Пасмурное утро, прохваченное морозом, присыпанное снегом. Снег вчерашний, вперемешку с пылью, но, сдается, сегодня его подсвежит: дует низовой ветер, пророча поземицу. Сыпуче звенят вымороженные травы, в заснеженном поле неприкаянно чернеют кусты бирючины, хлобыстают нижними ветвями. Белые березы будто заляпаны черными вороньими гнездами. На дороге, на снегу, розовое пятно от конской мочи и бурое — от машинного масла. Машина подрагивает, постукивает, прогревая мотор.

Пора ехать, что они там копаются? Шарлапов поежился, потер подбородок и щеки шерстяной перчаткой. Покалывает морозко. Поземка разыграется. Он спросил:

— Зоенька, тебе не холодно?

— Нет.

— Ты сюда, за машину, тут подветренно.

— Мне удобно, — сказала она, не отрывая глаз от Клавки.

Девчонка в кабине приплюснула нос к стеклу — пуховый платок, шалевый воротник шубки, которую раздобыли интенданты и которую Зоя переделала для Клавки. Клавка отклеилась от стекла, и Шарлапов увидел, что мордашка у нее дрожит, но слез нет.

— Что они там копаются? — сказал Шарлапов. — Ехать надо!

Риторические вопросы, старина. И ты был молодым, ты сочувствуешь Наташе и ее парню, понимаешь их и сам разрешил Пахомцеву на ночь уйти из роты, переночевать в медпункте. Нелегко прощаться, когда любовь только началась. Сколь еще отпущено им в жизни этих всяких нелегкостей? Лишь бы любили по-настоящему, а тут настоящее.

От взошедшего солнца, накоротко разогнавшего тучи, зарозовели облака, дым от костра, снег, березовые стволы. Березы на опушке болели, сохли, маленькие деревца уже намертво засохли, большие еще, видать, держались. И Шарлапов с поразившей его отчетливостью вспомнил, как в захолустном городишке Льгове, в гражданскую войну, вымирала от тифа их многоедоцкая семья: сперва — дети, потом — взрослые, последним умер отец, а он, Ромка Шарлапов, средний из пяти сыновей, отданный в люди к лудильщику, уберегся от сыпняка, изо всей семьи остался один-одинешенек. Вислоухий пацан в кожаном фартуке тайком от хозяина лазил на голубятню погонять чужих голубей — о своих и не мечтал. Пацан стал Романом Прохоровичем Шарлаповым.

Солнце заволоклось небесной хмарью, и розовые облака стали белыми, и поземка задымилась бело, и Шарлапов с той же отчетливостью представил себе: белые голуби над заснеженной льговской окраиной.

У заднего ската покуривали, переговаривались шофер я Стручков, счастливчик, отпускник. Первый в полку солдат, заработавший орден Славы. Шофер говорил:

— Глянь-кась, Стручок, цигарка у тебя горит с одного боку… баба дома скурвилась!

— А у меня нету бабы, я холостой, ты глазом не мергай.

— Нету, так будет. Небось есть на примете?

— Нету.

— Нету, так будет.

— Ты не мергай, не мергай. — Стручков пританцовывал, согревая ноги в латаных сапогах. — Чего же ты меня агитируешь, а сам не женился?

— Нужна мне такая самодеятельность!

— Стручков, — сказал Шарлапов, — ты ее не простуди в поезде. Знаешь, в тамбуре, в коридоре сквозняки…

Из землянки вышли Наташа и Пахомцев, он вел ее под руку, на плече нес вещмешок. Шарлапов подумал: «Все ее приданое — армейский вещевой мешок…» Из другой землянки выбежали Наташины подруги, оттеснили парня, сгрудились, загалдели.

Шарлапов открыл дверцу, поцеловал Клавку, затем поцеловала Зоя. Клавкина мордашка задрожала еще сильней, но она так и не заплакала, спросила почти шепотом:

— Не обманете, с войны приедете?

— Приедем, — сказал Шарлапов.

— Куда же мы без тебя, Клавушка, — сказала Зоя. Сели шофер, Наташа, Клавка — между ними. Стручков перелез через борт, закутался в полушубок, погрохотал кулаком по кабине:

— Полный вперед!

Шарлапов взмахнул рукой, полуторка тронулась, покатила, выстукивая скатами по твердым грязевым наростам.

Разошлись притихшие, в слезах, девчата. Пахомцев потоптался, приложил руку к ушанке:

— Мне можно идти, товарищ полковник? Шарлапов кивнул.

Шарлаповы остались на пустынной дороге одни. Целуя Клавку, Зоя Власовна не заплакала, а сейчас ее плечи затряслись, она сдавленно зарыдала. Шарлапов обнял жену:

— Не нужно, Заенька.

— Прости меня… Рома…

— Простить? За что?

— За то… что не могу родить тебе ребенка…

— Глупая ты у меня, Заенька, глупая, — сказал он и крепче обнял ее.

Так — Заенькой — он называл жену очень редко.

А Сергей Пахомцев обогнул кулигу, прошел немного по дороге и остановился у припорошенного снегом камышовника, перед просекой: не мог так быстро и просто уйти от места, где только что расстался с Наташей.

Здесь все ему дорого — камыши, буерак, вылизанный ветром озерный лед, поле покатом, курящееся поземкой. Под холмом, в речной долине, — урема, на холме — краснолесье, на соседнем холме — березы, с пригорка на пригорок — тракт.

В эти минуты машина увозит Наташу, затем поезд повезет — до Москвы. И на Белорусском вокзале ее встретит брат Коля. А мама встретит в Краснодаре, Наташа понравится ей, они будут жить дружно. А вскоре и я уеду из полка. На курсы младших лейтенантов.

Наташа не сразу открылась ему, что беременна: не знала, как он к этому отнесется. А как он мог отнестись? Только так — чертовски был рад, зацеловал ее. И тут же сказал: «Теперь ты вдвойне обязана беречься. Тебя нужно отправить в тыл». И Зоя Власовна сказала это же, и полковник Шарлапов. Она всячески оттягивала отъезд, а он, напротив, торопил: езжай, езжай, на войне каждую минуту рвутся снаряды, не разбирая, где тут женщины, да еще и беременные. Они с Наташей отвечают и за того, третьего, который в положенное время явится на свет.

Совсем недавно его вызвали в штаб полка и предложили ехать на фронтовые курсы младших лейтенантов. Как оформят документы — вызовут.

Сегодня ночью они ни на секунду не уснули, два раза выходили из землянки — искали звезду на счастье. Но небо было захлестнуто сплошными, многослойными тучами.

Трудно уйти от места, где прощался с Наташей. Но пора на передовую.

Он повернулся лицом к ветру и, преодолевая его напор, зашагал в белесую клубящуюся мглу.

* * *

Ноябрь словно разогнался, заскользил по льду озер и речек, не удержишь — замелькал день за днем, один другого бессолнечней, ветреней, с крупой, со снегом. В середине месяца — ледостав, и когда на ледяной покров Прони падали снаряды или мины, они выдалбливали воронки. Оттуда дышала паром черная вода. За ночь эти проруби затягивало молодым ледком.

Снаряды и мины падали в Проню и на ее берега не часто: на фронте воцарялось затишье.

Морозы чередовались с оттепелями, снег подтаивал, в низменных, топких местах скапливалась талая вода. Однако большей частью держались морозы — воздух чист, холоден, снег проморожен, под подошвами: «рып-рып» — декабрь подбирается.

Позиции боевого охранения пролегли на навесистом полуострове. Невдалеке, в тылу, торчали из снега печные трубы спаленной деревеньки, подальше, на склоне, — кладбище, занесенное снегом по макушки крестов. Траншея вдоль береговой кромки, изрезанной овражками. Река, выбеленная, в оправе темнеющих лозняков, отлично просматривалась. В ясную, солнечную погоду виделись вмерзшие в лед ветки и травы. Кое-где лед был бесснежный, по нему скользили под ветерком дубовые листья. При солнце — резал глаза, слепил. Лед был достаточно прочен, через реку можно перебраться и без помощи досок, и Муравьев предупреждал Соколова:

— Уши вострите. Как бы ночью вражеская разведка не припожаловала.

И Чередовский предупреждал Соколова:

— Немцы будут лезть. И разведка боем не исключена. Гляди в оба.

— Есть, — отвечал взводный, втайне сердясь: «Без напоминаний знаю. Наша разведка начала ходить за реку, почему же фрицам не пожаловать?»

И он проверял службу наблюдения, проверял огневую связь с соседями, растягивал свой огонь до двух километров по фронту, меняя позиции станковых пулеметов, противотанковых ружей и пятидесятимиллиметровых минометов, которыми был усилен взвод. Стараясь перехватить важнейшее направление, прикидывал, насколько эффективной будет поддержка взвода минометным и артиллерийским огнем с главной полосы обороны.

Стали пошаливать немецкие снайперы.

Но Петров, точь-в-точь рассчитав, что в овражке за землянкой снайперы не достанут, выскакивал туда голый по пояс, забавлялся зарядкой, обтирался снегом. И парторг Быков следовал его примеру. Холодные, красные, с исполосованными спинами, вваливались они в землянку, растираясь полотенцами. Увидев это впервой, Папашенко сказал как бы в пространство:

— Баловство.

— Ей-ей, папаша, баловство! — поддакнул Пощалыгин, торжествуя, что у него появился единомышленник. — Я им давненько объясняю: баловство.

Сергей усмехнулся. Он испытывал к этому солдату, присланному в его отделение, настороженность и, пожалуй, смутную враждебность: солдат был ординарцем у Наймушина.

У пирамиды вдруг изрекли:

— Каждый сходит с ума по-своему.

Катавший хлебные шарики и отправлявший их в рот Шубников прожевал и сказал:

— Дорогой товарищ Чичибабин! Не встревай ты в разговор, а разуй-ка глаза…

— Товарищ младший сержант, я права голоса не лишенный!

— Не лишенец ты, дорогой товарищ, а глаза разуй: куда ставишь винтовку, где твое место в пирамиде?

— А ты. Шубников, все добро переводишь, катышки катаешь? — сказал Пощалыгин. — Хлеб надо рубать как он есть.

— Каждый сходит с ума по-своему, — повторил Чичибабин.

Пощалыгин не переставал говорить:

— Братцы, а когда сто грамм зачнут выдавать? И когда сменют, выведут из охранения?

— Про то начальство знает, — сказал Петров.

С вечера задул и всю ночь не утихал ветер. Переметал в поле сугробы с места на место. Ходко бежали тучи, мимолетно открывая и надолго закрывая луну, шумели в лесу деревья, в оконце землянки сыпало снегом, на крыше дребезжало ведро, приспособленное вместо трубы, — в нем по-волчьи завывало. Метельная, незрячая, недобрая ночь, о которой так и подмывает сказать: волчья.

В третьем часу в траншее поднялась беспорядочная стрельба, и дневальный не своим голосом закричал: «В ружье!» И землянку словно подбросило, закружило, замотало: солдаты вскакивали с нар, натягивали валенки и сапоги, шинели и ватники, хватали из пирамиды оружие и выскакивали наружу.

В траншее, кое-где заваленной снегом по бруствер, и у бруствера, среди сугробистых складок, серый мрак прорезали вспышки выстрелов — стрельба шалая, без разбора, со всех сторон — взрывы гранат. Крики, русская и немецкая речь. Взлетела ракета, осветила фигуры немцев в белых масккостюмах. Вот оно что!

Сергей пытался бежать, тонул в снегу, стрелял по этим белым призрачным силуэтам, и в нем возникала, и пропадала, и опять возникала мысль: «Что это? Поиск или разведка боем?» — как будто столь уж важно было это определить.

У окопа, не заметенного снегом, на него сверху, с бруствера, прыгнул немец, они сцепились, упали. Сергей барахтался, спихивал немца, бил кулаками куда попало. Из разбитого носа немца капала горячая кровь, немец, навалившись, сжимал ему горло пальцами, душил. Сергей задыхался.

Но немец ойкнул и обмяк. Вдруг голос: «Живой, славян?» Тело с Сергея спихнули, он встал. Солдат, прикладом ударивший немца по голове, сказал: «Будь!» — и затрусил по траншее. «Кто он?» — подумал Сергей и не вспомнил. Выплюнул набившийся в рот талый снег с песком, отыскал свалившуюся ушанку, нахлобучил, рукавицей обмахнул автомат.

Где немцы, где свои? Метель перепутала — и не разберешь. Нет, разберись! Коли не управляешь отделением, действуй, как боец: стреляй, бросай гранаты, бейся в рукопашном.

И он снова пробовал бежать, тонул в снегу, стрелял, бросал гранаты. И не мог представить, сколько времени он уже это проделывает. Пять минут? Полчаса? Час? Да чепуха это! Ты действуй! Действуй!

Он все слышал за мутной снежной пеленой. Голос лейтенанта, выкрикивавшего команды, хотел пробиться к нему и все не пробивался, потому что голос отдаляло и глушило.

Над головой, покрыв метельный свист, просвистел снаряд, огненно рванул снег и землю — на бугре черная оспина. И еще, еще — снаряды и мины рвались за траншеей и дальше, между боевым охранением и главной полосой обороны, за главной полосой, в тылах.

Ночь, как темную мишень, дырявили, решетили разрывы. Немцы вылезают из траншеи, отползают или отбегают вместе с теми, что лежали у бруствера, наверху в сугробах.

Когда немцы отошли к реке, их снаряды обрушились на траншею боевого охранения. А наши снаряды и мины полетели за реку, скребанули «катюши».

Затем пальба смолкла. И снова посвист ветра, шуршание поземицы, присыпающей черные опалины воронок. Как будто ничего не было.

Из метельной круговерти позади траншеи выросла залепленная снегом фигура, сказала:

— Младший сержант Пахомцев?

— Я! Кто это?

— Чичибабин. Вас требует лейтенант.

— Где он? — спросил Сергей, взбираясь на приступок. Чичибабин подал ему руку, подтянул и сказал:

— В землянке. Лейтенант пораненный.

— Что? Ранен? Сильно?

— Навроде сильно. Да лично глянете, как оно там. Соколов лежал на нарах, закрыв глаза. Около него — Шубников, санинструктор и артиллерийский наблюдатель — с перебинтованной головой, на которой едва держалась шапка. И у Соколова голова была забинтована, бинты виднелись и на плече, сквозь разорванную гимнастерку. Сергей подошел к лейтенанту, тот открыл глаза, бледное лицо его передернуло от боли или от сдерживаемого желания застонать:

— Вышел из строя… Бери, Пахомцев, взвод… Командуй…

— Товарищ лейтенант, — спросил Сергей, — куда вас ранило?

Соколов ничего не ответил, санинструктор сказал:

— В голову, в грудь и плечо. Осколки снаряда. Будем срочно эвакуировать. Как дадут связь, вызову упряжку.

— Пахомцев, — сказал Соколов, передергиваясь, — принимай командование… Действуй…

Действуй! Как одиночный боец он действует неплохо, а как командир отделения — неважно, чего уж скрывать, а тут — взвод. Нужно бы оказать: товарищ лейтенант, не потяну. Но Сергей сказал:

— Слушаюсь, товарищ лейтенант. Беру командование на себя.

Сказал — и спохватился: слово не воробей, не поймаешь, не вернешь, нужно было отказаться, пускай Шубников, пускай кто другой, почему он?

— Пахомцев, — сказал лейтенант, — прежде всего… пересчитай личный состав… Какие потери… Все ли на месте… Помощь раненым…

С этого и начнем! Сергей прокашлялся и, внутренне подбираясь, посмотрел поочередно на санинструктора, наблюдателя и Шубникова; у санинструктора и наблюдателя выражение было буднично-непроницаемое, а Шубников подмигнул, качнув подбородком, что могло означать: не робей. Сергей Батькович.

— Младший сержант Шубников! — сказал Сергей. — Прихватите с собой Чичибабина и пройдите по обороне от КП до левого фланга. Я пройду до правого фланга. Осмотрим каждую ячейку, ход сообщения, траншею, близлежащую местность. Пересчитаем бойцов. Кто ранен, кто убит… Ни одного раненого нельзя оставить в окопе — замерзнет. Захарьев, пойдемте со мной.

«Многословен я, — подумал Сергей, выходя на мороз и вьюгу. — Соберись наконец, взводный, не нервничай, не растекайся мыслями, думай о том, что предстоит тебе делать и как лучше это сделать».

Ноги проваливались в снег, вязли, от ветра спирало дыхание, ломило зубы, капли стекали по щекам, по шее, за воротник, отчего-то ныла поясница. Сергей шел, вглядывался в мутную серость, посвечивая фонариком. Сзади молча и неотступно шел Захарьев.

По траншее, от изгиба к изгибу, поверху срезая путь, брели двое: один поддерживает, другой обхватывает его за плечи. Сергей признал в том, который помогает раненому, Папашенко. Сказал:

— Отведете в землянку и возвращайтесь в ячейку. Будете нести службу. В шесть сменю.

— Есть, товарищ отделенный, — сказал Папашенко.

— Младший сержант остался за командира взвода, — сказал Захарьев.

Попадались трупы немцев, и Сергей подумал, что хоронить их до тепла не придется — выбросим из траншеи, и баста. Кстати, траншею, ход сообщения, ячейки необходимо очистить от снега, утром возьмемся за эту работенку.

Сергей заходил в окопы, где были дежурные ракетчики и пулеметчики, лишних отсылал обогреться в землянку. Тревога кончилась, а народ может обморозиться.

Сергей с Захарьевым добрались до фланга.

— По-моему, кто-то стонет, — сказал Захарьев. Прислушались. Никого.

— Встанем так, чтобы ветер дул прямо на нас. Оттуда, где раздался стон.

И впрямь ветром донесло стоны и крики, слабые, жалобные и отчаянные — так кричат неподобранные раненые. Сергей и Захарьев, утопая в сугробах, поспешили к кустарнику. Посветили фонариком, и Сергей сказал:

— Фриц!

— Повезло.

Немец умолк, не двигался. Сергей подошел к нему ближе, спросил по-немецки:

— Что у вас за ранение?

— Вы русские? Русские? — взахлеб спросил немец.

— Да. Куда вы ранены?

Всхлипывая и захлебываясь этими всхлипами, немец быстро-быстро заговорил: перебиты ноги, он не может двигаться, он умоляет не убивать его, не бросать здесь, у него трое детей в Лейпциге, жена, мать.

— Но что, однако, с ним делать? — спросил Сергей.

— Придется переть на себе. До землянки.

Они понесли немца на плащ-палатке. Сергей слышал сбивчивое дыхание Захарьева — фриц был увесист — и думал: «В блокноте фиксирует каждого убитого фрица, а тут — тащит. Это правильно: в бою убивай, тут — раненый, беспомощный, помоги».

Повстречали санитара, по сугробам искавшего раненых. Он хотел подменить Сергея, но тот сказал:

— Не надо, управимся. А вы — ищите. Чтоб всех подобрать.

В землянке немца уложили на нары, дали горячего чаю. Санинструктор стал осматривать его ступни. Соколов открыл глаза:

— Пахомцев, без тебя… восстановили связь… Я говорил с ротой… Чередовский убит…

— Убит?!

— Прямое попадание в землянку… Муравьев был у Чередовского… тяжело ранен… В батальоне… заправляет Караханов. — Соколов дышал все более поверхностно, голос слабел, бинт сливался с лицом, такое оно бледное. — Я доложил ему… что ранен… что ты заправляешь взводом… Да?

— Да, товарищ лейтенант, — сказал Сергей и подумал: «Убит Чередовский, с которым столько прошли по военным дорогам, тяжело ранен Муравьев, с которым тоже пройдено — сосчитай, и Соколов ранен, взводный, из офицеров ближе всех был, всегда рядом».

— Товарищ младший сержант, — сказал санинструктор, — упряжки для раненых выехали, я звонил.

— А сколько эвакуируем? Сколько раненых? Убитых?

— Эвакуируем лейтенанта и трех бойцов. Двое легко ранены, я им сделал перевязки, остались в строю. Убитых четверо.

Сергей подсчитал потери — раненые, убитые, трех человек не хватало. Чибисова, Быкова и Пощалыгина. Неужели ранены и их не подобрали? А если убиты? А может, плутают по обороне, метель — ни зги? Найдутся!

— Шубников и Чичибабин, снова пройдите до левого фланга и в тыл, — сказал Сергей. — Захарьев и Петров — до правого и также тыл прочесать. И санитары пусть ищут. И я пойду. Провожу лейтенанта и пойду.

В землянку вошли незнакомые солдаты, Сергей сказал вошедшим:

— Спасибо, без задержки прибыли,

— Стараемся, — сказал один из них, обметая валенки веником из веток. — Задерживаться непозволительно: скорая помощь. На собачках!

— Обогреетесь? Вожатые окружили печку.

Сергей пожал лейтенанту руку, обошел, прощаясь, бойцов.

Согревшиеся у печки вожатые начали выносить раненых. Первым понесли Соколова, Перед дверью он прошептал:

— Мешок?.. Где мой вещмешок?..

— Не волнуйтесь, здесь он, — сказал старший над вожатыми.

— Со мной положите… Под голову… чтоб я чувствовал…

— В мешке у него чертежи, по всем фронтам возит. Как усовершенствовать станок. Ткацкий, — сказал Сергей.

Последним вынесли немца, уложили в «люльку» — санитарную лодочку. Вожатые прикрыли раненых полушубками, собаки завизжали, залаяли и потянули упряжки по снегу, подстегиваемые собственным брехом. Вожатые пошли рядом.

Замыкавшая поезд санитарная упряжка, взбив снежную пыль, скрылась в хворостиннике, и Сергей пошагал к траншее. Поземило, но как будто поворачивало на убыль. Тучи разредились, проглянула луна, снега дымно заголубели. Удар ветра, снежный вихрь, наплыв тучи — и луны уже нет. Однако перед спуском в траншею луна вновь прорвала тучу, осветила приступок, пень, на пне — снеговая шапка.