Доктор Гиллман предложил мне остаться в институте, чтобы закончить учебный год и поучаствовать в углубленном исследовании памяти. Я должен был посещать класс, где ребята занимались по обычной школьной программе, и мог одновременно подать заявление о поступлении в университет на следующий год. Отцу этот план очень понравился, и я согласился жить в институте дальше. Я делил свое время между ежедневными испытаниями памяти, школьными занятиями и просмотром телепрограмм.

В следующие месяцы в институте сменилось много «гостей». Одни из них были несомненными гениями, другие — людьми с необычными способностями. Тут встречались изобретатели алгоритмов, авторы компьютерных программ сжатия данных, первооткрыватели антител и другие. Среди прочих выделялся средних лет мужчина по имени Арлен, довольно известный ясновидящий. Он приезжал в институт каждые две недели, чтобы поучаствовать в тех же экспериментах с паранормальными способностями, в которых была занята и Тереза. Этот Арлен, похоже, был пьяница. Во всяком случае, когда он появлялся за ужином, от него пахло солодовым виски. Рассказывали, что ФБР присылает ему купальники и зубные щетки пропавших детей и он помогает в поисках. Роджер теперь проводил в институте только пару дней в неделю, но тем не менее за ним сохранялась мастерская, набитая моделями разных зданий. Дик и Кэл Сондерсы съездили на конференцию в Неваду, где представили свою модель сжигания топлива, и вернулись оттуда в рубашках, купленных в казино Лас-Вегаса.

Я продолжал просиживать все вечера напротив старенького «Зенита», моего алтаря памяти. Специально задернув шторы, я наслаждался омывавшим меня хромовым светом телевизионного экрана. У всех ведущих игровых шоу были одинаковые голоса — бойкие, дымчатые и бравурные. Они напоминали комедийных дядюшек, которые, набравшись джина с тоником, раздают советы о таймшерах и предсказывают победителей на скачках. Эти люди в костюмах от братьев Брукс заводят аудиторию своими заранее подготовленными ехидными репликами и получают тайное удовольствие, когда тупица из Индианаполиса — учитель физкультуры или брокер из взаимного фонда — оказывается не в состоянии ответить на вопрос и вместо путевки на Багамы получает в качестве приза пылесос. Меня волновали обещания больших кушей, но еще сильнее завораживало предопределение: я пытался угадать, кому сегодня суждено выиграть, а кому проиграть.

После ужина мы с Тоби возвращались к себе в комнату и беседовали до поздней ночи. Он расспрашивал меня, как выглядят люди. Он этого совсем не знал, потому что никогда не трогал чужие лица. «Зачем мне знать, большие у них носы или нет и есть ли у них следы угрей на лице. Ты мне расскажи, какого цвета бывают глаза и какая у Верны ложбинка между грудями». Я рассказывал ему о манере Гиллмана смотреть на метр влево от человека, с которым он разговаривает, и о том, что у Верны нет на руке обручального кольца.

— А какой у нее размер бюста? — спрашивал Тоби, поднимая брови.

— Ты маньяк.

— Ну скажи!

— Средний. Но учти — она тебе в бабушки годится.

— У меня есть одно важное преимущество перед вами всеми. Для меня не важно, как выглядит женщина и сколько ей лет. Вообще же слепым жизнь кажется гораздо проще. Какой у меня самый страшный ночной кошмар? Сбой дыхания и потные ладони.

Но иногда на Тоби накатывала музыка, и тогда он прекращал болтать и забывал обо всем на свете, погружаясь в какое-нибудь интермеццо. Он тихо напевал своим золотисто-красноватым голосом целые концерты и арии, тщательно соблюдая ритм и паузы, превосходно интонируя. Тоби вбирал и выпускал воздух так, словно играл на фаготе, но при этом гудел только чуть-чуть громче шепота. Я же лежал, откинувшись на подушку, и смотрел, как передо мной развертывается целая цветовая симфония.

Еще мы говорили о наших семьях. Я рассказал о том, как мои родители безуспешно пытались отыскать во мне таланты. Пожаловался, что мой отец, прекрасно разбираясь в джазе, не может поддержать самый простой разговор о бейсболе или о кинофильме, если только это не самая тупая комедия. В ответ Тоби рассказал о своей семье. Он вырос в Нью-Йорке, в семье музыкантов: отец — дирижер, а мать играет на гобое.

— Мы жили к западу от Центрального парка, в одном из этих огромных домов с видом на Гудзон.

Мы оба лежали в кроватях; я смотрел в окно.

— Я никогда не был в Нью-Йорке, — сказал я.

— Учился я дома. Родители считали, что мне будет скучно в обычной школе. Они ставили мне пластинки и покупали ноты, напечатанные азбукой Брайля. Их выпускает один парень в Чикаго.

Тоби повернулся на бок, положил руку под голову и продолжал:

— Когда я был совсем маленький, меня часто водили в Центральный парк, и я там играл с собаками. Еще мы устраивали пикники, и отец всегда брал на них маленький транзистор. У нас всегда играла музыка, даже в ванной.

— Значит, ты для этого родился.

— Разумеется, — кивнул он. — И вот однажды отец взял меня на концерт. Он дирижировал в Карнеги-холле. Он посадил меня прямо на сцену, рядом со скрипками. Мне было лет шесть, не больше, но я уже играл Моцарта, легкие вещи. Я не видел, как он дирижировал, но чувствовал по музыке. Он поднимал локти вот так, словно они были у него привязаны на веревках, и все движения делал одними запястьями.

— А ты сам когда-нибудь играл перед большой аудиторией?

— Нет. У меня боязнь сцены. Меня начинает разрывать на куски, если собирается больше трех слушателей.

— А откуда ты знаешь, сколько их собирается?

— Я знаю, понял! По чиханью, по кашлю, да просто по тому, как они дышат. Они все ждут от меня чего-то необычного, а меня от этого рвет на куски.

Тоби замолчал, а потом стал тихо напевать какую-то арию. Зашевелился в своем углу Оуэн.

— Это будет вторник… — пробормотал он.

— У каждого свои фокусы, — сказал Тоби. — У календарных психов есть формулы, благодаря которым они все запоминают. Оуэн, наверное, эти формулы и во сне видит. Всякий нормальный парень в его возрасте уже видел бы сны о девках. А у него встает, когда он думает о високосных годах.

— А у тебя какой фокус? — спросил я.

— Есть приемы, которые помогают мне запоминать музыку. Я слышу главную ноту в аккорде и воображаю ее в виде прямой линии. Все остальные ноты либо выше, либо ниже этой линии, и их можно представить точками.

— Разумно.

— А еще мой фокус состоит в том, что я не очень всем этим заморачиваюсь. Это и есть главный секрет. — Тоби глубоко вдохнул, словно собираясь снова запеть, а потом сказал: — И никто не знает, зачем мы всё это делаем.

Я начал заниматься в классе — мрачной комнате, где, кроме меня, сидели Тереза, Тоби, Кэл и Дик. У Оуэна был отдельный учитель, приезжавший к нему несколько раз в неделю. Мы следовали программе средних школ штата Айова. На уроках математики близнецы Сондерсы принимались валять дурака, пока остальные боролись с алгеброй и геометрией для старших классов. Я все время таращился на Терезу, и Тоби тоже то и дело поворачивался в ее сторону. По ночам мы вспоминали ее слова и пытались понять их скрытый смысл. Терезе было шестнадцать лет, она расцветала с каждым днем, а кроме того, она была для нас загадкой. Тоби она представлялась в виде сочетания запаха жвачки с вишневым вкусом и шампуня на травах, с хрипловатым ироничным голоском, часто обращавшимся к нему с шутками. А я видел девочку с острыми локтями, которая должна была вот-вот превратиться в женщину. Мне казалось, что это произойдет в какой-нибудь один день. Джинсы становились ей тесноваты, на груди, под футболкой и армейской курткой, явно что-то топорщилось. Случалось, на прогулке или шагая по коридору, Тереза вдруг как будто вспоминала о своем распускающемся теле и внезапно складывала на груди свои длинные тонкие руки. Это была поза неприступности, или, еще лучше, поза, которую египтяне изображали на саркофагах.

Наш с Тоби покой был нарушен. Мы раздобыли где-то номер журнала «Чик фест». Когда Оуэн заснул, я включил фонарик и принялся листать его, рассказывая Тоби о позах, которые видел. Мне вспомнились времена, когда мы с Максом и Беном проводили время, таращась на грудастых женщин на расфокусированных фотографиях с плохо выставленным светом и какими-то неразличимыми предметами на заднем плане. Нам, мальчишкам, эти фотографии казались верхом совершенства. Теперь Макс и Бен учились в выпускном классе висконсинской школы и, надо думать, уже давным-давно потеряли невинность.

Я вдруг припомнил выученные ранее куски из «Анатомии» Грея:

внешние половые органы у женщин — это холм венеры, большие и малые половые губы, клитор, меатотом и влагалище

— Ну так вот, эта блондинка… — продолжал я тем временем рассказывать Тоби.

— Какая блондинка? С разведенными ногами?

— Нет, вторая.

— Ага.

— Она задрала свои ноги на эту старую кровать, но сама при этом лежит на полу на ковре…

— А ковер какой? Персидский? Турецкий? Главное — детали.

— Откуда я знаю? Наверное, персидский, — ответил я.

— Конечно персидский. А одежда на ней есть?

— Кое-что есть.

— Что именно?

— Ну, эта штука с кружевами. Трусы.

— Трусики, — поправил меня Тоби. — У женщин это называется трусики.

— Ладно. И еще сиськи у нее вот так сжаты.

— То есть она их сжимает?

— Ну да.

Тоби вздохнул:

— Я такие фотографии никогда не увижу. Но зато я сиськи щупал.

— У кого?

— У одной из моих нянек. Как-то раз я просто попросил ее дать потрогать. Просто попросил, как снотворное на ночь.

— Ну ты даешь!

— Я сказал ей: я ведь никогда не увижу женских сисек. И тогда она говорит: «На потрогай». Сама предложила.

— Ну!

— Она наклонилась над моей кроватью, а я сунул руку ей под рубашку. Сначала это было как потрогать лицо — ну, ты знаешь, слепые это часто делают. А потом я сжал их, а она сразу застеснялась.

— Ты маньяк! — сказал я, не очень веря в то, что он рассказывает.

— Я думаю, мне надо выбросить девчонок из головы, — сказал Тоби. — Я уже решил, что так и сделаю.

Мы помолчали.

— А мои родители, наверное, больше не занимаются сексом, — сказал я. — По-моему, маме это дело кажется отвратительным.

— Ну да! Все это делают.

— Не все.

— Если Тереза недавно была в душе, я это чувствую по запаху. Тогда от нее пахнет шиповником, — сказал Тоби.

— Да брось ты врать!

— Я тебе говорю: шампунь с шиповником.

Я привстал и выключил свет.

Вскоре после этого разговора мы подслушали, как Тереза беседует с доктором Гиллманом. По пятницам они проводили сеанс диагностики. Мы отследили, когда и где это обычно происходит, и за десять минут до начала их встречи потихоньку пробрались в кабинет Гиллмана на втором этаже. Там стоял большой стол из красного дерева, заваленный книгами и папками с бумагами, от которых пахло, как в старой церкви. Кабинет Гиллмана был похож на кабинет моего отца — нигде не видно ни малейшей попытки навести порядок. Мы спрятались в большом стенном шкафу, среди старых пальто и пиджаков, — я приметил это место во время наших встреч с Гиллманом.

Наконец вошли Тереза и доктор. Они сели за стол, а потом кто-то из них снял телефонную трубку и набрал номер. Это был междугородний вызов, начинавшийся с 308, — я распознавал кнопки тонального набора по окраске их звуков.

— Будьте добры доктора Шэвима, — произнес Гиллман и через несколько секунд продолжил: — Доброе утро, Шон! Как дела? Ну, что ты припас для нас сегодня?

Я слышал, как скрипит кожаное кресло, в котором сидела Тереза. Гиллман несколько раз сказал «ага», а потом обратился к ней:

— Тереза, поговори, пожалуйста, с миссис Чарнецки. Ей восемьдесят лет, и она жалуется на боль в горле. Ей стало трудно говорить. Анализов еще не делали.

— Хорошо, — ответила Тереза.

Было слышно, как Гиллман прошелся взад-вперед по кабинету.

— Алло! — раздался голос Терезы. — Здравствуйте, как поживаете, мэм?

Наступило молчание. Потом Тереза, по-видимому, прикрыла трубку рукой, потому что обратилась к доктору:

— Она ничего не говорит, только дышит.

— Может быть, нервничает, — предположил Гиллман. — Ты уже можешь что-то сказать про ее горло?

— Миссис Чарнецки? Алло! Да. Кто я? Ну, я просто девушка… В школу? Ну, не то чтобы я хожу в обычную школу… — Тереза вздохнула. — Ага, у вас наверняка чудесная собачка. Нет, у меня нет. Ничего. Моя бабушка живет в доме престарелых в Небраске. Мы с ней иногда пишем друг другу письма.

Тереза продолжала так болтать еще несколько минут. Она описала собаку своей бабушки, гончую по кличке Скаут. Потом рассказала, как холодно бывает зимой в ее родном Чикаго. Попрощавшись, она передала трубку Гиллману, а тот сказал доктору Шэвиму, что скоро перезвонит.

— Ну что, Тереза? Как ты? Что-нибудь поняла? — спросил Гиллман. — Обычно ты хотя бы спрашиваешь, как пациент себя чувствует.

— В данном случае можно не спрашивать, — сказала Тереза. — У нее это не только в горле, но уже и во рту. Выглядит как пятно, сразу за языком.

— И что это? — медленно произнес Гиллман.

— Рак горла.

Я чувствовал, как Тоби, прятавшийся рядом со мной, пытается сдержать дыхание, чтобы не выдать себя. Стоя между пальто и пиджаками, мы прослушали еще несколько подобных телефонных переговоров. Сначала поговорили с пациентом доктора Уинтропа, мужчиной по имени Родни. Гиллман расспросил его, где лучше погода и женщины — в Филадельфии или в Техасе, а потом передал трубку Терезе. Она всегда разговаривала с пациентами бесстрастно, даже когда спрашивала, что у них болит и боятся ли они засыпать, и не проявляла эмоций, когда они принимались жаловаться. Поговорив, она коротко сообщала Гиллману что-нибудь вроде: «У нее опухоль в голове» или «Я вижу черное облачко у него в легком». После этого Гиллман перезванивал доктору и превращал эту информацию в медицинский совет: «Сделайте томографию» или «Рассмотрите возможность пневмонии, немедленно сделайте флюорографию».

Значит, вот чем занималась тут Тереза: выслушивала по телефону больных и определяла опухоли в костях и почках. Откуда же у нее такой дар? Это было похоже на колдовство. Она могла видеть на расстоянии утолщения тканей и тромбы в артериях.

Примерно через час они вышли из кабинета. Я открыл дверцу стенного шкафа, мы незаметно выскользнули в коридор и спустились вниз. Тоби отправился в музыкальную комнату поиграть Бартока, а я пошел смотреть телевизор. Проходя через холл, я увидел, что там вышагивает Гиллман. Он напевал «Мчи меня к Луне» Фрэнка Синатры.