— Привет, — сказал Орлов.

— Здравия желаю, — ответил Наймушин и подумал, что замполит никак не отрешится от неуместной привычки совать руку. А Орлов думал: «Какое у него вялое пожатие, норов-то иной».

— Вот наши, — Наймушин сделал неопределенный жест, — наши с тобой апартаменты… Прямо со сборов?

— Со сборов. — Орлов снял пилотку. Волосы аккуратно подстрижены ежиком, и Наймушину показалось: проведи по ним ладонью — оцарапаешься.

— Подковался, значит?

— Подковался.

Снимая сапоги, Орлов рассказывал, как вечером на марше нагнал батальон, шел с тылами, и с минометчиками, и с третьей ротой, а Наймушин глядел на его жестко стоявший ежик, на маленький, властный рот и ждал, что замполит начнет выкладывать неприятное. Этого у него не отнимешь: преподнесет сразу, временить не станет. Так и есть.

— В третьей роте народ жалуется: старшина на руку нечист.

— Вострецов?

— Он самый. Обмеривает с куревом, сахаром… Я займусь, проверю, не возражаешь?

— Нет.

Наймушин ожидал, что Орлов скажет дальше: это ж цветочки — ягодки впереди. Но Орлов сказал:

— В минометной роте хлопец есть славный, старший сержант Анциферов, командир расчета. В партию пора его двинуть!

«Двинь, коли пора. Тебе виднее. Но отчего молчишь о Наташе? Приберегаешь к концу? Не похоже на тебя, именно не похоже. А что, если это не получило огласки? Хорошо бы».

— Менаду прочим, этот Анциферов выразился так: «Вжился я в войну. И во сне война, и во сне воюю». Верно подмечено: вжились мы в войну.

Наймушин ничего не ответил, и Орлов умолк. В углу, отгороженном плащ-палаткой, возился с вещами ординарец Папашенко, в соседнем отделении блиндажа телефонист сонным, клейким голосом вызывал полк. Наймушин посмотрел на сжатый, властный рот Орлова и сказал:

— Если факты подтвердятся, старшину Вострецова судить. Понял? В штрафную роту.

* * *

…В землянке сыро, но тепло. Одно это уже блаженство — тепло! Не надо никуда идти, можно, сняв с себя все, что давило на марше, лежать и лежать. Сергей сбросил и ботинки. Подогнув ноги в коленях, наслаждался покоем, засыпал под бубнящий тенорок Пощалыгина. В дверь хлестали дождевые струи, ломился ветер, громыхало — то ли орудия, то ли гром. Хорошо! Сергей уже научился ценить нехитрые радости солдатского бытия — костер, крышу, вовремя подвезенный обед.

Когда Сергей пробудился, в землянку набивался утренний свет: в стене было прорублено крохотное, с форточку, окно с настоящим стеклом. Глянув в оконце, Сергей увидел серое, тусклое небо: вероятно, погода не изменилась. Он повернулся на другой бок, зевнул и собрался было продолжить сон, но его тронули за плечо.

— Подъем, Пахомцев, — сказал сержант Сабиров. — Заступай на пост.

Выйдя из блиндажа, Сергей убедился, что раннее утро обещает солнце и погожесть, что небо ясно и сине, что о вчерашней непогоди напоминают только избыток влаги да поваленные осинки. И он сообразил, почему в землянке небо виделось, будто в тучах: стекло в оконце пыльное, подкопченное. Шлепая за Сабировым по траншее с сочащимися, размытыми стенками, Сергей дошел до ячейки. Сержант сказал: «Твой пост», показал сектор наблюдения и обстрела и повернул обратно. На дне стрелковой ячейки лежала дощатая решетка, чтоб не замочить ног, ниша для гранат и обойм с патронами обшита палочками, стенки — березовыми стволами. Сергей подумал: «Землянка у гвардейцев… не того. Зато окоп что нужно!»

На краю ячейки — бруствер, обложенный пластами дерна, утыканный для маскировки ветками орешника. А веточки не худо бы сменить — подзасохли.

Перед траншеей, в кустарнике, — забор из колючей проволоки в три кола, ничейное поле в воронках и буграх. Мины? У немецкой зигзагообразной траншеи опять проволочные заграждения, на свой манер — спиралью. На спиралях подвешены баночки, бутылки, котелки. Понятно, для чего эта музыка: заденешь проволоку — затарахтит.

Сергей до рези, до слезы всматривается: вражеская траншея безлюдна. Подальше на бугре что-то темнеет, блиндаж, что ли? Бугор тоже опоясывается траншеей, это уже вторая линия. На бугре проселочная дорога, на ней в шахматном порядке надолбы из рельсов и бревен — против танков.

Немецкие позиции в отличие от наших на открытом месте; лишь в отдалении, в тылу, желто-зеленый массив сосняка. Ничейная земля — сто с небольшим метров, и, успокоившись, Сергей уловил шум шагов, звон котелков — у немцев начался завтрак. И эта житейская подробность как-то озадачила Сергея: фашисты едят, как нормальные люди!

Пока он рассуждал, из траншеи высунулся немец — пилотка, френчик, очки; вероятно, в этом изгибе траншея была неглубокой, и немец, слегка пригнувшись, шел не очень медленно, но и не очень поспешно. У Сергея от волнения вспотели пальцы, сердце гукало так, что вроде бы сбивало прицел. Он прижался к прикладу винтовки, поймал фигуру в прорезь прицела и, боясь, что солдат скроется, прежде чем он выстрелит, дернул за спусковой крючок. Немец замер, погрозил кулаком и юркнул в траншею.

Промазал. Упустил возможность. Растяпа! А фриц-то еще погрозил ему, наглец!

— Вы стреляли?

Чиркая задубевшей плащ-накидкой о стены траншеи, подходил Соколов.

— Да, товарищ лейтенант.

— А я проверяю траншейную службу — и выстрел, — словоохотливо заговорил взводный. — Я сюда. А это вы… Ну и как?

— Не попал, товарищ лейтенант.

— Не беда! В следующий раз попадете. Торопиться при выстреле не рекомендую. А что стреляли — молодец. Это должно стать нашим правилом: засек ганса — стреляй!

Спустя час к Сергею подошла группа людей в пилотках и куртках без погон: генерал Дугинец, командир полка Шарлапов, его замполит, стройный, моложавый, с родимым пятном на щеке, еще какие-то офицеры.

Не обращая на Сергея внимания, офицеры в бинокли наблюдали за немецкими позициями, обменивались репликами. Командир дивизии, оторвавшись от бинокля, вполголоса сказал Шарлапову:

— Все-таки немцы нахалы. Ишь как разгуливают! Пора кончать им вольготные денечки. Наша задача — заставить их ползать. Чтоб головы не смели поднять! Пусть помнят, что они на русской земле… Отсюда — борьба за высокую огневую активность. И вторая задача — совершенствуйте оборону. Надо углубить траншеи, ходы сообщения, жилье привести в божеский вид. Чтоб бойцу было где отдохнуть… И еще — в оба следите за противником. Маскировка — тоже не последнее дело… — Генерал умолк, рассматривая Наймушина, Чередовского и Соколова, скромно жавшихся в хвосте свиты. — А вы, герои, почему в фуражках, а не в пилотках? Жить надоело? Надеетесь, что немецкие снайперы не приметят при случае ваших офицерских фуражек и не влепят вам пулю в лоб? Комдив в пилотке, а они… герои! В фуражках будем щеголять во втором эшелоне, а не на переднем крае!

Генерал двинулся по траншее, остальные на почтительном расстоянии за ним. Проходя мимо ячейки Сергея, он заглянул, мясистые складки у рта стали еще резче — Дугинец улыбался.

— Как жизнь, вояка?

— Хорошо, товарищ генерал! — Сергей вытянулся и подумал: «Соколов говорил мне то же, что генерал сейчас наказывает. Бить фрица, прижимать пулей!»

В землянке Сергей налил из одного термоса пшенного супа, из другого — полуостывшего чая. Едва похлебал, как по ступенькам скатился Гукасян, засверкал белками:

— Майор Орлов! Вручать первомайские подарки будет!

Заместителя командира батальона по политической части Орлова Сергей видел впервые. Майор был с гражданскими замашками, из запаса: гимнастерка топорщилась, ремень съезжал, козырявшим бросал: «Привет», знакомым сержантам и бойцам пожимал руку.

Внеся с Карахановым посылки с несколько запоздавшими подарками, Орлов поставил их на стол, пригладил свой ежик:

— Налетай, хлопцы!

Перочинным ножом он вскрыл ящик, отодрал фанерку и вытащил пакет, за ним другой, третий. Бойцы брали пакеты и, улыбаясь, отходили к нарам, бережно развязывали; один Захарьев сунул, не разглядывая, в вещевой мешок.

Чибисову достались шелковые носки и бритвенный прибор, Сабирову — пачка папирос, карманное зеркальце и зажигалка, Рубинчику — вафельное полотенце, лезвия для безопасной бритвы и кусок туалетного мыла, лейтенанту Соколову — самопишущая ручка, томик Некрасова и опять-таки туалетное мыло.

В некоторые пакетики были вложены письма или записки, а Курицыну привалила и фотокарточка — девичья мордашка со старательно прилизанной челкой. Фотографию по очереди изучали, шутили над багрово-пятнистым от удовольствия Курицыным. Пощалыгин со вздохом сказал:

— Фартит людям.

Но и себя Пощалыгин особенно обиженным не считал: ножницы, мыльный порошок «Шампунь» и коробка конфет разных сортов. Он немедля надорвал коробку, сунул за щеку ириску и вслух прочитал:

— «Дорогой воин Красной Армии! Во первых строках дозвольте поздравить с международным праздником трудящихся земного шара — Первым мая и пожелать всяческих успехов в боевой, а также личной жизни».

Пощалыгин с достоинством промолвил: «Мерси», заправился второй конфетой и продолжал чтение. В письме сообщалось, что воспитанники обещают учиться на «хорошо» и «отлично», весь урожай с детдомовского участка сдать в фонд обороны, что ножницы посылают, чтобы боец стриг ногти, а порошок, чтоб мыл голову, что деньги на покупку они собрали сами и конфеты собрали сами — на третье всегда конфеты: или ириски, или грушевые, или подушечки, когда как.

Пощалыгин пососал конфету — совсем не сладкая — и сказал Орлову:

— Товарищ майор, конфетки я не приму. «Шампунь» и ножницы — пожалуйста, конфетки — увольте.

В землянке стихло. Орлов развел руками. Пощалыгин твердил:

— Малые ребяты от себя отымают… не возьму. Лучше отправить обратно! Ты чего, Сергуня, на меня заришься?

— Обратно нельзя, — сказал Сергей. — А если так, товарищ майор? Конфеты у Пощалыгина, у меня в посылке пяток галет… еще кому попалось съестное… собрать и при первой возможности — здешним ребятишкам. Больно за них: кости да кожа. Как деревушку освободим, так и отдать. Или кто в тыл пойдет…

Орлов смешно сморщился, крякнул:

— Дельно. Нет возражений? Решено!

Пощалыгин положил на столик коробку с конфетами, Сергей — каменно-спрессованные галеты, сержант Журавлев — пачку чаю, Гукасян — кулек изюму. Образовалась горка.

— Кому поручим хранение? Сергей подался вперед:

— Пощалыгину, товарищ майор. Из угла возразили:

— Должен быть авторитетный. Не растерять, не слопать. А Гошка-то…

— Человеку нужно доверять, — сказал Сергей. Орлов согласно качнул ежиком, Караханов замахал руками:

— Без веры человек пропадет. Бери, Пощалыгин. Заверни все поаккуратней.

Пощалыгин завозился на нарах, вскинул блеклые голубые глаза.

Окончание письма он читал про себя. Ниже подписи — «Воспитанники Тагильского детского дома № 1» — взрослым почерком, без помарок было приписано: «Ждем ответа, как соловей лета».

— Соловей… — задумчиво сказал Пощалыгин. Сергей ни письмеца, ни записки в пакете не нашел.

Но зато приковылявший Петрович вручил ему треугольник:

— Танцуй, Пахомцев!

Еще обсуждали подарки, сочиняли ответы, а Сергей у светильника читал письмо от матери.

«Милый мой Сережа! Вот и засела за большое письмо, сынок. Эти дни хлопотала по хозяйству, необходимо было привести в порядок квартиру: меня ведь не было больше двух месяцев. Двенадцатого февраля наши освободили Краснодар, а тринадцатого я уже работала машинисткой в воинской части. Вместе с ней поехала дальше, а когда моя предшественница вернулась из госпиталя, я — до дому. Где уж мне, божьей старушке, с молодыми тягаться!»

У Сергея задергалось веко — словно кому-то подмаргивал. Он прикусил губу, чтобы сделать себе больно и чтобы боль помешала прорваться тому, что просилось наружу. Это ни к чему при всех, это — наедине.

«Как твои дела, сынок? Как здоровье, настроение? Ты уверяешь: хорошо, а мне тревожно. Мыслю — наверно, Сереженька успокаивает, чтоб не переживала, а сам и в холоде, и в голоде, пули свистят. Сынок, вижу тебя во сне, кричу, зову, просыпаюсь в ледяном поту. Когда же кончится распроклятая война, будь трижды проклят пес Гитлер, напавший на нас! Будет ему возмездие, будет фашистам горе за то, что творили и творят на нашей земле. Сколько же слез и крови принесли они России! Дорогой сынок, третьего дня столкнулась на улице с Аллой Шелиховой — прилетела из Москвы родителей проведать. Побеседовать не успели, Алла спешила. Но она списала номер твоей полевой почты, обещала черкнуть. Пускай черкнет, вспомнишь о школьных годах».

Алла Шелихова? Она же носит иную, мужнину, фамилию? Черкнуть ему? Зачем? Это кануло, это не нужно, а школьные годы он припомнит и сам, без Аллиного письма.

«Сынок, ты прости, но большое письмо не получается — пошаливает сердце, я тебе завтра еще напишу. Хотела сфотографироваться, да передумала: после, когда поправлюсь. Самочувствие уже бодрее, и скоро буду окончательно здорова. Пиши, дорогой сынок! Да храни тебя бог и материнская любовь…»

Сгорбившись, не мигая, Сергей уставился на светильник. Подсел Караханов, любивший потолковать с бойцами, когда они получали письма.

— Что пишут, Пахомцев? Ты с Кубани? Как там — раны залечивают?

— Залечивают.

— Очень отлично!

Громко и тягуче Сергей спросил:

— Товарищ старший лейтенант, правда же, нельзя человеку быть одному?

— Я же тебе говорю: в одиночку пропадет… Это ты про кого?

— Вообще.