Поэт Четвертый, неожиданно воскресший посреди шумного города, в этот раз чувствовал себя не так уж плохо.
Город был маленький, но разделенный на четыре части, и одной стороной выходил к морю.
Одна часть была шумной, там, где круглые окна глядели в море, портовый квартал уходил вниз и корабли растворялись в синих полосах тумана, вторая – каменной, где почти не росли цветы, но люди жили за высокими стенами и укачивали детей, сидя на пороге, третья – обычная, разноцветная, как многие города; там кричали о новостях, продавали и покупали – а в той, зеленой, где редкие особняки благородных господ прятались в пышных садах, стоял ничей, полуразрушенный дом, и поэт поселился там, где никто не знал его. Собственно, и он никого не знал.
Он это помнил точно, хотя не мог сказать, умирал он здесь или просто – жил.
В прежние два года поэт любил бывать там, где можно было нарваться на нож, потому что жить в десятый и двадцатый раз было невыносимо, но теперь все больше и больше времени требовалось для того, чтобы вспомнить, кто он и откуда он взялся. Если бы удалось прожить хотя бы год или полтора, чтобы память не казалась сказкой и не таяла в тумане…
Местность за пределами города была ему незнакома. Казалось, что кто-то, воскрешая, успел мазнуть по холсту, одним пятном создав облик – маленький человек, мощеная улица, дома из разноцветного тесаного камня, буйство зелени, горы… Художник был очень талантлив, но не успел сделать больше одного мазка. Города, в которых он оживал, казались ему точками на карте. Остальное было белым пятном.
Поэт задавался вопросом, почему он не оживает в пустых городах, в лесах Зеленого пояса, в середине пустыни. Очевидно, в этом была виновата сила, воскрешавшая его. Сила притягивала его к похожим людям, как тот-камень притягивает железо. Он отвечал этой силе, стоя на краю смерти, и все больше слов просилось наружу. Чаще всего они вспыхивали, как маяк, в последний миг, когда он уже был мертв, но продолжал тянуться к свету, и, воскресая, он продолжал разговор с самим собой.
Иногда его убивали за то, что он начинал выкрикивать бессвязные слова, стоя посередине площади.
Опять нужно было добывать еду, ночами было холодно, ходить от дома к дому ему наскучило еще в прошлый раз, до смерти, и он воровал ночью в соседских садах, не боясь сторожей.
В одном таком саду он и попался, и ему бы, конечно же, досталось, но наученный горьким опытом поэт может очень быстро бежать. Он и бежал, бежал со всех ног, нырял между изгородей, как ящерица, а когда пришел в себя, оказался у ворот какого-то дома.
Погоня – два человека, даже смешно – еще рыскала по садам. Но и два человека могут убить, если разозлятся, и поэт толкнул калитку, ведущую во двор. Она отворилась.
Во дворе было тихо-тихо. Окна дома не светились. Где-то слышался тихий, почти неразличимый для человеческого уха звон. Обвивая стену и мерцая среди пышно разросшегося плюща, в темноте вились сольи. Преследователи прошли мимо, ругаясь. Он слышал их голоса за высоким забором.
Поэт посидел некоторое время, наслаждаясь тишиной, и потихоньку начал засыпать. Настала пора уходить.
Он уже почти дошел до калитки, дотронулся до защелки и замер, услышав голос.
– Эй, кто тут! Воры?
Голос принадлежал, по-видимому, еще не старику, но человеку, пожившему в свое удовольствие. В нем было пьяное довольство, но была и некая привычка командовать – наверное, поэтому поэт опустил руку, отошел от калитки и вышел на свет.
– Воры! – честно объявил он. – Стреляйте.
– Не буду стрелять – отозвался тот же голос. – И слуг не позову. Их здесь нет. Входите, будьте гостем. Мне что-то скучновато.
Поэт подумал-подумал, подошел к веранде и открыл дверь.
Перед ним открылась странная картина.
В полумраке, озаряемой масляной лампой, вились мошки. Отблески света озаряли дощатый стол, застеленный куцей скатертью, и роскошную занавесь, которой место было скорее где-нибудь в доме кичливого вельможи. Из темноты выплывал, как нос корабля, угол тяжелой рамы. На столе, застеленном тряпкой, стояло зеркало, похожее на те, с которыми еще недавно забавлялись молодые колдуны.
Время от времени раздавался тихий звон. Это ветер раскачивал гроздь мелких колокольцев, висящих у окна.
За столом сидел хозяин дома, наливая себе что-то темное из большого стеклянного кувшина.
Он был, по-видимому, невысокий, но очень худой и с очень прямой осанкой. Будто проглотил жердь от ограды, непочтительно подумал поэт и улыбнулся.
Картину дополняли две валяющиеся подушки, которым полагалось быть на сломанных сиденьях, а сам хозяин сидел на высоком стуле с отвалившейся спинкой.
– Берите себе что-нибудь и устраивайтесь поудобнее, – скомандовал хозяин дома. – У меня в рукаве нет трубки. Нечасто доводится пить с незнакомцами, особенно такими благовоспитанными, как вы.
– А если я вас убью? – спросил поэт, не трогаясь с места.
– Мне будет не жалко – махнул рукой хозяин. – Здесь так скучно ночами, что самому хочется повеситься. Но я отчаянно ленив.
– Хорошо – согласился поэт. – Но предупреждаю, я не из благородных.
– Клевать! – сосед размашисто повел кружкой. – При моем грузе родословной меня хватит на двоих.
Они сидели за столом и пили из огромных кружек – не молодое вино, как он сначала подумал, а прозаический виноградный сок. После погони очень хотелось пить. Слава умению тех, кто растит и такой виноград, а не только деревья, наполненные убийственной влагой.
О лампу бились какие-то странные насекомые, которых поэт не помнил. Может быть, и не знал.
– У меня временный перерыв в возлияниях – объяснял сосед поэту, размахивая кружкой, будто пил настойку в подвале какого-то столичного заведения. – Приходится принимать, так сказать, пустую пилюлю – делать вид, что пью, хотя и не пью. Хотя, возможно, этот сок забродит у меня в желудке в силу старой привычки. Понимаете?
– Понимаю – очень серьезно сказал поэт. – Уважаю силу непокоренной души.
– Хм…
Они помолчали.
– Как же вас зовут, уважаемый незнакомец?
– Четвертый – сказал поэт, не заботясь вспоминать имя, данное ему при рождении.
– Почему?
– Троих уже нет, а я остался.
– Понятно… Это звучит не только забавно, но и занимательно, так как меня можно назвать Пятым. Я пятый владелец этого виноградника.
– Наследственный?
– Ну нет, что вы. Я купил его когда-то давно, так как должен был иметь поместье, и живу тут всю здешнюю жизнь. Предыдущий владелец прогорел, отдал концы десяток с лишним моих друзей, а я вот все живу.
– И как виноград? – спросил Четвертый, любуясь, будто со стороны, этим спектаклем. Очевидно, хозяину дома ночное происшествие казалось забавным. Забавным, но не странным. Он ко многому привык.
– Виноград меня не особенно интересует, поэтому дела пошли в гору. Все, что меня не интересует, прямо-таки обречено на успех. Впрочем, я давно оставил все другие дела, сижу тут и пишу воспоминания… А вы чем занимаетесь, мой дорогой друг?
Четвертому ни к чему было притворяться, так что он сказал:
– Воскресаю. Наверное, скоро опять убьют. Но я готов.
– Вот как! – Заинтересованный хозяин придвинулся поближе, отставил кружку и внимательно дослушал всю историю до конца.
Портовые улицы днем оказались много гостеприимнее, чем ночью. Старуха, к которой он постучался в лавку, опять дала ему кусок хлеба, в куче хлама и шереха на задворках нашлась какая-то одежда, и весь город, кроме той части, где было много отстраненных лиц, был какой-то теплый, непривычно теплый. Удивительно теплый город.
Он ушел в высокую башню ничьего дома в пригороде, сидел на подоконнике и записывал, иногда задумчиво глядя вдаль с высоты:
Сосед оказался прекрасным собеседником. С ним можно было пить и разговаривать до рассвета, хотя и не так честно, как поэту хотелось бы. Он любил сидеть в саду, отпустив вечером прислугу, и слушать в тишине звон крыльев насекомых, поудобнее устроившись за дощатым столом.
Старый хитрый зверь, он когда-то жил при дворе, часто получал от столичных друзей письма и теперь с удовольствием рассказывал поэту, как и на чем строят новую башню для жрецов, с повеления императора и благословения Сахала, и вроде бы в этот раз – все удастся. (Тут хозяин поморщился, и поэт это заметил).
Они уже успели кое-что объяснить друг другу.
– Не знаю, как этот новый человек, но я уверен, что мой учитель сделал бы больше. Его башня была вся в темных знаках, сверху донизу. Тот-камень слушался его и начинал по его слову отталкивать и притягивать. Не стали бы боги так просто посылать ему знаки, которые надо было писать на стенах.
– А что ваш учитель? – горячился дорогой друг. – Кто вообще такой был ваш учитель?!.
– Мой учитель был настоящим повелителем молний, – сказал поэт и осекся. Он и так много рассказал.
– Тайелен? – задумчиво протянул хозяин, как-то слишком быстро сложив правду из случайных слов. – Я знал его. Бедный Хэнрох Тайелен. Да, это был настоящий тэи.
– Вы считали его тэи?
Хозяин покачал головой и не ответил.
В тот день они больше не говорили о башнях и молниях, а старательно рассуждали о сборе винограда.
…
В городе сегодня было неспокойно, на перекрестках кричали глашатаи, зачитывая указ о поимке какого-то преступника. Оставаться в привычном убежище было страшно, и пришлось отправляться в гости.
В саду было тихо. Ни слуг, ни бокалов на столе. Что-то было не так.
Четвертый позвонил в колокольчик. Послышались шаги, и приоткрылись решетчатые ставни окна веранды.
– Извините, дорогой друг, сегодня я болен, так что не могу вас принять. Приходите позже.
– Что с вами?
– Меня одолевает хандра, и я не настроен говорить о политике. Простите, но при всем желании я не настроен… – не окончив фразу, хозяин дома захлебнулся воздухом и рявкнул: – Вон! Вон отсюда!
Четвертый уходил очень быстро, понимая, что прятаться больше некуда.
Чтобы не попасться в лапы шныряющим по городу крысам в форме, пришлось изваляться в пыли и просить милостыню. Впрочем, и самая глупая крыса поймет, что опальный государственный преступник не станет просить милостыню. Четвертый весь день вспоминал учителя, это придавало ему мрачного азарта – и оттого изворачивался как мог, выпрашивая самые невозможные вещи у самых невозможных людей. К концу дня у него был весьма довольный вид. Испокон веков не было в этом городе такого наглого нищего.
Вечером поэт поставил на крыльцо прикрытую тряпкой корзину, из которой торчала бутыль вина, и позвонил в колокольчик, а после отошел за дерево. Там он стоял до тех пор, дверь не открылась и не раздался возмущенный надтреснутый голос:
– И где же вы все это взяли? Нашли на улице?
– Выпросил – честно ответил Четвертый. – Но если хотите, я могу отнести все это обратно. Правда, прогулка по адресам займет очень много времени…
Какое-то время не доносилось ни звука. Потом дорогой друг издал тяжкий вздох и произнес:
– Ладно, заходите. Будем ужинать.
Ужин прошел в молчании.
– Мне придется пересидеть у вас некоторое время – заявил поэт. – Соседи заметили свет в моей башне. Наверное, скоро опять убьют. Живу в развалинах, принадлежащих убитому высокородному преступнику. Вор и человек ниоткуда… Но я готов. Тут убивают и более достойных.
Дорогой друг внимательно оглядел добытые припасы, посмотрел на поэта, как на дурную птицу, и пожал плечами:
– Перебирайтесь ко мне, толку от вас будет больше.
Поэт подумал и принял приглашение.
Теперь ему было спокойно. Он жил в комнате и спал на кровати, а не на каменном полу башни. И слуга, и служанка – пожилые и равнодушные, страдавшие обычными болезнями «прислуги за все» – сделав свою работу, уходили рано.
Комната была маленькой, но светлой. В сущности, это была не комната, а отделенная перегородкой часть веранды. Так соседу было удобнее – он часто страдал бессонницей и в этих случаях приходил к поэту поговорить.
Воспоминания, о которых так пренебрежительно отзывался «дорогой друг», оказались внушительным трудом по истории государства, а камушки – росписью на крупной речной гальке, где каждый камень был бы рад оказаться в покоях императрицы. Один такой, как понял поэт, там был до сих пор – правда, судя по словам хозяина, всей ценности труда великая императрица не понимала. Жаль, что она умерла тридцать лет назад.
Дорогой друг оказался вспыльчив, но добросердечен. В нем чувствовалась сдержанная властность отставного вояки. Иногда они ссорились.
Воспоминания необходимо было кому-то диктовать, и поэт был ценен. Вставать приходилось рано утром, и, если ничто им не мешало, они начинали день с нескольких страниц, которые потом приходилось переписывать и править.
Заканчивая этот утомительный труд, старый хитрец вытер пот со лба и поинтересовался:
– А вы сами что пишете, дорогой друг?
– Всякое… – буркнул поэт, отупевший от ручной работы, и мысленно поблагодарил учителя за то, что тот не бил его по пальцам, исправляя почерк.
Через несколько недель дела поэта пошли из рук вон плохо.
Ему отчаянно было нужно хоть как-то, хоть кому-то высказать то, что было внутри, но кому?.. Как?.. Слова опять пришли к нему, и он кричал нараспев, стоя на террасе и смотря в небо, где полыхало солнце, приветствуя конец лета.
Что он говорил, он не помнил, но понимал, что скоро вспомнит и будет мучиться от невозможности записать, если не будет бумаги, или тонкой коры, или кисти и камня.
Глаза слезились, но он смотрел вверх и видел те места, где не был никогда.
Он видел песчаные горы, море света, море песка – белого и желтого. По песку след в след прыгали одноногие птицы, длинными прыжками – раз, раз – отмеряя расстояние. В седлах сидели вооруженные люди, некоторые прижимали к себе детей, а кто-то вез длинные свертки, темные и тяжелые.
За барханом поднимался из белого и желтого замок, выставляя покатые стены.
Танец света и теней.
Молнии, скручивающие металл, плавящие длинные полосы стали.
Копья, и ружья, и огненные змеи, катящиеся по песку и сплавляющие его в стекло.
Стеклодув, выдувающий стеклянный пузырь, и ряд стеклянных линз, и огромная яма, в которой ворочается невидимая машина, и…
Огромная женщина шагнула из-за горизонта, накрывая своей тенью небо и землю. В руке у нее был солнечный шар, согревающий мир, и поэт не испугался ее.
– Я тебя вижу, не бойся… – сказала она. Расскажи людям, кто я. Я – Сэиланн.
Когда он опустился на пол, задыхаясь, его неожиданно поддержали.
– Друг мой, ну что же вы так себя изводите – слышал он, уплывая в темноту. – Почему вы раньше не показывали мне ничего, кроме некоторых дурных стишков? Почему вы не удостоили меня подобной чести? Чем я хуже гор и солнца? Тем, что я живой? Ну ничего, сейчас все пройдет, а теперь надо успокоиться, успокоиться…
Какая злая шутка, подумал Четвертый, проваливаясь в сон. Он блаженно дышал, успокаиваясь.
Если бы это было отчаяние поэта, которого некому, некому слышать… Но нет.
Раздающий пригоршни грома, бог моего учителя, мой бывший бог… Пошли и мне отчаяния, прошу тебя! Хотя бы такого, чтобы я мог заплакать.
Очень, очень тебя прошу…