Бывшие люди. Последние дни русской аристократии

Смит Дуглас

Часть V

Сталинская Россия

 

 

18. Великий перелом

Сталин мастерски победил своих конкурентов в борьбе за власть – сначала Троцкого, который в 1929 году был выслан из страны, затем Зиновьева, Каменева и Бухарина. Как и Ленин, Сталин умел быть гибким, он был готов скорректировать свой политический курс и воспользоваться стратегией противника. Следуя за Бухариным, он отверг идею мировой революции в пользу «построения социализма в одной стране»; у Троцкого он позаимствовал идею о необходимости решительно бороться с отсталостью и положить конец НЭПу. Социализм, объявил Сталин, будет построен в одной отдельно взятой стране, и будет построен незамедлительно.

Сталинские взгляды разделяли многие члены партии, которым НЭП был чужд с самого начала. Уже в 1922 году XI съезд партии подтвердил, что никаких новых «отступлений» от революции не будет. Рабочие и молодежь, вместе с большинством членов партии, были недовольны: разве в революцию и Гражданскую войну люди жертвовали жизнью ради того, чтобы новое поколение торговцев и мелкой буржуазии могли разбогатеть за их счет и танцевать под звуки американского джаза в ночных заведениях Москвы, пока они прозябают в нищете?

Партийное руководство опасалось, что теряет контроль над ситуацией; секретные отчеты свидетельствовали о нарастании проблем: недовольство рабочих, сопротивление крестьян, отчуждение молодежи, пьянство, разгул коррупции. К концу десятилетия партия была готова нанести ответный удар.

Сталинская «революция сверху» началась в 1928-м и вошла в историю как эпоха «великого перелома». На октябрь того же года пришлось начало первого пятилетнего плана. Его главной целью было практически в одночасье превратить аграрную страну, основой экономики которой было крестьянское хозяйство, в крупную индустриальную державу. Дерзость плана отражала грандиозные мечты Сталина и веру партии в собственные безграничные силы. «Нет таких крепостей, которые большевики не могли бы взять», – гласил популярный лозунг тех дней. Первый пятилетний план был выполнен всего за четыре года и три месяца. Целые отрасли промышленности, от химической до автомобилестроения, от авиационного до машиностроения, были созданы заново, новые города, дававшие жизнь разраставшимся промышленным комплексам, возникли в Сибири и на Урале.

За индустриализацию пришлось заплатить крестьянам. В годы первой пятилетки десятки тысяч рабочих выехали в село для ускоренного проведения коллективизации. В результате широкой кампании поощрения, пропаганды, запугивания и жестокого насилия крестьяне были вынуждены вступать в большие, находившиеся под управлением государства сельскохозяйственные коллективы. Всякая частная торговля, даже ярмарочная, купля-продажа между частными лицами собственного имущества, была запрещена; сельскохозяйственные рынки закрыли. Продукты и предметы повседневного спроса исчезли с прилавков магазинов; восстановлены пайки, сначала на хлеб, а потом и на основные товары. Голод царил повсеместно и стал характерной чертой советской жизни.

Нельзя отрицать завоеваний сталинской революции. В рекордные сроки СССР превратился в одну из крупнейших индустриальных держав мира. Но эти достижения сводит на нет их цена – страдания людей. Прежде чем в 1933 году закончилась программа массовой коллективизации, более двух миллионов «классовых врагов» были депортированы в Сибирь, на Урал и в Среднюю Азию; большинство депортированных размещались в спецпоселениях и использовались на заготовке леса и работе в шахтах; сотни тысяч были убиты или умерли от голода и холода. Жизнь крестьян, не подвергшихся депортации, была не легче. Коллективизация принесла на Украину, в Центральную Россию и на Северный Кавказ массовый голод, в результате которого на 1934 год насчитывалось более пяти миллионов погибших.

Начиная с 1929 года систему тюрем начала заменять широкомасштабная сеть хозрасчетных исправительно-трудовых лагерей – ГУЛАГ. С 1929-го по 1953-й – год смерти Сталина – через нее прошли восемнадцать миллионов заключенных. Без использования рабского труда этой огромной массы заключенных планы Сталина не были бы реализованы.

Классовая борьба с особым неистовством хлестнула по традиционно подозрительным элементам: «бывшим людям», лишенцам, интеллигентам, нэпманам, буржуазным специалистам и кулакам. В конце 1926 года ВЦИК обсуждал возможность восстановления в правах лишенцев, которые занимались общественно-полезным трудом и были лояльны к советской власти. Изменений, однако, не последовало ни тогда, ни позже. Массовые чистки в учреждениях, на фабриках, в школах оставляли многих из этих людей без средств к существованию.

Согласно секретным документам ОГПУ, в начале 1930-х годов наблюдалось усиление «контрреволюционной активности». «Комсомольская правда» писала об «инженерстве» «с гранатой вредительства в кармане», «склеивающем осколки разбитых надежд на крушение власти советов». Примерно в это же время «бывших людей» стали включать в более широкое понятие «социально-вредных элементов», в которые входили безработные, сироты, нищие и мелкие преступники (как реальные, так и воображаемые). Советская власть видела в них серьезную угрозу и попыталась устранить ее путем введения в 1932 году паспортов. Хаос коллективизации и индустриализация спровоцировали новое «великое переселение народов», во время которого более двадцати миллионов человек наводнили крупные и мелкие города. Обязательной всеобщей паспортизацией городского населения ОГПУ надеялось выявить всех «бывших» и другие нежелательные элементы; их ждал либо арест, либо высылка из крупных городов. Хотя для получения паспортов и не было формальных ограничений, устные инструкции запрещали выдавать их «классовым врагам» и «бывшим людям».

Юджин Лайонс, американский журналист и политический активист, прибыл в СССР в качестве корреспондента United Press в 1928 году, в самом начале «великого перелома». Он приехал радикалом, но то, что он увидел в следующие шесть лет, разрушило его иллюзии относительно советского «рая для рабочих». Среди многого, что поколебало его веру, было обращение с «бывшими людьми». Его потрясла жестокая последовательность, с какой их «выявляли и безжалостно подавляли». У него не укладывалось в голове, как эти люди, лишенные возможности зарабатывать на жизнь, могут выжить; более того, всякая забота об этих несчастных порицалась как проявление «буржуазной сентиментальности». Уолтер Дюранти в 1931 году назвал «бывших людей» «живыми мертвецами» и «призраками прошлого в советском настоящем».

С началом «великого перелома» «бывшие люди» обнаружили, что им уже негде спрятаться. Их преследовали не только в городах: тех немногих, кому удалось выжить в деревне, сгоняли с земли навсегда. К середине 1920-х около 11 % дореволюционных помещиков (всего 10 756 человек, не включая членов их семей) все еще проживали в сельской местности. Большинство никогда не были крупными землевладельцами, как Шереметевы, их поместья были значительно мельче. Некоторым удалось организовать коммуны или образцовые хозяйства, где они работали вместе со своими бывшими крестьянами. Однако само их присутствие там представляло собой проблему для государства. В марте 1925 года вышел декрет о выселении всех бывших помещиков из их усадеб к началу, затем – к 1 августа 1926 года. Выселенные в основном подались в города, где пополнили ряды лишенцев в отчаянном поиске жилья, работы и пропитания.

В числе помещиков, которых прогнали с земли, была и Александра Толстая. В ноябре 1917 года она вернулась с фронта, где работала в полевом госпитале. Имя Льва Толстого не смогло защитить Ясную Поляну, ей грозила участь всех дворянских усадеб. Александра была увлечена революционными идеями. Она выкупила и передала крестьянской общине часть усадьбы; еще до войны, чтобы поддержать крестьян в своем собственном имении Новая Поляна, организовала молочную ферму и сельскохозяйственную артель.

Вскоре, однако, Александре с матерью пришлось покинуть Новую Поляну и переехать в поместье отца, где семья учредила Общество «Ясная Поляна», превратив имение в толстовскую коммуну. Александра обратилась за протекцией к Луначарскому, который назначил ее комиссаром Ясной Поляны и обещал поддержку. Тем не менее Александру Львовну арестовывали шесть раз, в том числе за связи с антибольшевистской подпольной организацией «Тактический центр». Она боролась за сохранение усадьбы, организовала там опытно-показательную станцию, ферму, музей и школу. Некоторое время в усадьбе существовали артель и больница для крестьян. Однако то, что Толстые все еще жили в усадьбе спустя семь лет после революции, у многих вызывало недовольство. В своей школе Александра Львовна препятствовала насаждению атеизма, и местная газета клеймила ее как «одну из таких буржуазных школ, которые надо уничтожать без малейшей жалости».

В конце концов Александре Львовне пришлось смириться с бесконечными ревизиями и комсомольской ячейкой в школе, в 1928 году в Ясной Поляне появилась партийная ячейка. Тогда же, по случаю столетия со дня рождения Толстого, дочь писателя обратилась к Сталину с просьбой помочь в финансировании празднований, однако он выделил лишь часть суммы, которую она попросила. А в «Правде» появилась статья, где говорилось, что бывшая графиня, «окружив себя буржуазным элементом, окопалась в прекрасном уголке – Ясной Поляне. Буржуи эти, генералы и бывшие царские прислужники, живут по-прежнему, устраивают оргии с вином по ночам, заставляя сторожей музея прислуживать себе, не давая им спать до утра, и за это бросают им подачки с барского стола». Напряженность в отношениях с властью росла; Александра Львовна понимала, что ей не удастся сохранить независимость и ей остается лишь одно – уехать. В 1929 году дочь великого писателя навсегда покинула Советский Союз.

 

19. Гибель «Парнаса»

В конце января 1929 года несколько сот представителей рода Шереметевых и их друзей съехались в Остафьево на похороны графини Екатерины Шереметевой, скончавшейся от туберкулеза в возрасте семидесяти восьми лет. Гроб несли на руках до церковного кладбища, где и похоронили графиню. Многие местные жители, мужчины и женщины, пришли засвидетельствовать свое почтение. В последний раз почти вся семья была в сборе: Павел, Прасковья, Василий, Анна Сабурова, Мария Гудович, ее дети Дмитрий, Андрей, Меринька, Николай Петрович Шереметев, его сестра Елена и ее муж Владимир Голицын и другие. Веками Шереметевы собирались по важным семейным случаям, но отныне браки, рождения и уход из жизни они будут отмечать скромно и тихо, стараясь не привлекать всеобщего внимания.

Уже в 1925 году велись разговоры о закрытии музея и превращении его в дом отдыха трудящихся. Серьезное давление началось два года спустя, когда Павел и Прасковья были объявлены лишенцами; Павел был отстранен от должности директора музея, хотя ему было разрешено остаться в качестве экскурсовода. Новый директор, ярый коммунист по фамилии Кереши, ненавидел Павла. Он сразу начал жаловаться в местные органы власти, что Павел якобы растратил деньги и самовольно распоряжался музеем как бывший владелец усадьбы. 16 июня 1928 года Кереши подписал приказ о выселении Павла и его семьи, затем уволил его. Павел написал в Цекубу и Енукидзе с просьбой о помощи, и последний призвал местные власти игнорировать распоряжения Кереши. Кереши был уволен, и на некоторое время дело затихло.

Однако Дмитрий Анкудинов, новый директор музея, вновь развязал кампанию против Павла. Он отобрал личную библиотеку Павла и уведомил подольские власти о том, что Павел задолжал музею несколько сотен рублей за проживание и питание. В июле Павел, представ перед подольским народным судом, должен был объяснить, как могло случиться, что в течение года, не имея легальной работы, он кормил и одевал свою семью. Павел заявил, что смог заработать, переводя статьи из американских научных журналов и продавая свои акварели; он сообщил суду, что пытался зарегистрироваться на Московской бирже труда, но ему как лишенцу было отказано. Дело Павла дошло до Президиума ВЦИК, который решил восстановить его в гражданских правах (и вернуть ему библиотеку), но обязал его и его семью выселиться. 29 октября 1929 года Павел, Прасковья и Василий навсегда оставили Остафьево.

Как ни тяжело было Павлу покидать Остафьево, это уберегло его от необходимости созерцать гибель любимой усадьбы. Разгром Остафьева начался еще при нем, летом 1929 года. Николай Ильин, сотрудник теперь уже Ленинской библиотеки, вспоминал, как директор библиотеки, неожиданно вызвав его из отпуска, отдал распоряжение спешно вывезти из подмосковного музея Остафьево все имевшиеся там книги (около пятидесяти тысяч томов). Усадьба понадобилась для размещения приезжавших на слет трех тысяч пионеров. Ильину было велено вывезти книги любым способом, не заботясь о сохранности, хотя бы даже пришлось покидать их в мешки, и доставить в Ленинскую библиотеку.

Ильин вспоминал, что, когда с немногочисленными помощниками он прибыл в Остафьево, там их встретили как могильщиков.

С 7 часов утра мы работали до наступления сумерек. Одновременно с нами по ликвидации музея действовала другая организация, более многолюдная и шумная. Она спешно укладывала в ящики мелкие экспонаты, сдирала со стен канделябры, зеркала, картины, панно, гобелены и другие украшения. При мне прямо на бильярд, на котором, возможно, некогда играл Пушкин, была опущена с потолка пятипудовая медная люстра, сброшена с пьедестала и разбита в куски прекрасная мраморная группа, изображающая сатира в погоне за нимфой. <…>

Упаковка книг подходила к концу, и накануне их вывоза я к вечеру уехал в Москву, чтобы вызвать людей для сопровождения обоза. Между тем в мое отсутствие в Остафьеве разыгрались крупные события. Во главе организации, подготовлявшей помещение для пионеров, стояла здоровенная толстая бабища, кажется, бывшая прачка, которая, несмотря на рвение, не в состоянии была закончить свое дело к сроку силами одной своей команды… Решено было прибегнуть к содействию местной милиции, отделение которой помещалось где-то поблизости. Группа милиционеров, человек 10–12, взялась аккордно, за хорошую по тому времени плату, в продолжение одной ночи окончательно очистить главное здание от музейного имущества, чтобы на следующий день можно было расставлять уже койки.

Когда на другой день утром я вернулся в Остафьево <…> открыв дверь из флигеля на веранду, я замер от удивления. На протяжении этой веранды под открытым небом бесформенной кучей лежала мебель и все остальное имущество музея. Милиционеры выполнили свое обязательство к сроку, но им пришлось действовать как при выгрузке дров, т. е. сваливать вещи друг на друга, как попало. Около трети имущества было попорчено и погибло: часть стильной мебели и хрупких вещей поломаны, большие гипсовые фигуры, стеклянные дверцы шкафов и витрин побиты, полотна картин порваны и помяты, оставшееся целым отдано во власть стихий. <…>

Часам к 4-м дня, только что груженные книгами подводы успели скрыться на повороте за лесом, и я готовился пойти на поезд, как к флигелю, запыхавшись, подбежала заведующая Остафьевом, уехавшая накануне в Москву хлопотать в последний раз о спасении музея. «Передайте всем немедленно: распоряжение о ликвидации музея отменено!» – радостно сообщила она.

По другой версии, Остафьевский музей был закрыт решением Моссовета, дабы превратить Остафьево в Дом отдыха членов ВЦИК. К концу 1929 года от старинного поместья и его коллекции не осталось ничего. Многое из Остафьевского музея, включая переписку декабристов, было, по всей видимости, украдено и так и не дошло до библиотек и архивов.

Уничтожение Остафьева было лишь одной мелкой стычкой на культурном фронте в годы «великого перелома». Такая же участь постигла большинство других дворцов и музеев. На протяжении 1920-х годов давлению подвергался Музей дворянского быта в Фонтанном доме, бывший Шереметевский дворец в Ленинграде. Городские власти утверждали, что демонстрация великолепия образа жизни аристократов вроде Шереметевых не соответствует требованиям нового пролетарского общества. В апреле 1929 года Совнарком принял решение закрыть музей и превратить здание в студенческое общежитие или Дом атеистов – центр антирелигиозной пропаганды под эгидой Союза воинствующих безбожников. Обширная коллекция разошлась по другим музеям, а предметами, которые сочли недостойными музейных собраний, обставили кабинеты советских чиновников и холлы гостиниц. Впоследствии интерьеры будут изуродованы до неузнаваемости, чтобы освободить место для целой вереницы организаций, в том числе Дома занимательной науки (популярного детского музея), Института астрономии и Научно-исследовательского института Арктики и Антарктики, устроившего в подвале бассейн для испытания макетов первых советских атомных ледоколов.

Семь агентов ОГПУ посетили Музей-усадьбу Кусково в то самое время, когда разрушали Остафьево. Им не понравилось то, что они там увидели: «Музей-дворец быв. графа Шереметева <…> историческая ценность сомнительна, так как подобных берлог бывших сатрапов под Москвою много. <…> Населяют этот дворец подозрительные в прошлом люди». Они отмечали, что расходы на музей не оправданы, и рекомендовали его ликвидировать, а здания переоборудовать под больницу или школу. Отдел образования Моссовета пытался Кусково сохранить. Путь к решению этой проблемы отдел видел в идеологическом переосмыслении усадьбы. Музей должен был не демонстрировать жизнь дворянства, а служить памятником крепостным крестьянам, страдавшим от диких причуд своих господ. Хотя Кусково и было создано по заказу графа Шереметева, строилось оно трудом крепостных, и этот труд музей и призван прославить и продемонстрировать. В официальный текст, предназначенный для путеводителей по музею, с середины 1930-х были включены строки о «чрезвычайной грубости графов Шереметевых». Посетители должны были разглядывать роскошные залы и галереи дворца, чтобы «лучше узнать своего врага, а следовательно, проникнуться к нему более глубокой и осознанной ненавистью».

К концу Второй мировой войны 95 % российских усадеб исчезли. Некоторые были разрушены целенаправленно; большинство просто брошено и разграблено, оставшись гнить и разлагаться. Огромное культурное наследие было фактически стерто с лица земли.

Изгнанный из Остафьева Павел поселился с семьей в Новодевичьем монастыре в Москве. Борис Садовской, поэт и критик Серебряного века, описал их прибытие в своем дневнике:

У правого монастырского флигеля две подводы; жалкие, дрянные клячонки в гнусной упряжи, какие-то подобия телег, два выродка, один в шляпе, другой в картузе, – потомки степенных русских богатырей ломовых. «Что такое?» – «Граф Шереметев переехал сюда». – «Какой Шереметев?» – «Павел Сергеевич. А это его книги привезли». Немного погодя показался невысокий хилый господин с худощавой дамой. «Павел Сергеевич». Подошел. Одет буквально по-нищенски: рваный пиджак, грязный картуз, на ногах обмотки. Рекомендуюсь <…>. Отвечает, будто век были знакомы. <…> Узнав, что я Борис Садовской, обнаружил живейшее участие и представил меня жене, старообразной и очень некрасивой, в старом зеленом платье. Я поцеловал ее загорелую хрупкую руку с обручальным кольцом. Потом граф и графиня вышли из монастырских ворот. Сдается мне, что у графа не было чем заплатить возчикам, и он пошел искать деньги. Трогательнее всего, что он привез с собой книги, вернее, жалкие остатки колоссальной шереметевской библиотеки, последнее свое утешение. Возчики продолжали стоять несколько часов. И они, и Шереметевы – два полюса вырождения двух основных сословий: бывший граф и бывшие мужики, бывшие собственники, бывшие хозяева, бывшие люди, бывшая Россия.

Основанный в начале XVI века Василием III, отцом Ивана Грозного, Новодевичий монастырь на протяжении многих веков служил женским православным монастырем и тюрьмой для женщин царской крови, которых заставляли принять постриг. В 1922 году коммунисты закрыли монастырь и превратили его в Музей эмансипации женщин. С началом «великого перелома» древний собор Смоленской Богоматери был закрыт, трапезные и кельи сестер преобразованы в общежитие для студентов, заводских рабочих и госслужащих. Одна из студенток, Ольга Горлушкина, подружилась с Шереметевыми:

Они были очень хорошие, простые – Павел Сергеевич и Прасковья Васильевна. И няня их хорошая была. У меня, бывало, не хватает денег до получки – они всегда дадут, хоть и последнее у них, хоть и питались и одевались они кое-как. Павел Сергеевич всегда задумчивый был, молчаливый, а Прасковья Васильевна и няня всякому доброе слово найдут, и пожалеют… и вежливые очень…

Шереметевых поселили в большой светлой комнате, но соседи тут же начали возражать против того, что «бывшие люди» занимают такую хорошую комнату, и их переместили в темную комнатку в монастырской Напрудной башне, где томилась в заточении царевна Софья, единокровная старшая сестра Петра Великого, регентша России в 1680-е. Помещение в башне было круглое и небольшое, примерно в пятьдесят пять квадратных метров, однако оно казалось значительно меньше, поскольку было набито книгами, картинами, иконами и остатками старины из шереметевского архива. Большая часть этого семейного наследия была сгружена в центре комнаты и накрыта брезентом, по кругу вдоль стен стояли книжные полки. Слухи о новых жильцах и их имуществе распространились мгновенно, и к ним неоднократно залезали воры. В квартире не было ни туалета, ни раковины, ни плиты, все эти удобства располагались в других постройках монастыря. Зимой в чашках замерзал чай.

Павел пытался заработать денег, чтобы поддержать семью. Несмотря на то что его восстановили в правах, он все не мог найти работу. На помощь Павлу пришел В. Д. Бонч-Бруевич, старый большевик, историк, руководитель Центрального музея художественной литературы, критики и публицистики (послужившего основой будущего Государственного литературного музея – убежища «бывших людей», – который он также возглавлял с 1934 года). Видимо, благодаря хлопотам Бонч-Бруевича Павла наняли в конце 1930-х на работу в Наркомат просвещения и дали жилье в Напрудной башне, которое формально числилось как «служебное»: иначе всю семью могли выставить на улицу. Благодаря Бонч-Бруевичу Павел получил работу в нескольких небольших научных проектах (писал статьи, делал переводы), но на жизнь по-прежнему не хватало. Ему удалось также получать небольшие заказы от различных музеев на построение диорам, иллюстрации для путеводителей, составление описей, проведение экскурсий. Отпрыск богатейшего в России рода, владевшего множеством крепостных, Павел зарабатывал, рисуя картины, изображавшие жестокости крепостничества. Для Останкинского музея он писал портреты своей прабабки, крепостной певицы Прасковьи, ее отца, неграмотного крепостного кузнеца, и самой близкой ее подруги Татьяны Шлыковой, гениальной крепостной балерины.

Павел предпочитал общество ученых и художников. Некоторые из них, такие как живописец, историк искусства и реставратор И. Э. Грабарь и живописец и художник-реставратор П. Д. Корин, помогали Павлу в поисках работы и были частыми гостями в Напрудной башне. Творческая атмосфера действовала на маленького Василия. Павел рассказывал ему о русской истории, культуре и религии, учил рисовать и писать красками, к чему уже в раннем возрасте мальчик проявил талант. «Сила, противопоставленная силе, никогда не производит ничего, кроме разрушения и варварства, – говорил он Василию. – Следует управлять страной единственно с помощью добрых дел». Двоюродный брат Василия вспоминал о нем как о красивом юноше с прекрасными манерами. Братья дружили и оба любили танцевать вальс и танго.

В 1930-х годах в России из Шереметевых остался один Павел. Семейные собрания превратились во встречи тесного круга близких: собирались либо в Напрудной башне, либо в Царицыне, где жил со своей семьей брат Прасковьи Владимир Оболенский. В январе 1935 года семья собралась на похороны одного из своих старейших членов, семидесятидвухлетней Екатерины Сергеевны Шереметевой, принадлежавшей к нетитулованной ветви московских Шереметевых. Впереди шел священник и один из молодых родственников, несший икону, провожающие шли за катафалком на Дорогомиловское кладбище. Прохожие останавливались поглазеть. Некоторые выкрикивали оскорбления в их адрес; иные забрасывали снежками.

Два года спустя, 14 января 1937-го, они собрались отпраздновать именины Василия. Торжество запечатлено на сохранившейся фотографии: семнадцатилетний Василий стоит позади отца, по обе стороны от него мать и тетка Мария Гудович. На фото также дочь Марии Варвара с мужем Владимиром и детьми, сестры Владимира. Немногим удается слабая улыбка; иные безучастно смотрят в объектив. Скорее всего, в таком составе они собрались в последний раз. Еще снег не растаял, как Варвара была арестована, спустя несколько месяцев пришли за Владимиром, и оба навсегда исчезли в пучине сталинского Большого террора.

 

20. Лишенцы

В начале 1929 года семья Голицыных оказалась в относительно благополучных обстоятельствах. «Мэр», сохранивший к своим семидесяти пяти отличное здоровье, получал каждый месяц денежные переводы от сына Александра, который обосновался в Лос-Анджелесе. Сын Николай устроился переводчиком в Институте Маркса и Энгельса, Владимир Владимирович работал во Внешторгбанке. Сын Михаил служил экономистом в Госплане, получая вполне солидную зарплату в 200 рублей в месяц, а его жена вела небольшое частное предприятие – артель «Расшитая подушка». Дети Михаила и Анны тоже жили благополучно. Владимир и Елена растили трех детей, на жизнь он зарабатывал иллюстрациями; Сергей изучал литературу и подрабатывал рисовальщиком. Три девочки учились: Маша – на Высших литературных курсах, Катя – в обычной государственной школе, Соня – в Институте общественного здоровья.

Но неприятности ждали уже за углом.

Однажды в марте Сергей, возвращаясь домой, обнаружил на воротах своего дома в Еропкинском переулке большое объявление. В нем значились имена жителей дома, попавших в разряд «лишенцев». По существу там была перечислена вся его семья за исключением двух младших несовершеннолетних девочек, Маши и Кати.

В списке значилась даже Александра Россет, прислуга, продолжавшая жить с Голицыными и через десять лет после революции. Каждый обозначался статусом, какой имел до революции: «бывший предводитель дворянства», «бывший князь», «бывший помещик», «бывшая княгиня». После большинства имен значилось: «нигде не работающий», то есть паразитирующий за счет чужого труда, как и при старом порядке. Против своего имени Сергей прочел «сын бывшего князя, нигде не работающий». Мужчин выгнали с работы: Николая – из института, Владимира Владимировича – из банка. Михаила предупредили, что его вот-вот уволят, и он ушел по собственному желанию, предполагая, что так нанесет меньший вред своей анкете. Широкомасштабная чистка «бывших людей» шла по всей стране. Некоторым, как князю Кириллу Урусову, удалось сохранить работу. Молодой московский геолог Урусов был одним из немногих, кто не захотел уйти тихо. Он публично отстаивал свою позицию как эффективного лояльного работника и в этом преуспел.

Осоргины в Соловках

Из всей семьи больше других повезло Николаю, быстро нашедшему новую работу в качестве переводчика французской газеты Journal de Moscou, где он проработал до своей кончины в 1942 году. Владимир Владимирович за три года сменил шесть мест. Зная пять языков, он ухитрялся сводить концы с концами, получая крошечное жалованье в Литературном музее, где составлял каталог отдела фольклора и подрабатывал случайными переводами. Владимиру Владимировичу вскоре удалось восстановиться в правах, возможно благодаря тому, что его последняя жена была крестьянкой. (Хотя ее собственный брат был репрессирован как кулак в 1930-е.) Михаилу досталось пуще всех: ему отказывали, куда бы он ни обращался. «Что вы везде лезете, – говорили ему, – мы и без вас отлично построим социализм». Он боролся за восстановление прав семьи, собрал документы от прежних работодателей и подавал заявления об отмене решения о причислении их к лишенцам, хотя не все члены семьи его поддерживали.

Михаил обратился за помощью к Пешковой и Горькому, указав, что как либерал был под надзором полиции и что у него блестящий послужной список после революции. Ни Пешкова, ни Горький не смогли ему помочь. Отсутствие работы сильно огорчало Михаила, его мучили бессонница и боли в сердце. По совету своего адвоката Михаил согласился пройти психиатрическое освидетельствование. Оказавшись в психиатрической клинике, Михаил обнаружил, что больница полна совершенно здоровыми людьми, укрывавшимися здесь от чистки или тюрьмы. Один из пациентов каждое утро пел во всю мощь своих легких «Боже, царя храни!». Михаил спросил его: «Вы с ума сошли?» И этот совершенно здоровый человек ответил: «Только здесь я могу безнаказанно петь все, что хочу».

Анна вела собственную борьбу. Вместе с несколькими бывшими дворянками и группой крестьян из Бучалок она организовала артель «Расшитая подушка». Деревенские женщины вышивали льняные простыни и наволочки, Анна и ее товарки занимались сбытом. Дело шло, и участники артели хорошо зарабатывали, но налоговая инспекция закрыла артель, ссылаясь на эксплуатацию трудящихся. Анна две недели просидела под арестом. Дважды на нее заводили уголовное дело как на паразита, эксплуатирующего крестьян, и оба раза суд ее оправдывал. Тем не менее на этом предпринимательская карьера Анны оборвалась.

Поздно вечером 12 июля 1929 года в квартиру Голицыных явились агенты ОГПУ со множеством солдат и ордером на арест Сергея. Последовала обычная сцена: они обыскали квартиру, семья безмолвно присутствовала, готовила чай и собирала ему вещи. Сергея посадили в воронок и отвезли на Лубянку. Он по-юношески гордился произошедшим, рассматривая арест как инициацию, ритуал достижения совершеннолетия.

Ночью его разбудили и повели на допрос. Следователь обрушил на Сергея град обвинений, угроз и брани. Он сказал, что им известно о Сергее все, что он убежденный монархист и отъявленный фашист, «князь, Рюрикович, классовый враг, враг Советской власти». Сергей возразил, что Голицыны не Рюриковичи, потомки мифического основателя русского государства, а Гедиминовичи, потомки великого князя литовского. Но следователь счел эти объяснения не относящимися к делу и заявил, что ему известно, как Сергей и его друзья проводят время, танцуя фокстрот, устраивая вечеринки и ведя антисоветские разговоры. Он положил перед Сергеем лист бумаги и велел написать отчет об антисоветской деятельности его друзей. На следующий день Сергея перевели в Бутырку, где его допрашивали день и ночь, требуя дать информацию о его друзьях. И хотя Сергей сотрудничать отказался, в конце концов его отпустили, заставив дать подписку о неразглашении.

Осенью Голицыны получили предписание в течение двух недель покинуть Москву. Вся деятельность «мэра» была посвящена древней столице России, и он любил город как члена собственной семьи. Город был частью его жизни, а ссылка в таком возрасте означала, что «мэр» умрет, больше его не увидев. Все были взволнованы и измучены. За эти две недели они раздали большую часть мебели и книг, сожгли во дворе семейную переписку многих поколений: писем было гораздо больше, чем они могли взять с собой. Наконец, однажды утром на запряженные лошадьми телеги они принялись грузить свое имущество – немного мебели, несколько чемоданов, баулов и ящиков. Когда были уложены тяжелые вещи, Владимир принес семейные портреты, положил сверху и, накрыв, тщательно закрепил. Соседи молча наблюдали их отъезд. Голицыны жили в Еропкинском переулке семь лет. Здесь они справили четыре свадьбы и крестили трех новорожденных. Здесь были арестованы пять членов семьи. Когда они выезжали из Москвы, поднялся ветер и начался дождь. Владимир укрывал семейные портреты брезентом и подвязывал веревками, чтобы они остались целыми и сухими. Вечером они добрались до своего нового дома в деревне Котово по Савеловской железной дороге.

«Мэр» не поехал в Котово, он предпочел жить с семьей дочери Эли в Сергиевом Посаде. Здесь «бывшим людям» тоже приходилось несладко. В январе 1926 года Эли, ее муж Владимир и много других, включая Истоминых, Шаховских и Олсуфьевых, были объявлены лишенцами. Около трех тысяч человек, или 10 % населения городка, потеряли права, и среди них были не только дворяне, но священники, купцы, мелкие предприниматели, даже портные, слесари и другие ремесленники. Согласно официальным документам того времени, в эту группу попадали те, кто использовал наемный труд для извлечения дохода, участвовал в торговле, служил в царской полиции, а также находившиеся на иждивении лишенцев в возрасте до 18 лет.

В мае 1928 года «Комсомольская правда» и другие газеты печатали статьи, в которых утверждалось, будто Сергиев Посад сделался «столицей дворянства, черносотенцев и монахов». Пресса требовала от власти объяснений, почему большая группа «бывших» могла жить так открыто и работать во многих советских учреждениях. Владимир Трубецкой был отмечен особо. «БАРОНОВ И КНЯЗЕЙ НАДО НЕМЕДЛЕННО УВОЛИТЬ, ВЫГНАТЬ ИХ С СОВЕТСКОЙ РАБОТЫ», – кричал текст статьи, набранный заглавными буквами. «Рабочая газета» нападала на музей Свято-Сергиевского монастыря за большое число «бывших» в его штате. «Рабочая Москва» описывала сотрудников музея из «бывших» как «двуногих крыс». В том же месяце восемьдесят человек, включая четырнадцать монахов, были арестованы.

Трубецкие теперь жили на грани нищеты. С конца 1928 года хлеб выдавали по карточкам, которых лишенцу Владимиру и его семье не полагалось. Владимир потерял работу в ресторанном оркестре и кинотеатре. «Нам грозит голод, – писал «мэр», – хлеба больше нет». Они пытались разводить кроликов, но животные дохли. Немногие оставшиеся ценные вещи были отнесены в Торгсин, сеть государственных магазинов, где продукты, выдававшиеся по карточкам, можно было купить за твердую валюту или обменять на золото, серебро, драгоценные камни, антиквариат и произведения искусства.

В 1930 году Анна Голицына писала дочери:

…Очень жалкое положение Трубецких, очень уж у них не хватает жалования Владимира. Я приехала – как раз у них не было дров, почти не было картофеля, а уж о жирах и не говори. Был пустой суп – вода с картофелем, а на второе картофель с солью… Я привезла от Вовика 20 руб. дедушке, но пришлось отдать Трубецким. Купили воз дров, и картофеля, и конину (лошадиное мясо). Когда я уезжала, Владимир должен был получить жалование, которое сейчас же рассеется: у них 300 руб. долга. У детей валенки развалились и нельзя их отдать починить, и дети мерзнут, особенно страдает Варя, у которой обмороженные ноги, и ужасно распухают и болят от холода. Мы стараемся сейчас продать красное покрывало со старинной вышивкой в их пользу.

Словно унижения нищетой было недостаточно, Владимиру пришлось пережить поношение предков, когда в июне 1929 года директор Сергиевского Свято-Троицкого музея вскрыл могилу его прадеда Владимира. Услышав об этом, Владимир сразу бросился к нему с упреками, но директор спокойно предложил Владимиру поделить с ним найденные в могиле превосходные вещи, в частности эполеты покойного и его череп, которые он держал у себя в кабинете.

Разруха и ожесточение заставляли Владимира чувствовать такую боль за Россию, что временами он делался болен физически. Пришвин разделял скорбь Владимира. «Русский народ погубил цвет свой, бросил крест свой и присягнул князю тьмы Аваддону», – писал он в дневнике.

В этих ужасных обстоятельствах дети Трубецких находили поводы для радости. Голодные, они катались в лесу на лыжах, каждый год ставили рождественскую елку и готовили пасхальные яйца. Летом любили играть под дождем. Играми, музыкой и шутками Эли и Владимир старались отвлечь детей от тяжелых жизненных обстоятельств.

14 апреля 1928 года муж внучки «мэра» Георгий Осоргин был отправлен из Бутырской тюрьмы в Соловецкий лагерь. Среди узников Соловков был и Дмитрий Лихачев, позднее ставший известным филологом и одним из моральных советских авторитетов. Он был совершенно очарован Георгием, этим «среднего роста блондином с бородкой и усами, всегда по-военному державшимся: прекрасная выправка, круглая шапка чуть-чуть набекрень… всегда бодрым, улыбчивым, остроумным». Лихачев видел в Георгии натуру, проникнутую глубокой религиозной верой. Это был тип человека, готового служить другим. Он работал делопроизводителем санчасти, всегда старался помочь ослабевшим заключенным, всеми правдами и неправдами доставляя им освобождение от общих работ.

Александр Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» описывает, как Осоргин и другие его приятели смеялись, шутили и были всегда готовы высветить шуткой абсурдность своего положения, что было совершенно недоступно лагерной охране. «Ходит и посмеивается Георгий Михайлович Осоргин: „Comment vous portez-vous на этом островý?“ – „A la guerre comme à la guerre“. (Вот эти шуточки, эта подчеркнутая независимость аристократического духа – они-то больше всего и раздражают полузверячих соловецких тюремщиков.)»

С помощью Пешковой Лина смогла добиться свидания; они с Георгием жили в каюте катера, стоявшего у пристани на острове. Когда Лина уезжала, она была беременна. Ей удалось устроить второе свидание чуть больше чем через год, когда ее семью выселяли из Москвы. Положение Георгия было чрезвычайно тяжелым. Незадолго перед ее приездом Георгий был посажен в карцер; преступление его заключалось в том, что он дал одному умирающему священнику немного хлеба и вина для последнего причастия. Лагерное начальство согласилось выпустить Георгия из карцера на время свидания с Линой при условии, что он не скажет ей, что ему вынесен смертный приговор. Дмитрий Лихачев видел их прогуливающимися под руку, красивую элегантную брюнетку и счастливого, с мягким ироничным выражением на лице Георгия. Как утверждает Лихачев, тот сдержал слово и ничего не сказал жене. Лина осталась в уверенности, что они переживут его шестилетний срок и наконец соединятся навеки, даже если это будет означать ссылку в отдаленные места страны.

Вот как Солженицын описывает ее последний приезд:

И однажды Осоргин назначен к расстрелу. И в этот самый день сошла на соловецкую пристань его молодая (он и сам моложе сорока) жена! (Георгию было тридцать шесть, Лине – двадцать девять. – Д. С.) И Осоргин просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что не даст ей задержаться долее трех дней, и как только она уедет – пусть его расстреляют. И вот что значит это самообладание, которое за анафемой аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды и каждой мелкой боли: три дня непрерывно с женой – и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз (жена жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она обернулась и увидела, как муж взялся за голову с мукой. – «Что с тобой?» – «Ничего», – прояснился он тут же. Она могла еще остаться – он упросил ее уехать. Когда пароход отходил от пристани – он уже раздевался к расстрелу.

Эта последняя часть кажется художественным преувеличением, поскольку точно неизвестно, когда он был расстрелян. Известно лишь, что ночью Георгия вызвали из барака вместе с несколькими другими заключенными, отвели на местное кладбище и расстреляли. По одним данным, было расстреляно сорок заключенных, по другим – четыреста. Как утверждается, причиной расстрела было недонесение лагерному начальству о готовящемся побеге. Идя на казнь, Георгий пел «Христос воскресе» и громко молился вместе с другими. Тела были свалены в общую могилу, некоторые жертвы были еще живы, когда их забросали землей. Начальник расстрельной команды Дмитрий Успенский был пьян и беспорядочно палил из своего нагана. Лихачев видел его на следующее утро смывающим кровь с сапог. В 1988 году Лихачев вернулся на Соловки и нашел место казни. Там стоял небольшой дом, в земле вокруг строения он нашел фрагменты костей. Лихачев поговорил с хозяином дома, который рассказал, что когда они по осени копают в огороде картошку, временами находят человеческие черепа.

Лина скоро узнала о смерти Георгия. Она нашла священника, который согласился тайно отслужить панихиду в одной московской церкви, но когда они пришли туда, нашли там множество посторонних и, испугавшись, ушли. Вскоре семья Осоргиных получила разрешение уехать из Советского Союза во Францию. Лина с семьей уехала навсегда.

 

21. Мышь, керосин и спичка

В 1931-м, через два года после высылки из Москвы, Голицыны переехали в Дмитров, расположенный на реке Яхроме в 65 километрах к северу от столицы. Дмитров был прелестным городком со старинными каменными домами и несколькими изящными храмами. Близость к Москве делала его привлекательным для таких семей, как Голицыны, которым необходимо было наведываться в Москву, но которые не могли жить там на законных основаниях. Однако очень скоро Дмитров стал центром крупнейшей в СССР стройки с использованием труда заключенных.

Первоначально за строительство канала Москва – Волга отвечал Наркомат водного транспорта, но ввиду медленных темпов, вызванных недостатком рабочих рук, через год оно было передано в ведение ОГПУ. В сентябре 1932 года для обеспечения строительства канала трудовыми ресурсами был основан Дмитлаг, Дмитровский исправительно-трудовой лагерь, который на несколько лет стал крупнейшим в системе ГУЛАГа. Его размеры и численность заключенных росли так быстро, что лагерная администрация сбилась со счета: до сих пор неизвестно, сколько мужчин и женщин работало в Дмитлаге. После завершения строительства в 1937 году канал Москва – Волга длиной 128 километров связал столицу, прежде не имевшую выхода к морю, с большой Волгой и тем самым с пятью морями: Белым и Балтийским на севере, Черным, Каспийским и Азовским – на юге.

Первые несколько лет работы велись без применения тяжелой техники. Канал, его многочисленные шлюзы, водохранилища и гидроэлектростанции почти полностью построены зэками, вооруженными лопатами, кирками и тачками. Отличившиеся работники получали по шестьсот граммов хлеба в день, большинство довольствовались четырьмя сотнями, наказанные получали триста граммов. Многие тысячи погибли, одни – от голода, другие утонули или были залиты в бетон. Некоторых выкликали по ночам после смены и расстреливали в лесу. Начальник одного из лагерей любил зимой раздевать провинившихся заключенных догола и оставлял их замерзать насмерть.

Руководили стройкой Л. И. Коган, начальник строительства, и С. Г. Фирин, начальник Дмитлага (с сентября 1933 года). Управление Дмитлага помещалось в бывшем Борисоглебском монастыре, превращенном после революции в музей. Сотрудники осмелились протестовать против закрытия музея и были арестованы ОГПУ. Для Фирина, который прежде был начальником Белбалтлага (строившего Беломорско-Балтийский канал), Дмитлаг был не просто средством постройки канала, но частью гигантского проекта преобразования человека, которое тогда именовали «перековкой». Канал должен был изменить не только облик страны, но и людей, которые его строили: в процессе труда заключенные должны были расстаться с прежней ущербной личностью и возродиться – перековаться – в новых людей, достойных социалистического отечества. Фирин мыслил себя творцом, верховным культуртрегером. Он устраивал на своей даче салон, где по вечерам собирались поэты, писатели и другие талантливые заключенные. В лагере он создал культурно-воспитательный отдел, театр и оркестр, в которых играли заключенные; он прочесывал ГУЛАГ в поисках талантливых певцов, музыкантов и актеров и переводил их в Дмитлаг. Художники изготавливали плакаты и транспаранты, в Дмитлаге выходило более пятидесяти газет. Общественные и политические деятели, художники и журналисты со всего СССР и даже из-за границы приезжали засвидетельствовать происходящее в Дмитлаге чудо и воочию убедиться «в безграничных возможностях большевистской власти в деле перевоспитания человека». Сталин трижды приезжал в Дмитлаг.

В мире Дмитлага свобода и неволя соединялись самым причудливым образом. Характерен случай профессора Николая Некрасова, последнего генерал-губернатора Финляндии перед революцией и бывшего министра Временного правительства. Превосходный инженер, он много раз был арестован, в 1930 году его осудили на десять лет лагерей. В качестве ценного специалиста он был переведен в Дмитлаг, где ему отвели собственный дом в «свободной зоне» и предоставили машину с водителем. В 1935 году он был освобожден, но предпочел остаться до окончания строительства. В 1940-м его снова арестовали и на этот раз расстреляли.

Случай с Некрасовым не был единичным. В середине 1930-х, проведя много лет в лагерях, Галина фон Мекк и ее муж Дмитрий Орловский (за которого она вышла замуж после того, как ее первый муж Николай был расстрелян как враг народа) оказались без работы и безо всякой надежды ее найти. Отчаявшись, Дмитрий нанялся в ОГПУ статистиком, на строительство канала в Рыбинске, однако комфортная жизнь продлилась недолго. В 1938 году Дмитрий был уволен и вновь арестован, после чего пропал навсегда. Многие «бывшие» находили работу в Дмитлаге, кто-то по вольному найму, кого-то пересылали туда из других лагерей. Нужда в специалистах была так велика, что инженеров и других людей с нужными специальностями целенаправленно арестовывали по 58-й статье (контрреволюционная деятельность) и посылали в Дмитлаг.

Владимир Голицын нашел там работу как художник. Он получил заказ на оформление зала местной школы для бала по случаю пятнадцатилетия ОГПУ. После окончания работы аристократ, бывавший на балах царской России, остался посмотреть на бал. Вначале было множество длинных речей, исполненных проникновенными воспоминаниями о первых днях ВЧК. Затем последовала «художественная часть», включавшая выступления хора украинских кулаков, балалаечника и различных солистов; все они были заключенными. Затем взревел духовой оркестр ОГПУ, и один из комендантов лагеря выскочил на середину зала с криком: «Дамский вальс!» Он подхватил под руку блондинку (лагерную машинистку) и принялся кружить ее по залу, страшно гремя шпорами.

Дмитрий и Андрей Гудовичи тоже приехали в Дмитров. Дмитрий провел последние три года в лагерях Карелии на строительстве Беломорско-Балтийского канала; Андрей вернулся из сибирской ссылки. Оба нашли работу в Дмитлаге, Дмитрий – в одном из конструкторских бюро. Они часто виделись с Голицыными, Владимир любил их общество. К большому удивлению Владимира, они знали много блатных и красноармейских песен времен Гражданской войны. Дмитрий пел их лучше всех. «Нужно просидеть в лагере лет восемь, как он, чтобы так петь, – отмечал Владимир. – Конечно, в его исполнении песни облагорожены, но это придает им особую прелесть».

Дом Голицыных в Дмитрове всегда был теплым и гостеприимным. Владимир и Елена охотно открывали двери новоприбывшим, помогали обустроиться. Денег было мало, и они потчевали гостей черным хлебом и винегретом. Владимир и Елена жили в одном доме с тремя своими детьми (в 1932-м Елене было восемь, Мишке – шесть, Ларюше – четыре), родителями и дедом «мэром». Его сестры Маша и Катя жили в соседнем доме.

29 февраля 1932 года в возрасте восьмидесяти четырех лет «мэр» скончался от воспаления легких. Он умер мирно, без мучений. Его похоронили в Дмитрове, и в течение многих лет семья собиралась на его могиле, пока та не исчезла: однажды ночью рабочие канала бульдозерами сравняли с землей кладбище.

Мишка вспоминает свою бабушку Анну как «духовного главу голицынского клана». Она всегда оказывалась рядом с тем, кто попал в беду. После обеда она собирала внуков, читала им русскую классику, Джонатана Свифта, Вальтера Скотта, Жюля Верна – и брала их с собой на длинные прогулки, показывая местные ягоды, грибы, учила названиям цветов и бабочек. Дедушка Михаил был уверен, что она портит детей. Он был вспыльчив, едва выносил детские шалости и живость; особенно выводила его из себя их страсть стрелять жеваной бумагой. Тем не менее дедушка брал их с собой за грибами и давал уроки французского и английского. Он любил свою большую семью. «У нас теперь 14 внуков, – писал он брату Александру в Калифорнию в конце 1930-х, – все растут как грибы и нас во всем радуют, так что мы не знаем, кому отдать предпочтение».

Александр вел образ жизни, который не могла себе вообразить его семья, оставшаяся в Дмитрове. Прожив несколько лет в Сиэтле, он с Любовью и детьми переехал в Лос-Анджелес, где открыл успешную медицинскую практику. Среди его пациентов был Сергей Рахманинов, которого он лечил во время последней болезни композитора. Трое из четырех детей Голицына работали в кино. Дочь Наталья сделала короткую карьеру в немом кинематографе, общалась с Рудольфом Валентино и Чарли Чаплином, сын Георг работал продюсером на студиях «Юниверсал» и «Уолт Дисней», его «Фрейд» в 1960-м был номинирован на премию киноакадемии в качестве лучшего фильма года. Его брат Александр сделал успешную карьеру в Голливуде. За три десятка лет в качестве художника-постановщика студии «Юниверсал» он участвовал в создании шедевров «Техниколора» Дугласа Сирка, работал с такими мастерами, как Фриц Ланг, Грета Гарбо, Альфред Хичкок и Клинт Иствуд. Четырнадцать раз его номинировали на премию «Оскар», и он получил ее трижды: за фильмы «Призрак оперы» (1943), «Спартак» (1960) и «Убить пересмешника» (1962). Александр работал во всех жанрах, от черного вестерна до боевиков и фильмов ужасов; среди его достижений классический культовый фильм 1957 года «Невероятно худеющий человек».

В Дмитрове его кузены Голицыны воспитывались на других фильмах. Мишка со своими друзьями ходил в кинотеатр «Октябрь», где их развлекали фильмами «Ленин в октябре», «Мы из Кронштадта» и «Чапаев», классическими советскими лентами, пропагандировавшими большевистскую революцию и Гражданскую войну. Как и его братья и сестры, Мишка рос советским человеком. Он любил майские и ноябрьские демонстрации, был, как и его друзья, заядлым болельщиком местной футбольной команды и никогда не пропускал авиационных представлений. Несмотря на все случившееся с их семьями, Мишка и его ровесники росли советскими патриотами, гордыми за свою страну и ее достижения, не испытывавшими ностальгии по дореволюционному прошлому. Тем не менее семья пыталась поддерживать старые традиции. Анна давала малышам уроки Библии, семья отмечала православные праздники. Каждый год в конце декабря они по ночам срубали маленькую рождественскую елку, хотя праздник был официально запрещен. Тайком они несли ее домой и наряжали при плотно задернутых шторах. Счастливейшими моментами в Мишкиной жизни были поездки в Москву, к Николаю Шереметеву и Цецилии Мансуровой. Мишка любил «дядю Колю», и поскольку семья дяди была бездетной, Мишка был там на правах приемного сына. Свободной кровати в квартире не было, поэтому Николай связывал вместе два стула ремнем, на них стелили простыню и одеяло и с поцелуями укладывали Мишку спать. Дом всегда был полон музыки, Николай проводил много времени, репетируя на скрипке или сочиняя за старым пианино пьесы для спектаклей вахтанговского театра. Николай больше всего любил играть что-нибудь из Сен-Санса или концерт для скрипки ре мажор Чайковского. Иногда великая меццо-сопрано Надежда Обухова приходила к Николаю поработать над каким-нибудь особенно трудным пассажем. Если Николай не музицировал, он брал Мишку с собой на охоту с двумя ирландскими сеттерами Вальтой и Лаской. Это было любимое занятие Николая, и он однажды сказал Мишке, что его мечта умереть на охоте. Мечта его исполнилась, хотя и совсем не так, как он это себе представлял.

Юрий Елагин играл вместе с Николаем в вахтанговском театре восемь лет. Он высоко ценил его как человека и музыканта, который всегда был готов помочь ему совершенствоваться в игре. Елагин утверждал, что никогда не встречал человека более «изменчивого» и «многоликого». «Иногда он бывал простоват, даже груб, всеми манерами, разговором и даже костюмом напоминая простого рабочего», отчего рабочие сцены любили его чрезвычайно. Иногда же он бывал блестящ и элегантен, выглядел аристократом до кончиков ногтей. Когда в театр приезжали иностранные гости из Германии, Франции или Англии, Шереметева выпускали вперед, поскольку он блестяще владел основными европейскими языками и мог общаться с иностранцами совершенно свободно. Он рассказывал о прошлом семьи, только если много выпивал, а водкой Шереметев глушил боли, вызванные болезнью поджелудочной железы. Николай решительно отказывался показываться докторам и всячески скрывал свою болезнь.

Николай Шереметев испытал свою долю оскорблений и унижений. Когда он пришел получать паспорт, милиционер спросил его: «А не будете ли вы, гражданин, родственником графов Шереметевых?» «Я и есть граф Шереметев», – ответил он с вызовом. Его ответ вызвал оторопь у сотрудников, которые все же не решились тронуть Николая из-за известных всем связей Цецилии. Тогда милиционер швырнул ему паспорт под ноги, прошипев: «Бери, бери паспорт, барское отродье». Николай взял паспорт и вышел под градом оскорблений. Однажды происхождение Николая стало поводом для смешного случая. Как-то в ресторане Николай попросил официанта поторопиться с заказом. «Не графья, – отвечал официант, – можете и подождать», – вызвав дружный хохот Николая и его друзей. В сентябре 1937 года, в разгар Большого террора, Сергей Павлович Голицын был арестован по обвинению в саботаже. Следователи НКВД пытались заставить его оговорить Николая и Цецилию, с которыми Сергей работал много лет в театре. Сергей, однако, отказался. Он был расстрелян 20 января 1938 года. Николай и Цецилия выжили.

26 октября 1933 года Владимир Голицын уехал в Москву по делам, а через два дня был арестован на квартире его двоюродного брата Алексея Бобринского. Через несколько дней, не дождавшись мужа, Елена отправилась на поиски. Она посетила друга Владимира Павла Корина. Корин тогда писал портрет Генриха Ягоды, заместителя председателя ОГПУ, и обещал замолвить перед ним за Владимира словечко. В Москве Елена узнала, что через несколько дней следом за Владимиром арестовали его двоюродного брата Александра Голицына, сына Владимира Владимировича, и Петра Урусова, шурина Александра. Всех троих обвинили в создании подпольной организации в целях убийства Сталина.

В качестве улики ОГПУ использовало найденный в квартире Бобринского револьвер, который якобы должен был послужить орудием убийства. Находка оружия заставила многих членов семьи Голицыных подозревать, что Владимира и остальных подставил их кузен Алексей. Многие давно подозревали, что Алексей был осведомителем ОГПУ. Подозрения возникли в ходе предыдущих арестов, когда выяснилось, что власти хорошо информированы о частной жизни семьи, и единственным источником этой информации мог быть Алексей. Более того, у Алексея был доступ к оружию. В конце 1929 года в Москву приехал недавний выпускник Стэнфордского университета Робин Кинкед, который стал помощником известного журналиста Уолтера Дюранти. Алексей свел знакомство с Кинкедом и служил у него личным секретарем. Револьвер, который обнаружило ОГПУ, принадлежал Кинкеду, и Голицыны были убеждены, что Алексей намеренно взял у того револьвер, чтобы подставить собственную семью. Если действительно таков был его план, то он сработал против него самого, поскольку Алексея также арестовали.

Владимира вскоре выпустили благодаря вмешательству Ягоды. Алексея приговорили к десяти годам лагерей в Воркуте. Александр Голицын получил три года, которые отбывал в лагере на станции Яя в Западной Сибири. Петр Урусов был приговорен к трехлетней ссылке в Петропавловск в Казахстане. Его жена Ольга поехала за ним.

Родственникам Голицыных в Сергиевом Посаде тоже досталось. В апреле 1933 года Владимир Трубецкой был арестован по доносу его товарища музыканта, который сообщил в ОГПУ, что Трубецкой внушал жене и детям антисоветские взгляды. Владимира увезли в Москву и месяц держали на Лубянке, но затем отпустили.

За несколько месяцев перед тем, осенью 1932 года, ОГПУ арестовало Михаила Скачкова. Бывший белый офицер, бежавший после Гражданской войны в Чехословакию и вернувшийся в Советскую Россию в 1926-м, Скачков работал в иностранном отделе Главлита, главного цензурного ведомства. Оказавшись в очередной раз под следствием, Скачков назвал множество людей членами подпольной контрреволюционной организации, включая Владимира и Сергея Голицыных и их дядю Владимира Трубецкого. Чекисты однако не обратили на них внимания и сосредоточились на известном лингвисте Николае Дурново и его сыне Андрее. В 1928-м отец и сын Дурново были арестованы. Их арест проходил в рамках так называемого «дела славистов».

На допросах Андрей Дурново признался, что якобы состоял в фашистской организации под названием «Российская национальная партия» (РНП). Накануне нового года чекисты арестовали невесту Андрея Варю Трубецкую, а через несколько дней – ее отца Владимира. Всего было арестовано около семидесяти человек, почти все – ученые и интеллектуалы, лингвисты и филологи. По каким-то неясным причинам ни разу не были арестованы братья Владимир и Сергей Голицыны, а также Павел Шереметев, чье имя значилось в списке членов РНП. Инициаторами РНП были провозглашены эмигранты, проживавшие в Западной Европе, а главными среди них – брат Владимира Трубецкого Николай, профессор Венского университета, один из величайших лингвистов XX века, и его друг и коллега лингвист Роман Якобсон. Николай Трубецкой был одним из создателей евразийства, политического движения в эмигрантском сообществе, рассматривавшем большевистскую революцию как необходимый шаг на уникальном историческом пути России, который в конце концов приведет к тому, что коммунисты отбросят марксизм ради русского православия. Мужчины и женщины, арестованные по «делу славистов», обвинялись в тайной работе для достижения этой цели под руководством зарубежных наставников. Владимир Трубецкой, которому в 1930 году позволили отвезти больного сына Гришу на лечение в Париж, где он встречался с братом и многими другими эмигрантами, считался связным РНП.

Большинство арестованных были приговорены к ссылке, однако для многих, включая отца и сына Дурново, причастность к этому делу означала расстрел. Варя Трубецкая была приговорена к трем годам ссылки; ее отец получил пять лет лагерей, которые были заменены ссылкой. В апреле 1934 года Владимир и Варя в сопровождении нескольких агентов ОГПУ были отправлены пассажирским поездом в Андижан.

Андижан служил важным перевалочным пунктом на Великом шелковом пути, пока его не разрушил Чингисхан; он расположен в центре Ферганской долины у подножия Памирских гор – «крыши мира». В те годы это был городок с семьюдесятью тысячами жителей, зелеными парками, театрами, кино, базарами, хлопковыми фабриками и огромной пивоварней. Это был многонациональный город, где жили узбеки, бухарские евреи, русские, украинцы, татары и армяне. Большинство узбекских женщин носили паранджу из темно-синего или золотого бархата.

Когда Эли узнала, куда высылают мужа и дочь, она стала собираться за ними следом. Распродала большую часть фамильных вещей, заняла денег у родственников и в мае 1934 года отправилась в дальний путь. Это было впечатляющее зрелище: Эли на восьмом месяце беременности, окруженная шестью детьми в возрасте от восьми до девятнадцати, со множеством узлов и старых чемоданов. Они нашли жилье у местного узбека, который согласился сдать им половину дома. Через месяц после приезда Эли родила Георгия.

Хотя он по-прежнему был лишенцем, Владимир без труда нашел работу в ресторанном оркестре, играл и в государственном театре Узбекистана. Вместе с несколькими друзьями они создали джазовый оркестр и давали концерты. Зарабатывал он мало, должен был играть ночь напролет, и такая жизнь его изводила. За вычетом обязанности регулярно отмечаться в местном НКВД (как стало называться ведомство с середины 1934 года), Владимир мог делать, что хотел.

Владимир и Эли заново устроили семейную жизнь в Средней Азии, совершенно непохожую на жизнь в России. Владимир усвоил некоторые местные обычаи: отказался от стульев и сидел на корточках, вместо европейского костюма носил вышитую тюбетейку и длинный халат, который надевал поверх галифе, обувался в ботики с обмотками. Они с Эли свели знакомство с соседями узбеками, болтали и курили с ними во дворе. Старшие дети работали, младшие ходили в школу. В выходные они гуляли по горам, ловили рыбу или отправлялись в местный парк культуры и отдыха, с его аттракционами, пивной и плавательным бассейном. Со временем Владимир смог скопить денег на покупку предметов роскоши: швейную машинку для Эли, велосипед для детей и радиоприемник.

Когда Владимир был дома, он писал на кухне, а дети бегали и играли вокруг него. Его перу принадлежат несколько рассказов, навеянных красотами экзотического мира Средней Азии (из которых был напечатан только один, и то под псевдонимом, поскольку они не вписывались в каноны советской литературы того времени), и воспоминания «Записки кирасира» о своей офицерской жизни до революции. Единственный экземпляр воспоминаний, к счастью, сохранился, и они были впервые напечатаны в 1991 году. Владимир часто писал письма любимому племяннику. Он потчевал его рассказами о своем джазовом оркестре с безумным пианистом-кокаинистом, о прекрасных женщинах, с которыми флиртовал в дороге, и проститутках, фланировавших между столиками в табачном дыму.

Эти письма и рассказы, а также свидетельства всех, кто его знал, рисуют его человеком несгибаемого духа. Владимир был полон радости жизни: шутливый, остроумный, игривый, даже глуповатый, счастливый муж и отец, музыкант, писатель, охотник и путешественник, вечный оптимист, даже когда для этого не было никаких оснований, он мечтал после ссылки поселиться на берегу Черного моря.

Владимир Голицын вышел из Бутырской тюрьмы в конце 1933 года. Все очень обрадовались его возвращению в Дмитров. Все, кроме невесты его брата Сергея, Клавдии Бавыкиной. Сергей познакомился с ней, когда работал на осушении болот. Она была из простой рабочей семьи, которые неплохо устраивались при советской власти: делали карьеру, хорошо зарабатывали и жили вполне комфортно. Более того, они верили власти и ее вождям, верили сообщениям о «саботажниках» и «врагах народа» и были убеждены, что в тюрьме оказываются только настоящие преступники. Члены обеих семей были против брака Сергея и Клавдии. Семья Сергея находила Клавдию «некультурной» и надеялась, что он найдет себе пару из своего круга. Семья Клавдии опасалась, что, выйдя замуж за «бывшего человека», она подвергнет опасности не только себя, но и остальных. Один из родственников даже грозился донести на Сергея, если он не перестанет видеться с Клавдией. Сергей долго мучился, не зная как поступить. Опасаясь за будущее Клавдии, он пытался уговорить ее бросить его, но она решительно заявила, что готова разделить его судьбу. Они обвенчались в маленькой церкви в переулке между Пречистенкой и Арбатом весной 1934 года. Клавдия оставила девичью фамилию: так было безопаснее; обсуждали возможность Сергею взять ее фамилию, но он отказался. Лишь немногие члены семьи пришли на свадьбу и небольшую вечеринку в квартире родителей Клавдии.

Новобрачные поселились в Дмитрове неподалеку от родителей Сергея. Это было трудное время. Машу арестовали, а освободившись, она потеряла работу, и ее выгнали из школы. Деньги кончались. Несколько детей разом болели скарлатиной. Владимир страдал болезненным недугом колена. Промучившись несколько лет, он наконец решился сделать операцию и едва не умер от передозировки эфира, пока хирург удалял ему значительную часть коленного состава. Теперь у него одна нога не сгибалась и была на четыре сантиметра короче другой. Но, размышляя обо всем, что с ними происходит, он находил утешение в обыденной жизни семьи:

…Неуверенность в завтрашнем дне создает наплевательское отношение к своей квартире, к обиходу и прочему, стоит ли обои менять? Стоит ли чинить, когда, может быть, завтра тебя попрут. <…> Зато острее чувствуешь счастье мгновения, когда сидишь за столом, что-нибудь рисуешь, жена беспокоится, что плохо перекрасила штаны Ларюше, папа несет головешку – печку топит, мама на машинке шьет, дети на просыхающем дворе в лапту играют. Сейчас все хорошо. Я это осязаю. А завтра?

Эту дневниковую запись он завершил словами: «Писал в двенадцать ночи. Для обыска и ареста время уже слишком позднее».

К весне 1935 года атмосфера в Дмитрове стала ухудшаться. Однажды прошел слух, что их дом обещали сдать кому-то другому и они должны съехать, и это вызвало панику. Некоторые члены семьи даже собрались немедленно уехать в Чебоксары в надежде, что далеко от Москвы у них будет больше шансов избежать внимания милиции.

25 ноября сотрудники НКВД пришли в дом Голицыных и дали Владимиру двадцать четыре часа, в течение которых он должен был выехать за сто первый километр от Москвы. Накануне дочь Елены легла в больницу со скарлатиной; двоих сыновей изолировали. Они никак не могли ехать. Владимир послал письмо Корину с просьбой поговорить с Ягодой, наркомом внутренних дел. Не желая ставить друга в сложное положение, он просил Корина не хлопотать, если тот опасается, что это ему навредит. Но Корин согласился помочь, и хотя его хлопоты вызвали у Ягоды гнев, тот в конце концов отменил приказ, и семье было разрешено остаться в Дмитрове. Через год Ягода был арестован и вскоре расстрелян, его сменил Н. И. Ежов, осуществлявший Большой террор и тоже впоследствии расстрелянный.

Владимир предвидел такую же страшную участь для себя. Он вспоминал слова одного «недорезанного», который сказал ему: «Я себя чувствую, как мышь в мышеловке, которую облили керосином и которая ждет, чтобы поднесли спичку».

«Я вижу эту спичку все время», – писал Владимир.

 

22. Счастье Анны

В первые годы советской власти Царицыно-дачное переименовали в «Ленино-дачное». Здесь в 1928 году обосновалась, отбыв трехлетнюю ссылку, Анна Сабурова с детьми Борисом, Юрием и Ксенией. Их тянуло в Царицыно потому, что оно было близко от Москвы, и потому, что там жила родня – Варвара и Владимир Оболенские. Владимир нашел работу в местном совхозе, а когда его уволили, узнав, что он бывший князь, стал бухгалтером на кирпичном заводе. Почти одновременно с Сабуровыми здесь поселилась мать Варвары Мария Гудович с детьми Дмитрием, Андреем и Меринькой.

В начале 1929 года Борис и Юрий Сабуровы были арестованы; через несколько месяцев арестовали Дмитрия и Андрея Гудовичей. Все они были обвинены в создании подпольной контрреволюционной монархической организации. Бориса и Юрия приговорили к трем годам ссылки в Сибирь; это был их второй приговор после «дела фокстротистов». Андрей Гудович был также второй раз осужден и приговорен к ссылке в Сибирь на три года. Самый суровый приговор получил Дмитрий: пять лет лагерей. Он попал в Белбалтлаг в Карелии, близ Белого моря. Сначала работал на погрузке леса, потом был переведен на строительство Беломорско-Балтийского канала. Здесь он оставался до 1932 года, когда был досрочно освобожден и отправлен в Дмитров на строительство канала Москва – Волга. На фоне всех этих несчастий разворачивался роман бывшего князя Сергея Львова с Меринькой Гудович, которые сыграли свадьбу в том же году. Второй брак Мериньки, как и первый, закончился трагически.

Борис и Юрий были переведены в Бутырку, где ожидали решения своей участи. В одиннадцать вечера 31 августа их вывели из камер, повели на Казанский вокзал и на следующий день отправили в ссылку. Их привезли в Свердловск (бывший Екатеринбург), где поместили в одиночные камеры. 5 декабря они случайно узнали, что их повезут в Тобольский округ, Бориса – в Самарово, Юрия – в Сургут. Борис написал матери, чтобы она прислала зимние вещи и Библию. Братья доехали до Самарова вместе, затем Юрий отправился в Сургут.

Братья переживали свою вторую сибирскую ссылку по-разному. Юрий нашел работу и делал рисунки для маленькой деревенской избы-читальни, просил мать прислать краски, кисти и бумагу для работы. «Не беспокойтесь обо мне, – писал он матери. – Абсолютно не беспокойтесь. О Борисе можете. А обо мне не надо. Я совершенно здоров и чувствую себя превосходно». Через несколько недель его перевели в Сайгатино, стойбище из пятнадцати юрт на берегу Оби, в тридцати километрах к западу от Сургута. Он по-прежнему был счастлив. У него была собственная маленькая комната, достаточно теплой одежды и еды (молоко, масло, мясо, рыба, птица), он немножко зарабатывал, научившись шить меховые шапки, и собирал материал для этнографической статьи, которую надеялся опубликовать в журнале. В свободное время он охотился и катался на лыжах.

Борис с трудом приспосабливался к жизни в ссылке. Из Самарова его перевели в Селиярово, где он жил в юрте, отдавая хозяевам все свои скудные деньги за угол и стол. Из еды были только суп, вареная рыба и чай. Работы он найти не мог и по большей части читал религиозные книги, спал, писал, ждал писем из дома и боролся с депрессией.

Анна и Ксения хлопотали, писали прошения, встречались с Пешковой. Хлопоты, однако, успеха не имели.

Проходили месяцы, но ничего не менялось. Юрий держался бодро, но и у него случались периоды, когда он падал духом, остро переживая отсутствие связи с внешним миром. Борис весной 1931-го переехал обратно в Самарово, где снимал койку у пожилой пары. Он так и не нашел работы и ухитрялся выживать на деньги, которые присылали мать и Юрий; с деньгами было так туго, что он не мог купить конвертов для писем, которые делал из старых газет, утешаясь лишь воспоминаниями о счастливой и безвозвратно ушедшей жизни.

Анна отвечала ему тем же, вспоминая об утраченном счастье:

…а папа приходил к 5 ч. самовару после чистки в посадках и пил белое вино с персиками, потом чай и выбирал хлеб и булочки с хрустящими корочками. <…> Какое успокоение и счастье было бы опять увидеть эту спокойную позу <…> и египетская папироска раскуривается не спеша. <…> В зале разносятся звуки Шопена и Шумана, или Вагнера, папа, раскачиваясь у фортепьяно, теряет представление времени и живет в мире звуков. <…> И стены живут и все живет. А я пошла читать в розовую старинную гостиную (с камином и бюстом М. А.), где на кушетке лежало меховое покрывало из Албании. <…> Сижу под пальмой, разные старые шкапы, полки, корзины, мелочь, все старинное, многое из Рима.

Тем не менее она убеждала сына в необходимости жить настоящим: «Многие живут только прошлым или будущим (как мы теперь), но надо всегда жить в „момент“ – пока живешь, где бы ни очутился, и собою наполнять обстановку…» Анна не теряла веры в будущее до конца своих дней. Она научилась жить без страха и признавалась Борису, что все ее страхи умерли в Наугольном доме на Воздвиженке в 1918 году, когда чекисты увели «Папу».

Все, что ценно, сохранилось в нас , а след хороших вещей остается неизгладимо. Я безвозвратный оптимист. Даже печальное, даже погром, ничто не в силах уничтожить то, что было нам мило и что мы храним в сердце.

…Надо прежде всего победить все наши обстоятельства и драмы в своем сердце, т. е. в себе.

Лето 1930 года застало Анну и Ксению Сабуровых в Калуге. Анне предложили работу учительницы пения в музыкальной школе при условии, что она перестанет ходить в церковь и примет участие в организации школьной антирелигиозной пропаганды. Она отказалась. Анна немного зарабатывала частными уроками английского. Ксения работала уличным продавцом газет, подрабатывала в библиотеке техникума.

Много лет Ксения скрывала от родных свою тайну, которая стала известна только в 1931 году. После переезда в Калугу, последовавшего за «делом фокстротистов», Ксения познакомилась с англичанином Джорджем Дэниэлем Пейджем, работавшим учителем английского языка. Он был существенно старше Ксении, даже старше ее матери. Тем не менее Ксения, которой тогда было двадцать четыре, с ним обручилась с условием держать помолвку в секрете в течение шести лет – до свадьбы, которая должна была состояться в 1931 году. Брак, однако, оказался недолгим, он продолжался всего месяц и пять дней. Вскоре после свадьбы Пейдж стал готовиться к возвращению в Англию, возможно под давлением ОГПУ. Он хотел, чтобы Ксения уехала с ним, но она отказалась; она не могла себе представить, что бросит мать одну, когда Борис и Юрий в ссылке. 2 января 1932 года Пейдж уехал. Ксения никогда больше не видела мужа, хотя они много лет продолжали переписываться.

В 1932-м, отбыв три года ссылки, Борис и Юрий вернулись домой. Анна поехала встречать Бориса. Он был слаб, измучен и оборван, на ногах у него болтались ветхие галоши, набитые соломой и подвязанные веревочками. Соединившись, Сабуровы поселились во Владимире. Татьяна Аксакова-Сиверс, побывавшая у них, не могла не заметить, как трудно они живут. У всех были сложности с работой, жили впроголодь, зависели от помощи Павла Шереметева, регулярно присылавшего продукты и деньги. Все четверо выглядели бледными и слабыми, зато наконец они были вместе.

Но через четыре года, 26 апреля 1936-го, Бориса и Юрия вновь арестовали. «Никогда не забуду маминого лица, – вспоминала Ксения без малого через полвека, – она вошла в мою комнату, стала в дверях, вся дрожа, и произнесла только: „Обоих!“» Братьев увели в комендатуру ивановского НКВД и несколько месяцев держали во внутренней тюрьме в полной изоляции. Во время обыска у Сабуровых нашли несколько изданий Библии и множество книг по церковной истории. Когда следователь спросил Юрия о его политических взглядах, тот заявил: «Я монархист». Обоих братьев, как и в 1929-м, обвинили в контрреволюционной пропаганде, агитации и хранении контрреволюционной литературы. Юрия обвиняли еще и в участии в подпольной военной организации. Эти аресты были частью большой операции, проводившейся во Владимире. За несколько дней перед арестом Сабуровых было арестовано множество священников. Один из них, отец Афанасий, ковровский епископ (позднее причисленный к лику святых), был обвинен в связях с Ватиканом и белогвардейцами на Украине. Братьев приговорили к пяти годам лагерей и отправили в Вологду, а затем в Котлас и здесь разделили. Юрий отправился в Ухтпечлаг, группу лагерей на реках Ухте и Печере в Коми. Борис – в Белбалтлаг в Карелии. Путь Юрия лежал на север и восток, Борис перемещался на запад.

В конце 1936-го – начале 1937 года Юрий сменил несколько лагерей. 19 апреля 1937 года он писал из лагеря близ станции Ветлосян, что ни писем, ни посылок, ни денег, которые родные посылали, не получал. Он винил себя, что долго не отвечал, но объяснял, что у него не было ни карандаша, ни бумаги: «Я живу сравнительно неплохо. За это время перебывал на 3 лагпунктах, но ни разу ни на каких тяжелых работах не работал. Хворал дизентерией. <…> Последнее время работаю на лаптях – учился плести лапти, собственно не плести, а только заготовлять лыко для плетения. Работа, конечно, не тяжелая, в теплом помещении».

Это было последнее письмо от Юрия, весной он умер от дизентерии. Когда письма от него перестали приходить, Анна несколько лет делала запросы о здоровье и положении сына, но ответов не получала. И только в 1940 году получила официальное извещение, что Юрий дополнительно приговорен к десяти годам заключения «без права переписки» и выслан в лагерь в Сибири. Анна умерла, так и не узнав правды о судьбе сына.

Бориса тоже несколько раз перебрасывали из лагеря в лагерь. Весной 1937 года он заболел и был освобожден от тяжелых работ в лесу. Анна, которая посылала ему еду и деньги (последние до него никогда не доходили), написала Пешковой с просьбой помочь Борису попасть в лагерный госпиталь в Медвежьей горе (позднее – Медвежьегорск). Борис направил аналогичный запрос начальнику лагеря; он надеялся, что его если не отправят в госпиталь, то переведут в рабочий корпус Бутырки. Лагерное начальство проигнорировало эти просьбы, а состояние Бориса ухудшалось. Ноги у него опухли, и он не мог ходить. К лету он был уже лежачим. Улучшенное питание и более мягкие условия содержания, а позднее посещение лагерных врачей вернули Борису здоровье, и к концу года он вновь оказался в бараке на Сеннухе. Зиму он провел на лесоповале, и к весне его здоровье ухудшилось. Ноги опять отекли, в легких появилась жидкость, ему было трудно дышать. Анна пыталась добиться его освобождения, но все ее просьбы были отвергнуты. В начале июля 1938 года Борис понял, что умирает. Он написал матери и дяде Павлу Шереметеву, чтобы они не посылали ему больше продуктов. 2 августа его похоронили на лагерном кладбище на Сеннухе; он умер, меньше месяца не дожив до своего сорок первого дня рождения.

Анна, всегда уповавшая на волю Господа, в конце концов смогла примириться и с этой потерей. Некоторые местные бабы даже прозвали ее «счастливой матерью». «Где же счастье?» – удивлялась Анна. «Счастье, что в страданиях детей у тебя свеча все время Богу горит», – отвечали ей.

«Праведники еще есть на Руси, – писал ковровский епископ Афанасий, – которые молят Господа о ее спасении. Если бы не было праведных, Господь уничтожил бы нас. Вот, например, у меня есть знакомая Сабурова Анна – жена бывшего петербургского губернатора. Она лишилась в революцию мужа и отца, в 1932 г. арестовали двух ее сыновей, сама больная, но ни в одном письме ко мне она не возроптала на Господа».

Горе из-за смерти Бориса усиливалось тем, что Анна теперь была одна. Ночью 22 февраля 1938 года арестовали Ксению. Ее заключили в бывшем женском монастыре во Владимире, где она заболела. Сначала отекли ноги, затем все тело и даже лицо. У нее был ужасный понос и гнойные раны по всей голове, ей пришлось остричь волосы. В конце сентября Ксению перевели в Иваново. Здесь следователь по фамилии Белеков жестоко ее бил. Бил по лицу, разбил губы и выбил несколько зубов, таскал по комнате за волосы. Он требовал, чтобы Ксения призналась в своих преступлениях, а она не понимала, в чем ее обвиняют. Так прошло несколько недель. Во время избиений Ксения старалась не терять сознания и не сказать чего-то, что могло бы бросить на кого-то тень. Свою вину она узнала только на суде в начале октября: шпионаж и контрреволюционная деятельность (ст. 58, п. 6). В качестве доказательства следователи указывали на ее брак с Пейджем и найденные у нее при обыске несколько немецких марок, присланных теткой, жившей за границей. Ее признали виновной и приговорили к десяти годам лагерей. «Не показала, что поражена, – рассказывала Ксения. – Только стало холодно спине и губы не шевелились. Сказали, что надо подать на апелляцию. Подала. На приговоре написала, что не согласна с обвинением».

21 ноября Ксения получила от матери письмо, помеченное «№ 2». (Письма нумеровали, чтобы получатель узнавал о недоставленных.) Известие о смерти Бориса поразило Ксению как удар молнии. В ответ она писала: «То, что со мной теперь, как-то отошло на второй план. Все это не так важно и кажется маленьким». Ксения не могла перестать думать о Борисе, видела его каждую ночь во сне. Утрата заставляла ее чаще думать о Юрии и все больше о нем беспокоиться. Она, как и мать, продолжала верить, что он жив.

В конце 1938 года Ксения узнала, что ее отправляют в лагерь на север. Она попросила мать прислать нижнее белье и калоши без каблука. В конце концов Ксения оказалась в Плесецке Архангельской области. Это было гиблое место. Лагерь был полон блатных, которые потешались над Ксенией, называя ее «княгиня Македонская». Зимой бывали сорокаградусные морозы. Ее поставили возить бревна на строившуюся железную дорогу и выдавали четыреста граммов хлеба, на ногах у нее не было ничего, кроме хлопчатобумажных чулок и лаптей. Тяжелая работа и ужасные условия жизни быстро подорвали здоровье, ее признали временно непригодной для рабочей бригады и назначили усиленный паек. Вскоре ее опять отправили на лесные работы, но она не могла вырабатывать норму, и ее посадили в карцер, где почти не кормили; продукты, которые присылала Анна, лагерная охрана забирала себе. Когда ее выпустили из карцера, некоторые заключенные помогали ей выполнять норму, давая передохнуть и согреться у костра. Такой круговорот – лесоповал, болезнь, отдых, восстановление сил, лесоповал – продолжался всю зиму и весну 1939 года. Однажды Ксения была на пороге смерти и выжила благодаря заботам других заключенных, продуктам, которые присылали мать и дядя Павел (кофе, варенье, молоко, консервированные овощи; значительная часть до Ксении не доходила), и ворчливому сочувствию лагерной охраны.

Той весной Анна была занята заботами о Юрии. Она и ему посылала посылки, которые возвращались «за ненахождением адресата». Уже два года от него не было ни слова, но она все еще надеялась и продолжала писать письма лагерному начальству и в московское Главное управление лагерей.

В конце мая Ксения воспряла духом. Она узнала, что дела некоторых заключенных, приговоренных в Иваново в одно время с ней по похожим обвинениям (ст. 58, п. 10), пересмотрены, и они признаны невиновными. Ксения собиралась подавать апелляцию и надеялась на удачу. Незадача заключалась в том, что апелляцию надо было подавать в трех экземплярах, а в лагере не было писчей бумаги.

Душевный подъем Ксении объяснялся также тем, что ей удалось установить хорошие отношения с другими заключенными. Весь июнь и июль она работала на лесоповале, обрубая сучья и снимая кору с поваленных деревьев. Это была нелегкая работа, но Ксения с ней справлялась благодаря мужчинам, которые ей помогали. Один из них был турок, но она называла его «вавилонцем». Он забирал у нее топор, когда она уставала настолько, что не могла продолжать работу, заканчивал ее норму и делился с ней своей пайкой. Однажды его поймали в тот момент, когда он давал ей деньги, и отправили в карцер. Он «деспотичный, красивый, умный, бурный, добрый» – писала Ксения матери. Она была уверена, что умерла бы в лагере, если бы не «вавилонец» и еще несколько мужчин, которых там встретила.

Анна, которая никогда не бывала в лагере, не могла этого понять и, несмотря на все случившееся с ее семьей, тревожилась, что Ксения сблизилась с нехристем турком.

Все лето и осень надежды Ксении на освобождение укреплялись. В августе были освобождены шесть заключенных; в октябре – тридцать шесть. Предчувствие свободы обострило желание быть дома с матерью. Наконец в декабре удалось достать бумагу. Негнущимися пальцами, привыкшими целыми днями держать топор, Ксения написала апелляцию. И стала ждать.

 

23. Веселые времена

«Жить, товарищи, стало лучше, – объявил Сталин в 1935 году, – жить стало веселее». Эти слова стали главным девизом середины 1930-х, краткого трехлетия между завершением первой пятилетки и началом Большого террора. Для миллионов советских граждан это так и было хотя бы потому, что тяжелые потрясения, вызванные насильственной коллективизацией и форсированной индустриализацией, завершились. В сравнении с кошмаром «великого перелома» жизнь действительно стала лучше.

В том же году, когда появился этот лозунг, газета «Комсомольская правда» запустила серию статей о «науке ненависти», в которой приняли участие такие известные писатели, как Максим Горький и Илья Эренбург. Ненависть, как они утверждали, вовсе не предосудительна, но заслуживает взращивания и всяческого поощрения, «поскольку человек, не умеющий страстно ненавидеть, едва ли сможет страстно любить». В статье «О воспитании чувства ненависти» объяснялось, какой именно вид ненависти надлежит культивировать: «Без зоркости и бдительности, без умения распознавать маскирующегося врага, без сознания того, что безобидных, ручных врагов в природе не бывает, а тем более в природе классовой борьбы, без всего этого нет и не может быть большевистского воспитания молодого поколения». Это был не теоретический постулат, но «суровый и благородный закон»: «Если враг не сдается, его уничтожают».

Тем временем для советских граждан открылись рестораны (ранее только иностранцы могли наслаждаться этой роскошью), в обиход вернулись джаз и фокстрот, наступил расцвет советской оперетты. В магазинах снова появились шелковые чулки, был снят запрет на рождественские елки. Смягчилась государственная риторика в отношении «бывших людей» и лишенцев. В 1935 году Сталин заявил: «Сын за отца не отвечает». Эти слова миллионы униженных и опороченных взяли на вооружение в борьбе за возвращение своих гражданских прав. Кульминации новый идеологический поворот достиг при принятии сталинской Конституции 1936 года, которая гарантировала равноправие всех граждан «независимо от расовой и национальной принадлежности, пола, вероисповедания, образовательного ценза, оседлости, социального происхождения, имущественного положения и прошлой деятельности». Сталин отверг поправку, ограничивавшую в правах «бывших людей», священников, белогвардейцев и всех «не занятых общеполезным трудом». «В отличие от буржуазных конституций, – сказал он, – проект новой Конституции СССР исходит из того, что в обществе нет уже больше антагонистических классов».

В 1930-е наибольшими привилегиями пользовалась партийная элита. Уже весной 1918 года госпожа Луначарская разъезжала по Петрограду в лимузине, который всего месяц назад принадлежал великому князю Павлу Александровичу, с его бывшим шофером Зверевым за рулем. В том же году ее муж получил квартиру в Александровском дворце в Царском Селе, над покоями, которые прежде занимала вдовствующая императрица Мария Федоровна. Госпожа Луначарская появлялась в театре в роскошных вечерних туалетах. Такова была норма для вождей революции. При Сталине привилегии были значительно расширены, роскошь стала доступна гораздо более широкому кругу правящей элиты, которая наслаждалась ею гораздо более демонстративно, чем аристократия предреволюционной эпохи.

Чарльз Килиберти, шофер американского посла Джозефа Дэвиса, привез на дачу Молотова, в 1937 году председателя Совнаркома, госпожу Дэвис, урожденную Марджори Мерриуезер Пост, светскую даму и наследницу огромного состояния. Дача Молотова была значительно больше поместья госпожи Дэвис на Лонг-Айленде, еду там подавали более обильную и разнообразную, а в гараже Молотова стояли шестнадцатицилиндровый «кадиллак» и несколько «паккардов» и «фордов». Как и другие богатые иностранцы, жившие в СССР, госпожа Дэвис захаживала в Торгсин, чтобы купить произведения искусства, антиквариат и мебель бывших дворян. Она была допущена в секретные хранилища, набитые золотом, серебром и драгоценными камнями, которые предлагались на продажу. Когда Дэвисы покидали СССР, советские официальные лица подарили им пару китайских ваз из шереметевского дворца в Останкине.

Спецраспределители, автомобили с шоферами, дачи, санатории на Черном море, особые школы и пионерские лагеря для детей: новый правящий класс советской России вел такой образ жизни, какой рядовые граждане и вообразить не могли. Люди, однако, были не вовсе слепы относительно образа жизни начальства: «Коммунисты в Москве живут как баре, ходят в соболях и с тростями в серебряной оправе». «Вот цель уничтожения уравниловки. Создать классы: коммунистов (или прежних дворян) и нас, смертных». Советская элита решительно отвергала эти обвинения, в качестве коренного отличия себя от царской элиты указывая на то, что они не владеют всеми этими вещами, а только имеют к ним доступ.

Среди тех, кто был допущен в этот избранный круг, был модный американский фотограф Джеймс Эббе, побывавший в СССР в 1932 году. В опере он сидел рядом с советскими начальниками и их женами в роскошных платьях, которым постоянно «целовали ручки»; он посетил московский ипподром, который оказался таким же «снобистским» и «фешенебельным», как любой ипподром Европы; подолгу засиживался в шикарном баре гостиницы «Метрополь». Бар пользовался популярностью среди дипломатов, журналистов и западных туристов благодаря своему джазовому оркестру и красивым, элегантно одетым официанткам. По свидетельству Эббе, большинство этих женщин были дочерьми бывших аристократов и богатых предпринимателей. Свободно говорящие по-английски, по-французски и по-немецки, они вынуждены были работать в этом баре в качестве приманки ОГПУ. Ничто, однако, не могло сравниться с парадными раутами, которые давала госпожа Литвинова, жена наркома иностранных дел. Гостей доставляли на лимузинах с шоферами в ее особняк на Спиридоновке, где десятью годами раньше молодые Голицыны и Шереметевы устраивали вечера со своими друзьями из АРА. Госпожа Литвинова встречала приглашенных наверху огромной парадной лестницы, протягивая для поцелуя руку в перчатке.

Но самые странные впечатления, которые получил Эббе в Советском Союзе, были от посещения «Общества бывших политкаторжан и ссыльнопоселенцев». Бывшие террористы собирались в городском особняке «в атмосфере аристократического клуба прошедшей эпохи, с частным рестораном и картинной галереей, где была большая коллекция фотографий, рисунков, картин и гравюр, посвященных царской тюрьме, многие из которых были подлинными произведениями искусства». Эббе отобедал с членами общества, и они отвезли его в загородный дом общества, который располагался в усадьбе Шереметевых Михайловское. Ему устроили экскурсию по усадьбе с ее замечательными соснами, чистейшими прудами и ухоженными газонами; старые амбары были отданы детской колонии; крестьяне жили в тех же избах, только служили теперь не Шереметевым, а членам общества. За цветами ухаживал старый садовник, оставшийся с шереметевских времен.

Когда Эббе осматривал большой барский дом, у него возникло ощущение, что прежние владельцы покинули его накануне. Все было в превосходном состоянии, дом с изысканной мебелью, очаровательным музыкальным салоном и огромной библиотекой, отделанной темным деревом, где на полках стояли в кожаных переплетах издания английской и французской классики, источая «дух культуры старого режима». Спали члены общества в кроватях с балдахинами; множество небольших железных кроватей было припасено на случай «чрезвычайного притока бывших революционеров во время летних отпусков». Гонг призывал их к обеду. «Аристократы революции усаживались вокруг круглого стола красного дерева. Когда я занял свое место за этим пролетарским столом короля Артура, я обратил внимание, что этим большевистским рыцарям и благородным дамам прислуживают крестьяне, одетые в ливреи с гербом общества политкаторжан: зарешеченное тюремное окно в венке из кандалов». Рядом с Эббе восседали знаменитые участники революционного движения, старые и седые. С одной стороны сидел Василий Перовский, брат Софьи Перовской, повешенной после убийства Александра II. Напротив – Михаил Фроленко, проведший в тюрьме двадцать четыре года. «Все время обеда эта небольшая компания смеялась, шутила и рассказывала занимательные истории о кровавом терроре революционных дней».

Уходя, Эббе заметил маленькую седую женщину, сидевшую на балконе. Это была Вера Фигнер, революционная деятельность которой началась еще в 1870-е. Она разрабатывала план покушения на Александра II и была приговорена к смертной казни, которую заменили двадцатилетним тюремным заключением. Публикация ее воспоминаний после революции принесла ей всемирную славу. Эббе никак не мог связать образ непреклонной террористки с симпатичной восьмидесятилетней старушкой в кружевном чепчике, погруженной в вышивание. Разоткровенничавшись, старушка шепнула ему: «Мы не за это боролись».

Старому шереметевскому садовнику тоже было что рассказать. Весной 1929 года поползли слухи, что графа Петра Шереметева, умершего в 1914 году, похоронили с золотым оружием. Грабители пытались проникнуть в склеп, но не смогли; чтобы положить конец кривотолкам, власти взломали крипту и вскрыли могилу. Когда гроб открыли, мороз побежал по спинам: тело графа Петра, помещенное в двойной запечатанный гроб, почти не подверглось тлению. Некоторые заговорили, что это мощи святого. Чтобы крипта не стала местом паломничества, тело графа тайно захоронили в другом месте, не отмеченном никаким знаком. Его закопали даже без гроба.

В те годы были разорены могилы многих Шереметевых. В мае 1927 года Ольга Шереметева записала рассказ Марии Гудович о судьбе старинной крипты Шереметевых в Знаменской церкви Новоспасского монастыря:

Сегодня она пришла из Новоспасского и встретила там какую-то старуху <…> которая рассказала о том, как раскрывали новоспасские склепы, о том, как разломали часовню, где была похоронена монахиня Досифея, как потом закапывали могилы, обыскав покойников, причем в склепе под Знаменской церковью у одного из похороненных нашли золотую саблю и забрали. <…> Все это возможно вполне, я сама видела в 23 году разбитые склепы и разрытые могилы в Симоновом монастыре. Знаю, что с Новоспасского монастыря свозили плиты для ремонта Большого театра.

Александра Толстая была заключена в Новоспасском монастыре, когда это случилось. Однажды ночью она услышала скрежет лопат и удары ломов по мраморным надгробиям. Утром она увидела, что вся земля усеяна костями и черепами. Вокруг сидели женщины, любуясь своей добычей: золотыми кольцами, браслетами и крестами. Разграбление продолжалось несколько дней, и никто не пытался его остановить.

Могилы Шереметевых были осквернены в Нижнем Новгороде. Несколько поколений (начиная с нетитулованной дворянской ветви рода) были похоронены в местной церкви, после революции закрытой и разграбленной. Могилы были вскрыты, гробы взломаны, останки, раздетые и разграбленные, разбросаны по земле. Крипту превратили в керосиновую лавку, в церкви устроили кинотеатр.

В судьбе шереметевских могил не было ничего особенного. В 1928 году Петр Оболенский отправился на могилу матери на Тихвинском кладбище в Ленинграде. Когда он спустился в церковную крипту, обнаружил, что железные двери распахнуты настежь. Оболенский увидел, что склеп загажен и осквернен, по всей видимости, там долго жили люди. Бродяги не добрались до могилы его матери, но разграбили могилу тетки. Фамильный склеп Барятинских в церкви усадьбы Марьино был безжалостно разрушен в 1937 году. Мраморные саркофаги были разбиты на куски, а останки девятнадцати Барятинских собраны в кучу и сожжены. Золу развеяли по ветру, а склеп использовали под склад угля.

Эти акты вандализма вначале совершались стихийно, однако с конца 1920-х они планировались и организовывались властями. Разрушение склепа Барятинских было произведено с ведома и разрешения властей: для пола в новой школе понадобился кирпич. Почти сорок тысяч тонн железа, бронзы, гранита и другого камня было изъято на кладбищах и снова пущено в дело. Значительная часть мрамора, использованного для украшения первых станций московского метро в 1930-е, была получена из надгробий. Многие кладбища сравнивали с землей, а «на костях» строили многоквартирные дома, рабочие клубы и стадионы.

В США и большей части развитых стран наступила Великая депрессия, сопровождавшаяся рабочими волнениями. О жизни в СССР поступало очень мало объективной информации, неудивительно, что многие на Западе с надеждой следили за развитием коммунистического государства. Удивительно, что среди них было немало русских дворян.

Алексей Алексеевич Игнатьев, участник Русско-японской войны, к моменту революции занимал пост военного атташе в Париже. Уже в ноябре 1917 года он помогал большевикам в закупке оружия, а официально поступил на советскую службу в 1925-м. Проведя много лет в изгнании, Игнатьев впервые посетил СССР в 1930 году, а в Париже написал о своей поездке восторженный отзыв. В 1937-м, в разгар Большого террора, Молотов телеграммой вызвал Игнатьева в Москву для работы в Наркомате обороны. Игнатьев пережил не только Большой террор и Вторую мировую, но даже Сталина и умер своей смертью в семьдесят семь лет.

Иной была судьба еще одного дворянина-возвращенца князя Дмитрия Петровича Святополк-Мирского. Сын бывшего царского министра внутренних дел Дмитрий, как и его брат Алексей, во время Гражданской войны сражался на стороне белых. Алексей был убит, Дмитрий бежал в Англию, где стал известным филологом и профессором университета. В 1931 году он вступил в Коммунистическую партию Великобритании, после чего уехал в СССР. В 1937 году на него начались нападки в советских газетах как на «врангелевца» и «белогвардейца», Святополк-Мирский был арестован и приговорен к восьми годам лагерей. Он умер в июне 1939 года в лагере под Магаданом.

Самым известным из возвратившихся был граф Алексей Толстой, «влиятельный защитник сталинского режима». Дальний родственник Льва Толстого, Алексей Николаевич во время Гражданской войны примкнул к белым, служил в отделе пропаганды у Деникина, затем уехал в Западную Европу. Но в 1923 году вернулся. «Красный граф» стал одним из ведущих советских писателей наряду с Горьким. В 1936 году он возглавил Союз писателей, позднее стал членом Академии наук и депутатом Верховного Совета. Толстой был трижды удостоен Сталинской премии, в том числе за исторический роман «Петр I». При Сталине он жил на широкую ногу, «подобно барину, сошедшему со страниц Тургенева», как презрительно писал о нем американский журналист Юджин Лайонс. Дома он был окружен слугами, которые называли его «ваше превосходительство». Он умер своей смертью в Москве в 1945-м.

 

24. Ядовитые змеи и карающий меч: операция «Бывшие люди»

1 декабря 1934 года в коридоре Смольного дворца был убит выстрелом в затылок первый секретарь ленинградского обкома партии С. М. Киров. На следующий день Владимир Голицын записал в дневнике: «Вся наша семья в ужасе. Только бы убийца был не князь, не граф, не дворянин. Все возмущены бессмысленной выходкой».

Многие долгое время были уверены, что убийство Кирова организовал Сталин, дабы устранить потенциального политического соперника. Сегодня представляется более вероятным, что Сталин не имел к этому никакого отношения и что убийство было делом одиночки. И хотя страхи Владимира Голицына, что убийца окажется дворянином, не оправдались, советское руководство использовало убийство Кирова в качестве предлога для новой кампании репрессий и террора.

Началась охота на подпольный «Центр зиновьевцев»; Сталин подписал распоряжение о ссылке 663 бывших последователей Зиновьева в Сибирь и Якутию. Репрессии обрушились на национальные меньшинства. Этнические финны, жившие в Ленинградской области и Карелии, подвергались арестам, более 46 тысяч человек были депортированы из районов, прилегавших к советским границам, и высланы в лагеря в Западной Сибири, Казахстане и Таджикистане. В самом Ленинграде главной мишенью репрессий стали «бывшие люди».

16 февраля 1935 года управление НКВД по Ленинградской области направило наркому НКВД Г. Г. Ягоде докладную записку с грифом «совершенно секретно» о «серьезной засоренности предприятий, ВУЗов и особенно учреждений гор[ода] Ленинграда остатками разгромленной буржуазии, крупными чиновниками, быв[шего] государственного аппарата (в том числе и полицейского), родственниками расстрелянных террористов, диверсантов, шпионов и даже видными представителями бывшей царской аристократии, генералитета и их потомством». Далее перечислялись пять групп врагов, из которых самыми многочисленными назывались две: «бывшие крупные помещики, купцы, домовладельцы и спекулянты» и «бывшая аристократия (быв[шие] князья, бароны, графы, столбовые и потомственные дворяне)». В ночь с 27 на 28 февраля началась операция «Бывшие люди», целью которой было очистить Ленинград в течение четырех недель от оставшихся «бывших». Помимо обычных жертв (дворяне, царские офицеры и чины полиции, православные священники), на этот раз НКВД включало в их число детей и внуков, которых причислили к «контрреволюционному резерву». Ленинградское ОГПУ в течение многих лет держало «бывших людей» под особым наблюдением ввиду их «открытой враждебности» советской власти.

В ходе операции «Бывшие люди» власти рассчитывали решить квартирную проблему, поскольку из-за притока крестьян в города недостаток жилья был чрезвычайно острым. Между 1933 и 1935 годами 75 388 ленинградцев были отправлены в ссылку и расстреляны, в результате чего «освободилось» 9950 квартир и комнат.

Еще одной проблемой была безработица, газеты упрекали власть в несправедливости, позволяющей «бывшим людям» – «очевидным классовым врагам» – занимать рабочие места. Дело было не только в том, что они отнимали рабочие места у пролетариев, но и в широко распространенном убеждении, что «бывшие люди» занимаются саботажем. По всему Ленинграду шли митинги, на которых рабочие требовали немедленных безжалостных действий. «Рабочие приветствуют меры, проводимые органам НКВД по очистке нашего города от всей этой старорежимной накипи, а на ее жалкие попытки поднять снова голову мы ответим повышением революционной бдительности и классовой зоркости в наших рядах», – сообщала газета «Смена» в статье под заголовком «Честь жить в великом городе Ленина принадлежит только трудящимся».

В советской прессе «бывших» называли «верными союзниками Гитлера», «ядовитыми хамелеонами, пытающимися принять советский облик», «ядовитыми змеями», «паразитами», «глистами». «Карающий меч пролетарской диктатуры не будет знать пощады», – заявляли рабочие Кировского завода.

1 апреля Ольга Шереметева получила повестку: ей надлежало явиться в главное управление НКВД. Павлу Шереметеву также прислали вызов, и все обитатели квартиры были в панике. Уверенная, что опасаться нечего, Ольга взяла паспорт, пропуск на работу и отправилась на Петровку. Здание было битком набито «бывшими людьми разного рода». Из одной двери, когда она открывалась, были слышны громкие голоса; люди выходили оттуда в слезах и в истерике: им было приказано покинуть Москву в течение суток. Через два часа Ольгу позвали в кабинет и усадили к столу, на котором стояла лампа с зеленым абажуром. Допрос прерывался длительными паузами, следователь барабанил пальцами по столу и внимательно разглядывал Ольгу. Она смотрела на него, не отводя взгляда, и чтобы успокоить дрожь в руках, твердо положила их на стол. За соседним столом допрашивали пожилую женщину, которая, плача, доказывала, что никогда не была дворянкой и помещицей. Следователь расспросил Ольгу о ее последнем муже Борисе Шереметеве, арестованном в 1918 году, затем встал и вышел. Наконец он вернулся и протянул ей паспорт, сказав, что проживание в Москве ей разрешено и больше ее беспокоить не будут. Когда она собиралась уходить, он дал ей совет: «Вам надо бы переменить фамилию».

Татьяну Аксакову-Сиверс признали «ядовитой змеей». Вечером в день убийства Кирова она была в доме своего друга Владимира Львова, одного из дворян, арестованных десять лет назад по «делу фокстротистов» и высланных из Москвы в Ленинград. Через два дня она с ужасом узнала о расстреле ста двадцати заложников в тюрьме на Шпалерной. Вскоре прошли новые аресты. 1 февраля Татьяна узнала от знакомого, что братья Владимира Юрий и Сергей (муж Мериньки Гудович) ночью арестованы, вскоре арестовали и Владимира. Энкавэдэшники пришли за Татьяной 11 февраля.

В апреле Татьяну и трех братьев Львовых, как и многих других заключенных, отпустили на ночь, велев вернуться на другой день, чтобы узнать, куда их высылают. Придя домой, она обнаружила, что сосед уже вселился в ее комнату, а большая часть вещей украдена. Трое Львовых с двенадцатью другими отправились на пять лет в ссылку в Куйбышев; Татьяна на такой же срок – в Саратов.

Многих «бывших людей» находили не только с помощью данных о советской прописке, но и по дореволюционным адресным и телефонным книгам. Никто из арестованных не занимал высокого положения. Типичными жертвами репрессий были князь Б. Д. Волконский, работавший подсобным рабочим на Ленинградском молочном заводе; баронесса В. В. Кнорринг-Формен – уборщица в кафетерии № 89; князь Д. Б. Черкасский – заместитель главного бухгалтера на кондитерской фабрике «Аврора»; граф А. С. Ланской – рабочий на заводе «Электроаппарат». Кирилл Фролов был арестован только потому, что когда-то служил лакеем у Петра Дурново, министра внутренних дел при Николае II. Тем не менее их вместе с другими обвинили в создании «Фашистской террористической группы бывших правоведов», «Террористической группы бывших офицеров», «Террористической группы бывших дворян», «Шпионско-террористической группы из бывших офицеров и лицеистов».

Дмитрий Сергеевич Лихачев, освободившийся из Соловецкого лагеря в 1932-м «за успехи в труде», в 1935 году работал в издательстве при Академии наук, где было множество «бывших людей». Однажды он встретил в коридоре пробегавшую мимо заведующую отделом кадров, которая бросила на ходу: «Я составляю список дворян. Я вас записала». Попасть в такой список не сулило ничего хорошего, и Лихачев тут же сказал: «Нет, я не дворянин, вычеркните!» (Его отец получил личное дворянство, которое не передавалось по наследству.) «Поздно, – ответила она. – Список длинный, фамилии пронумерованы. Подумаешь, забота – не буду переписывать». Лихачеву пришлось самому нанять машинистку, чтобы перепечатать список без своей фамилии.

Немногим повезло, как Лихачеву. Елизавета Григорьевна Голицына, семидесятипятилетняя вдова князя Алексея Львовича Голицына, была арестована в Ленинграде вместе с дочерью и зятем. Она попросила о помощи Пешкову, отметив в том числе, что она княгиня только по мужу, «будучи сама пролетарского происхождения», поскольку отец ее не был дворянином, он был врачом. 14 марта они были приговорены к пяти годам ссылки в отдаленную деревню в Казахстане и оставлены на произвол судьбы. Елизавета была слишком слаба, чтобы работать, а дети – больны. Вскоре после приезда у нее случился инсульт. Друзья продолжали писать Пешковой с просьбами о помощи, поскольку семья «умирала от голода». Дальнейшая их судьба неизвестна. Князь Владимир Львович Голицын, который воевал на стороне красных во время Гражданской войны, был приговорен к пяти годам лагеря в Караганде. Он отбыл только два года, его арестовали повторно (уже в лагере), обвинили в «контрреволюционной агитации» и расстреляли. Княгиня Надежда Голицына, некогда служившая фрейлиной при дворе, была сослана в Туркестан, где ее арестовали и расстреляли в возрасте шестидесяти семи лет.

Татьяна Аксакова-Сиверс закончила свои дни в Саратове вместе со многими сосланными «бывшими». Столичная одежда выдавала их, когда они ходили по домам в поисках жилья; у большинства были проблемы с работой. Одна женщина выжила, продавая маленькие ленинградские пейзажи; другая шила на продажу нижнее белье в собственной мастерской, которую называла «Ленинградская мастерская художественного формирования женской фигуры». Татьяна выручила немного денег под залог портьер, вывезенных из старинной родовой усадьбы Попелёво и миниатюрных портретов работы знаменитого художника XVIII века В. Л. Боровиковского. Летом 1937 года прошла волна арестов саратовских ссыльных. Татьяну арестовали в ноябре и приговорили к восьми годам исправительно-трудовых лагерей. Ее увезли в товарном вагоне, с собой у нее было только то, что на ней. Одна бывшая ленинградка, оказавшаяся в том же вагоне, поделилась с ней последней луковицей. Позднее ее зарубил топором заключенный, с которым та отказалась заниматься сексом. Они ехали до лагеря две недели. На всех остановках Татьяна выбрасывала сквозь щели вагона записочки с просьбой нашедшим переслать их по почте отцу. В это трудно поверить, но две такие записки до него дошли. Татьяна оставалась в лагере до лета 1943 года.

Операция «Бывшие люди» прошла успешно: с 28 февраля по 27 марта 1935 года из Ленинграда были высланы более 39 тысяч человек, 11 072 из них были дворяне. Однако уже в конце июля того же года в газетах вновь появились материалы о том, что «бывшие люди» смогли избежать разоблачения и все еще скрываются в городе Ленина.

Теплоход Иосиф Сталин проходит через шлюз канала Москва – Волга

 

25. Большой террор

Очистив Ленинград от «зиновьевцев», «бывших людей» и других социально чуждых элементов, Сталин и партийное руководство начали охоту на внутренних врагов. Для понимания причин и логики Большого террора определяющее значение имеет международное положение. Приход Гитлера к власти в Германии на Западе и экспансия Японии при императоре Хирохито на Востоке воспринимались как серьезная угроза Советскому Союзу. Сталин и другие вожди партии убедили себя в существовании «пятой колонны», состоявшей из антисоветских элементов и готовившихся нанести удар изнутри, одновременно с германской и японской армиями. Большой террор рассматривался как упреждающий удар, который раз и навсегда должен был уничтожить внутренних врагов.

Большой террор чаще всего связывают с уничтожением старых большевиков и показательными процессами 1936–1938 годов. Десятки тысяч членов партии из числа государственных служащих, работников НКВД, практически все высшее командование Красной армии были арестованы. В разгар террора Сталин пообещал: «Каждый, кто пытается разрушить это единство социалистического государства, кто стремится к отделению от него отдельной части и национальности, он враг, заклятый враг государства народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, был бы он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью». В 1935 году Енукидзе, член ЦК и ЦКК, был обвинен в связях с «бывшими людьми»; он якобы позволил «белогвардейцам» проникнуть в Кремль и чуть ли не готовил покушение на Сталина. Енукидзе был снят с должности, исключен из партии и через два года расстрелян. Глава НКВД Ягода был заподозрен в недостатке бдительности, неожиданно снят с поста наркома НКВД и заменен Н. И. Ежовым.

Ежов с благословения Сталина, при его поощрении, а главное – прямом руководстве был номинальным распорядителем Большого террора в период с августа 1937-го по ноябрь 1938 года, вошедший в историю под именем «ежовщины». Ежов готовил аресты Енукидзе и Ягоды. В августе 1936-го Зиновьев и Каменев, вместе с четырнадцатью их товарищами были судимы, признаны виновными и расстреляны. Ежов участвовал в подготовке второго процесса через год, а затем третьего – в марте 1938-го, над участниками «Антисоветского право-троцкистского блока», после которого были расстреляны Бухарин и Ягода.

Эта сторона Большого террора хорошо известна, гораздо менее известно о подавляющем большинстве жертв «ежовщины». Это были не члены партии, а рядовые граждане из тех, кто причислялся к врагам в предшествующие годы. 2 июля 1937 года Политбюро приняло постановление «Об антисоветских элементах», а 30 июля был издан оперативный приказ НКВД № 00447 «Об операции по репрессированию бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов», которая должна была начаться в августе и продлиться четыре месяца. Были установлены количественные «лимиты» подлежавших аресту и расстрелу «шпионов», «изменников» и «контрреволюционеров». Местные власти нередко просили увеличения установленных лимитов, желая продемонстрировать свои усердие и эффективность. К концу ноября были арестованы около 766 тысяч человек, из них около 385 тысяч расстреляны.

В 1938-м аресты и казни умножились, число жертв продолжало расти. Усердие местных партийных организаций и органов НКВД было так велико, что в Москве начали поговаривать о «перегибах» и «нарушении социалистической законности». Сталин решил, что репрессии выполнили свою роль, и в ноябре 1938 года отправил в отставку Ежова, на которого возложил ответственность за организацию террора. Место Ежова занял Л. П. Берия. 10 апреля 1939 года Ежов был арестован. Он немедленно признался, что был немецким шпионом и использовал должность наркома внутренних дел для подготовки покушения на Сталина. 4 декабря 1940 года Ежов был расстрелян в камере, устройство которой сам спроектировал. Его тело было кремировано, а прах погребен в общей могиле на Донском кладбище. Советские газеты обошли эту смерть гробовым молчанием.

По всей видимости, мы никогда не узнаем точно, сколько людей погибли в годы Большого террора. По заслуживающим доверия данным, в 1937–1938 годах были арестованы 1 575 259 человек. Из них 1 344 923 осуждены, а почти половина – 681 692 – расстреляны. Это означает, что с августа 1937-го до ноября 1938 года расстреливали примерно 1500 человек в день. Невозможно вообразить себе степень ожесточенности и страха, которые утвердились тогда в душах людей.

Жертвами террора пали двое из трех детей Владимира Владимировича Голицына, Александр и Ольга. В 1936-м Александр был освобожден из лагеря, однако ему было запрещено возвращаться в Москву. В августе он женился в Яе, где отбывал срок, на Дарье Кротовой, дочери репрессированного крестьянина, но очень скоро, когда Дарья забеременела, настоял на том, чтобы она уехала, и больше они не встречались. Александр перебрался в Томск и послал Дарье два коротких письма, благодаря которым она знала, что он жив. В Томске к Александру присоединились сестра Ольга и ее муж Петр Урусов, чудом избежавшие ареста в Алма-Ате. Петр устроился на работу в театр, где работал Александр, и они с Ольгой чувствовали себя в полной безопасности. Но накануне Нового года Ольгу арестовали, а через месяц был арестован Александр.

С начала лета 1937 года НКВД обратил особое внимание на Томск как контрреволюционный центр. Здесь были «вскрыты кадетско-монархическая и эсеровская организации», которые готовили вооруженный переворот по заданию японской разведки. Организация, именовавшая себя «Союз спасения России», была создана князьями Волконским и Долгоруковым, несколькими белыми генералами, один из которых носил фамилию Шереметев. Организация создала крупные филиалы в Новосибирске, Томске и других городах. В качестве участников этой организации в Томске были арестованы 3107 человек, в основном бывшие дворяне, 2801 из них, включая поэта Николая Клюева и философа Густава Шпета, расстреляли. Всего во время Большого террора в Томске были арестованы 9505 человек и три четверти из них расстреляны. Нет нужды говорить, что все обвинения против арестованных были сфабрикованы.

Абсурдность обвинений и доказательств хорошо видна на примере дела Александра Голицына. Он был обвинен в том, что состоял членом «Союза» и был вовлечен в «контрреволюционную повстанческую работу». В качестве доказательства НКВД указывал на его актерскую работу: «на сцене Томского городского театра он играл роли героев в извращенном свете и идеологически извращал внутреннее содержание ролей героев». Поначалу Александр отвергал обвинения, но затем, по всей видимости после пыток, стал подписывать любые показания, которых от него добивались. Ольга также была сломлена и призналась, что якобы участвовала в «пораженческой агитации и распространении монархической пропаганды». Все трое были расстреляны: Петр – 13 января 1938 года, Ольга – 5 марта, Александр – 11 июля.

Вдова Александра Дарья за год до того родила сына. Она выполнила данное ему обещание: назвала сына Владимиром и два года никому о нем не сообщала. Не получая никаких вестей от Александра, она воспользовалась данным мужем «тайным адресом» и написала Владимиру Владимировичу в Москву, спрашивая, не знает ли он о судьбе Александра, и приложила фотографию маленького Владимира. Владимир Владимирович ответил, что уже несколько лет не получал известий от Александра и Ольги, и предложил взять мальчика на воспитание. Дарья поблагодарила, но отказалась. Позднее, когда в октябре 1941 года ее арестовали, она, вероятно, сожалела, что не отправила мальчика в Москву. Он однако выжил и позднее сам обосновался в Москве.

Владимир Владимирович жил до 1969 года с последней оставшейся из его детей дочерью Еленой и ее мужем и умер в возрасте девяноста лет. Последние годы жизни он потратил на то, чтобы узнать о судьбе сына и дочери, но власти так и не сказали ему правды. Единственный ответ, который он получал, заключался в том, что Александр и Ольга получили по десять лет без права переписки. В 1974 году, через пять лет после кончины Владимира Владимировича, томский ЗАГС прислал на его старый адрес извещение, что Александр умер 13 января 1944 года от склероза сосудов головного мозга. И только в 1989 году, через пятьдесят лет после их убийства и двадцать лет после смерти Владимира Владимировича, была официально обнародована правда о смерти Александра и Ольги. Наталья Урусова также сошла в могилу, так и не узнав о судьбе своих сыновей Андрея и Петра.

Владимиру Трубецкому наскучила жизнь в Средней Азии. Ему надоел Андижан с его изнуряющей жарой, докучливыми насекомыми и ядовитыми скорпионами. Много проблем доставляли уголовники. В городе часто случалась поножовщина. Официант в ресторане, где играл Владимир, был убит ударом ножа в сердце. Преступник так мастерски владел ножом, что никто не заметил нападения. Работа у Владимира была однообразной и низкооплачиваемой. «Личной жизни совсем не вижу и прихожу домой днем или ночью только спать», писал он в августе 1936 года Владимиру Голицыну в Дмитров. «Дурею от фокстротов, блюзов, танго и бостонов, кот[орые], как мне кажется, превращают меня постепенно в тихого идиота». Между тем Владимиру оставалось отбыть еще два года ссылки. Его дочь Варя делала все, чтобы устроить собственную жизнь. В 1936 году она вступила в Осоавиахим (Общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству), поступила на курсы верховой езды, научилась стрелять и рубить шашкой, носила красноармейскую форму и кавалерийские галифе. Андижанский областной совет Осоавиахима выдал Варе свидетельство об окончании курсов «Ворошиловских стрелков», отметив отличные успехи в политической подготовке. Андрей отмечал, что его сестра стала «совершенно советским человеком» и даже купила собрание сочинений Ленина в шести томах.

Весной 1937 года Владимир почувствовал, что вокруг его шеи стягивается петля, и послал письмо в местное управление НКВД, в котором утверждал, что он – лояльный советский гражданин, а не контрреволюционер или троцкист, и хочет только, чтобы его оставили в покое, дали спокойно работать, заботиться о жене и детях. Но для НКВД подобные письма были не более чем провокацией. 29 июля 1937 года Владимир и Варя были арестованы. В ордере на арест Владимир характеризовался как «бывший князь, потомственный дворянин, бывший гвардейский офицер» и обвинялся в связях с контрреволюционными элементами Западной Европы. Варю обвиняли в участии в заговоре в целях убийства Кирова. 28 августа арестовали Таню. Ее друзья Андрей и Леонид Якушевы с улицы смогли увидеть ее в комнате для допросов. Следователь заметил их и завесил окно газетой. Вскоре Таня вышла из здания и, пока ее сажали в автомобиль, успела прокричать им несколько предостерегающих слов. Андрей рассказал о происшедшем брату Грише, и тот решил, что скоро придут и за ним. Через три дня его арестовали.

Эли сразу почувствовала, что больше никогда не увидит мужа и детей. Андрей пытался разубедить ее, напоминая, что ее отца много раз арестовывали и каждый раз выпускали, но в отравленной атмосфере 1937 года он сам не верил своим словам. Андрей, учившийся в десятом классе, после ареста отца и братьев продолжал ходить в школу. Он должен был участвовать в митингах, одобряя казни врагов народа. Однако дома, думая о судьбе родных, ни одной минуты не верил в их виновность.

Владимира и его детей допрашивали все лето; 1 октября его и Варю приговорили к смертной казни за подготовку «террористического акта» против Сталина; Таня, которую также обвиняли в заговоре против Сталина, и Гриша, которого обвинили в оправдании фашизма, получили по десять лет лагерей.

Из тюрьмы Таня написала два письма Берии, настаивая на своей невиновности. Каким образом, писала она, ее арестовали как «бывшую княгиню», если она родилась в 1918 году, через год после большевистской революции? «Мне двадцать лет, – писала она. – Хочется учиться, жить, хочу быть счастливой и радостной, как все честные девушки Советского Союза. <…> Я – воспитанница Октября. <…> Единственная моя „вина“ в том, что я дочь бывшего князя Трубецкого. Что я Трубецкая». Как и многие дети «бывших людей», арестованных в 1930-х годах, она ссылалась на слова Сталина, что «сын за отца не отвечает». Таня была отправлена в исправительно-трудовой лагерь на западном Урале, где выдержала несколько лет лесных работ, но в начале 1943 года тяжело заболела, и когда стало понятно, что она безнадежна, ее освободили, но к родным она уже не доехала. Подруги по заключению вырыли могилу и поставили на ней березовый крест. Ей было двадцать четыре года.

В декабре 1937-го Эли написала Сталину письмо, умоляя освободить мужа и детей. Она признавала, что в Узбекистане был «саботаж» и власти должны быть бдительными, но решительно отрицала виновность своих близких. Она писала, что все они «любили» и «уважали» Сталина, и дерзко предлагала арестовать оставшихся членов семьи и ее саму, поскольку они, должно быть, такие же «саботажники». Владимир и Варя были расстреляны 30 октября, но Эли ничего об этом не знала, она получила известия о судьбе мужа и дочери только через несколько лет: ей сообщили, что Владимир и Варя приговорены к десяти годам лагерей без права переписки. В то время близкие еще не знали, что это принятый в НКВД эвфемизм, обозначавший расстрел.

Такой приговор позволял родственникам осужденных питать надежду, что они живы, и многие за эту надежду хватались. Никто не хотел думать об ужасном. Гриша, который в 1947 году вернулся из лагерей сломленным человеком, вспоминал рассказы заключенных, будто бы видевших его отца в лагерях на Колыме, где он играл в оркестре. Только во времена хрущевской оттепели, в 1950-е, стал доподлинно известен смысл этой формулировки. В 1955 году Гришу реабилитировали; отца и сестер реабилитировали только через тридцать лет. А в 1991-м, через пятьдесят лет после расстрела, родным стала известна правда о смерти Владимира и Вари.

С 1936 года Эли как мать восьмерых детей получала государственное пособие в размере двух тысяч рублей. Для того чтобы получить эти деньги, она всякий раз должна была предъявлять доказательства того, что дети живы. Когда трех детей арестовали, сотрудники НКВД забрали их документы и Эли лишилась пособия. В 1939 году Эли стало понятно, что ей нет смысла оставаться в Андижане, она собрала немного денег и переехала с детьми в Талдом, за границу стокилометровой зоны вокруг Москвы.

1 мая 1937 года первый пароход прошел мимо Дмитрова по только что открытому каналу Москва – Волга. День был праздничный, и весь город высыпал на улицы, чтобы отметить этот особый Первомай. Сергей Голицын с женой Клавдией и двумя детьми тоже был там. Вид ослепительно белого парохода «Иосиф Сталин», скользившего по каналу в этот необычно теплый день, наполнил Сергея гордостью, он был счастлив, что участвовал в этих великих советских стройках.

Фирин, начальник Дмитлага, за месяц до торжеств был арестован вместе с двумя сотнями человек из управления строительства и обвинен в измене и шпионаже. Почти все они, включая Фирина, были расстреляны. Аресты в Дмитрове проходили все чаще, но удивительным образом не коснулись Голицыных, Большой террор обошел их стороной. Вскоре после открытия канала был арестован двоюродный брат Елены Голицыной Дмитрий Гудович, которого обвинили в участии в подпольной контрреволюционной фашистской организации. Его держали в Бутырской тюрьме и расстреляли 2 июля. В том же году был арестован и расстрелян шурин Дмитрия Сергей Львов (муж Мериньки). 23 августа другой его шурин Владимир Оболенский (муж Вареньки) был арестован в Царицыне и 17 октября приговорен к смертной казни как финский шпион. Через четыре дня его отвезли на Бутовский полигон и расстреляли; всего с августа 1937-го по октябрь 1938 года там были расстреляны более двадцати тысяч человек.

Осталась неизвестной судьба Вареньки Оболенской, арестованной в Москве 3 марта 1937-го. Одни считают, что в том же году она была расстреляна на Бутовском полигоне, хотя ее имени нет в наиболее полных и надежных публикациях списков убитых; другие полагают, что через год после ареста она умерла от тифа в исправительно-трудовом лагере в Сибири. Судя по письмам родных, многие из них были уверены, что Варенька умерла в конце 1938 года. Двумя годами позднее бывшая заключенная говорила Варенькиной матери, что якобы видела ее в 1939-м; даже в январе 1941 года родные получали известия, будто Вареньку видели в лагерях, но это были уже пустые слухи.

 

26. Война: конец

Утром 22 июня 1941 года в Дмитрове Владимир Голицын включил свой коротковолновый радиоприемник «Пионер». Он поймал немецкую радиостанцию и мгновенно понял, что жизнь вновь переломилась: Германия вторглась в СССР. Елена бросилась в сберкассу: она хотела снять все деньги и сделать как можно больше запасов на рынке. На счете было 250 рублей, они принадлежали сыну Мише, который годами собирал пустые бутылки и сдавал их в надежде купить велосипед.

Семья в тот день собиралась на рыбалку в любимое место на Яхроме, которое они называли «луга». После обеда Владимир, вставая из-за стола, сказал детям: «Ну, вы готовы? Когда-то еще нам удастся попасть на луга снова». В тот день с ними поехала Елена, тетка Надежды Раевской. Пока они шли на место, Мишка подслушал разговор отца с Надеждой. «Они опять начнут арестовывать людей, – сказал Владимир, – им нужны политические заложники». Они вспоминали Бутырку, где побывали оба, и Надежда призналась Владимиру с грустной улыбкой, что в тюрьме ей спокойнее: «Знаешь, что тебя уже не возьмут, а здесь ждешь каждый день, вернее, каждую ночь…» В тот вечер они поймали несколько окуней и уклеек и съели их с жареной картошкой прямо у реки. Это была последняя семейная рыбалка. На следующий день в Дмитрове прошла мобилизация. Под звуки аккордеона, в сопровождении родных, мужчины шли к военкомату.

В четвертый раз за сорок лет Россия вступала в войну. И каждая следующая была более ужасна, чем предыдущая. И хотя Советский Союз отбросил армии Гитлера и сокрушил врага, за эту победу пришлось заплатить чудовищную цену. Советский Союз принял на себя главный удар нацистской военной машины. Историки подсчитали, что в течение трех лет против СССР действовали почти 90 % вооруженных сил Германии. Как заметил Уинстон Черчилль, именно Красная армия «выпустила кишки» гитлеровской военной машине. К концу войны в мае 1945 года страна потеряла двадцать шесть миллионов человек: около девяти миллионов военнослужащих и шестнадцать миллионов гражданских лиц. Тактика выжженной земли, которая применялась советской и германской армиями, оставила страну в руинах. Была уничтожена почти треть материального богатства страны (города, деревни, скот, заводы, оборудование и т. п.).

Владимир Голицын не зря опасался новой волны арестов. Угроза войны всегда использовалась как предлог для репрессий, особенно в год, предшествовавший нацистскому вторжению. 18 июля двоюродный брат Владимира Кирилл Голицын был арестован в Москве и получил десять лет за антисоветскую агитацию. Он отсидел полный срок, и ему разрешили вернуться в Москву только в 1955 году. За отцом Кирилла чекисты пришли следующей зимой, и жена сообщила им, что они опоздали: Николай умер накануне. Ей не поверили, и она провела их в кабинет, где покойник лежал на столе с иконой в руках в ожидании гроба. Дабы убедиться, что он мертв, чекисты встряхнули тело.

В глазах НКВД «бывшие люди» были теперь не только контрреволюционерами и саботажниками, но и пособниками Гитлера, пораженцами и предателями. 2 июля 1941 года княгиня Мария Васильевна Голицына и ее муж были арестованы по обвинению в шпионаже и заключены в тюрьму в Златоусте; он умер в тюрьме, она скончалась через два года в лагере. В августе внучка князя Льва Львовича Голицына была арестована в деревне на Украине и расстреляна за прогерманские взгляды. В следующем месяце Виктор Мейен, зять Владимира Голицына, был арестован и отправлен в лагерь в Казахстане. Главным доказательством обвинения была его фамилия, которая, по понятиям НКВД, была немецкой; Виктор смог продержаться в лагере только год.

Владимир был арестован «за прогерманские настроения» 22 октября. Около полудня двое в штатском пришли в дом Голицыных, предъявили ордер на арест Владимира и начали обыск. Мишка был поражен тем, как спокойно взрослые отнеслись к произошедшему. Он был слишком мал, чтобы понять, что они проходили через это много раз и были готовы к новым арестам. Анна приготовила обед, Михаил продолжил работу над переводом (по крайней мере, делал вид, что работает), а Владимир подбирал иллюстрации и передавал их Елене с указаниями, куда их следует передать. Чекисты искали, ничего не находили, но продолжали искать.

Елена собрала узелок с едой для мужа. Он надел свой черный овчинный тулуп, и они стали прощаться. Анна перекрестила сына, поцеловала и прошептала благословение, за ней подошли прощаться Михаил, жена и дочь Владимира, наконец сын Ларюша. Мишка провожал отца по Кропоткинской улице; день был холодный, безжалостный ветер срывал с деревьев оставшиеся листья. Через несколько кварталов чекист по фамилии Корягин велел Мишке идти домой. Мишка возмутился, но Владимир посмотрел на сына и сказал: «Иди, Мишка». Он крепко обнял его, повернулся и пошел.

Василий Шереметев в первые дни войны пошел на фронт добровольцем. Он еще не достиг призывного возраста, прибавил себе лет, был принят в ополчение и отправился на фронт. Родители его благословили. В первые несколько месяцев они получали от него редкие письма, но в декабре 1941 года Василий пропал, и они больше ничего о нем не слышали. Семидесятилетний Павел каждую ночь выходил на дежурство, чтобы гасить немецкие зажигательные бомбы. Однажды ночью на монастырь было сброшено двадцать бомб, и все удалось потушить, в том числе благодаря работе Павла. Ольга Шереметева погибла во время налета на Москву 12 августа, когда бомбы разнесли флигель Наугольного дома.

Племянник Павла Николай Шереметев, который оставался в Москве и дежурил по ночам на крыше Вахтанговского театра, однажды едва не погиб. Николай уговорил Цецилию уехать из Москвы к его сестре Елене и Владимиру в Дмитров. В начале осени 1941 года весь Вахтанговский театр был эвакуирован в Омск. Елена, Владимир и остальные члены семьи провожали Цецилию в Дмитрове. В мае 1944 года Николай умер. По всей видимости, он делал себе инъекции морфина, чтобы заглушить постоянные боли поджелудочной железы. Прах его был захоронен на кладбище Новодевичьего монастыря недалеко от башни, где жили дядя Павел и тетя Прасковья. Цецилию похоронили рядом в 1976 году.

Сестры Павла Мария и Анна летом 1941 года оказались в разлуке одни. Мария жила в Куйбышеве (Самаре) с двумя младшими внуками Александром и Сергеем. За год до этого у них на глазах погибла их мать Меринька Гудович, которая утонула в Волге. Сын Марии Андрей помогал ей пережить эту трагедию, но летом 1941 года ушел добровольцем на фронт. Мария умерла в Куйбышеве в 1945-м, не дождавшись его возвращения.

Анна жила во Владимире, снимая комнату у грубой женщины, которая получала удовольствие, унижая ее. Ксения рассчитывала вернуться во Владимир, чтобы быть вместе с матерью. В конце января 1940 года она получила сообщение, что будет выпущена из лагеря на восемь лет раньше срока. Ее мечта исполнилась. Ксения не верила своему счастью, однако, когда она приехала на железнодорожную станцию, власти уведомили ее, что приговор не отменен, а лишь изменен и вместо отбывания остатка срока в лагере она отправляется на пять лет в ссылку в северный Казахстан. Ксения приехала в дальнюю степную деревню Пресновка в рваном пальто и с маленьким узелком. Она нашла пристанище в простой землянке вместе с тремя крестьянами.

Анна была потрясена, узнав, что Ксения к ней не вернется. Весь следующий год Ксения, Анна и даже Павел писали Берии, но безо всякого успеха. Анна посылала дочери одежду и продукты, которые с трудом сама добывала. Зима 1940/41 года была тяжелым испытанием для обеих: Анна едва не замерзла насмерть в своей нетопленой комнате; Ксения была на грани истощения, не могла купить даже хлеба и просила мать прислать, что сможет. С приходом весны Ксения воспряла духом. Она была уверена, что брат Юрий скоро вернется и жизнь начнется вновь. Анна разделяла надежды дочери на будущее.

Павел и Прасковья Шереметевы, тревожась о Василии, прожили первую военную зиму в холоде и голоде в Напрудной башне. К весне 1942 года они уже не могли сами заботиться о себе и переехали в Царицыно к сестрам Прасковьи Ольге и Евфимии и племяннице с племянником, Елизавете и Николаю Оболенским (осиротевшим детям Владимира и Вареньки Оболенских). 11 июня Прасковья умерла. Удрученный горем Павел решил не возвращаться в свою комнату в Напрудную башню. Со времени смерти отца, графа Сергея, Павел делал все возможное, чтобы поддержать семью. Множество раз, когда едва хватало денег и продуктов для себя, он помогал сестре и двоюродному брату, племяннице и племяннику.

В феврале 1943 года Павел написал Анне из Царицына поздравительное письмо к именинам, извиняясь, что не может прислать ей денег. Через четыре дня Павел скончался. Ему был семьдесят один год.

Родные не знали, как отвезти гроб на кладбище. Машины ни у кого не было, не было денег ее нанять. Ольга с племянником и племянницей погрузили гроб на санки и, впрягшись в них сами, отвезли на кладбище. Они хотели похоронить Павла рядом с Прасковьей, но могильщики сослались на то, что земля там слишком твердая и промерзшая, так что могилу вырыли в другом месте.

После ареста в октябре 1941-го Владимира Голицына отправили в тюрьму в Дмитрове. Елена принесла ему немного еды и теплое одеяло. Он пробыл там недолго, в конце концов его отправили в лагерь, находившийся в бывшем монастыре в Свияжске. Владимиру было запрещено писать и получать письма, десять месяцев он не имел никаких известий из дома. Он очень беспокоился о судьбе близких, особенно после того как пошли слухи, что Дмитров захвачен немцами. В конце августа 1942 года он получил от Елены открытку. «Очевидно, я сильно изменился после ареста, – писал он Елене в ответ, – мужики здесь называют меня дедушкой». (Ему было всего сорок лет.) Он не знал о своем приговоре – пять лет лагерей – до сентября, но новость встретил с «безразличием», ожидая получить десять.

Дома без него семья вела борьбу за жизнь. Елена шила ватные куртки и штаны для армии, заготавливала торф на ближайших болотах для электростанции. Ларюша навсегда запомнил, как мать шила по ночам в нетопленном доме в окружении фамильных портретов и в тяжелом старинном подсвечнике горела всего одна свеча. После войны правительство наградило Елену медалью «За трудовую доблесть». В первые месяцы войны казалось, что немцы возьмут Дмитров. «Мессершмиты» и «юнкерсы» с воем проносились над головами, воздух был наполнен грохотом зенитных орудий, на западе стояло по ночам зарево от горевших деревень. 6 декабря подошли сибирские полки и заставили немцев отступить. Как только это стало возможным, Елена отправилась в Москву, проделав большую часть дороги по льду и снегу пешком, чтобы сообщить остальным членам семьи, что они пережили немецкое наступление.

Брат Владимира Сергей участвовал в обороне Москвы. Его мобилизовали в июле 1941 года, осенью и в начале зимы он участвовал в строительстве оборонительных сооружений вокруг Москвы. Следующим летом он оказался под Сталинградом и проделал вместе с Красной армией весь путь до Берлина, получив множество медалей. Он никогда не подвергался репрессиям, а после войны исполнил свою мечту и стал писателем.

Пока один брат сражался против иноземных захватчиков, другой сражался за собственную жизнь. Главной проблемой для всех советских граждан во время войны был голод, для лагерных заключенных это был вопрос жизни и смерти. Условия жизни в ГУЛАГе с началом войны ухудшились: нормы выработки были увеличены, а рацион питания сокращен. «Враги народа» нередко подвергались дополнительным репрессиям. Смертность в лагерях росла, достигнув в 1942–1943 годах наивысших значений за всю историю ГУЛАГа. Не менее 352 560 человек, почти четверть всех заключенных, умерли в 1942 году. Всего в 1941–1946 годах там погибли более двух миллионов.

Вскоре после перевода в Свияжск Владимир заболел пеллагрой, широко распространенной в ГУЛАГе болезнью, вызванной недостатком незаменимых аминокислот ниацина и триптофана. Она вызывает поражение кожи, диарею, бессонницу; в тяжелых случаях болезнь приводит к параличу, деменции и в конечном счете к смерти. Большую часть того года Владимир провел в лагерном лазарете. До самого конца он верил, что поправится.

24 ноября умер отец Владимира. В ответ на известие он писал:

Милая мама, конечно, я ждал вести о смерти папы. Но все равно это так печально. Когда я оставлю вас, я соединюсь с ним, зная, что навсегда. Но ты, моя дорогая старушка, живи, живи до моего возвращения.

Анна выжила и прожила еще тридцать лет; она умерла в Москве в возрасте девяноста одного года, но сына больше не увидела.

В последние недели 1942 года питание в лагерях еще ухудшилось. Целый месяц заключенным приходилось довольствоваться пищей совсем без жиров. Владимир стал думать о неизбежном. «Нужно рассчитывать на худшее, – писал он Елене, – если выскочу, будет чудо! Пеллагра ужасная вещь. <…> Душка моя! Мы должны встретиться. Должны, но когда? Я, делая календарь на 1943 год, все загадывал число. Не может быть, чтобы я здесь загнулся, и моя жизнь уже кончилась для воли. Неправда, я выгребу. Так, так еще хочется любить тебя».

В начале 1943 года Елена получила извещение, что Владимира вскоре должны освободить. Но потом пришло письмо от Софьи Олсуфьевой, двоюродной сестры Владимира, которая попала в Свияжск в декабре. Она ухаживала за ним в последние недели его жизни. Она сообщила Елене о его уходе, пользуясь эзоповым языком: напрямую писать о смерти было нельзя: «А в субботу, 6 февраля, неожиданно, утром, его отправили с этапом, но зато он теперь вместе со своим отцом. Представляю, как вы огорчитесь, что он отсюда уехал… Целую вас всех нежно, и от него прощальный привет». Через месяц Софья тоже умерла. В 1956 году советское правительство признало все обвинения против Владимира безосновательными и он был официально реабилитирован.

Тетка Владимира Эли Трубецкая была третьим членом семьи, умершим в том же месяце. Трое ее сыновей – Андрей, Владимир и Сергей – были на фронте, с ней в подмосковной деревне оставался младший, восьмилетний Георгий. Как и многие, Эли в годы войны оказалась в отчаянной бедности. Ей приходилось ходить по деревням, выпрашивая еду; добрые люди подавали пару картофелин или морковок и несколько кусочков хлеба. Несмотря на бедственные обстоятельства, Эли дала приют беженке и заботилась о ней. Когда женщина узнала, что ее приютила бывшая княгиня и жена врага народа, она стала шантажировать Эли; тогда та наскребла немного денег и уговорила ее держать язык за зубами. В конце концов беженка донесла на Эли в НКВД, мол, та говорила, будто жизнь при царе была лучше. Эли арестовали в январе 1943-го, она едва успела сказать старушке соседке, что произошло, и попросить ее разыскать дочь Ирину, которая была в туберкулезном санатории, и попросить ее позаботиться о маленьком Георгии. Эли увезли в Бутырскую тюрьму, где 7 февраля она умерла от тифа. Маленький Георгий, также болевший в это время тифом (их комнаты кишели вшами), к счастью, выжил.

В январе 1942 года Анна Сабурова шла по обледеневшей улице, поскользнулась и упала. Она попыталась встать, но не смогла. Анна пролежала так несколько часов, зовя на помощь, но никто из прохожих не остановился. Наконец несколько человек сжалились над ней, ее уложили на санки и отвезли домой. Анну даже пытались устроить в больницу, но свободных коек не оказалось. Павел как мог помогал ей из Царицына, заботливые соседи навещали ее каждые несколько дней и приносили поесть.

Ксения, узнав об этом, едва не лишилась рассудка. Ей невыносимо было знать, что мать прикована к постели, а она не может помочь; она была в ужасе от мысли, что Анна умрет до того, как кончится срок ее заключения. Ксения написала в НКВД, прося разрешения вернуться к матери. Она просила помилования, утверждая, что мать непременно умрет, если она как можно скорее не вернется. Ответа она не получила. Осенью 1942 года Ксения начала обдумывать план побега, чтобы нелегально вернуться к Анне во Владимир, однако оставила эту мысль, поскольку была слишком слаба. У нее по нескольку дней не бывало твердой пищи, она страдала головокружениями и обмороками. Наконец в марте 1943 года ей сообщили об окончании срока, но из-за военной разрухи она смогла достать билет на поезд только в сентябре.

Когда Ксения приехала во Владимир, Анну поместили в больницу. Она была спасена за несколько месяцев перед тем случайно, когда группа санитарных инспекторов зашла в ее квартиру. Хозяйка не хотела их пускать, но они все же протиснулись внутрь и обнаружили Анну. Ее немедленно поместили в больницу, и место нашлось. Из страха, выработанного десятилетиями гонений, Анна отказывалась назвать себя. Одна из санитарок была уверена, что где-то видела ее лицо прежде. И вскоре вспомнила где. Она почему-то вырезала из «Московского листка» и все эти годы хранила свадебную фотографию Александра Сабурова и Анны Шереметевой, опубликованную в 1894 году. Она принесла докторам пожелтевшую фотографию. Никто поначалу не мог в это поверить. Неужели это один и тот же человек? Анна была в ужасном состоянии, истощенная и слабая. До конца жизни она уже не могла ходить, однако никто не услышал от нее ни одной жалобы. Она продолжала благодарить Бога за все, что случилось, и всякому, кто хотел слушать, говорила только «так и надо».

После пяти с половиной лет разлуки мать и дочь соединились. Ксения забрала Анну к себе в однокомнатную квартиру на окраине города. Врач Анны побывал у них в 1944 году:

Люди, знавшиеся с царями, подошли к трагической черте своего существования. И ни одной жалобы, ни ропота, ни стона. А в комнате не топлено, обеда не бывает, хлеба еще не получили. И с утра мать и дочь ничего не ели. Дочь Ксения Александровна пробыла несколько часов на рынке, продавая свои вещи, но никто ничего не купил, и она вернулась при мне с пустыми руками. Мать, утешая ее, сказала: «Плохое перед хорошим», и продолжала спокойно разговаривать со мною – умно и интересно…

Ксения заботилась о матери до конца ее дней. Незадолго перед смертью Анну в бреду посещали видения мужа и двух сыновей. «Они пришли ко мне», – прошептала она. За день перед смертью она нежно коснулась руки Ксении и указала наверх. «Ты умираешь?» – спросила Ксения, и мать кивнула. 13 мая 1949 года Анна Сабурова умерла в своей постели, в окружении икон. Ей было семьдесят пять. Разбирая вещи матери, Ксения нашла незаконченные воспоминания и из страха сожгла их. Ксения пережила мать на тридцать пять лет; она умерла в той же однокомнатной квартире весной 1984 года.

Василий Шереметев после окончания войны вернулся в Москву. В бою он получил черепно-мозговую травму и попал в немецкий плен. По некоторым сведениям, ему удалось бежать, примкнуть к советским войскам и встретить конец войны в Вене. Он не получал никаких известий от родителей и отправился прямиком в Новодевичий монастырь, где обнаружил запертую дверь и пустой дом. Он написал тетке Оболенской в Царицыно, и она сообщила ему о кончине родителей. «Ты чувствуешь мою радость и счастье, и торжество, что дождались твоего голоса, что ты жив, здоров и теперь уже скоро приедешь! – писала ему Евфимия Оболенская. – Обнимаем тебя, мой милый, горячо, нежно за твоих дорогих и за всех нас также с большой любовью и радостью о предстоящем твоем возвращении!..»

Василий был не единственным внуком графа Сергея Дмитриевича Шереметева, сражавшимся на войне, он не был даже единственным Василием Шереметевым, воевавшим на Восточном фронте. Его двоюродный брат Василий Дмитриевич Шереметев, бежавший с семьей в 1919 году на юг России, как и Василий Павлович, принял участие в боевых действиях из чувства патриотизма и глубокой любви к Родине. Однако обстоятельства жизни привели к тому, что они по-разному понимали эту любовь, поскольку Василий Дмитриевич сражался не плечом к плечу с двоюродным братом, а против него, точнее против Красной армии, в составе Французского легиона вермахта. Василий Дмитриевич был ранен под Москвой и едва не замерз насмерть зимой 1941 года. Его подобрала русская крестьянка и спасла ему жизнь.

Василий Дмитриевич считал своим долгом освобождение России от коммунизма. И в этом он был не одинок, так мыслили участники так называемого Русского освободительного движения, которое включало и белых эмигрантов, и советских граждан, проживавших на оккупированных немцами территориях. Их борьба против Советского Союза может рассматриваться как последнее эхо Гражданской войны. Василия Дмитриевича после лечения послали воевать в северную Италию. Он не был ни немцем, ни нацистом, это была не его война; он дезертировал и скрывался у своей семьи в Риме.

Василию Павловичу повезло, он не был арестован после возвращения домой, как Андрей Гудович, который был отправлен в заключение и только в 1959 году реабилитирован, после чего ему было разрешено жить в Москве. Андрей Трубецкой был ранен и попал в плен в начале войны. Благодаря ходатайству родственников в Литве он был освобожден и вылечился. Он был твердо намерен вернуться в строй, и ему удалось добраться через немецкие позиции сначала до партизан, а к концу войны и до регулярных частей Красной армии. Как и его братья Владимир и Сергей, он вернулся домой как герой, награжденный орденами, страдая от тяжелых ран. Однако в 1949 году, после отказа сотрудничать с НКВД, Андрей был арестован и провел шесть лет в лагерях, работая в шахте.

Василий переехал в родительскую комнату в Новодевичьем монастыре. Близкие вскоре заметили, что это уже совсем другой человек, не тот, который уходил на фронт летом 1941 года. По ночам его мучали кошмары. Он обращался к врачам, лечился в психиатрических клиниках, но не мог вернуться к обычной жизни. Одни считали его Дон Кихотом, другие – юродивым, из тех святых дурачков в русской истории, которые соединяли благочестие и веру с бедностью и странным, вызывающим поведением. В пятьдесят семь его хватил удар, и оставшиеся десять лет жизни он провел в параличе, неспособный говорить.