Такими неуместными казались похороны, когда вокруг горели цыганские краски и весело, как в бубен, колотилась рябина. Комья земли, сыпавшиеся на гроб, язвили ржавчиной, ветер трепал платки и подолы, точно хотел с ними разделаться. Солнце подсветило каждый лист и шаманскими мазками раскрасило лица. Покойный спал неспокойно, по лицу его бегали солнечные ухмылки.

У выхода с кладбища сцепились собаки и разбежались, неутоленно лая, от камня, брошенного сторожем. В их быстрой грызне и в шапке сторожа, похожей на потрепанного зверя, примостившегося на голове еще одного потрепанного, крылась насмешка, а возле собачьей будки, почти невидимо под холодным солнцем, мигало полтора фонаря. Сзади кто-то весело насвистывал на ходу.

Лучше б дождь пошел, рассердилась Анна.

– Ничего-ничего, – сбоку возник быстрый сутулый старик, – сейчас выпьем водочки. Вы кем покойному приходитесь?

– Знакомая.

Анна с трудом поднялась по крутым ступенькам в автобус, догадываясь, что старик уже прилип, а когда выпьет, предложится. Тот пристроился ей под бок на теплое от солнца дерматиновое сиденье, разглядывал публику и бормотал:

– Похоже, что никто друг с другом не знаком. И родственников не видно.

Автобус, тяжело взобравшись на шоссе, отъехал от Широкореченского кладбища.

В кафе к Анне и старику присоединилась бубновая чета, прямые и лощеные, точно новые карты, и замотанный в шарфе, похожий на крупную запятую. Начали пить за Леню – пусть земля ему будет пухом, – а Анна вспомнила, как он появился тридцать лет назад, когда она работала секретарем в Союзе кинематографистов, и спрашивал, как ему раздобыть

Бергмана или Антониони не для широкой публики, а так, в одном кинозале всего, с залом он практически договорился. В болтающемся тонком свитере он походил на мальчишку с ожесточенными от неудач глазами и вдобавок заикался. Она позвонила Мышастому, и тот с ходу зашипел: “Никаких бергманов”. Но мальчишка уже списал у нее нужные фамилии, а Мышастый был не то чтобы против культуры, но в партии и хорошо поддающий, а потому вдвойне опасающийся. Леня выжал из него каких-то московских киноприятелей, не таких пуганых, как тут. Хотя из залов Леню гоняли, но он всегда находил какой-нибудь совсем уж сиротский зальчик при заводском ДК, а потом туда подтягивалась публика: студенты, библиотекарши, геологи какие-то бородатые.

Травили, как зайца, а он еще пытался перед фильмами говорить, но этого вынести уже никто не мог – сгоняли хлопками.

Неблагодарные, а на похороны пришли, целое кафе, и никто друг с другом не знаком, но его-то знали. Что теперь бубнить “подвижник, подвижник…”, он всегда поступал как хотел. Но что перестанут ходить в кино, он не мог предвидеть. Что в киностудии поселится мебельный салон, а пристройки отдадут зоопарку, и теперь там жуткими голосами кричат павлины – такого угадать никто не мог.

За окнами стемнело, быстрые тени, одна за одной, пробегали под бледным, как сыр, фонарем, точно гнались друг за другом, но всех одинаково проглатывала тьма.

– А завирался он таки порядочно, – прорвался голос, и бубновая дама удивленно подняла брови. – Воображение было. Уверял, что у него брат теперь в горадминистрации и можно арендовать постоянный зал. Откуда у него брат? – Старик уставился с торжеством, ожидая, как Дед Мороз, что дети бросятся отгадывать загадку.

Обстоятельный супруг, смутно похожий на жену, возмутился:

– Что тут странного, если у человека есть брат?

– А что ж он бросил его умирать? В онкологию не положил? – ядовито поинтересовался старик, отрекомендовавшийся Александром Ильичом.

Бубновая дама хотела возразить, но гордо воздержалась. Опять презирают, подумала Анна. И живого презирали, и покойника. Точно он глупость сделал – из семьи к гулящей бабе ушел.

Повисло молчание. Бубновый король перевалился на стуле, а замотанный в шарфе поглядел с ехидством, переменил тонкие веревочные ножки, но ни слова не вымолвил. Не удостоил.

– В другой раз, – продолжил россказни старик, – когда он уже слег, пришла девушка, которую Леня узнать не пожелал. В белом пальто и белых сапогах, а сама девка-чернавка, в глазах тьма. Я хотел уйти, но он меня упросил остаться, опасался. Сильно этим визитом обеспокоился. При мне эта особа высказываться не соизволила. О чем говорили, неведомо, но Леня впоследствии объявил, что это ангел смерти был.

Бубны переглянулись, а тип в шарфе, выудив из-под стола ноги, совсем извернулся, превратившись в скрипичный ключ. Старик, намолотив ерунды, долил рюмки и, полностью довольный собой, придавил руку Анны своим сучком.

Вторая половина жизни нехороша, потому что знаешь, что за чем последует. Приглядел, выпил, расхрабрился – и пошла писать губерния.

Хоть бы что новое придумали. А на кого досадовать, если не можешь толком состариться? В шестьдесят лет волосы желтые, глаза синие, а губы красные. Сосудистая сетка будто румяна. Один гражданин, который приходил на работу ругаться, объявил, что всю жизнь она занималась глупостями, оттого и осталась дурой-матрешкой.

Анна оглядела кафе и расстроилась. Веселье шло вовсю, пиджаки расстегнуты, галстуки вкривь, и щеки красные. Принесли азу, и запахло, как в детсаду, пюре, теплым молоком и подтаявшим маслом. За главным столом встал человек с носом, похожим на разбухший от воды башмак, и что-то беззвучное, неслышное за общим гуденьем говорил, и стало вовсе непонятно, что празднуют. Ей было обидно за Леню, он-то в тысячу раз больше стоил, чем все тут, вместе взятые, которые живут и празднуют маленькую радость, что живут. И что-то в них было жалкое, как в потрепанных грозой птицах.

Старик подбирал ложкой кусочки мяса, вкусно жевал, собирая щеки в складки, и поглядывал торжествующе. Глаза, как в окопе, засели в сетке морщин, измятых мешочков снизу, бурдюков мелко порезанной кожи сверху, но смотрели остро, норовя клюнуть. Анне не по душе были эти поминки, она гадала, как выбраться, чтобы лучше подумать о Лене. Тут мешали, и все было понятно: старик силился всем понравиться, бубновый король – это и есть Ленин брат из администрации, но не хочет признаваться, потому что заносчивые бубны не желают отчитываться. Замотанный в шарфе все знает, но не сообщит, а будет упиваться, кривя ухмылки. Что же до покойного, так того упустили и сидят, каждый со своим торжеством над Леней.

Человек с носом-башмаком приволок сумки и тонко прокричал, что нужно взять по видеофильму в соответствии с желанием покойного. После этого все засобирались, и каждый вынес по коробке, точно подарок с новогодней елки. Анна глядела на это с ущемленным сердцем. Хотелось отнять и сложить все обратно в Ленину сумку. У выхода старик ловко поймал такси, плюхнулся рядом на сиденье, довез до дому и поцеловал на прощанье руку.

Горело не потушенное утром бра, словно этого дня не было. Ушла в темноте и пришла в темноте. На ее месте спал Махмуд, положив голову на подушку, поближе к запахам, и храпел. Махмуд сильно напоминал ассирийца, лет двадцать чистившего обувь в будке у гастронома, а жена ассирийца с черными пружинистыми волосами торговала сладкой газводой по три копейки. В городе все будки со шнурками и все лотки с газводой были ассирийскими, а их хозяева считались богачами. Куда подевались ассирийцы, прихватив богатства, осталось неизвестным.

Много чего за последнее время исчезло без следа.

Анна выпила валерьянки и, вымыв ноги, легла, без церемоний спихнув кота с подушки, но диспетчер вдруг спросил:

– Что маешься?

– Потому что балаган какой-то, а не похороны, – пожаловалась она.

– Жил и похоронен радостно, – заметил диспетчер. – Леня ни на что не рассчитывал, по-бычьи делал и ушел со своим временем. Осуществил избранную волю в данных обстоятельствах.

Анна вспомнила, как подруга привезла ей из Китая нитку настоящего жемчуга. Все жемчужины были как одна, гладко-блестящие, будто вылизанные. Так и Ленина жизнь, твердая и умная, ему не нравилась.

Он говорил, что женщины счастливые, потому что ничего не должны, а вот он должен оправдываться, для чего живет. Но это он перемудрил.

Пете, который в клетке бутылки принимает, такое на ум не придет.

Правда, если Петя помрет, никто и не заплачет, потому что бутылки такое дело, что в него душу никак не вложишь, это не кино.

– Кстати, насчет похорон… Есть племя в Африке… Когда рождается ребенок, все воют и волосы рвут, сочувствуют новорожденному. А на похоронах пляшут. Понимают, что человек отмучился и теперь ему не в пример легче, – сообщил диспетчер.

– Все-то ты знаешь, – вздохнула Анна.

– Пожил, – фыркнул диспетчер.

Похоже на то, думала Анна. Битый донельзя, видно, что до края дошел, а там установился без пошатки. Зато всегда есть с кем поговорить.

Она уже не помнила, с какого момента втянулась с ним беседовать.

Сказала дочери Александре, что сняла картину с антресолей, а картина живая – подмигивает и болтает, но Сашка, не моргнув, объявила, что это дело обычное. Один француз как-то стоял возле картины с дождливым пейзажем, а потом запросил плащ и зонт.

Мучил свет фонаря за окном, Анна ворочалась, Махмуд, шевеля толстыми щеками, хотел ее укорить, но только сипел старым горлом.

– Спи, – сказала Анна, но кот вдруг поставил уши, уперся лапами и сдвинул лопатки, подобравшись, как на охоте. В углу комнаты показалась мелкая серебряная мышь, как серый клубок, прокатилась вдоль плинтуса и, блеснув, пропала. Кот ошеломленно оглянулся на хозяйку.

– Зевнул? – спросила она. – Мыши вовсю бегают, а мы не приготовились отражать.

Она села, зажгла ночник, поглядела на вымытые ноги и, поняв, что разволновалась из-за Лени, пытаясь угадать его смысл и задание, которое осталось неизвестным, как у засекреченного разведчика, пошла за папкой, что вручил на поминках старик.

Ну кто ей был Леня? Просто знакомый, что хотел показывать людям кино. Делился любимым, она отмахивалась. Будто они шли рядом по одной улице, она на него даже и внимания не обращала, занятая своим, а он вдруг упал и умер. Она пойдет дальше без него, все будет по-старому.

Анна рылась в сумке. Из папки выпала визитка Богоявленкова А. И., доктора искусствоведения. Тоненькая рукопись называлась: “Мои картинки”, а пониже было приписано помельче: “Записки коллекционера”.

Начав читать, Анна задремала. Устав от переживаний дня, она уронила листки и заснула, а наутро, встав затемно, собрала их в стопку и сложила в книжный шкаф.

Начинало светать, в доме напротив, на третьем этаже, завтракала семья. Под плафоном на длинном шнуре сидел хозяин с лысиной, блестевшей, как желтый бильярдный шар, а вокруг домочадцы. В халате с отворотами мужчина казался начальником… Анна не заметила, что растирает стекло, оставляя мутные пятна. Семья, что завтракала в окне, дружно поднялась и отправилась по делам, а она задумалась, где же дочь Саша, почему не звонит. Уехала с Павликом в сад и пропала.

Когда-то и они сидели по утрам за столом, но муж как жил последовательно, так последовательно и умер. Болел сердцем, от больного сердца и погиб, не то что Леня. Служил в коммунальной службе, как на войне в ожидании боя, и погиб, потому что война оказалась бессрочной, а передышки – короткими.

В дверь позвонили, Анна увидела в глазок вчерашнего профессора с увеличенным лбом и уменьшенным подбородком и, подивившись его козлиному облику, отперла.

– Листочки ваши я не прочла, – отчиталась с ходу.

– Я вам больше скажу. – Александр Ильич пролетел по коридору как парус, поднимая ветер седой гривой. – Автор записок пропал! “Ищут пожарные, ищет милиция…” Папку мне в милиции отксерили, поскольку я там в экспертах. Музей посетил еще до того, как его опечатали. Слухи о коллекции ходили разнообразные, и было крайне любопытно. Собрание господина Бондаренко поражает, оно огромно и ужасно: то хлам, чем улица торгует, то кошмар алкоголизма, то ценности невероятные.

Анна вдруг припомнила, что когда-то слушала в Доме кино лекции профессора, просто не сопоставила два облика – дальний и ближний.

Вблизи знаменитостей выходил обман: в жизни они оказывались меньше и обтерханней, не такими отлакированными, как в кино. И пусть бы оставались на экране, не носили на шее цветных платочков, не целовали рук официанткам. Зачем с народом братаются? И профессор суетится, сплетничает, ищет сам не знает чего. Читал бы лекции в костюме, а иначе реальное и придуманное сплелось до полной насмешливости.

Александр Ильич тем временем успел вбежать в комнату и встал как вкопанный, узрев “Диспетчера”. Лицо его засветилось, старик слегка подпрыгнул и вытащил из кармана лупу.

– Она ваша?

Анна кивнула.

– Поздравляю! – Он облизнулся, как кот на сметану, и впился в картину. – Многосмысленность. Сразу и Иов, и Вечный жид, и Пан, и много чего в одном облике. Красноречиво, но зыбко, а ведь краски грубы, суггестия в живописи – редкость.

– Я не продаю, – остановила Анна расходившегося профессора.

– Почему? – Он озадаченно приоткрыл рот, и на лиловом блеснуло золото. – Уважаемая! Как это может быть? Зачем она вам? Какая вам лично в ней нужда?

– А какая нужда продавать?

– Так вы… так вы сможете…

– Дачку купить? – съязвила Анна.

– Картина должна быть в галерее, не след ей в углу пылиться. Тем более такая. Это для нее неудачная судьба.

Анна посмотрела на диспетчера и прочла в его глазах согласие со словами старика. Надоело тебе прятаться? Эх ты, и сам бедолага, и планида твоя злосчастная!

– Надо с дочерью посоветоваться.

– Это другой разговор, – согласился старик. – Она-то, надеюсь, от дачки не откажется?

– Как знать…

– Запирайтесь хорошо, – посоветовал, уходя, Александр Ильич. – Город криминальный. Я не распространяюсь, но дамы в галерее болтливы…

Рабин хочет приобрести полотна Ганшина, конкретно “Диспетчера”, и кое-чего из старого каталога Майского. Между нами, такая покупка – событие в масштабах страны, о губернии я уж и не говорю… – Он повернулся и быстро исчез за дверью.

Побежал сообщать, решила Анна. Как же она сплоховала? Растрезвонит ведь старик, а Сашка картину прячет. Старики в деревне, где она выросла, так не суетились. Пиво пили под липой, мост постоянно чинили, а так, чтобы скакать, за ними не водилось.

В дверь снова зазвонили, и Анна решила, что профессор что-то забыл.

Открыв, она попятилась от неожиданности. Пожилой гражданин на пороге с трудом улыбнулся и приподнял шляпу. Улыбнулся насильно, а вообще виду был мрачного.

– Мы с вами не знакомы, моя фамилия Зубов. У меня к вам деловое предложение, если позволите.

Анна открыла дверь и впустила незнакомца. Он, занервничав, пробурчал, идя по коридору:

– Я бы хотел купить у вас картину на выгодных условиях.

Ну и ну, поразилась Анна проворству профессора. Не успел выйти, как уже просыпал.

– Кому выгодных? – уточнила она.

– Вам.

– А почему мою? Других нету?

– Подходит по параметрам.

– По каким?

– По всем.

– Мне она тоже подходит, – возразила Анна.

– Сделаете в квартире евроремонт, и еще останется на дачу.

Анна всплеснула руками. И про дачу успел разболтать, надо же. Вот так профессор!

– Где ж ты раньше был, добрый Дедушка Мороз? – не удержала досады Анна.

Гость заметно огорчился, но огорчение долго не задержалось, а перескочило в суровость.

– Не хотите, значит, повысить благосостояние?

– Нет.

– Трудно разговаривать с человеком, у которого все есть. – Он усмехнулся и добавил: – Кроме ума.

Анна покраснела от возмущения.

– Извините, простите. – Он поднял вверх руки, сдаваясь.

– Гражданин, – попросила она. – Шли бы вы… – Почему-то концовка вышла угрожающей. – Лучше вам уйти.

– Прогадаете.

– Гражданин… – опять затянула она и смолкла.

Он беззащитно снял очки и посмотрел так, как и нищие не глядят.

Увидела бы на паперти, сразу б отдала все деньги. В глазах твердо застыла жуткая умелая пустота. Будто кто-то подчистую выел ему нутро.

– Я подумаю, – сказала она, только чтобы его утешить, и лицо переменилось на обычно хмурое. Может, сумасшедший, подумала Анна.

Бывает, с виду приличный человек, а при этом псих настоящий. Слишком быстро меняет лицо – то так глядит, то эдак. Кто ж так нервно делает деловые предложения? Подозрительно что-то.

Анна пошла его проводить, а вернувшись, села глядеть в узор ковра, оперевшись кулаками, вдавленными в диван.

– Видишь, – укорила диспетчера, – какая суматоха. Все тебя хотят.

Ценность ты.

– Плод гения, – с усмешкой согласился тот.

Неделю она терпеливо сносила начавшиеся после похорон неожиданности.

Непонятно, с чего диспетчер вдруг стал так важен, и надо звонить дочери Александре, признаваться, что про картину кое-кто разузнал и покупатель заявился. Про Сашкину жизнь думать было бесполезно. Она была до того странной, что назвать, в чем эта странность, Анна не бралась. Как будто та что-то знала, о чем знать не надо. Не то чтобы страшно или запрещено, а просто лишнее. Так не принято, не делают, не живут, не ведут себя. Например, если бы поезд шел не по рельсам, а в стороне, без рельсов и без шпал. Бывают у математиков задачи, которые они из века в век решить не могут, так и Саша что-то такое подразумевала своим видом. Сама была такая задача. Посмотришь на нее и сразу подумаешь – что-то не так, и беспокойно становится, будто перед грозой ветер поднимается.

Анна меняла цветы в круглой вазочке возле Лениной фотографии. Махмуд относился к цветам цинично, откусывал им головы, и пришлось переставить фото повыше, на книжную полку. Книги тоже пришлось переместить. Постепенно, как карусель, передвинулась вся комната.

Махмуд тем временем приволок птицу. Убил и аккуратно съел, похрустев косточками и оставив на балконе немного желтых перьев. Анна последнее время с ним враждовала. То, как он жрал цветы покойного, ей не понравилось, да и птицы не еда. Слишком он стал похож на ассирийца, с его-то хвостом из него б получился отличный чистильщик обуви. Тем более ассириец пропал, и не было ли тут какого переселения душ? Жить с ассирийцем, переместившимся в кота, было бы уже слишком. Даже не смешно.

Зачем живет такой человек, раздумывала она о себе. Для грусти о

Лене, которого проворонила при жизни? Чувствуя себя дурой-вороной,

Анна в отместку все хуже относилась к Махмуду и огорчалась при мысли, что вдруг это и есть старость, когда ты уже понимаешь, кем тебе назначено родиться в следующий раз.