Будильник зазвонил в точно назначенное время. Я посмотрел на небо. Легкая пелена слоистых облаков стала поплотнее — и только, никаких зловещих признаков. Можно вылетать. Натянув влажную от росы одежду, мы молча принялись за работу. Машины стояли капотом к шару, и мы включили фары перед тем, как Ален пустил водород из первой батареи. В ночи раздался резкий вой вырвавшегося газа, и «Джамбо» начал обретать положенную форму. Дуглас и я следили за мешками с балластом, цепляя их по мере наполнения оболочки за следующую клетку сети. Говорили мало, скорее бурчали, будто караульные на крепостных валах, встречающиеся в ночном мраке. Впрочем, шар растет так быстро, что два человека, разделившие его окружность пополам для работы, редко встречаются. Видишь только, что мешки переместились, да слышишь, как шуршит сеть, когда ее отпускают. Ален обеспечивал ровный приток газа; когда он подсоединял новые баллоны, звон стоял, точно в кузнице. Все выше поднимался могучий темный силуэт, заслоняя звезды.

В 6.15 рассвело; к этому времени мы почти закончили заправку. Кто-то выключил фары, и новый день начал проявлять краски. Естественно, прежде всего бросался в глаза застывший в недвижимом воздухе большой оранжевый шар. В условленное время прибыл на лендровере Мик Типпет, который работал на раскопках в Олдовайском ущелье и обещал нам выделить людей, чтобы помогли подвесить гондолу. Рабочие высыпали из машины и затеяли оживленный разговор с ребятами из Найроби.

Все в порядке. Пора выпить кофе и перекусить. Приятно было сидеть под благодатными лучами утреннего солнца и чувствовать, как горячий напиток проходит в желудок; радостно глядеть на покорно льнущий к земле шар. Тревога, как бы что ни случилось, давала себя знать, но пока все обстояло благополучно. Небо прояснилось. День выдался на редкость тихий, даже для Серенгети. Кофе даровал блаженство, какое только кофе может даровать.

В 7.30 подвесили гондолу. Никогда еще за всю экспедицию эта операция не проходила так гладко, и вот уже шар вознесся над нами. Я говорил, что высота «Джамбо» была около пятнадцати метров, и нарочно повторяю это, потому что его размеры всякий раз поражали меня. Между полетами, когда оболочка лежала, упакованная, в гондоле, мы успевали как-то забыть про величину аэростата. И очередная заправка всегда рождала ощущение чуда.

Наконец все готово для старта. По-прежнему царило безветрие, и я решил несколько раз поднять аэростат на привязи; прежде это редко удавалось, а в Найроби вообще ничего не вышло. Наземная команда зачалила для надежности шар гайдропом за одну из автомашин, и мы отпустили его примерно на шестьдесят метров. Я пригласил несколько человек из числа наших помощников, и мы вместе высматривали из гондолы животных. Что говорить, отличный наблюдательный пункт. Спуск и подъем не составляли никакой трудности. Один человек вполне справился бы с аэростатом, но они все дружно тянули за гайдроп, словно хотели посильнее стукнуть нас о землю. Я поднимал в воздух одну партию пассажиров за другой, и каждый раз мы с высоты обнаруживали новых животных. Наконец согретый солнцем воздух ожил, пришла пора отчаливать. Ветер, который должен был пронести нас над табуном, родился.

На Занзибаре, да и после, мы, приготовившись к старту, сразу пускались в путь. Позабыв в суматохе все правила приличия, срывались с места без единого рукопожатия. Особенно некрасиво получилось на Занзибаре, где нам помогали сотни людей и тысячи пришли нас проводить: мы небрежно помахали им с высоты тридцати — сорока метров и тем ограничились. Но в Серенгети, где была всего горстка провожающих, удалось наконец провести сцену прощания так, как это подобает. Когда улетаешь на аэростате, особенно важно не обидеть остающихся на земле. Дуглас, Ален и я обменялись рукопожатиями с Джоун и Киари. Потом с ребятами, которые привезли газ, и с олдовайской бригадой. Таким образом, хотя, кроме нас, никто этого не знал, был заглажен проступок, совершенный на Занзибаре. Теперь «Джамбо» мог стартовать.

Как и следовало ожидать, старт получился изо всех самым удачным. Это был не Эттен с его кирками, тополями и заводскими трубами. И не Маньяра с ее колючими акациями, и не Бирмингем, и не кручи Нгоронгоро, и не Найроби или какое-нибудь другое опасное место. На этот раз с подветренной стороны простиралась безбрежная гладь Серенгети. Не выбирая гайдропа, мы пошли вверх и остановились на высоте около ста метров новый рекорд. Скорость ветра здесь была примерно пять узлов, это нас вполне устраивало. Я решил провести этот перелет предельно собранно, уделяя стопроцентное внимание приборам. Я не видел никаких причин повторять, хотя бы в маленьком масштабе, наши прыжки через Нгонг и за Нгонгом. При малейшем указании на потерю высоты сброшу немного балласта, не допущу, чтобы мы опять падали с ускорением. Будем идти предельно ровно и спокойно. Конечно, к этому всегда надо стремиться, но в перелете из Найроби это было просто невозможно. Тогда обстановка сложилась так, что пришлось сбрасывать песок не горстями, а по полмешка сразу, и все равно мы стремглав летели к земле.

В это утро все было иначе. Мы сбрасывали не больше полгорсти за раз и летели как-то особенно элегантно. Первыми мы увидели внизу газелей Томсона. Они было оробели, но тут же успокоились и, прекратив бег, повернулись, чтобы проводить нас взглядом. Потом нас заметил носорог, который стоял метрах в пятидесяти от линии нашего курса; он даже хвостом не повел. Дальше мы разглядели сидевшую у своей норы гиену. Она затрусила по ходу нашего движения, двигаясь с той же скоростью, что и мы. Слышно было, как шуршит раздвигаемая косматым зверем трава. В это время шар начал терять высоту, и я сбросил немного песка прямо на спину гиене. У нас было задумано идти не ниже шестидесяти и не выше ста метров, лучше всего — посередине между этими отметками.

Постепенно у нас возрождалось доверие к аэростату. Тут нас не подстерегали никакие неприятности, не было ни моря, ни лесов, ни буйных воздушных течений, держалась по-утреннему тихая погода. На востоке вдали кутался в облака Нгоронгоро; там нам явно пришлось бы несладко. Поближе, в нескольких километрах от нас, темнело, будто шрам, бесплодное, сухое Олдовайское ущелье. Прямо под нами были барханы, эти движущиеся песчаные холмы, которые заставили нас вспомнить детство. Рядом с барханами паслись зебры, чуть дальше пощипывало траву стадо канн. Эти крупные антилопы самые робкие; должно быть, догадываются, какой спрос на их мясо. Канн иногда держат как мясной скот, и даже нам сверху были видны большие мясистые складки. Дикие ли (каких видели мы) или домашние, откармливают их или нет, канны всегда выглядят тяжеловесами. Обращенные назад длинные, скрученные рога, наверное, выручают их в минуту опасности. Пока я разглядывал канн, мы потеряли высоту, и пришлось поспешно сбрасывать балласт.

Прошел час, мы уже начали волноваться, куда подевался табун, и тут он наконец показался. Это было поразительное зрелище. Я никогда не представлял себе, что на земле столько животных. Сначала мы увидели пятна, окруженные облаками пыли. Эти пятна распались на точки, и пыль поднялась выше к небу. Точки превратились в животных, из которых одни скакали, другие стояли на месте. Вот уже они заняли весь горизонт впереди. Прицел был взят точно. Если ветер вдруг не переменится, мы пролетим над центром огромного табуна…

Ален и Дуглас приготовились снимать. Я положил поудобнее оставшиеся мешки с песком и обещал своим товарищам, что мы без скачков пройдем над табуном. Хотя все шло на диво хорошо, мы слишком волновались, чтобы радоваться, вернее, проявлять свою радость. Я дал аэростату спуститься ниже шестидесяти метров, так что конец гайдропа коснулся земли. Временами мы ощущали рывок, когда гайдроп проходил через дерево, но деревья тут стояли редко, и дальше их становилось все меньше. Табун пасся на открытом участке. Песок на пролысинах, тут и там пересыхающие водоемы, и тысячи, десятки тысяч животных… Солнце находилось на востоке, за нашей спиной, и тень от шара скользила по земле, словно указывая путь. Она ползла подобно гигантской амебе, изгибаясь по краям на неровностях почвы, даже вытягивая ложноножку, когда впереди вырастал бугор. Одновременно она играла роль чувствительного высотомера: ведь глаз тотчас подмечает, если очертания темной фигуры становятся больше или меньше. Внимательно следя за тенью, которая вела нас к стаду, я по мере надобности сбрасывал песок.

И вот табун под нами. Нас встретил могучий звук. На земле я уже слышал, какой шум производит это самое стадо, но в воздухе впечатление было куда сильнее. Хрюканье гну сливалось в сплошной гул; казалось, что гудит чудовищный пчелиный рой, только намного басистее. Хриплые, скрипучие созвучия непрерывно сотрясали воздух. Вот когда мы слышали подлинный шум мигрирующего табуна, а не жалкую имитацию. Монолитное стадо, которое трусило рысью, шло, щипало траву и мчалось галопом, воплощало огромную мощь. Удивительная, великолепная картина!

Наша тень буквально секла табун, но животные, будь то зебры, газели Томсона, газели Гранта или гну, не обращали на шар никакого внимания. Нас как будто вовсе не было. И только наша речь настораживала их. Сперва мы решили, что нелепо подкрадываться молчком: все равно мы на виду, тем более что земля дрожит от сплошного гула. И мы разговаривали — не столько из потребности что-то сообщить друг другу, сколько чтобы дать выход переполнявшему нас восторгу. Заслышав наши голоса, гну внизу срывались с места в присущей им манере — задрав кверху хвост и выбрыкивая задними ногами. Мы повторили опыт несколько раз. Пока молчим — все в порядке, но стоило нам заговорить, как животные нас тотчас слышали, несмотря на весь этот гул.

Мы извлекли урок из эксперимента и прекратили разговоры. Это было совсем нетрудно при таком количестве зрительных впечатлений, когда все равно не хватало слов выразить свои чувства. Волшебное зрелище! На пятнадцать километров в обе стороны тянулись шеренги копытных. Вперед ли, назад ли посмотришь — тысячи животных. И мы парили над этими полчищами с легкостью, которой обладает только аэростат, когда воздух спокоен и африканский день еще совсем юн. Разумеется, он с каждой минутой взрослел, и вскоре это должно было отразиться на нас. Становилось все сложнее управлять шаром, и удобная для нас высота шестьдесят метров из правила начала превращаться в исключение. Впрочем, на первых порах мне достаточно было усилить внимание, чтобы съемки и наблюдения продолжались без помех.

Когда был пройден весь табун, оба его фланга ушли назад и прямо по курсу остались только отдельные животные, мы с радостью обнаружили, что пролетим точно над водопоем. Источник почти высох, но возле него стояло несколько гну: одни — в грязи на краю лужи, другие — на утоптанной, твердой, сухой земле вокруг.

— Пройдем над источником на высоте шестьдесят метров. Будьте начеку.

— Отлично, — сказал Ален. — Это место мне нравится. Сейчас я досниму ленту.

Он в самом деле ее доснял, и мы в самом деле подошли к луже на высоте шестьдесят метров, но над нагретой солнцем площадкой шар попал в восходящую струю. Ален в это время присел, чтобы сменить кассету, зато мы с Дугласом увидели, как земля проваливается куда-то вниз, и поняли, что блаженству пришел конец. Заранее предвидя результат, я поглядел на альтиметр и убедился, что стрелка подскочила от шестидесяти до пятисот метров. Восходящая струя хорошо поработала. Закончив перезарядку, Ален выпрямился… и увидел сильно изменившийся мир. От неожиданности (мы с Дугласом не комментировали наш прыжок) у него даже закружилась голова, и он поспешно ухватился за край корзины. Ален никак не ждал от земли такого коварства: минуту назад до нее было шестьдесят метров, и вдруг она отступила почти на полкилометра!

Безмятежный полет кончился. Одна за другой следовали промежуточные посадки, и мы сбрасывали песок уже не горстями, а килограммами. Но хотя табун кончился, до конца Серенгети было еще далеко, и мы, правда уже без определенной цели, продолжали полет. Помню, в одном месте мы увидели на земле мертвую зебру, на которую садились парящие наравне с нами грифы. В известном смысле сейчас мы видели все так, как это веками видели грифы. Извечно они наблюдают жизнь на равнине, всегда готовые выступить в роли мусорщиков, когда смерть пожинает свой урожай. Хищные птицы плавно спускались вниз, взмахивая крыльями только перед тем, как сесть на тушу. Мы смотрели на эту картину, а сами готовились к очередной промежуточной посадке.

Как ни хотелось нам продолжать полет, в конце концов пришлось закругляться. Все чаще на нашем пути появлялись ухабы, все более бесцеремонно обращались с нами воздушные течения. Я делал все, что мог, но этого явно было недостаточно, и после двадцатого ненамеренного столкновения с землей я решил, что лучше садиться. Мы не подвергались серьезной опасности, толчки не причиняли вреда ни нам, ни снаряжению, однако каждый последующий толчок был сильнее предыдущего, и можно было представить себе, к чему идет дело. Кроме того, табун давно исчез вдали, и рассчитывать на встречу с чем-либо подобным не приходилось. Вот опять, хотя мы не скупились на песок, пошли вниз с высоты сто метров и стукнулись о землю. На этот раз толчок был болезненным. Да, хватит с нас промежуточных посадок, следующая должна быть окончательной.

Пока Дуглас и Ален выясняли между собой, кому из них снимать приземление (у оператора обе руки должны оставаться свободными, для съемок, а его помощнику надлежит крепко держать оператора и самому держаться за гондолу, чтобы никто из них не покинул ее преждевременно), я приготовил веревки: синюю от выпускного клапана и красную от разрывного полотнища. Не дожидаясь, когда нас опять увлечет нисходящее течение, я открыл выпускной клапан, и мы сами, по собственной воле пошли вниз.

— Внимание! Всем держаться! Дергаю разрывное. Есть. И мы приземлились. Гондола скрипнула, но не подскочила, а медленно опрокинулась набок, увлекая нас с собой. Жесткая трава Серенгети погладила нас по лицу в знак завершения полета. «Джамбо» покорно расстался с водородом, и все кончилось. Был аэростат, осталась корзина с тремя пассажирами и куча оранжевой ткани с сетью. Достойно и благородно воздушный шар прекратил свое существование, перестав быть частицей восхитительного небосвода. Кончились его воздушные странствия, кончились его африканские дни.

И мои африканские дни тоже кончились. Разумеется, еще предстояло немало дел. Надо было уложить снаряжение и отправить его домой, нанести визиты всем, кому следовало, и поблагодарить всех, кому мы были обязаны. И на этот раз я вылетел транспортным самолетом, но если в Африку меня сопровождали всякие аппараты, то теперь моими попутчиками были животные — бабуины, сотни зеленых мартышек. Я помогал стюарду кормить их в назначенное время и усмирять тысячи шкодливых попугаев. В Хартуме и на Мальте мы выводили на прогулку собак, и я бегал, как заведенный, по трапу, увлекаемый истосковавшимися по травке псами. Словом, перелет был увлекательным, и он придал мне сил для встречи с таможней.

— Аэростат? Боюсь, сэр, это будет не так-то просто… Вы же знаете, у нас есть правила, постановления, которые мы обязаны выполнять. Сейчас я посмотрю. Так, вот здесь все написано. Аэростаты и воздушные корабли двадцать процентов. Да, придется вам уплатить пошлину в размере двадцати процентов от объявленной ценности. Ведь аэростат изготовлен в Бельгии, а вы его импортируете в нашу страну. Таковы правила, поскольку аэростат не изготовлен в Великобритании. Будь он британского производства, тогда другое дело.

— Но… — произнес я и смолк.

Собравшись с духом, я вооружился аргументами насчет допотопного законодательства, давно нуждающегося в пересмотре, и необходимости проявлять здравый смысл. Я спросил: можно получить данные, сколько дирижаблей прошло через таможню за последний год? или за последние тридцать лет? или за столетие? И почему пошлина на аэростаты и дирижабли выше, чем на самолеты? Я призвал таможенников плюнуть на устаревшие, косные правила, мне вовсе не хотелось страдать из-за мелочных придирок. Я спросил, какая пошлина установлена на ввоз из Бельгии луков, кремневых ружей и долбленок и как определить ценность моего шара, если, кроме меня, все равно никто не может на нем летать, и сколько честных контрабандистов, провозящих в поясе часы и духи, они пропускают за спором со мной. Я твердил свое, они свое. — Но… — вымолвил я и опять смолк.

Впрочем, когда мы вылезали из гондолы в Серенгети, все это еще было далеко впереди. Свертывая оболочку, я не думал о таможне, в мыслях я еще парил над табуном. И уж конечно, я не думал о таможне вечером, когда пошел сильный дождь и по ровному серому цвету неба стало понятно, что это надолго. Полет над равниной состоялся вовремя.

Последние дни в Серенгети, пока шла подготовка к отъезду, мы стояли у озера Лагая. Изо всех наших лагерных площадок эта, пожалуй, была самая красивая, и мы особенно неохотно расставались с ней. Было условлено, что я выеду первым, а мои товарищи останутся, чтобы закончить наши дела в Серенгети. Вот почему я один покинул лагерь и отправился в обратный путь домой. Как обычно, рядом скакали зебры, танцевали газели и передние колеса моей машины безошибочно находили норы гиен. Одни животные сменяли других: вот группа антилоп конгони, вот стая сонных львов, опять антилопы — одиночками, большими стадами, гепард, канны — так много канн вместе я увидел впервые. Наконец я достиг дороги. Не спеша подчиниться ее прямолинейной целеустремленности, ее недвусмысленным указаниям, куда надлежит ехать, я свернул в сторону, чтобы еще раз взглянуть на мир, с которым мне предстояло расстаться. Выключив мотор, я на несколько шагов отошел от машины. Над землей, размазывая контуры животных, колыхалось марево.