Наша семья — отец, мама и я — жила в старом викторианском доме в штате Висконсин. Мать выросла в этом доме, а после смерти тетушки он достался ей в наследство. Тетя воспитывала маму после того, как мои бабушка с дедушкой погибли при крушении поезда в Нью-Хэмпшире. Мама одевалась не как все — носила цветные шали и сережки с ляпис-лазурью, увлекалась нетрадиционной кухней, индийской например, но при всем том оставалась в душе типичной уроженкой Новой Англии. Комната ее была полна семейных реликвий: корзинок, привезенных на память об отдыхе на острове Нантакет, плетеных ковриков и пошитых амишами лоскутных одеял. Здесь же стояла строгая шейкерская мебель. Мама любила простые и красивые вещи. Летом она аккуратно раскладывала по вазам мелкие черные сливы и мичиганские персики и расстраивалась, если я или отец нарушали гармонию, съедая фрукты. С ее стороны супружеского ложа теснились на полках подарки, сделанные ей родителями на день рождения, начиная с десятилетнего возраста: старинные фарфоровые куклы и старые музыкальные шкатулки. С отцовской стороны спальня была завалена желтыми блокнотами с отрывными страницами, учебниками по пивоварению в домашних условиях, книгами по шахматам и старыми выпусками журнала «Сайентифик америкэн». Отец часто вставал среди ночи, хватал блокнот и, включив свет в ванной, принимался что-то быстро записывать. На следующее утро мама находила на полу в ванной листки с криво накорябанными на них векторными диаграммами и греческими буковками уравнений.

По утрам отец уезжал в университет, где он преподавал физику, я отправлялся на учебу в иезуитскую школу для мальчиков, а мама оказывалась предоставлена самой себе. Поплавав в бассейне Молодежной женской христианской ассоциации, она возвращалась домой и принималась за хозяйство, одновременно слушая Национальное общественное радио. У нее была новостная зависимость, заставлявшая ее слушать даже сообщения об австралийских выборах и африканских гражданских войнах. Иногда она обращалась к радиоприемнику с ответными репликами: «Вы прячете голову в песок!» или «Пусть этим занимаются политики!» Произнося это, она продолжала водить шваброй по паркету или месить тесто. Иногда к ней заглядывали на ланч подруги. Вторую половину дня мама обычно проводила за чтением английских романов, пока не приходило время приготовить какое-нибудь блюдо по рецепту из иностранной поваренной книги, чтобы ровно в шесть тридцать подать нам с отцом вкусный, хотя и странный, ужин: какое-нибудь эфиопское рагу или перуанский суп. После ужина отец уединялся в своем кабинете (это была единственная комната, в которой матери запрещалось убирать) и, попивая самолично сваренное пиво, слушал джаз и решал неведомые нам физические задачи. На несколько часов трескотня новостного радио уступала место шаркающим звукам контрабаса Чарльза Мингуса, протяжным звукам труб оркестра Дюка Эллингтона, синкопам Дейва Брубека и бессмертным рифам Телониуса Монка. Думаю, джаз помогал отцу воспарить над обыденностью: в том, как джазмены гнули и искривляли ноты и интервалы, было что-то эзотерическое и неумолимое, как в квантовой физике.

Звуки музыки достигали кухни, где я делал уроки, а мама мыла посуду. По тому, какие пластинки слушал отец, можно было судить о том, как шла его работа. Если мелодии были прыгучими и эксцентричными — например, звучала «Ночь в Тунисе», — то это значило, что у него ничего не получается. Но если он ставил альбом Эллингтона «Аптаун», мы знали, что он успешно продвигается вперед. По коридору разносилось: «Садись на линию „А“», и при словах: «Слушай, как гудят эти рельсы» — мама начинала двигаться в такт музыке, не прекращая при этом мыть посуду. Как-то раз в такой вечер она заметила:

— Твой отец приучил меня к джазу, а я приучила его класть салфетку на колени во время еды.

— Когда тебя нет рядом, он ест сардины прямо из банки, — наябедничал я, оторвавшись от тетрадей.

Мама брызнула на меня мыльной водой и продолжила свою работу, чуть пританцовывая под музыку. Наверное, она подумала, что я шучу.

После того как я отправлялся спать, родители оставались в комнате, которую мать упорно именовала салоном. На самом деле это была обычная для среднего класса гостиная, отличавшаяся разве что отсутствием телевизора. Кстати сказать, из-за того, что у нас не было телевизора, я сразу почувствовал себя чужим в школе. Иногда я тайком подглядывал за родителями с верхней площадки лестницы. Как все дети, не имеющие братьев и сестер, я пытался проникнуть во внутренний мир взрослых. Я ждал, когда они, выпив по стакану вина или осушив бутылку домашнего портера, заговорят друг с другом на свободном от цензуры языке. Они сидели, откинувшись в креслах, каждый в круге света от своей лампы. Зимой к этому свету прибавлялся отблеск камина, в котором потрескивали дубовые поленья. Мама держала на коленях роман и время от времени подносила к губам бокал с красным вином. На каминной полке благоухали ароматические свечи. Из кабинета по-прежнему доносилось ровное жужжание диксиленда, перемежаемое громкими взрывами духовых. Отец читал научный журнал, попивал пиво и притопывал в такт музыке ногой без тапочка. Мне казалось, что родители были вполне довольны жизнью. Иногда мама комментировала происходящее в романе или делилась с нами прочитанной там забавной фразой. Отцу было трудно оторваться от статьи, но он всегда делал над собой усилие, чтобы поднять голову и усмехнуться или кивнуть. Конечно, и я, и уж тем более мама знали: он только изображает заинтересованность. Сам отец в последний раз читал художественную литературу в начальной школе и никак не мог понять, что интересного люди находят в выдуманных историях. Кино, романы, даже газеты его совсем не трогали. Правда, у него сохранялись теплые воспоминания о том, как в раннем детстве он смотрел фильмы с Лорелом и Харди, Граучо Марксом и «тремя чудиками». Но это были именно комедии — чистое развлечение.

Однажды вечером мама прочитала вслух лирический пассаж из «Тэсс из рода Д’Эрбервиллей».

— Почему они все время талдычат о погоде в этой истории? — проворчал отец.

Мать взглянула на него и, вздохнув, принялась читать дальше.

Примерно раз в месяц, а иногда и чаще заведенный в доме порядок нарушался: у отца случался припадок мигрени. Сначала возникало нехорошее предчувствие, потом начинало покалывать в пальцах, потом появлялись мерцающие световые пятна на периферии зрения. Отец становился нервным, и мы с мамой старались пореже попадаться ему на глаза. Целый день он пытался найти место, где бы его ничего не беспокоило: ни солнечные лучи, ни потрескивание горящих поленьев. Он натыкался на предметы, отскакивал, поворачивался и шел в противоположном направлении, как ищущая укрытия оса.

Мама закрывала некоторые двери, словно опасаясь, что отец, подобно лунатикам, начнет обыскивать комнату, где она занималась шитьем, или разнесет на части массивную шейкерскую мебель. Как-то раз он задел стоявшую на столе вазу, на паркет посыпались виноградины сорта «конкорд», он наступил на них босой ногой — и ничего этого даже не заметил. Мать долго не могла забыть этот случай. Когда начинался припадок, боль сразу становилась невыносимой, отец как-то съеживался и тихо уходил в кабинет. Плечи его опускались, лоб покрывался морщинами, взгляд делался отсутствующим. Удивительно, что именно в этом состоянии к нему приходили самые блестящие научные озарения. Как-то раз он объяснил это с помощью такого примера: в облачную погоду можно получить солнечный ожог, поскольку через толщу облаков проникает только самая сильная радиация.

— Вот так и идеи проходят через облачное покрытие боли, — заключил он.

Когда припадок проходил, отец появлялся утром на кухне с таким видом, словно мучился похмельем. В полном молчании он выпивал чашку черного кофе, смакуя каждый глоток. Потом произносил что-нибудь вроде:

— Тело думает, что все это реально. В этом и состоит проблема современной физики. Как убедить наше сознание в том, что на самом деле оно не наше?

Мы с мамой знали: отвечать ему не нужно. Вместо ответа, она жарила яичницу с беконом, а я намазывал масло на хлеб. Мы не боялись его, он скорее вызывал у нас любопытство. Отец был кем-то вроде дикаря, приведенного из леса, — получеловек, которого надо цивилизовать. Он осторожно косил глазом на еду и пробовал ее так, словно видел в первый раз. После завтрака он уходил в кабинет и до вечера возился с записями, сделанными во время припадка. А через несколько месяцев мы узнавали, что мигрень помогла ему придумать некую революционную теорию в области шармов и спинов элементарных частиц.