Тьма полная. Едко пахнет перегаром. Хорошо, что вовремя успел заглушить.

Слышно, как тикают часы на руке у Петюка и шуршит, падая в кабину, снег.

— Вот так, — говорит Петюк.

Воздух становится теплым и влажным. Это пар от снега, стаявшего на горячем моторе, проникает к нам.

— Вот так, — повторяет Петюк. — «Сделал» нас Пономарь.

В голосе его какое-то горькое удовлетворение. Словно, наконец, дождался того, чего втайне желал.

Я чувствую, как тело начинает противно и мелко дрожать. В тот момент, когда пошла лавина, я не успел испугаться.

Пытаюсь взять себя в руки и трезво оценить случившееся. Нас накрыло лавиной. Только самым краем лавины. Выступ скалы защитил тягач. Если бы мы попали под основной удар, от машины ничего не осталось бы. Толща снега над нами не очень велика. Но прорыться сквозь него мы не сможем — присыплет. Запасу воздуха хватит часа на два-три.

Неужели конец? Конец всего? Нелепо. Глупо.

Нащупываю включатель. Вспыхивает плафончик: аккумулятор в порядке. Свет падает сверху, глаза у Петюка кажутся двумя темными провалами на белом лице. Под кабиной шипит раскаленный коллектор, и воздух становится все тяжелее.

Я думаю о Тане. Какой болью отзовется в ее душе еще одна бессмысленная, тупая гибель?

Пономарь и Костюков оказались хитрее и коварнее, чем мы думали. Снег скроет следы преступления. Обвал? Здесь бывают обвалы.

— Ты трус, Петюк. Если б ты рассказал, Пономарь не смог бы выехать…

Кабина кряхтит под напором снега. Хорошо еще, что у КРАЗа она сколочена как следует, на совесть.

— Так мне и надо, — тихо говорит Петюк.

— Ты, тебе… А другие? Там осталась Таня.

Самое трудное — оторвать себя от людей. Я еще с ними, еще связан со всем живущим теплой, трепещущей связью. Как только порву эту нить — станет легче.

— Может, и трус, — медленно, враскачку, говорит Петюк. — А насчет Жорки я хотел тебе написать. Уехать, а потом написать. Чтоб люди не тыкали в меня пальцем. Виновен я без вины в его смерти. Но к чему теперь?

— Говори.

Я еще жив. И пока живу, я хочу знать правду.

— Говори, ну!

— Дело-то вот как было… Пономарь с Березовским отправились в «сорок шестую». Пономарь будто к геологам, а на самом деле ворованные покрышки повез припрятать до поры. Жорка его и засек. Дело подсудное, мы перепугались…

— Кто «мы»?

Двигатель перестал потрескивать: остыл, А воздух тяжелеет.

— Костюков с Пономаренко давно был знаком, сидели где-то вместе. Костюков — за растрату, Пономарь — за уголовщину. Вынырнул Костюков. Выбрал местечко для работы подальше от надзора. Пономаря к себе выписал. Жох он, Костюков-то. Хотел нажить капитал и податься отсюда на тихую должность. Пономарь сколотил ему бражку шоферов — человека четыре. Они и хозяйничали. Костюков им машины новые давал, грузы получше. Да и приписывал. В диспетчерской тоже человек был поставлен. Он — им, а они — ему. В месяц, почитай, «свой» водитель полсотни ему отваливал и в накладе не оставался. Новичка, если вроде ничего, тоже заманивали, новую машину давали. С тобой вот ошибку дали. Костюков подумал, что ты тоже из «прогоревших». Он таких любил: народ молчаливый.

— Хитер инженер.

Еще жив какой-то крохотный осколок надежды. Может, я еще вырвусь туда, к людям!

— Дальше — больше. Покрышками стали торговать, запчастями. Своим же продавали резину, обманывали. Здесь, за горами, как за стеной.

— Ну, а ты зачем! Ты ж и без того — классный водитель!..

— Я? На новой машине сначала купился. Думаю, дам деньги, черт с ними, зато ездить буду, как бог. Хотелось наверху быть. Не из-за прибыли, ты поверь. Славы хотелось. Мол, первый водитель на тракте: деньги, выпивка, гулянки — все тут. Ну, а раз одной ногой ступил, другая сама тянет. Завлекся, как рыба в кошель.

Кабина снова крякает. Гнется жесть. Сыплется откуда-то из щели снег.

— Не тяни, Петюк.

— Жорка поругался с Пономарем. Он уже многое знал, Жорка… Пономарь — Костюкову. Тот перепугался. Посылает нас вместе с Пономарем вдогонку, в Аксай. Мол, поговорите с ним, попугайте. Если он не будет молчать — всем срок дадут.

— Это как же — попугать?

— Плохого чего-либо я не хотел делать. Честно. Такого я не умею… Пономарь хотел наперед Жорки заскочить. В Наволочном мы бы обошли его, но корреспондент задержал. Поехали следом за Жоркой. Там обогнать негде.

А дорога очень скользкая была. Апрель, вода днем бежит на дорогу, к вечеру мерзнет. Гололед. Смотрю — Жорка здорово забуксовал. И его сносит на откос, вот-вот загремит. Он высунулся на подножку. Видит: я с мешком цемента выскочил: Он успокоился, кричит: «Сыпь!» И в кабину нырнул, газу поддал. Машина сползает, юлит. Я мешок разорвал — и к колесам. Тут Пономарь подбежал: «Стой! Что ты делаешь? Ведь он сейчас все страхи унесет. На веки вечные. Никто нам слова не скажет!» Пока он говорил, колеса уже рядом с обрывом. Жорка ничего не подозревает, надеется на меня. Цемент, он мертво сдержит. Бросился я с мешком, а Пономарь — по руке. Мешок откатился. Кричу: «Прыгай!» А машина уже под обрыв. Не успел выпрыгнуть, не ожидал.

— Подлюги! — Я хватаю Петюка за курточку и начинаю трясти. — Ох, подлюги!

Голова у него перекатывается с плеча на плечо, как неживая. Что с него возьмешь сейчас?

— Пусти… Чего теперь-то? Вижу — разбился Березовский вчистую. От машины лохмотья. А Пономарь улыбается. Двинул я его. Избил. Он не сопротивлялся. Умылся снегом, говорит: «Езжаем скорей, пока нас не увидели. Ты, Петюк, хоть серчай, хоть нет, а со мной одной веревочкой связан. Ты меня можешь продать, но и я тебя потащу».

Петюк закрывает лицо ладонями, сидит так с минуту. Золотые часы на его руке стучат оглушительно.

— Чего было делать? Думаю, забыть надо про все. Жить, как жил. Как будто ничего и не было. Следователи приезжали, смотрели все машины, изучали: может, столкнул кто? Конечно, следов не нашли. Пономарь потом уже съездил к Полунчику, они лист из диспетчерского журнала вырвали. Мало ли что!

Кабина подается в сторону, издав звук, похожий на кашель. Плафончик над головой мигает.

— Стал я к Таньке ездить. Вроде помочь надо. Она мне давно нравилась. А тут узел еще сильнее стянуло: не могу без нее. Но только она чуяла что-то. Не верила, опасалась. Сердце, оно, знаешь…

Сверху сочится белая струйка, падает мне на колено и тает. Еще тает… Долго ли выдержит кабина?

— А тут ты приехал. Полунчик сразу насторожился, когда ты диспетчерский журнал просматривал. Донес Пономарю. Тот пошел к тетке, устроил обыск, нашел у тебя письма. Говорит: «За нами этот парень прибыл». Костюков запаниковал. Пономарь с дружками решил избить тебя тогда, ночью, «втемную». Надеялся, что ты испугаешься, уедешь. А ты со Стрельцом столкнулся, с другими хлопцами. Тут уж Костюков стал хитрить: как бы это от тебя избавиться? На Песью речку послал… Но ничего у него не вышло. Он небось понял, что дело для него плохо кончится.

А я понял — не забудется то, что было. Ничего даром не проходит, за все платится. Хожу под страхом. Вот-вот узнают правду. Кем я тогда буду? Грязью дорожной… В заезжей, когда меня «раскулачили», решил: уеду. От ребят я откололся, к Пономарю и Костюкову не пришел! Уеду! А теперь они и меня… вместе с тобой.

— Они думали, что вместо тебя будет Стрельцов…

Окна кабины забиты черным, плотно сбитым снегом. Снежный склеп. Братская могила. Он, Петюк, «брат»?

Его, Петюка, похоронят с честью и музыкой. Костюков скажет речь. Пономарь будет стоять со скорбной рожей. И правда будет похоронена под снегом.

Никто не узнает, каким парнем был Жорка, как он вступил в борьбу с этой сволочью и как подло его обманули. Хапуги останутся на поверхности. Может быть, еще долго они будут рядиться под порядочных людей и сеять вокруг отравленные семена. Кулаки, мироеды, предатели…

— Трус ты, Петюк, подлый трус…

Надо собрать документы, бумаги, положить в безопасное место. Я шарю в карманах. Комсомольский билет, путевой лист, письма Жорки в мятых конвертах… Неожиданная острая мысль обжигает меня. Ну, как это я сразу не догадался! Распустил нюни, размяк, обомлел.

Я подаю Петюку чистой стороной путевой лист. Достаю из-за щитка карандаш.

— Пиши!

— Завещание, что ль? Родственнички и так разберутся.

— Пиши! Все, что рассказал сейчас. Фамилии все укажи, факты. Только кратко — бумага вся. И поставь: от Петюка заявление.

Он поворачивает ко мне лицо, кажущееся плоским в этом странном свете. На шее у него бьется, бешено пульсирует жилка.

— Зачем? Пусть хоть люди хорошо думать будут…

Лампочка снова мигает.

— Ты все еще о славе заботишься? Пиши, ну!

Он берет бумагу, лист дрожит в его руке.

— Дай чего подложить.

Подложить нечего. Я поворачиваюсь к нему спиной, он пишет, прижав бумагу к ватнику.

— Главное фамилии, факты. И поразборчивее.

Он пишет, и я слышу его тяжелое дыхание. Голова уже начинает наливаться тяжестью, мутнеет…

Не знаю, сколько проходит времени — он все пишет, потом отдает мне бумагу, я кладу ее в комсомольский билет, заворачиваю билет шарфом, прячу под рубашку. Люди найдут.