Каждое утро поэт, если не был занят, собирался в дорогу, брал с собой корзинку, в которой лежал завтрак, бумага и уголь для рисования, и отправлялся к морю.
По дороге он смотрел во все глаза, и неспроста. С тех пор, как он поселился у дорогого друга, каждый раз был, как в первый раз. Одно дело, когда ты нищий, когда ты умрешь завтра, и глаза твои видят только то, что плохо лежит, а руки не могут к этому прикоснуться: другое дело – когда ты не должен умирать и не должен заботиться о пропитании. Поэтому он смотрел на пикирующих зубастых и плывущих стрекоз, смотрел на улицы, бегущие к морю, как ручьи, на пышную зелень, заплетающую каменные стены. Люди видели человека с корзинкой, улыбались и не узнавали его а если его кто-то и узнавал, то улыбка не исчезала: он был не в лохмотьях, не с безумным взглядом – одет, обут и при деле… А он не знал, что обычные люди так часто смотрят на очень юных, выбравшихся из нищеты, и улыбался им в ответ, думая, что люди здесь – особенные.
Камни мощеных улиц сменялись деревянными плахами старых мостовых, горные тропинки – камнями бывшей каменоломни, холодный ручей, поивший виноградники на склоне соседней горы – песчаным берегом. Он исходил весь город, не выпуская из руки уголька, а потом и карандаша, а потом – мелка из жженой глины красновато-коричневого цвета, и рисовал, рисовал.
От порогов башен его гоняли не раз, чтобы нога низкорожденного не ступала в их садах, но он приходил снова, умоляя дать доделать рисунок – то его привлекали ажурные решетки на ограде, то необычное дерево, то тени, которые качал полуденный, самый жаркий ветер. Видя такое дело, слуги иногда пускали его за ворота, а то и хозяева заговаривали с ним – что бояться себя уронить, если ты говоришь с человеком, который не понимает разницы между слугой и хозяином?
Раньше вся эта красота была ему доступна только в промежутках между страхом и голодом. Теперь у него было достаточно сил на то, чтобы не только писать стихи.
Рисовать у него когда-то получалось и до того, учитель дал ему азы и не мешал увлечению – но стихи он мог говорить и записывать всегда, а для рисунка требовалось хотя бы не умирать. Быть голодным – еще то дело, но еще и умирать… Тут требуется сосредоточенность. Как ты будешь это делать, если ты сейчас жив, а через две мерки – мертв?
И он садился на берегу с пачкой листков, позаимствованных у дорогого друга, и марал их угольком, и водил по ним пальцами, растирая в серую пыль, и зарисовывал все, что видел: яростных торговок на рыбном рынке, черноволосых и рыжих девушек, толкавших лодки в прибой, ящериц, черных скорпионов размером с собственную ладонь – если сидеть тихо в полдень на склоне, такой пройдет мимо, но не укусит – здоровенные головки хвоща, бои многоножек на потеху народу, башни квартала высокородных, низенькие лавки, густонаселенные дома и их обитателей, и море, море, море.
Девушки кидали ему монеты, и он часто передаривал их морю. Они смеялись и называли его «тэи на берегу».
Я Четвертый – объяснял он. Я не безумен. Я не тэи. Мне просто так нравится.
В тот день он торчал в порту, изображая на больших листах рыбаков, столпившихся вокруг него для потехи, а после за ним зашел дорогой друг, оторвав его от этого увлекательного занятия, помог раздать портреты и быстрее повел куда-нибудь, чтобы накормить обедом: такого человеколюбия поэт пока что не понимал, но принимать научился. Здесь почти на любой улице можно было зайти под навес и поесть жареной рыбы: и моряки, и рыболовы, и приезжие – все хвалили этот город за гостеприимство, и только дорогой друг, да еще – немногие ему подобные, придирчиво выбирали из сотни таких мест самые подходящие.
Они шли по улице, ведущей от главной площади мимо базара в лабиринт старых домов, когда услышали зазывные крики и шум собирающейся толпы.
– Скорее, скорее! – завывала свистулька, и ей вторил детский звонкий голос. – Торопитесь! Сейчас выступает известнейшая из танцовщиц старой школы, Этте Арин, старшая дочь! Торопитесь! Всего один раз в этом городе!
– Та-ак… На это определенно надо посмотреть – пробормотал дорогой друг и скорым шагом двинулся туда, откуда раздавалась мелодия. Поэт последовал за ним.
Народ стекался к середине площади, где под статуей женщины с печальным лицом был расстелен полосатый ковер, и на усталых лицах людей, пресытившихся вином и музыкой, читалось предвкушение хорошей забавы.
Этте, плясунья из лучших, танцевала на улице, и ее дети стояли полукругом, хлопая в ладоши, и пели ей многоголосье, чтобы красота их матери засияла.
Они пели высокими голосами, и она вскрикивала в такт и кружилась, и трясла плечами, с которых ниспадали волнами покрывала, а вокруг стояла восхищенная толпа, переговариваясь и пританцовывая. Стучали деревянные подошвы плясуньи, выбивая дробь, и люди, остановившиеся на миг, хлопали и подпевали, готовые стоять так хоть целый век. Волосы трепал заблудившийся в переулках ветер. Пела трещотка, дробно, мелко звенели бусы. Этин, сияя медью торчащих волос, обходил зрителей с корзинкой, в которую сыпались монеты, бусины с браслетов и ягоды, и люди говорили друг другу: «И правда, танцовщица храмовой школы! Вот уж что созвучно было бы старому ремеслу!» – здесь, у моря, люди были смелее, чем где-либо, и говорить такое было не опасно.
Похоже, это было редкое и ценное зрелище. Переговаривались даже о том, прилично ли танцовщице брать за это деньги. Сходились на том, что деньги брать нельзя, только если выступаешь в богатых домах для высокородных, чтобы не осквернить ни себя, ни зрителей, а так деньги давать – можно. Особенно в праздник! И люди кидали медь, щедро, от души, и подзывали водоноса, чтобы напиться, потому что было очень жарко.
Поэт и дорогой друг протолкались вперед и остановились посмотреть на пляску как раз тогда, когда Этте, встряхнув кудрями в последний раз, сбросила шарф, поддерживающий грудь, и обнажила ее, скинув разлетающиеся половины жилета. Толпа восхищенно ахнула, и несколько женщин последовали ее примеру. Как-никак праздник!
– Я давно не видел этого танца – с одобрением сказал друг, прихлопывая в ладоши.
– У нас никто не раздевается до пояса – удивился Четвертый. – Почему здесь бывает так?
– О-о… Это танец рыбаков – снисходительно пожал плечами друг. – Я тут всю жизнь живу, и ты живи столько же. Привыкай, малыш, не думай, что они так приглашают мужчин. Когда-то девушки, ловя рыбу, выходили в море в одном покрывале, завязанном наискосок, и то для того, чтобы поймать в него еще немного рыбы. Да и той, надо сказать, не хватало.
– Вот почему вязаное покрывало считается намеком на всякие вольности и называется «рыбачья сеть»! – засмеялся поэт, помнивший только верши из прутьев. – Так всю жизнь проживешь – и не узнаешь!
Этте закончила пляску, вскинув руку и обернувшись вокруг оси: все ее покрывала взметнулись, обернув торс и плечи. Где только что вертелась волчком и изгибалась лозой жаждущая страсти дикая женщина с разметавшимися волосами, стояла неприступная статуя, изваянная из мрамора. Поэт от восхищения разинул рот.
– Вот так-то – сказал дорогой друг и опустил монету в корзинку, застланную пестрым полосатым платком. Учись искать прекрасное на улицах. Не всегда здесь убивают.
– Не надоедай… О, простите.
– Не стоит извинений.
Толпа раздвинулась, и вперед вышли несколько людей несуразного, странного вида, настолько дикого и растрепанного, что многие шарахались от них. Но большинство весело захлопало в ладоши, люди заулюлюкали, засвистели и начали одобрительно переговариваться между собой. Танцовщица развернула покрывала, как крылья бабочки, и грациозно опустилась на камни мостовой, выставив колено и подперев кулаком подбородок.
– Кто это? – спросил поэт.
– Это верные! – ответил ему какой-то крестьянин в подбитой ватой куртке, жевавший смолку. Ему было жарко. – Верные новой богини! Ты не уходи, сейчас такое будет!
– Будет, будет! – проворчал ему стоявший рядом человек с обожженными руками, судя по знакам на рукаве, стеклодув. – Ты, главное, не сплюнь, а то ушибут так, что мало не покажется. Негоже им хороводить в какой-то грязи.
Устыдившись, виноградарь вынул комок изо рта и аккуратно завернул его в тряпочку, чтобы не мешал пялиться на дивное зрелище.
– Мы здесь во имя богини! – крикнул самый рослый из всех, поднимая руки к солнцу. – Я вижу ее, я знаю ее имя! Мы пришли плясать во имя богини Сэиланн!
– Во имя вашей богини я встречаю вас! – вежливо и звонко ответила им танцовщица, подобрала половины жилета и принялась зашнуровывать их на талии. – Начинайте! Я подожду.
Толпа радостно закричала.
Верный раскинул руки в стороны, принимая льющийся с неба солнечный свет, а потом истово ударил себя кулаками в грудь и полетел по мостовой кругами, выбивая пыль из камней. Барабанный бой рождался под подошвами его сандалий. Дети запели снова, защелкали дощечки в руках младших чумазых помощников, и двое остальных, окружив Этте, начали бить в землю ладонями, пока толпа отвечала им, хлопая и притопывая. Из ниоткуда прорезался голос чьей-то флейты, и все новые люди, вышедшие на шум из соседних домов, заполняли улицу, проталкиваясь вперед и крича – «пустите, пустите!» Кто-то брал детей на плечи, а кто-то уже высовывался из окон высоких этажей, и сорванная со стены гирлянда плюща, не долетев, оплела медную кованую стрелу на вывеске дамского портного.
– Рвись, рвись! – закричал во всю глотку Этин и загремел медной трещоткой, забыв про корзинку и свой заплечный мешок, брошенный у стены. – Давай!
Этте медленно развела руками, изогнулась, уперла руки в бока, сделала один шаг по камням, потом другой – и вдруг ее подхватил ветер, подхватил и понес, не давая остановиться. Только качающийся водопад волос, только дробь, выбиваемая каблуком, только вихрь покрывал – смазанные пятна света проносились перед глазами, и тот же ветер заставлял людей, стоявших плотным кольцом, обнимать друг друга за плечи, раскачиваясь в едином порыве, и повторять: «Аийя… Аий-я»…
– И-и-и! – взвизгнула Этте, разрывая на шее шарф. Толпа ответила стоном, и кто-то упал на колени. Невидимый барабан гудел без устали, низким голосом заполняя уши. Нет, это не барабан. Это кто-то из плясунов, и он поет.
– Рей, дидин, дидан, дидан, дидан, эйй, ех, амари… – пел басом второй из верных, уже не танцуя, а просто щелкая пальцами, пока между его друзей, кружащихся волчком над поющими камнями, выступала гордая Этте во всем блеске своей зрелой красоты. – Рей, дидан, дидан, эй-е… солнце в ее горсти… Ветер в ее руках, следуйте… Следуйте…
– Эй-е… повторяли камни и толпа, и поэт, оторвавшись на миг от созерцания невообразимо прекрасной женщины, заметил, что расстояние между землей и бьющимися в пляске верными все увеличивается. Одна пядь, вторая, локоть…
Он застыл среди беснующихся и смеющихся, поверив своим глазам сразу, безоговорочно. Если видел слишком много чудес – не можешь не отличить чудо с первого раза, не можешь не коснуться его, как есть. И теперь он видел, как двое верных, кружась с закрытыми глазами, медленно-медленно поднимаются над землей, и их несуразные покрывала уносит ветер.
Улица была запружена народом, и крик «стража!» донесся не сразу. Но толпа двинулась впереди этого крика, растекаясь по переулкам, и поэт, толкнув дорогого друга в плечо, вырвал его из прекрасного сна. – Сейчас они придут! – крикнул он. – Бежим! – и бесстрашно двинулся к танцовщице, которая тянула руки к уходящим, удерживая каждого, кто мог на нее посмотреть.
– Хватит! – закричал он. – Хватит, именем богини! Именем… именем Сэиланн, перестаньте! Вас схватят!
Этте очнулась и закричала.
Это подействовало, и он увидел, как медленно опустились на землю двое верных, а третий сам ухватил его за рукав и спросил, грозно занося кулак:
– Какое ты имеешь право говорить о Сэиланн, ты, который не знаешь ничего?
– Я знаю – грустно и быстро сказал он. – Я видел ее с шаром, белым и золотым. И знаю, что она сказала бы мне сейчас. Лучше бежать, чем не бежать. Пора, друзья, пора. В темнице нелегко.
Верный опустил кулак и расхохотался.
– Нам и в темнице легко!
– А все равно бегите – улыбнулся поэт. – Хотя бы ради этой танцовщицы. Так надо.
– Ради нее – да… – просиял верный. – Такое чудо! А как… как ее зовут?
Этте уже опомнилась и начала раздавать приказания, считая детей. – Амар! Амар! – позвала она. – Амар здесь?
– Здесь, мама! А корзинку Этин забрал.
– Хватайте мешки и бегите за мной! Один, второй, третий…
– Нет, за мной! – крикнул поэт. – Давайте. – Он обернулся к старому любителю пляски и отвесил поклон. – Дорогой мой друг, скажите нам скорее, куда нам стоит укрыться от этой грозы, потому что день наш еще не пришел, и…
– Да заткнись ты наконец, что ты, как безымянный! – перебил его друг, отставив положенную вежливость и улыбаясь улыбкой, не приличествующей высокородным, давно лишившимся имени. – Там, за три квартала, есть очень приличный кабак, только для таких дураков, как я. Побежали?
– Побежали, побежали! – загомонили дети и с хохотом устремились за стариком, таща за рукав двоих еще не очнувшихся верных, а третий следовал за ними сам.
Старый подвал с радостью вместил беглецов. Верные с тревогой оглядывались: с непривычки было странно понимать, что в половине мерки от разъяренной стражи можно с удовольствием пить вино, наслаждаться вкусной едой и слышать, как снаружи мимо пробегает множество людей, тяжело топающих по мостовой.
– Говори людям – я гуляю! – отдал приказ хозяину дорогой друг. – Никого не впускать!
– Слушаюсь, высокородный! – осклабился тот.
– Молодец, как всегда, молодец! – Старик обернулся к гостям. – Лет тридцать назад он был главой моей стражи. С тех пор вышел в отставку, сохранил верность мне… И, конечно же, замечательно готовит. Угощайтесь, я заплачу.
Этте посмотрела на него, подошла и от всей души пожала ему руку, как это делается между работниками на берегу.
Он смотрел на нее и не мог оторваться. Сейчас она уже не казалась такой юной и стройной, как тогда, когда ее шаги выбивали искры из камней. У глаз лежали веселые морщинки, а руки были жесткими, и на них выступали суставы. Но к ней тянуло бы любого, кто не ослеп. Да и слепой, пожалуй, потянулся бы. Что значат годы, что значат не в меру пышная грудь и не самый юный возраст, когда походка легка, когда движения точны, когда глаза сияют, а голос… О, этот глубокий голос…
Если бы у меня были золотые шпильки, думал он, я бы призвал лучших из дворцовых служанок, чтобы они уложили эту копну волос в высокую прическу… и одели твой стан драгоценной тканью… и ты бы возносила людей в небеса одним взглядом, проплывая мимо, и…
Они уселись за стол.
– Почему вы такие странные? – спросила Этте, прикусывая кусок мяса блестящими зубами. Верный с восхищением посмотрел на нее.
Поэт насупился. Смотри ты, его тоже прихватило, подумал дорогой друг. А я уж подумал…
– Мы носим и мужские калли, и женские покрывала и принимаем в дар любую одежду, которой одаряют нас добрые люди, потому что если тебе отдали ненужное, ты должен сделать это нужным – вежливо ответил косматый человек. – Мы не меняем наших привычек и спим на голой земле в знак смирения, ведь богиня не признана и гонима, а ее последователи – вне закона. Не отринув себя, не поймешь истину, и мы делаем дела, о которых часто вовсе не можем рассказать, и стараемся тем искоренить злое и неправедное. Мы не должны слишком гордиться, ведь мы – только те, кто несет слово богини и ее Закон. Мы кричим ее слово на площадях, указываем место дуракам, помогаем тем, кто нуждается в помощи, и…
– И у вас нет имен? – встрял Этин, обрывая течение гордых слов.
– Почему нет, маленький? – верный весело потрепал его по голове. – Есть. Мы же сами по себе. Богиня не неволит нас.
– А магов вы к себе берете?
Верный задумался.
– Вообще-то нет… Маги не летают. Но мы закончили наши дела здесь идем к самой богине, в Айд. Там сейчас гораздо безопаснее. Она сейчас учит всех – и своих девушек-учениц, и даже взрослых мужчин, не успевших получить имя из-за императорской охоты, а еще в ее лагере живет, помогая войску советами, великий сказитель Сэхра. Лучшего учителя не найти во всем мире.
Этин повернулся к матери и задумчиво почесал в затылке.
– Я беру моих братьев и иду с ними.
– Что? – опешила Этте. – Ты думаешь, что ты можешь вот так просто взять и уйти?..
Мальчики закивали головами. Поэт знал законы, и сам он уходил к учителю так же, но при подобном присутствовал впервые: под ложечкой появилось неприятное ощущение. Наверняка эта решительная женщина страшна в гневе, а как она танцует, он рассмотрел хорошо. Сейчас будет такое…
«Такого» не случилось. Этте просто жалобно всхлипнула и уронила голову на руки. В оцепенении он слушал ее плач и понимал, что просто так ничего не случается. Он сам не считал себя сиротой, покуда жил не в башне, и для него день прихода учителя был праздником – но для тех людей, которые его когда-то любили…
– Куда я вас отпущу! Я убью за вас кого угодно, но это…
– А где мы будем учиться, мама? – возразил кто-то из братьев постарше. – Где мы теперь будем учиться? Камень нам всего не расскажет.
– Да, и биться не научит… А так мы и вовсе пропадем. Мы уже три года живем, не зажигая света, и ловим стрекоз на заре, как бездомные. Воровать я тоже не хочу. А если мы будем выступать с тобой на улице, рано или поздно нас схватят. Раньше это было возможно, но теперь солдаты приходят наводить порядок, и даже здесь, на берегу…
– Он прав – подтвердил верный. – Времена становятся опасны.
Этин кивнул и засмеялся, щуря глаза.
– Но ведь вы мои помощники! – с новой силой заплакала Этте. – Как я буду танцевать без вас?
– Это судьба, прекрасная… – покачал головой дорогой друг и обнял ее за плечи. – Не противьтесь ей. Вы понимаете, что скоро за вами тоже прибегут бравые стражники, а этих молодцов ждет великая судьба. Камни катятся. Я бы посоветовал вам отправить их в это путешествие немедленно – пока вы их не потеряли.
– Но вы все недавно получили имя… – прошептала Этте. – Кто останется со мной, когда все это закончится? Младший, которого я еще кормлю грудью? Ким, который болен? Бабушка? Амар?
Старик попытался придвинуть ее к себе поближе, но она мягко отвела его руки: нет-нет. И не ты. Только не ты. Хватит.
– В том-то и дело, мама! – мальчик обернулся к верному. – Мама может меня отпустить, и она меня отпустит. Это законно. Не все же прятаться по подземельям. Я не хочу.
– Но вы не сможете себя прокормить! Кто будет вас кормить в дороге?
Верный молча вытащил из-за пазухи горсть монет, которую отсыпал ему дорогой друг, и показал ей.
– Он все равно уйдет. Это гордость магов, Этте. Это происходит рано или поздно. Ради вашего драгоценного груза мы можем взять эти деньги, сбросить обычный облик, одеться, как крестьяне, и двигаться как можно быстрее. Мы не опозорим этим себя, поверьте. Кто жаловался бы, доставив богине пятерых превосходных учеников?.. Ну как, маленький, что ты там решил? Времени мало.
– Я хочу с вами, повторил Этин, наклонив рыжую голову. – Я хочу, и со мной четверо моих братьев. Ким придет позже. А Амар останется дома. Его любит бабушка. Он маленький и поет лучше всех. Иди, взрослый человек, умывайся. Наши вещи – при нас.
Этте только кивнула.
Иду – сказал верный. – Иду.