Сергей, едва не валясь от усталости, бродил по траншее, по окопам, по затраншейным оврагам, вылезал и на «нейтралку». Немцы обнаружили его, выпустили пулеметную очередь, пуля оцарапала висок. Сантиметром левее — и заказывай панихиду.
На дне окопа он нашел раздавленный компас. Пощалыгин носил компас — вместо часов, для красоты, но мало ли у кого компасы. Шубников принес ушанку, на подкладке вышито зелеными шелковыми нитками: «М. Н. В.». Михаил Николаевич Быков? Его шапка. В траншее подобрали автомат — по номеру, кажется, чибисовский. Ну, и о чем это говорит? Ранены? Убиты? Замело, засыпало снегом?
Но позвонил Шарлапов, выслушал доклад Сергея, сказал: «Эх-ма, а не утащили их гитлеровцы?» Сергей заставил себя усомниться:
— Сразу троих?
— Продолжай поиски. И меня в курсе держи, — сказал Шарлапов.
Он дал отбой, в трубке пропал его резкий, взволнованный голос. А волнение передалось Сергею. Это несчастье — свершившийся факт? Это такое чрезвычайное происшествие, хуже которого и не придумаешь.
Утихомирился ветер, метель присмирела. Очистился край неба, оттуда посвечивала луна, предутренний мороз постреливал в лесу. Коченели щеки, нос, пальцы, а Сергей все ходил и ходил с сержантами по обороне. Забредал в землянку, усаживался на чурку возле печки и смотрел, не мигая, на коптилку. При его появлении Петров, отдыхавший на нарах, отрывал голову от вещмешка. Наконец не стерпел, спросил:
— Как с Гошкой-то?
— Да никак, — сказал Сергей.
— Гошка в плен живой не дастся, не таковский он. Да и Быков…
— То же я думаю и о Чибисове, — сказал Сергей. Ты не веришь, Юлиан, что они в плену? И я не верю.
Не хочу верить. Наверное, ранены и лежат где-то под снегом, искать надо, иначе погибнут. Искать!
И Сергей поднимался с чурки, рывком открывал дверь.
Утром с кухни принесли термосы с завтраком. Шубников расплескал по котелкам, заглянул в термос:
— Оставляю расход. На троих.
Сергей не притронулся к супу, съел хлеб, запивая его полуостывшим, нескупой заварки, чаем. Захотелось спать, и он, сморенный, прикорнул на краю нар.
Пробудился от крика:
— Товарищ взводный! Товарищ взводный!
Сергей протер глаза, не понимая, кого и зачем кричат; через оконце в зрачки бил солнечный луч, было светло, коптилка задута, печка потухла, и тепла от нее не было; возле печки кричал Петров:
— Товарищ взводный! Товарищ взводный! Потом он вдруг тихо сказал:
— Идите в траншею. Фрицы оповестили: Чибис будет выступать по радио…
Сгорбившись, Сергей зашагал к двери, с усилием передвигая ноги. В траншее, рядом с оцепеневшими бойцами, он прислонился плечом к стенке и сказал скрипуче:
— Ну?
Мощный репродуктор заговорил голосом, который был, наверное, слышен всему полку. Кто-то по-русски, но с акцентом проговорил, что сейчас у микрофона с обращением к советским солдатам выступит ефрейтор Красной Армии Аркадий Чибисов. Эту фразу с перерывами повторили дважды, затем репродуктор разнес над заснеженной рекой и нолем, над притихшей передовой знакомый баритон — но без прежнего пафоса. Да, это Чибисов. Он, заикаясь, заговорил, что находится в плену, что будто бы обхождение с ним хорошее, а раненым, Михаилу Быкову и Георгию Пощалыгину, оказана медицинская помощь…
— Продажная шкура! — бешено заорали над ухом у Сергея, и с пулеметной площадки прострочила длиннейшая очередь за реку, откуда разносился усиленный динамиком голос Чибисова.
И эта очередь убила остолбенение. За ней ударили другие очереди, за очередями — мины и снаряды. Чибисова за грохотом уже не слышно. Немцы тоже подняли стрельбу, и солнечный полдень наполнился разрывами и дымом, и снег во многих местах свежо зачернел.
* * *
Схватив из пирамиды автомат, Чибисов не надел его на шею, на ремень, а просто держал в руках, и когда в траншею спрыгнула фигура в белом и крикнула: «Хенде хох!» — Чибисов в ужасе выронил автомат. Но рук поднять не мог: обессилев, они не слушались его.
За первой фигурой спрыгнула вторая, третья, они навалились на Чибисова и опрокинули на спину. Он хотел крикнуть: «Не убивайте!» — и не крикнул: в рот затолкали тряпку. Упираясь коленями ему в грудь, связали веревкой руки и ноги. Подняли, бросили на плащ-палатку и потащили по полю.
Он задыхался и стукался головой обо что-то твердое.
В себя Чибисов пришел от холода: в лицо швыряли пригоршни снега. Затем вытащили кляп, развязали ноги: «Рус, вставать!» С завязанными руками нельзя было подняться иначе, чем встав на колени. И Чибисов встал на одно колено, на другое, выпрямился. Ему развязали и руки, ткнули в бок автоматом, повели по полю, по ходу сообщения, открыли дверь и втолкнули в блиндаж.
Он зажмурился от яркого света, а когда открыл глаза, увидел привалившихся к бревенчатому стояку Быкова и Пощалыгина, и это почему-то еще больше ужаснуло его.
— Пройди сюда, — сказал Чибисову на чистом русском офицер, сидевший за столиком, и мотнул головой туда, где стояли Быков и Пощалыгин.
Чибисов подошел, остановился рядом. Быков сказал:
— И тебя, Чибисов, угораздило? Ну, ничего, будем держаться.
— Вместе будем держаться, — сказал Пощалыгин.
Из угла вышел немец с оттопыренными ушами, с дамским пуховым платком на шее, с санитарной сумкой — видимо, фельдшер, — осмотрел Чибисова, для чего-то заглянул в рот, быстро и небрежно смазал йодом рассеченный лоб, подошел к Пощалыгину, прищелкнул языком.
Он бинтовал Пощалыгину плечо и бедро, Быкову — голову, офицер за столиком торопил:
— Вы копаетесь, Винцель, как баба.
В блиндаже было жарко натоплено и светло — над столом лампочка от аккумулятора, на стояке «летучая мышь», — никелированные кровати отражали свет, на кроватях — пышные перины, на перине, вдавившись, сидел напомаженный, с покатыми плечами, в расстегнутом мундире офицер, на мундире — Железный крест. Майор за столом и сидевшие по сторонам от него разведчики в маскировочных костюмах перебирали разбросанные перед ними измятые письма и газеты, извлеченные из карманов и полевых сумок пленных, перелистывали серые красноармейские книжки.
Майор сказал пленным:
— Подойдите поближе.
— Сперва пускай нам развяжут руки, — сказал Быков,
— Развяжите их! — приказал майор. — Фамилия, звание?
— Быков. Ефрейтор.
— Номер полка? Число штыков? Фамилия командира? Задачи полка? Задачи батальона, роты, взвода? Фамилия их командиров? Что на вооружении? Система обороны?
— Фу-ты ну-ты, — сказал Быков, разминая затекшие пальцы. — Вопросиков поднакидали. Номер полка? Забыл!
— Не хочешь отвечать? — спросил майор.
С кровати встал обер-лейтенант с Железным крестом:
— Я умею говорить и на другом языке, более доступном вам, вы меня поняли?
— Господин майор. И вы, господин обер-лейтенант, — сказал Быков. — Не теряйте времени. Можете со мной сделать что хотите. Но я поклялся на присяге и военной тайны не выдам.
— А это как тебе? — И обер-лейтенант ударил кулаком между глаз.
Быков, пошатнувшись, устоял. Вытирая кровь, сказал:
— Это ваш язык, господин фашист? А вот это наш! — Свинчатый кулак Быкова сбил обер-лейтенанта с ног. Майор вскочил, разведчики бросились к захваченным бойцам, щелкая затворами, но обер закричал с пола:
— Назад!
Не вставая, навалившись на локоть, он выдернул парабеллум из кобуры и выстрелил. Быков схватился за живот, и, пока, скрючившись, оседал на пол, обер-лейтенант разрядил в него всю обойму.
Чибисов увидел, как упал Быков, как побледнел Пощалыгин, — и ему снова стало дурно.
Поташнивало и Пощалыгина: от собственной боли, от крови, растекавшейся из-под Быкова.
Солдаты поволокли тело, оставляя на досках кровавый след.
Майор проследил за часовым, старательно и тихо прикрывшим дверь, и сказал Пощалыгину:
— Фамилия? Звание? Молчание.
— Господин майор, он не желает отвечать, — сказал обер-лейтенант.
— Фамилия и звание нам известны из красноармейской книжки. Пощалыгин Георгий, рядовой. Ты? Номер полка? Численность личного состава? Фамилия командира полка?
Обер-лейтенант приложил горящий конец сигареты к щеке Пощалыгина, к подбородку, к скуле:
— Терпелив, хвалю. А вот это?
Сигарета ткнулась в брови, в висок — засмолились, задымили волосы.
— Заговоришь!
Горящий конец — в глаз. Пощалыгин вскрикнул, застонал.
— Прорезается голосок. Ты что-то хочешь сказать? Нет?
«Лишь бы скорей кончали меня, — подумал Пощалыгин. — И лишь бы свои узнали про нас. Что в плен мы попали раненные. Что не предатели мы, клятву сохраняем».
— А это как?
К тем болям прибавилась еще одна — под ногтем большого пальца, потом — боль в указательном пальце, потом… Что? Загоняют гвозди под ногти. Или спички. И еще боль, еще — острая, колющая, как будто шилом: в спину, в грудь, в живот.
Его ударили ножом в грудь, где сердце, и в тело вошла боль, огромная, необъятная, поглотившая все остальные боли, и в этой всеобъемлющей боли он захлебнулся.
Чибисов зажмурился. Спазмы сдавливали горло, со лба, по щекам сползали капли холодного пота. Пошатывало, еще немного — и упадет без чувств.
— Эй ты! — крикнул майор. — И с тобой разделаемся, как с этими фанатиками!
Чибисов открыл глаза, зашатался сильней. Он сглотнул, преодолел спазм и сказал:
— Не бейте меня, не убивайте… Я все расскажу…
* * *
В полк понаехало начальства: командир, начальник политотдела, прокурор дивизии, начальник штаба, прокурор и следователь из армии, начальник контрразведки корпуса. Мрачные, сердитые, суровые. Все было в общем-то ясно, и возникало неизбежное: прошляпили. Кого-то за ЧП надо наказывать. Кого? Командира полка? Фигура крупная, и наказывать надо по-крупному — вплоть до снятия с должности. А то и понизить в звании можно, придется расстаться с папахой.
Но на участке соседней дивизии провели разведку боем, и в одном из захваченных опознали Чибисова. Того самого. Его арестовали, отдали под суд, и удар, приходившийся на долю Шарлапова, оказался смягченным: предупредили о неполном служебном соответствии.
Чибисова захватили в блиндаже, на переднем крае. Было утро, он сутулился на чурке в уголке. Доедал завтрак — фасолевое пюре, по кусочку колбасы и сыру и суррогатный кофе.
Он спрятал котелок и кружку, перехватил горловину мешка веревкой, ложку засунул за голенище, и тут-то блиндаж качнуло, и уж затем гром разрыва, вонь мелинита.
Разрывы сотрясали блиндаж, невдалеке — пулеметные очереди, бессвязные крики; взрывом высадило стекло, осколки посыпались под ноги. Чибисов испугался: он никому не нужен, немцы не опасаются, что он перебежит к своим. И он в блиндаже один, совсем один, жутко.
Стрельба и крики приближались. Чибисов смотрел на вход. В дверном проеме возникла огромная фигура, и Чибисов успел подумать о том, как же она прошла в дверь, великан рявкнул: «Фрицы, капут! Хенде хох!» — и Чибисов потерял сознание.
Очнулся он на нарах, в большом и светлом блиндаже.
— Осмотрите его внимательней, — сказали в изголовье.
— Ран нет, повезло. Контужен — может быть. Фурункулы обработаем.
Чибисов увидел склонившихся над собой людей.
А потом его допрашивали. Опустив на колени руки, жилистый, безбровый, в прыщах, с забинтованной шеей — чирьи заели окончательно, — он тихо и ровно отвечал на вопросы следователя, как пытался подальше отойти от передовой, устроиться в дивизионной газете, в политчасти полка, но сорвалось, вернули в роту.
Следователь записывал показания Чибисова, в конце каждого допроса давал на подпись протокол. Перед следователем Чибисов сидел не двигаясь, горбатясь, и вдруг начинал дергаться, грызть ногти.
А потом его судили. Конвойный автоматчик давил на затылок отяжелелым взглядом, из-за покрытого красной материей стола на Чибисова давили глаза членов военного трибунала, и Чибисову казалось, что эти взгляды с противоположных сторон раздавят его.
Председатель судебного заседания и секретарь была пожилые, члены и обвинитель — помоложе, и Чибисов думал: «А почему не наоборот?» — и эта мысль мешала сосредоточиться, а он хотел как можно обстоятельнее и правдивее давать показания. Он исподлобья взглядывал на узкие погоны офицеров юстиции, и у него на лице, груди, спине возникали мельчайшие, тончайшие судороги, ощущение — по коже ползали насекомые, и он суетливым жестом как бы стряхивал их.
А потом был солнечный, морозный день. В оконце землянки, называемой камерой, вровень с глазами Чибисова, — белизна снега, поскрипывающего под валенками часового. В землянку спустились люди:
— Собирайся. Пора.
Он отошел от окна, спросил:
— Куда собираться?
— А то не знаешь? Приговор приводить в исполнение. На него надели шинель без погон и ремня, нахлобучили шапку без звездочки, вывели наверх. Он посмотрел на голубое бездонное небо, на негреющее солнце, на сверкавшие снега, вдохнул морозный воздух и пошел по просеке, куда ему указали. Он шел торопливой, но нетвердой, оступающейся походкой, часто останавливался и, кренясь назад, говорил конвойным: — Мне надо перевязку.
Его привели на поляну, с трех сторон — солдатские шеренги, у безлюдной стороны — яма, и тут к Чибисову вернулись память и разум, и он увидел себя маленьким: держится за материн подол, мать босая, загорелая, в белой косынке, они идут по нескончаемому ромашковому лугу. Что-то в Чибисове колыхнулось, сместилось, и из этого смещения в нем родилась мелодия, которую он прежде не слыхал, а может, и слыхал, да забыл.
Сквозь звеневший в нем напев Чибисов услышал шаги трех автоматчиков, они прошли по поляне и остановились в десяти метрах от него, и он подумал: что же из всего этого с ним уже было, а чего не было — воспоминание о ромашковом луге, солнечный морозный день, застывшие солдатские шеренги, трое парней с окаменевшими скулами, взявших автоматы наизготовку…