Раиску. Не стало второй школьной подруги.

Потом Наташа участвовала в нескольких операциях. И с Феликсом, и с другими командирами, пока из Ставки не прибыл маленький полковник в большой папахе. Ознакомившись с итогами вылазок, он выразился, что, мол, неплохо, но вообще-то это не дамское дело — и девушек отчислили.

Перед отъездом Наташи к ней подошел Феликс — не тот юный, пухлый, а постаревший, словно ссохшийся. Сжал ей пальцы: «И я скоро уезжаю. В действующую. Разрешите, буду писать вам? В память о Марине…» Но она не получила от него ни одной весточки.

Наташа попала на курсы медсестер. Была ротным санинструктором, вытаскивала раненых. Через полгода взяли в санроту, к Шарлаповой.

Наташа ворочалась, закрывала и открывала глаза, и подушка казалась ей большой и жаркой.

* * *

И Сергей в эту ночь не уснул. Он выходил наружу, оглядывал небо, отыскивая заветную звезду. Но звезд много, одному не выбрать, можно лишь вдвоем.