Эту ночь Сергей прободрствовал: лежал в темноте, щупал письмо в кармашке. Он не замечал, как в небе по-кошачьи ласково и прерывисто мурлыкал самолет, как ухнул где-то взрыв, как в шалаше капало сверху, как Пощалыгин пнул его во сне. Сергей вспоминал, как прощался с матерью, уходя из Краснодара.
…Август пышет на город. Зной и духота. Никлые пропыленные катальпы. Кирпич тротуаров и зернистый булыжник мостовых раскалены — если долго стоять, жгут через подошву. Но люди стоят, не расходятся: громкоговорители басят уверенно, на полную мощность. Информбюро передает, что бои в районе станицы Кущевской. Люди дослушивают сводку, уходят понурые и молчаливые; лишь загорелая рябая казачка, повязанная белой косынкой, певуче говорит:
— Кущевка от Краснодара далёко. Километров двести.
— Километров, — желчно поправляет дед в суконном, наглухо застегнутом сюртучке.
После паузы диктор повторяет сообщение, новая толпа собирается у репродуктора. Сергей слушает радио, слушает реплики, смотрит, как из соседнего проулка вываливаются войска. Урчат автомашины, цокают копыта, шаркают пехотинцы. Войска идут и к фронту, и с фронта. Но с севера, с фронта, их больше. И с каждым днем поток отступающих на юг шире, полноводнее, а редкие части, направляющиеся на фронт, похожи на иссякающие ручейки.
Вместе с войсками через город проходят беженцы. Неужели это лето сорок второго, а не сорок первого года? Наверное, так же брели по Украине или Белоруссии старики с землистыми лицами, намертво ухватившись за края бестарок; в бестарках суровые старухи, перепуганные дети. А сейчас? Сергей смотрит: на арбе, на узлах, лежит девушка с перебинтованным плечом, марля в кровавых пятнах. Инвалид, припадая на протез, толкает перед собой детскую коляску — младенец окружен кастрюлями и мисками. На корове верхом слепой паренек. Женщина с распущенной косой шепчет: «Господи, господи…» — и со страхом глядит на небо. Семенит заплаканная девочка в фартуке и, вертя кудрявой головенкой, зовет: «Тетя Женя, где ты? Тетя Женя!»
У Сергея ломит в висках, хочется закрыть глаза, чтобы не видеть людского горя. Разбитый, опустошенный, он плетется домой. Мать подает обед. Он пытается есть и не может. Отодвигает тарелку, поворачивается к матери:
— Что же это?
Она понимает, о чем он, отвечает как можно спокойнее:
— Обойдется, сынок.
— Не обойдется, мама! Беженцы твердят: немцы уже под Краснодаром.
Сергей садится в трамвай и едет на северо-западную окраину города, к кожевенному заводу: там население копает противотанковые рвы. Он получает лопату и врезается ею в ссохшийся, пылящий чернозем. Роет допоздна и, когда сдает лопату, чувствует, как ноет поясница. Это приносит ему маленькое удовлетворение.
День ото дня все меньше и меньше людей на земляных работах. И все больше и больше их покидает город. Кто эвакуируется со своим предприятием или учреждением — эти на машинах, зачастую с мебелью и фикусами, кто в одиночку, кинув на плечи мешок или сумку.
Назавтра Сергей пошел в институт, где учился до болезни. Двери были распахнуты, вывеска «Педагогический институт», накренившись, висела на одном крюке. В помещении было пусто и гулко. В деканате Сергей застал благообразного старичка с эспаньолкой, в пенсне — декана исторического факультета. Рассеянно поддакивая Сергею, декан складывал в стопку какие-то бумаги. Некоторые швырял в огонь. Завершив свое дело, сказал, что студенты и преподаватели уже ушли организованно из города, а он задержался и будет выбираться одиночным порядком. То же он посоветовал делать и Сергею.
Из института Сергей направился в военкомат. Там также двери настежь, на полу обрывки бумаг, пахнет горелым. Несколько военных, обдираясь о железо, грузят на машину сейф. Узнав, что нужно Сергею, один из них заорал:
— Где ж ты был раньше, голова два уха? Вчерась всех допризывников и с отсрочкой которые отправили колонной! Дуй своим ходом!
Обесцвеченное жарой небо давит на город. Во дворах перепаиваются собаки, млело кукарекают петухи, окна в домиках закрыты ставнями. И на улицах обрывки бумаг, горячий ветер лениво перебирает их, словно считает. Откуда их столько, белых, серых, голубых? На любой улице — бумажки, бумажки. Однако куда же он забрел?
Так и есть: резная калитка с козырьком, увитым диким виноградом. Еще год назад калитка впускала его. И теперь впустит, стоит дернуть за скобу. Но к чему? Алла далеко, в Москве. Да и будь она здесь, все равно для него далекая. И чужая.
Он был влюблен в нее со школы. Но она вышла замуж за человека на пятнадцать лет старше ее, зато с положением, как судачили кумушки. Промокая платочком слезы, она объясняла Сергею: «Родители настояли». Он был уверен: лжет. Сперва он помышлял о смерти, впрочем, спустя неделю решил остаться в живых. А спустя месяц играл в шахматы, с аппетитом хлебал борщ и листал «Крокодил». Он презирал себя за это: значит, я не способен на глубокое чувство?
Но сейчас, стоя у калитки, Сергей подумал: «Это к лучшему, что Алла для меня в прошлом. Не время для любовей, война». И еще он искренно и облегченно подумал, что ноги занесли его сюда случайно.
Утром, в шесть часов, заговорило радио. Диктор едва успел поведать, что бои в районе Кущевской, как щелкнуло, и репродуктор захлебнулся фразой. Сергей одетый — спать не ложился — выскочил на улицу. Она будто вымерла. Было тихо-тихо — только на севере, за стадионом «Динамо», в Первомайской роще несильно гудел бой — и до осязаемости тревожно.
Сергей вернулся в комнату, схватил дорожный мешок, в карман сунул обернутые тряпочкой документы, и тут к нему неслышно подошла мать. Она сердечница, полная, но ходила бесшумно. Думаешь, она в палисаднике возится у летней печурки, стряпает, а она уже вот, рядом, треплет тебя по голове, и от ее мягкой, ласковой ладони пахнет вкусным.
И сейчас мать осторожно дотронулась до волос, сказала:
— Сережа, присядем. Перед разлукой.
— Некогда, мама. — Сергей знал, что если сядет, то подняться и уйти из дому, от матери не хватит сил. Поэтому он обнял мать, поцеловал в помертвевшие губы и, расцепив ее руки, выбежал на крыльцо. Вдогон крик:
— Прощай, Сереженька-а-а!
И крик этот колотился в ушах, пока Сергей пересекал улицу, прижимался к домам, озираясь. Где-то справа автоматные очереди, тявкнул пулемет. Сергей свернул влево, на соседнюю улицу. Из ворот вынырнул подросток в кепке; как и у Сергея, у него мешок за спиной. Они побежали вдвоем. Вскоре к ним присоединилась девушка в спортивных брюках. Миновав квартал, догнали рабочего в промасленной спецовке, с рассеченным лбом.
Берегом заболоченного, в мазутных пятнах озера Карасун они выбрались целой группой на окраину: мазанки под камышовыми крышами. Кто-то предупредил, что на перекрестке немецкий танк, и дальше уже двинули садами — перелезали через изгороди, пачкались о побеленные известью яблони и груши, уклонялись от секущих ветвей.
Когда пробегали вишневым садочком, с Сергея сучком сбило фуражку. Из оконца хаты древняя бабушка шепеляво прокричала:
— Картуз утерял! Картуз-то, сынок!
Но Сергей не задержался ни на секунду: боялся отстать от остальных, это было бы самое страшное. Бабушка еще шепелявила вслед, а в ушах у него опять зазвучало:
«Прощай, Сереженька-а-а…»
* * *
Сергей лежал в шалаше, щупал письмо в кармашке. Мама, мама! Стоит перед глазами: простоволосая, застыла в дверях, прислонясь к косяку, а руки протянуты к нему, сбегающему по ступенькам. Так он больше ее и не видел.
Ну а что было после? После? Беженцы, среди которых верховодил рабочий в спецовке, достигли шоссе. Пекло солнце, под подошвами хрустел гравий, на зубах — песок; марево зыбилось в степи и над окраиной. Из городских кварталов доносило выстрелы и взрывы. Один из них потряс землю, и над Краснодаром, с юга, от железнодорожного моста, повалили клубы траурного дыма.
— Нефтеперерабатывающий добили! Мой завод, — сказал рабочий и отвернулся. — Ну приказ: голов не вешать и глядеть вперед. Скрозь Горячий Ключ, скрозь перевал, на Туапсе!
Это был страдный путь. Изнемогая от жажды, пили из затянутых ряской канав; съев свои продукты, давали крюка: на покинутых колхозниками полевых таборах нашли мед, яблоки, закололи и зажарили борова, хлеба не было, свинину закусывали яблоками; все растерли ноги; поочередно несли на одеяле заболевшую малярией девушку в спортивных брюках.
В группе было человек тридцать: и студенты сельскохозяйственного института, и железнодорожники, и связисты, и врачи, колхозный бухгалтер, продавщица газированной воды, учительница музыки. Облупились носы, выбелились ресницы и брови, повыгорали рубашки, майки, платья; черты заострились; разбитые сандалии и тапочки подвязывали шпагатом, проволокой.
Шли перестоявшей, осыпающейся пшеницей, высоченной кукурузой с листьями-саблями, полезащитными полосами, лесом. Чем ближе к перевалу, тем чаще дуб и бук и скуднее шелковицы, как именуется на Кубани тутовое дерево.
У перевала беженцев нагнали конники — кубанские казаки, недавно вышедшие из боя: задымленные лица, кровь повязок, взмыленные кони. На передней лошади сидели двое: бритоголовый крепыш с квадратной челюстью, без фуражки, со шпалой на синей петлице, поддерживал впереди себя молодого казака в мохнатой бурке и смушковой кубанке.
Сергей не вдруг понял, Почему молодой так тепло одет в летний вечер, почему он сползает с седла — упал, если б его не придерживали сзади, — почему у него закрыты глаза и такое восковое, безжизненное лицо. Казак был без сознания.
Конники спустились на дно балки, где беженцы готовились к ночевке, и бритоголовый капитан, с трудом ворочая квадратной челюстью, спросил:
— Люди добрые, доктора посередь вас нема? Или фельдшера?
— Я врач. Педиатр, — сказала женщина в шляпке, стаскивая туфли.
— А с чем это кушают? Педиатр?
— Ну, детский врач.
— Детский? — Физиономия казачьего капитана разом выразила сожаление, обиду и ярость.
— И я врач, — подошла другая женщина, немолодая, но одетая в кокетливое, с вырезом, цветастое платье.
Капитан гмыкнул: оголенная грудь, папироска в зубах — женщина не внушала доверия. Рабочий-нефтяник сказал:
— Не извольте сомневаться. С Софьей Архиповной — нормально! Если что — к ней обращаемся. Она и дивчину малярийную обихаживает.
— А что случилось? — спросила Софья Архиповна.
— Товарищ у нас раненный. Вот, со мной…
Софья Архиповна выплюнула измазанную губной помадой папиросу:
— Учтите: медикаментов у меня нет. И не хирург я, терапевт… Значит, по внутренним болезням. Но хирургия отчасти мне знакома.
Спешившиеся казаки помогли капитану снять с лошади раненого. Когда его укладывали на траву, он застонал, открыл глаза, и Сергея будто толкнули: такие это были большие, прекрасные, страдающие глаза; они смотрели тебе прямо в душу, и Сергею подумалось: «Как у Лермонтова. В учебнике по литературе». И могучий выпуклый лоб, и шелковистые с зачесом на виски пряди, и усики стрелкой, разделенные пополам, и бледность кожи, оттененная чернотой косматой бурки, — все напоминало того Лермонтова, с картинки в школьной книге.
— Товарищ капитан, — прохрипел раненый, — мой Гнедко… сгинул?
— Лежи. Ты лежи, Тихомирнов, — сказал капитан, хотя Тихомирнов был неподвижен.
— Гнедко сгинул? — И раненый сомкнул веки.
— Лишних попрошу в сторонку, — сказала Софья Архиповна. — Вы, капитан, будете ассистировать. То есть помогать мне.
Осмотрев раненого, она произнесла вполголоса — но ее услыхали все:
— Безнадежен. К утру умрет…
Бритоголовый капитан закрыл лицо руками, когда отнял их, проговорил:
— Помрет… Лейтенант Тихомирнов помрет. А ты знаешь, докторица, кто он, лейтенант Тихомирнов? То лучший рубака в моем эскадроне. И мне заместо сына. Ранило его позавчера, напоролись на танки. А Гнедка, то конь его, убило. Посадил я Тихомирнова к себе и повез. Все ему было студено, а сам горел. Опосля в беспамятье впал, как сейчас. И сколько рысили — нигде медицины не попалось.
Он без нужды поправил под затылком Тихомирнова свернутую бурку. Сергей внезапно для себя на срывающейся, щемящей ноте спросил:
— Софья Архиповна, почему он умрет к утру? Почему к утру?
— Так бывает с тяжелоранеными или больными. Ах, да для чего я это говорю! — Ее накрашенные губы скривились, запрыгала жилка на виске.
Всю ночь она и капитан дежурили у изголовья умирающего. Сергей тоже не спал, изредка подходил к ним и вновь отходил. В балке квакали лягушки, ухал филин, лунные нити натянулись между стволами деревьев, а у корней, с обратной от месяца стороны, чернели тени, как могильные ямы.
Когда звезды померкли и на востоке обозначилась заревая полоска, лейтенант Тихомирнов, похожий на поручика Лермонтова, застонал, захрипел, его тело дернулось и вытянулось.
Смерть словно разбудила людей. Казаки и беженцы вставали и подходили к умершему. Капитан, с трудом двигая челюстью, обратился к беженцам:
— Вы, люди добрые, держитесь левака, проселка. На шоссейке, может, фашистский десант…
Он вставил ногу в стремя, перекинул другую; ему подали Тихомирнова, он усадил тело перед собой — так они приехали вчера, — и казаки зарысили назад, к фронту. «А схоронить сынка еще успеем», — сказал капитан на прощание.
Беженцы шли пять или шесть дней, прежде чем увидели Туапсе. Белокаменный городишко нежился на берегу, а внизу, за кромкой гальки, слоились барашки, меж волнами синела вода, пронизанная солнечными лучами; и море до горизонта напоминало матросскую тельняшку: линии барашек, чередующиеся с синью.
В Туапсе беженцев остановил заградительный отряд. Командир отряда — мичман с многозначительно расстегнутой кобурой — проверил документы, сказал рабочему-нефтянику:
— Бабы свободные. А мужиков, дядя, веди в порт, часть формируется. Кроме этого… — Он ткнул в Сергея. — Да не вздумайте баловать: чтоб в порт прибыли как штык!
— А мне нельзя со всеми, в часть? — спросил Сергей.
— У тебя ж отсрочка. Вали с бабами.
Несколько дней он жил с беженками в приморском парке, под открытым небом. Женщины одна за другой устраивались на работу, подыскивали жилье. При содействии Софьи Архиповны поступил работать и Сергей в лабораторию, занимавшуюся исследованиями в нефтяной промышленности. Заведующему лабораторией приглянулась не столько грамотность Сергея, сколько справка, временно, до особого распоряжения освобождавшая его от мобилизации; заведующий дорожил мужскими кадрами.
Вскоре лабораторию эвакуировали в Туркмению, в областной центр Мары. Ехали на грузовиках и поездом, с бесконечными пересадками, до Баку, оттуда обшарпанным пароходишком через Каспий до Красноводска, из Красноводска опять поездом. Туркмения встретила барханами Каракумов, уродливым саксаулом, испепеляющей жарой. В Марах каменные тесаные плиты, которыми были выложены тротуары, как накаленные сковородки. Но в обсаженных алычой и урюком арыках журчала вода, и можно было прямо на улице ополоснуться, освежиться хоть на десять минут.
В Марах поработать лаборантом довелось немного. Сергея вызвали в военкомат: врачи, анализы. На комиссии однорукий военком улыбнулся:
— Полный порядочек, юноша!
Увидев Сергея, заведующий успокоился: не взяли.
— Завтра, Пахомцев, вам задание…
Сергей перебил:
— Завтра, Антон Антоныч, я не выполню задания. Я призван в армию!
Для Сергея это было счастье.
Да, он сознавал: в том, что его не брали в армию, он не виноват. Болезни. И не пустяковые: после гнойного плеврита — процесс в легких, был и ревматизм, не зря в институте дали академический отпуск. Иногда, не теряя юмора, Сергей шутил: нагреб болезней не по возрасту и чину. Правда, со временем и очаги зарубцевались, и кости не ломило. Однако в армию его не брали.
Невыносимо было ловить на себе взгляд женщин: «Мой муж, мой сын, мой брат на фронте. А почему ты, красавец, шляешься в тылу?» Ведь не покажешь каждой встречной бумагу об отсрочке. И Сергей отводил глаза, точно в чем-то обманывал этих женщин…
Натягивая полученное от старшины хлопчатобумажное обмундирование, мучаясь с портянками и обмотками, Сергей чувствовал себя осчастливленным. Даже как-то поутихла тревога о матери, сбавилась тоска от сводок Информбюро: бои на Волге, в Сталинграде.
В Туркмении осень была теплая, обезвлаженная, щедрая на дыни, арбузы, персики, виноград. За дувалами с придыханием орали ишаки, из-за дувалов украшенные монетными ожерельями туркменки совали бойцам пшеничные лепешки, ломтики вяленой дыни.
Ежедневно путь батальона, куда зачислили Сергея, лежал мимо этих дувалов, в поле. Обучались там допоздна, но Сергей был недоволен: мало, нужно больше, больше, чтобы скорее отправили на фронт.
Зимой подчас подмораживало, на занятиях в поле обогревались местными дровами — саксаулом и верблюжьей колючкой.
В феврале радио оповестило: освобожден Краснодар. Сергей немедленно отправил матери письмо. Не получив ответа, писал еще и еще. Мать не отзывалась.
А в начале апреля, когда воскресала туркменская жара, стрелковую бригаду погрузили в эшелоны и помчали на север. В приоткрытых дверях теплушек — вспаханные поля и невспаханные, клинья озимых зеленей, пенные, мутные речки, перелески и сады, малолюдные селеньица, города. На остановках Сергей бегал за кипятком и на базарчики, хоть покупать было не на что, да, по совести, и нечего, перекидывался словечком с жителями и смотрел на паровоз: «Шире шаг!»
Москву проехали ночью, по Окружной дороге. Столица затаилась, громадная, затемненная; аэростаты воздушного заграждения, зенитки. После разбитого, словно с вывороченными внутренностями, Ржева эшелон подошел к Сычевке.
Промозглое предрассветье. Командиры, спеша затемно увести подразделения в лес, носились по станции, покрикивали на бойцов. Выводили лошадей, выкатывали повозки. Наконец построились и затопали по мертвому, взорванному городку; как надгробные памятники, торчали печные трубы на пепелищах; скелеты иссохших, посеченных уличным боем ветел; похруст битого стекла, запахи застарелой гари и кирпичной пыли.
В конце улочки, у землянки, стояли старуха в юбке из трофейной плащ-палатки и вцепившаяся в ее подол девочка, должно быть внучка. Девочка не двигалась, а старуха безостановочно крестила колонну то правой, то левой рукой.
Впереди, на западе, сполохи — фронт…
Так Сергей уже утром и задремал — ладонь на кармане с письмом. Снилась мать в фартуке, подкладывает щепу в летнюю печурку; приснился отец, старательно причесанный, на лацкане пиджака орден Красного Знамени, таким отец бывал по праздникам; расплывчато проступали девичьи черты: Алла? Но Сергей оказал во сне: «Наташа. Здравствуйте, Наташа. Окажите медицинскую помощь. У меня клещ». Девушка не ответила и растворилась в зыбкой мгле.