14. Школа жизни
После двух революций и семи лет войны Россия лежала в руинах. Сельское хозяйство и промышленность были еле живы. Общая стоимость готовой продукции составляла в 1921 году лишь 16 % от показателей 1912 года, национальный доход 1920 года не превышал 40 % 1913-го. За американский доллар, который стоил два рубля в 1914 году, в 1920-м давали тысячу двести рублей. Города и села опустели, Москва и Петроград потеряли более половины жителей. Годы войны и последовавшие в 1920 и 1921 годах засухи привели к голоду, охватившему Поволжье, центральные и северные области России. Голод был страшный, отмечались случаи людоедства. Рухнула вся социальная структура. Около семи миллионов сирот оказались на улице, вынужденные попрошайничать, воровать и торговать собой, чтобы выжить.
Власть коммунистов (так большевики стали официально называться с 1918 года) столкнулась с протестами населения. Зимой 1920/21 года в нескольких городах России, в том числе в Москве и Петербурге, колыбели революции, бастовали рабочие. Они требовали увеличения продовольственных пайков, усиления рабочего контроля и восстановления гражданских прав. На протесты власть ответила насилием. В Саратове были арестованы и приговорены к смертной казни двести девятнадцать рабочих, остальных участников забастовки бросили в тюрьму. В марте 1921 года восстали моряки Кронштадта, требуя положить конец государственному контролю над экономикой и однопартийной власти. Это восстание было также жестоко подавлено. Сотни матросов – союзников коммунистов в революционные дни 1917-го – были расстреляны, тысячи отправлены на север в концлагеря.
Вооруженные восстания возмущенных продразверсткой и произволом власти крестьян охватили огромные территории, от Украины до Сибири. Ненависть к коммунистам была столь сильна, что в некоторых областях они уже не были уверены в лояльности собственных войск. В отдельных губерниях волнения переросли в массовые движения. Александр Антонов, возглавив армию в пятьдесят тысяч крестьян, сверг коммунистическую власть на большей части Тамбовской губернии. Как и рабочих, крестьян возмущало не только вмешательство государства в экономическую жизнь, но и попрание их гражданских прав, некоторые крестьяне выступали за новый созыв Учредительного собрания. «Эта мелкобуржуазная контрреволюция, несомненно, более опасна, чем Деникин, Юденич и Колчак вместе взятые», – предупреждал Ленин. Ценой множества человеческих жизней Красная армия подавила бунт, прибегнув к жесточайшему террору, применению химического оружия и массовому интернированию в концлагеря.
К весне 1921 года Ленину стало ясно: чтобы удержать власть, необходимо идти на уступки. Начиная с X съезда партии, Ленин провел ряд реформ, которые стали известны как новая экономическая политика, или НЭП, задуманный как временное отступление, чтобы восстановить страну, сохранив над ней контроль. Насильственная реквизиция зерна была заменена продовольственным налогом, крестьянам разрешалось оставлять себе излишки и продавать их на рынке, разрешалась розничная торговля и частное мелкое производство. НЭП оказался чрезвычайно эффективным: в течение нескольких лет удалось восстановить сельское хозяйство, промышленность и торговлю, вернулись к жизни города.
Британский журналист Уолтер Дюранти приехал в Москву в 1921-м. Среди первых его впечатлений от советской столицы было ужасное положение бывших аристократов:
В самом плачевном состоянии те дворяне, неважно мужчины или женщины, у кого нет каких-либо навыков, представляющих практическую ценность. Их можно видеть терпеливо, часами, стоящими под открытым небом на рынках, продающими пальто, меха, серебро или последние остатки ювелирных украшений, продажей которых они могли бы обеспечить свое существование на пару недель. Новая экономическая политика давала шанс молодым открыть рестораны, магазины шляп и пр., но положение старшего поколения было безнадежно.
Для другого западного репортера, Эдвина Халлинджера та же картина свидетельствовала о революционных достижениях. Низвергнув институциональные основы, которые закрепляли положение классов и сословий, революция обнажила подлинное человеческое естество:
Этот процесс привел ко многим ошеломляющим открытиям, когда каждый мужчина и каждая женщина, вне зависимости от их прежней сословной принадлежности, оценивались в соответствии с их врожденными качествами и достоинством. <…> Истинное благородство, заложенное в человеке природой, выводилось наружу и культивировалось, неважно, был ли человек князем или простым крестьянином. Ничтожество и мелкость, прежде прикрытые воспитанностью и этикетом, были явлены воочию. <…> Подобно гигантскому рентгену революция прошла через социальную структуру, обнажая человеческие ткани, из которых это общество состояло.
В качестве доказательства Халлинджер цитирует слова бывшей княгини. «Да, многие из нас увидели, что революция свершилась во благо, – сказала она ему. – Она превратила нас в живых, настоящих людей… Мы обрели уверенность в себе, осознав, что можем делать дело… Я бы не вернулась к старому. И многие молодые люди из нашего класса думают, как я. Но мы заплатили страшную цену. Я, однако, допускаю, что это было необходимо». Халлинджер посетил жилище старой фрейлины императрицы, где та жила с дочерью и бывшей служанкой. Под резкими бликами электрической лампочки, освещавшей единственную комнату, дочь рассказывала ему: «Мы научились получать счастье от мельчайших вещей. Прежде бриллиантовое украшение редко радовало меня дольше, чем мгновение. А теперь я счастлива – так счастлива! – от новой пары нитяных перчаток, или от того, что удается заглянуть в иностранные газеты, или от случайной улыбки, которую судьба подбрасывает мне, озаряя чье-то доброе лицо». Сраженный ее словами, он произнес: «Просто вы стали еще благороднее!»
«Люди, никогда в жизни не стоявшие у плиты, научились готовить, – писала Александра Толстая. – Они научились стирать, мести улицы, им приходилось добывать еду, продавать, менять, ездить на крышах вагонов, на буферах. Они научились даже воровать! Но что было делать?» Сама Александра вынуждена была распродавать на тротуарах Москвы немногие оставшиеся вещи (ботинки, платья, часы, чайник, кружева).
Жизнь в Москве, хотя и суровая, оказалась более яркой и захватывающей, чем в Петрограде, здесь было больше возможности для работы и получения образования, хотя переезд сюда советского правительства принес определенные неудобства. Кирилл Голицын 19-летним юношей переехал в Москву с началом НЭПа. Город его поразил: здесь всюду царило веселье – в кафе, ресторанах и театрах, на танцах и домашних приемах, так что ему захотелось приобщиться к этой новой жизни.
Первым делом следовало заработать денег. После многих лет постоянной нужды им овладело стремление сбросить с себя старую одежду и сменить ее на что-то новое и модное. Необходимость получить образование представлялась ему существенной, но второстепенной заботой. Две кузины Кирилла – Лина Голицына и Алька Бобринская приехали в Москву из Богородицка еще в 1920 году, чтобы записаться в университет. К ним присоединились другие молодые члены большой семьи – Соня, сестра Лины, ее братья Владимир и Сергей, сестра Альки Соня, Юра и Миша Самарины, Михаил Олсуфьев и Артемий Раевский. Многие из них были еще подростками, они упивались тем, что, свободные от родительского контроля, прокладывали самостоятельную дорогу в жизни. Они обосновались в старом самаринском особняке на Спиридоновке, в центре Москвы. Дом был давно отобран и уплотнен, но они набились в три свободные комнаты в мезонине, создав некое подобие коммуны jeunesse déclassée (деклассированной молодежи. – фр.).
Юрий Самарин вспоминал:
…И возникла эпоха, получившая название «Спиридоновки». Это было объединение беззаботной молодежи, которая до той поры совсем не видела жизнь – копала картошку и пилила дрова. Началась веселая и, я бы сказал, талантливая жизнь, хотя и стихийная по-молодому. По вечерам до глубокой ночи играли в разные игры, ставили шарады, просыпали до полдня, когда в дверь стучался очередной старьевщик <…> потом шли в кафе у Никитских ворот и уплетали давно не виденные булки и ливерную колбасу. Делом, то есть ученьем, занимались между прочим.
Они были крайне бедны. Лина как-то написала матери, что не может выйти из дома, так как подошва на туфлях оторвалась, а другой пары обуви или денег на починку у нее нет. Ради того чтобы как-то сводить концы с концами, они распродали остатки самаринского имущества. 1920-е были отмечены оживленной торговлей предметами искусства, ювелирными изделиями, антиквариатом. Бывшие аристократы, нуждавшиеся в деньгах, распродавали остатки своих сокровищ нуворишам Советской России. Ключевую роль в этой торговле играл маклер, агент, выполнявший за комиссионные роль посредника. Эти посредники зачастую были людьми, имевшими хорошие связи в среде бывших дворян, как, например, Георгий Осоргин. Осоргины, принадлежавшие к древнему провинциальному калужскому дворянству, в 1918-м были выдворены большевиками из своего имения Сергиевское. Георгий имел репутацию человека безупречной честности и неподкупности, поэтому ему доверяли проводить многие такие сделки. Это был полулегальный бизнес, и продавцы, включая Голицыных, часто извлекали из него выгоду. В начале 1920-х Голицыны распродали книги, ювелирные изделия, царские медали, картины и серебряные ведерки для шампанского. Они продали старую шубу «мэра», хотя и выручили за нее меньше, чем надеялись, так как она была сильно поношена и абсолютно не модного покроя. Но Голицыны принадлежали к числу благополучных. Иным молодым женщинам из прежнего высшего общества было нечего продать, кроме своего тела. Около 40 % проституток начала 1920-х были из дворянских или некогда зажиточных семей. Американский историк Фрэнк Голдер был потрясен печальным положением молодых женщин из старой московской элиты. По свидетельству еще одного американца, знакомого Голдера, в те годы «можно было заполучить любую женщину за плотный обед».
Тем временем компания на Спиридоновке вкушала простые радости жизни. Вечеринки, игры и танцы бывали почти каждый вечер, часто продолжаясь до рассвета. Они устраивали розыгрыши, шалили, сплетничали и флиртовали. Георгий Осоргин влюбился в Лину Голицыну, и осенью 1923 года они поженились.
В 1921 году, в ответ на призыв Советской России, Соединенные Штаты предоставили помощь голодающим Поволжья. Американскую администрацию помощи (ARA) возглавлял Герберт Гувер, будущий президент США и активнейший организатор помощи голодающим европейских стран после Первой мировой войны. В России в АРА с августа 1921 до июня 1923 года работали триста американцев, которые в пик активности кормили 11 миллионов человек на сумму в 60 миллионов долларов, так что благодаря деятельности АРА были спасены сотни тысяч жизней.
В Москву прибыли около пятидесяти американских граждан. Их разместили в просторных особняках бывших дворян; каждое здание получило прозвище по цвету фасада: Розовый, Синий, Коричневый, Зеленый и Белый дом. Главная администрация находилась на Спиридоновке, 30, – в огромном сером особняке. В качестве местных гидов, переводчиков и секретарей АРА нанимала русских, большей частью женщин, многие из которых были из дворян и свободно владели английским. Никто тогда и предположить не мог, что работа на АРА может иметь пагубные последствия. Однако позже, когда американцы покинули Россию, многие из этих русских были арестованы по обвинению в шпионаже.
Лина и Соня Голицыны, Алька Бобринская – все устроились на службу в АРА. В письме матери в Богородицк Лина писала, как была воодушевлена, получив работу у американцев, которые платили «огромные зарплаты». Русские наемные работники получали также продуктовые пайки, благодаря американцам можно было получать помощь от родственников из-за рубежа: жившие за границей русские вносили по десять долларов, и родственники, жившие в России, получали эквивалентные продовольственные посылки. По американским меркам скромные, эти посылки вызывали восторг у русских; пайки от американцев Ирина Скарятина называла «пищей богов». Первая посылка с продуктами, полученная Голицыными, произвела в Богородицке сенсацию. Вся семья сгрудилась возле деревянного ящика с наклеенным на крышку американским флагом; вскрыв крышку, они отступили в изумлении, увидев банки со сгущенным молоком, американский бекон (нечто, доселе никем не виданное), макароны, рис и сахар – все было упаковано в яркую бумагу с рисунком. Эти продукты было не достать в Москве ни в каком магазине ни по какой цене.
Русские находили в этой работе радость и удовольствие, получая удовлетворение от того, что занимаются полезной деятельностью. Кирилл Голицын вспоминал о сильном впечатлении, которое производили на них «элегантные и независимые» американцы, которые вели себя свободно и тратили деньги без малейшего сожаления. Они были совершенно не похожи на людей, которых доводилось видеть раньше. Ирина Татищева нанялась в АРА бухгалтером, потом ее сделали секретарем. Соня Бобринская работала секретарем у Уильяма Резвика. Его переводчиком была «княгиня Ирина», которую он описывал как «принадлежавшую к одному из знатных русских аристократических родов редкой красоты девушку, почти что все члены семьи которой были убиты крестьянами во время революции». Резвика поражала энергия Ирины и ее безграничное сострадание чужим ей людям.
Далеко не все бывшие аристократы были без ума от американцев. Елизавета Фен работала в московской организации АРА, затем у квакеров, одной из крупнейших групп западных благотворителей. Как все ее сверстники, она получила работу благодаря знанию английского и образованию, она тоже была счастлива, что получает продовольственные пайки в дополнение к бесплатной медицинской помощи и импортным лекарствам. Но Елизавете не нравилось большинство американцев и англичан, с которыми она встречалась по работе. Особенно ее расстроила одна американка. Эта женщина, одетая в вечернее платье, отороченное изысканным мехом, рассуждала «как красный комиссар». Когда же Елизавета попыталась открыть ей глаза на царившие вокруг голод, произвол и насилие, та посмотрела на нее с жалостью, словно желая сказать: «Бедняжка! В революцию ее семья, наверное, потеряла все привилегии – неудивительно, что она настроена против советского правительства!»
Фен полагала, что посещавшие Россию люди с Запада не готовы были видеть, что происходит на самом деле. Никто из них не интересовался судьбами людей вроде нее. Позже она вспоминала, как любила посещать музеи Архангельского, бывшей усадьбы Юсупова, а в Останкине – Шереметевых. Как, бывало, бродила под пристальным взглядом строгой смотрительницы и любовалась произведениями искусства, картинами, фотографиями и предметами антиквариата. В Останкине ее поразила история любви графа Николая Шереметева и Прасковьи Ковалевой-Жемчуговой. Наткнувшись на группу иностранных туристов, она попыталась было поведать им эту историю, но никто не захотел ее слушать, предпочитая рассказы экскурсовода о «тиранах» и «ретроградах».
Американцы устраивали большие приемы в арендуемых особняках, русские отвечали тем же в своих темных, тесных квартирах. Устраивались вечера также в доме Джона Спида Эллиота, сотрудника АРА и главного представителя интересов Аверелла Гарримана в России. Частыми гостями там бывали его секретарь, дворянка Александра Мейендорф, состоявшая в родстве с Шереметевыми, а также Владимир Голицын и Елена и Николай Шереметевы. Американский репортер Халлинджер часто посещал эти вечеринки, в том числе побывал на той, которую устроили Бобринские. Он отметил контраст между ужасными условиями жизни и заразительным счастьем, которым светились лица русских хозяев. Все смеялись, флиртовали, танцевали. Он задумался о том, что русская революция сделала этих молодых людей свободными для образа жизни, неведомого и невозможного для их родителей. «Веселье было столь непринужденное и искреннее, что я вспомнил вечеринки американского Дальнего Запада». Русских очаровывали американцы, восхищали их джаз и фокстрот. Русской молодежи, и не только выходцам из аристократических семей, хотелось веселиться, быть легкомысленными и глупыми, молодые люди отвергали строгие нравы официальной культуры коммунистов, находя удовольствие в буржуазности. Русские с американцами танцевали ночи напролет, на граммофонах крутились американские пластинки, а когда вставало солнце, они мчались по пустым улицам Москвы на автомобилях АРА. Американцы были одурманены этими «мадам Баттерфляй», и их ухаживания не оставались без ответа. В 1923 году Алька Бобринская вышла замуж за своего начальника по АРА Филиппа Болдуина, и они уехали из России в Италию, где жила его мать. Младшая сестра Альки, Соня, годом позже вышла замуж за англичанина Реджинальда Уитера и уехала с ним на его родину. Не все эти союзы оказались счастливыми. Рассказывали об одной русской девушке, работавшей в АРА, которая, покинув Россию, узнала, что ее избранник не собирался на ней жениться, но намерен был содержать ее как любовницу. Удрученная его предательством, она покончила жизнь самоубийством.
Коммунистическое руководство с подозрением относилось к деятельности АРА, пустив миссию в страну с большой неохотой. Чека пристально следила за деятельностью АРА, как и за русскими, которые там работали. Многие из этих советских граждан позже были репрессированы. Коммунисты видели в Западе не просто политическую угрозу, но источник культурной порчи. Горький и Луначарский резко критиковали фокстрот, который считали декадентским, не выражающим классовое сознание, танцем, слишком индивидуалистичным и импровизационным. Горький считал, что фокстрот вызывает моральное разложение и неумолимо ведет к гомосексуализму, Луначарский призывал к искоренению всякой синкопической музыки во всей стране. Владимир Маяковский, из поэта-футуриста превратившийся в советского пропагандиста, объявил фокстрот танцем «буржуазной мастурбации». Иностранный джаз оказался в итоге вне закона, за пластинку с американским джазом грозил штраф в сто рублей и полгода тюрьмы.
Три вдовы Наугольного дома
15. Благородные останки
Оставшиеся члены шереметевской семьи продолжали собираться в Наугольном доме, расположенном ближе к Кремлю, чем особняк Самариных на Спиридоновке. В августе 1921 года Социалистическая академия, владевшая домом с 1918 года, предписала в недельный срок освободить третий этаж для пятидесяти студентов Института Маркса и Энгельса. Семейство переехало на верхний этаж, где в десяти комнатах отныне обитали двадцать восемь человек. Еще несколько членов семьи жили в других частях дома, что делало положение еще более запутанным. Многочисленные коридоры, лестницы и кладовки Наугольного дома были забиты этажерками, старинными портретами в массивных золоченых рамах, чемоданами, ящиками и коробками с шереметевскими вещами; стены, несмотря на предыдущие реквизиции ЧК, были увешены гобеленами, полы устланы тяжелыми старинными коврами, комнаты были полны мебели красного дерева.
Наугольный дом был пристанищем трех ветвей шереметевского рода, представленных вдовами Лилией Шереметевой, Анной Сабуровой и Марией Гудович, их четырнадцатью детьми и множеством родственников. Сорокалетняя Лилия стала хозяйкой дома. Анна и Мария занимали одну комнату и жили как призраки из потустороннего мира: их почти никто не видел, комнату они покидали исключительно для походов в церковь, помолиться о пропавших мужьях, смерть которых отказывались признавать. Сергей Голицын, частенько бывавший в доме, увидел их только на второй год жизни в Москве. По его словам, они были «бледные, точно фарфоровые, молчаливые, печальные, ушедшие от суеты окружающего мира».
Нельзя сказать, что здесь совсем не развлекались; многие молодые Шереметевы, Сабуровы и Гудовичи любили повеселиться. Елена Шереметева, которой в 1921 году исполнилось семнадцать, жила в комнате, где три года назад умер ее дед граф Сергей. Как и двоюродные братья, она училась бессистемно, только когда случались деньги, время или настроение. Она любила ходить в кино с друзьями и смотреть на знаменитых актеров, особенно на «королеву экрана» Веру Холодную или последние немые фильмы про джентльмена-грабителя Арсена Люпена. Младший кузен Елены Гриша Трубецкой разделял ее страсть к коллекционированию фотографий любимых актеров – Бастера Китона, Мэри Пикфорд, Дугласа Фэрбенкса и Чарли Чаплина. Елена с кузенами любила слушать Федора Шаляпина в Московской консерватории и «Бориса Годунова» и «Демона» в Большом театре. Елена, ее сестра Наталья (которой было тогда пятнадцать) и их кузина Меринька Гудович (шестнадцати лет) составляли особую «прелестную юную стайку». Они были хороши собой, на самом пороге взрослости, готовые променять девичьи косички на стрижки по последней моде. Они зарабатывали, продавая пироги в кафе, которые тогда плодились в Москве, как грибы после дождя.
Брат Елены Николай был одаренным скрипачом, в 1920-м он начал играть в оркестре в клубе Герцена на Новинском бульваре. В следующие несколько лет он играл во множестве оркестров, включая оркестр Дмитровского драматического театра и студию Стравинского. В 1924-м Николай стал концертмейстером, композитором и скрипачом в Третьей студии Московского художественного театра, позднее получившей имя своего основателя Евгения Вахтангова. В вахтанговском театре он работал до конца жизни.
Татьяна Аксакова-Сиверс часто бывала в Наугольном доме, и это молодое поколение, «прекрасное и талантливое», производило на нее сильное впечатление, особенно Борис Сабуров. Юрий Самарин вспоминал о нем позднее:
Одаренный художник, тонкий поэт, он вносил в нашу жизнь своеобразные черты художественности. По его инициативе и с его главным участием на Воздвиженке издавался рукописный журнал под названием «Загоны мечт», в нем он выступал в роли оформителя и писателя. <…>
С интересом мы ждали каждую субботу появления нового номера «Загонов». В них всегда бывали красочные иллюстрации несколько абстракционистского стиля, маленькие новеллы, стихи, карикатуры, высмеивающие кого-нибудь из нас. <…> Борис С [абуров] был первым, кто открыл нам Есенина. Через его воспитание мы научились любить этого замечательного своеобразного лирика.
Еще одним таким талантом был Александр Голицын. Сергей Голицын писал о своем кузене как о прирожденном лидере, «красивом, уверенном в себе и отважном». Семья Александра вынуждена была бежать из своего поместья под Ливнами летом 1918 года. Александр часто бывал в Наугольном доме, где устраивал любительские спектакли. «Ревизор», «Горе от ума» и «Борис Годунов» были самыми любимыми его пьесами. Он был прекрасным актером, и ему всегда доставались главные роли.
Три вдовы в Наугольном доме представляли старую Россию и обеспечивали связь с прошлым для молодых людей, родившихся слишком поздно, чтобы помнить прежнюю жизнь. Они старались привить детям симпатию к дворянским традициям, обычаям семьи и того исчезнувшего мира. Тем временем дети обнаруживали собственные вкусы в музыке, литературе, танцах и жили в соответствии с культурными кодами своего времени, хотя и не отвергали мира своих родителей.
Живая связь с прошлым сделала возможным возрождение одного из ключевых элементов дворянской жизни: бала. Сергей Голицын сопровождал мать на первый в советское время бал в Наугольном доме, который проходил в ярко освещенном зале на верхнем этаже. Пианино, стулья и диваны поставили вдоль стен. В зале стояли столы с бутербродами с сыром и колбасой и яблоками, кто-то из молодых людей смешивал клюквенный морс с самогоном. Дамы рассматривали пришедших в лорнеты. Молодые люди рассказывали анекдоты, смеялись и выходили покурить. Когда входила молодая дама, мужчины целовали ей руку, если женщина была незамужней и немолодой, они должны были раскланяться. Поскольку ни у кого из мужчин не было фраков и смокингов, они заранее договорились приходить в повседневной одежде, был ли это старый мундир, бархатный пиджак или толстовка, длинная блуза с поясом. Дамы были в длинных белых платьях, которые они шили себе сами. Пианистом и распорядителем выступал Владимир Гадон, маленький круглолицый старичок с седой бородой в офицерском мундире с темными следами споротых погон. Гадон некогда был адъютантом великого князя Сергея Александровича и распорядителем на генерал-губернаторских балах в Москве. Гадон поджидал Лилю Шереметеву, чтобы ее платком дать сигнал к началу праздника. Каждый бал начинался кадрилью, затем следовал вальс, опять кадриль и т. д. Тогда в большой моде был фокстрот, но на балах его не танцевали, поскольку пожилые дамы находили его развратным и безнравственным.
Многих участвовавших в балах «бывших людей» ждала трагическая судьба. Сергей Голицын вспоминал:
Я было составил скорбный список, перечел его и ужаснулся: слишком страшно он выглядел. Да, большая часть тех юношей и барышень, особенно юношей, кто беззаботно веселился на балу, позднее погибла в лагерях, иные, испытав муки ада, вернулись, иные уехали за границу… Иных арестовывали только за титул.
Владимир Голицын и Елена Шереметева влюбились друг в друга на таком балу. Впервые они встретились летом 1920-го, но вскоре после знакомства Владимир уехал в очередную арктическую экспедицию. Вернувшись в Москву, он отправился повидать Николая Шереметева в Наугольный дом, и там вновь встретил его сестру Елену. У Елены было много поклонников, а Владимиру предстояло еще несколько долгих путешествий в Арктику. В конце лета 1922-го он уехал в трехмесячную экспедицию к Новой Земле на ледоколе «Малыгин», зато в конце года навсегда вернулся в Москву.
Елена и Владимир венчались 30 апреля 1923 года в храме Большого Вознесения, где когда-то были обвенчаны Александр Пушкин и Наталья Гончарова, в присутствии родных и многочисленных гостей. В Наугольном доме был подан обед, состоявший из кулебяк с мясом, вязигой и капустой. Борис Сабуров читал сочиненные по случаю стихи. По возвращении из поездки в Петроград новобрачные поселились в квартире Голицыных в Еропкинском переулке. Голицыны смогли купить квартиру благодаря драгоценностям, неожиданно доставшимся им в наследство от умершей родственницы. Квартира была маленькая и холодная, ванну принимали в фарфоровом тазу, который наполняли водой кувшинами. Жили очень тесно. В квартирке помещались «мэр» и Софья; Михаил с Анной и их дети – Сергей, Маша и Катя; Лина с мужем Георгием Осоргиным; Владимир Владимирович, Татьяна и трое их детей; иногда – семья Эли и Владимира Трубецкого. Места было так мало, что Сергею приходилось спать в платяном шкафу под женскими платьями. На оставшиеся после покупки квартиры деньги Владимир Владимирович смог купить жилье в Хлебном переулке, и через несколько месяцев его семья переехала туда.
В сентябре 1923 года Владимир и Эли Трубецкие уехали с детьми в Сергиев Посад, священное для России место. Вскоре после революции многие стали переезжать туда. В числе первых был граф Юрий Олсуфьев и его глубоко верующая жена Софья, которой Сергий Радонежский явился во сне. К ним присоединились другие дворянские семьи – Истомины, Нарышкины, Мещерские, Лопухины, энциклопедически образованный священник и философ Павел Флоренский с семьей. Святыни Сергиева Посада служили духовным утешением после ужасов революции и Гражданской войны и позволяли со смирением принять непостижимое и непредсказуемое будущее.
Владимир Трубецкой днем аккомпанировал немым фильмам в местном кинематографе, а вечерами играл на виолончели в главном ресторане города. Будучи не только хорошим музыкантом, Владимир сочинил оперетту на сюжет одной из новелл «Декамерона» Боккаччо, которая шла с заметным успехом. Это было относительно благополучное время. Трубецкие смогли снять верхний этаж дома с огородом на заднем дворе, нанять няньку и повара. Владимиру нравилась его работа, он относился к ней серьезно, даже предварительно просматривал фильмы, чтобы подобрать наиболее подходящие музыкальные пьесы для каждого эпизода. Он подружился с писателем Михаилом Пришвиным, и они целые дни проводили на охоте в окрестных лесах.
Елена и Владимир Голицыны часто приезжали в Сергиев Посад, проводили лето в селе Глинково вместе с обширным семейством Голицыных. Первой у них родилась в 1924 году Елена, через два года появился Михаил (Мишка), а еще через два года, в 1928-м – Илларион (Ларюша). Владимир брался за любую работу и сменил множество занятий, был матросом, кораблестроителем, чертежником, даже разработчиком детских настольных игр. В 1925 году его работы на международной выставке декоративного искусства в Париже были отмечены двумя золотыми и одной серебряной медалью. Большую часть времени он работал в качестве иллюстратора книг и популярных журналов «Пионер», «Знание – сила», «Всемирный следопыт» и «Вокруг света». Он постоянно находился в поисках заказов, а работу надо было делать быстро и точно в срок, зато такая жизнь давала возможность зарабатывать собственным ремеслом. Владимир Трубецкой сотрудничал с Владимиром Голицыным в этих изданиях, сочиняя комические истории с легкой сатирой на собственного alter ego – бывшего дворянина Владимира Сергеевича Хвоща. Со временем Владимир Голицын стал зарабатывать достаточно, чтобы нанять няню для детей. Несмотря на обилие работы, Владимир любил развлечься, охотно делал перерыв в занятиях, чтобы выпить, сыграть в шарады и станцевать фокстрот. У них был небольшой граммофон и две пластинки: старая, с ариями из «Фауста» и «Аиды», и с танцами 1920-х, которую они совершенно заиграли.
Владимир гордился своей фамилией и той ролью, которую Голицыны сыграли в русской истории. Эта гордость находила материальное воплощение в коллекции портретов многих поколений Голицыных, которые Владимир любовно собирал всю жизнь. Долгое время они висели в господском доме усадьбы Петровское, но во время революции были перевезены в московскую кладовую. Переезжая в Еропкинский переулок, Владимир забрал портреты с собой и делал так после каждого переезда, развешивая их в неизменном порядке.
Атмосфера в голицынском доме была дружелюбная и непринужденная. Пока молодежь развлекалась, «мэр» раскладывал пасьянс. По субботам артисты балета приходили давать уроки танцев детям Голицыных и их друзей; по воскресеньям вся семья шла в церковь.
Несмотря на утрату достатка и собственности, привилегий и социального статуса, потеряв множество членов семьи, погибших, оказавшихся в тюрьмах, ссылке и эмиграции, Голицыны оставались «настоящими аристократами», не утратившими своего особого обаяния. Неудивительно, что в начале 1920-х встречались такие, кто заявлял о своей принадлежности к аристократии, не имея для того никаких оснований. В Москве было множество фиктивных аристократов с вымышленными титулами вроде князей Тверских или Македонских. Барон Пальмбах гордо прохаживался, выставляя напоказ монокль и серьгу, пока не выяснилось, что на самом деле он сын плотника. Брат Мериньки Гудович Дмитрий присутствовал на балу в доме «княжны Засецкой». Там он видел портрет хозяйки в молодости. Ему показалось странным, что платье на портрете было не написано красками, а из настоящего шелка вроде драпировки. Из любопытства он потянул его за угол, и декорация упала. За ней обнаружилась совершенно нагая «княжна Засецкая», очень похожая на дорогую куртизанку.
В первые послереволюционные годы непросто было даже сказать, кто есть кто. Как было это сформулировать, когда прежние маркеры статуса, чина и богатства оказались уничтожены? Как было определить, остались ли после полного разрушения старого порядка какие бы то ни было классы и если да, то что они собой представляли? Отчасти проблема заключалась в том, что многие рабочие, которых большевики, по их заверениям, представляли, погибли, отправились в деревню или в Красную армию, а города опустели. Пройдет много лет, прежде чем в России снова возникнет многочисленный рабочий класс. Государство было вынуждено полностью переформатировать общество. В 1920-е годы законодательство было модифицировано, чтобы восстановить более раннее понятие класса пролетариев, который включал теперь беднейшее крестьянство, а буржуазия была сконструирована из бывших дворян и аристократов, царских чиновников, духовенства, нэпманов и кулаков. (Теоретически кулаками считались зажиточные крестьяне, однако понятие это было столь смутным и использовалось так произвольно, что означало просто врага.) Все они теперь были лишены избирательного права – а по существу всех гражданских прав, – что означало отказ государства в обеспечении их жильем, продовольственными карточками, работой, высшим образованием и медицинской помощью.
Лишенцам был закрыт доступ в общественные закусочные и ведомственные столовые, где питалось большинство советских граждан. За услуги, которые оставались им доступны, лишенцы должны были платить дороже, чем все остальные. Имена лишенцев часто печатались в газетах, что было формой публичного унижения. Впервые класс лишенцев был создан Конституцией 1918 года. В 1920-е годы ограничения для лишенцев расширились, а число их достигло четырех миллионов. Многие лишенцы принадлежали к бывшей элите, но большинство из них прежде не пользовались богатством и привилегиями. В преимущественно населенных евреями маленьких городках на Украине доля лишенцев в конце 1920-х годов достигала 40 %.
При заполнении стандартной анкеты соискатель жилья, образования или работы должен был указать «социальное происхождение» или «социальное положение», которые очевидным образом были разными. Неудивительно, что члены репрессируемых социальных групп предпочитали для ответа вторую графу. Они не писали «бывший князь» или «сын графа», но указывали свои нынешние должности. В известном смысле они пытались пробиться через социальный барьер приблизительно таким же способом, как чернокожие американцы – через барьер расовой сегрегации в 1960-е. В 1920-е такое жульничество не было опасным, но стало таковым при Сталине. В соответствии с логикой того времени попытка утаить прошлое служила доказательством того, что утаивший – классовый враг и противник советской власти. Но независимо от того, как «бывшие люди» отвечали на вопросы анкеты, они продолжали подвергаться преследованиям.
Марксисты утверждали, что историей движет классовая борьба. Характер борьбы, однако, изменился со времени революции и Гражданской войны. Классовые враги ушли в подполье, и требование бдительности, постоянного недреманного ока, стало важнейшим элементом советской повседневной жизни, хотя уже в 1920-е годы ОГПУ (сменившее в конце 1922 года ВЧК) в секретных докладах вождям партии отмечало, что монархисты разбиты и не представляют ни малейшей угрозы. Ощущение, что за вами постоянно следят, порождало усиление маскировки и осторожности. Галина фон Мекк описывала это так: «…Люди в России жили двойной жизнью. Выходя из дома, они как бы надевали маску, которую снимали только тогда, когда чувствовали, что это можно сделать безопасно».
Унижение «бывших людей» стало постоянной государственной политикой. Хотя враги были разбиты, партийные вожди рассматривали «бывших» как угрозу устойчивости своей власти, и в течение десятилетия их подозрительность нарастала. Чувство уязвимости подпитывалось необходимостью опираться на «буржуазных специалистов». Приблизительно 20 % советской бюрократии и технических экспертов принадлежали к старой элите; 35 % руководителей Народного комиссариата земледелия составляли бывшие дворяне, множество дворян служили в наркомате на низших должностях. Даже в 1938 году «бывших людей» еще некем было заменить. Михаил Шрейдер, заместитель наркома НКВД Казахстана, провел решительную кампанию высылки «социально враждебных элементов» из Алма-Аты, но был вынужден исключить многих «бывших людей» из списков, поскольку город не смог бы обойтись без опытных врачей, инженеров и учителей.
Зависимость от «классовых врагов» не только порождала чувство опасности у носителей власти, но развеивала некоторые иллюзии у рабочих, во имя которых совершалась революция. Периодические кампании против «бывших людей», жестокая их критика и призывы «сорвать маски» с врагов помогали в нужный момент ослабить социальное напряжение. Поощряя доносы на «бывших людей», за которыми следовали расстрелы и освобождение жилой площади, государство обеспечивало вертикальную социальную мобильность, не улучшая стандарты жизни по существу. Ненависть малообразованных классов к представителям старой элиты была, однако, реальным, а не искусственным явлением. «Выдвиженцы» из низов, болезненно переживавшие недостатки своего образования, подготовки и квалификации, работая бок о бок с «бывшими людьми», с восторгом наблюдали их падение.
На протяжении 1920-х годов российские рабочие вынуждены были стать еще более сознательными и увеличить производительность труда при сохранении и даже уменьшении размера зарплаты. Они утратили значительную часть возможности распоряжаться своим трудом. В то же время новые хозяева наделяли себя привилегиями, напоминая старую элиту. Начались стачки, демонстрации безработных, антикоммунистические митинги и даже покушения на представителей власти. Агент ОГПУ, секретно следивший за собранием безработных металлистов в конце 1926 года, записал слова одного из ораторов: «Сейчас есть два класса: рабочие и коммунисты, которые пришли на смену дворянам и князьям».
Класс перестал быть гибким элементом социальной конструкции, зависящим от особых экономических и политических отношений, и все более понимался в квазибиологических терминах. Он стал почти расовой категорией, знаком происхождения, с которым человек рождался и который не в силах был изменить. Гораздо большее значение имело не то, какой образ жизни ведет человек (то есть «социальное положение»), но статус его семьи до 1917 года (то есть «социальное происхождение»). Пятно на происхождении не могло быть смыто. Правда, такое биологическое понятие класса не было особенностью советского мышления, оно разделялось (и до сих пор разделяется) некоторыми дворянами. Владимир Владимирович Трубецкой во время поездки в Париж в 1960-е годы представился графу Мусину-Пушкину как «бывший князь из Москвы». – «Ну что вы, – возразил Мусин-Пушкин, – разве можно сказать – бывший пудель?»
16. «Дело фокстротистов»
НЭП был противоречивым временем. В культурной и художественной жизни наступила относительная свобода, шли острые дискуссии внутри самой коммунистической партии, появились частная собственность и рыночная экономика. Однако ЧК сохраняла бдительность, идеологический контроль над обществом усилился, как и руководство промышленностью и экономикой в целом. Борьба против «бывших людей» продолжилась, но не в режиме фронтального наступления, а в форме «конфликта малой интенсивности». Новая стадия войны разворачивалась на множестве фронтов. Появились новые законодательные ограничения. В начале 1920-х были приняты законы, направленные против «социально опасных элементов» (СОЭ). Уголовный кодекс РСФСР 1922 года вводил понятие СОЭ в 7-й статье, которая устанавливала, что «опасность лица обнаруживается совершением действий, вредных для общества, или деятельностью, свидетельствующей о серьезной угрозе общественному правопорядку». «Бывшие люди» и прочие СОЭ чаще осуждались судами и получали более суровые приговоры.
Политическая полиция продолжала выслеживать и арестовывать, прибегая ко все более сложным схемам, дабы заманить врагов в западню. В 1922 году Кирилла и его семью, жившую тогда в Петрограде, познакомили с Михаилом Бурхановским, предположительно приемным сыном царского генерала и его недавно скончавшейся жены. Бурхановский часто заходил к Голицыным и постепенно завоевал их доверие. Под большим секретом он сообщил, что является членом обширной подпольной монархической организации, имеющей связи с высокопоставленными советскими чиновниками. В один прекрасный день Бурхановский явился с пачкой монархистских прокламаций и попросил Кирилла подержать их у себя до его возвращения.
Этого человека они больше не увидели, поскольку он был агентом-провокатором ОГПУ. Даже настоящая фамилия его была не Бурхановский; настоящий Михаил Бурхановский был расстрелян ЧК задолго до того, как этот самозванец появился на пороге голицынского дома. Мнимый Бурхановский участвовал в провокации, носившей кодовое название «Операция Трест» и направленной против монархистов в России и эмиграции, способных составить заговор против СССР. Операция «Трест» считается самой успешной операцией советской разведки в 1920-е годы. Ключевым элементом ее было «Монархическое объединение центральной России», подставная организация, созданная, чтобы заманить в ловушку антибольшевистские и монархические группы белой эмиграции в Берлине и Париже. Еще одна операция под кодовым названием «Синдикат», тоже изобретенная Дзержинским, была проведена для захвата Бориса Савинкова, эсера, ставшего ревностным антибольшевиком и жившего за границей. В 1924 году Савинкова заманили в СССР, где он был арестован и погиб при невыясненных обстоятельствах.
Главной целью Бурхановского была мать Кирилла Мария, в прошлом фрейлина императрицы Александры Федоровны. Мария поддерживала дружеские связи с членами высшего дореволюционного петербургского общества, многие из которых посещали квартиру Голицыных, что делало ее в глазах ОГПУ ячейкой монархистов. Смерть Марии в июне 1923 года спасла ее от ареста. 23 октября 1923-го ОГПУ задержало Кирилла, который был обвинен в участии в тайной контрреволюционной организации «Молодая Россия». В качестве улик фигурировали монархистские листовки и 150 долларов, найденные в квартире при обыске. Николай Голицын предпринял достойную восхищения, хотя и наивную попытку сообщить сыну о состоянии дела, затеянного против него, и передал Кириллу, содержавшемуся в доме предварительного заключения на Шпалерной (где некогда сидел Ленин), небольшую записку в пироге. Записку, как и следовало ожидать, обнаружили. 14 ноября Николай был арестован (в третий раз после начала революции). Всего по делу были арестованы пятнадцать человек. Следствие тянулось до весны 1924 года. 1 марта Кирилл и еще восемь человек были приговорены к смертной казни. Но его имя удивительным образом исчезло из списка приговоренных; через месяц ОГПУ приговорило Кирилла к пяти годам заключения в исправительно-трудовом лагере. Его отец получил три года лагерей, которые провел вместе с Кириллом в камере Бутырской тюрьмы в Москве.
Узнав об аресте сына и внука, «мэр» написал комиссару юстиции Дмитрию Курскому, что если Кирилл в чем-то и виноват, то только «в легкомыслии и глупости». Что же касается Николая, то он всю жизнь был вне политики, и невозможно поверить в обвинения против него. Приняли участие в этом деле и другие члены семьи. Соня Бобринская нанесла визит Енукидзе, Анна Голицына ходила к Смидовичу, ее муж Михаил звонил Е. П. Пешковой.
Екатерина Павловна Пешкова была одним из величайших героев России XX века, хотя это мало кому известно. Дочь обедневшего дворянина посвятила себя революции, работая в газете корректором. В 1890-е она познакомилась с Горьким, вскоре они поженились. Она родила ему двух сыновей, а в 1903 году они расстались, хотя и сохранили дружеские отношения до конца жизни. Во время Первой мировой Пешкова возглавляла детскую комиссию общества «Помощь жертвам войны», а после Февральской революции основала московское отделение «Общества помощи освобожденным политическим» для помощи осужденным за политические преступления, выходящим из заключения. В мае 1918 года она помогла создать Московское общество Красного Креста для помощи политическим заключенным (Политический Красный Крест). Пешкова и Политический Красный Крест оказывали широкую помощь политзаключенным и их семьям, включая бесплатные юридические консультации, сбор доказательств, снабжение продовольствием, медикаментами, одеждой и книгами. Пешкова была бесстрашным и преданным защитником политзаключенных, она использовала связи с новой властью, свои и мужа, для освобождения сотен заключенных и облегчения участи остальных.
В августе 1922 года прошли обыски в Политическом Красном Кресте. Началось следствие относительно его работы, организация была закрыта, ее конторы опечатаны. Но Пешкову не так легко было остановить. Она убедила власти позволить ей создать новую организацию «Помощь политическим заключенным», или сокращенно «Помполит». Новая организация не имела легальных возможностей для защиты узников и полностью полагалась только на связи Пешковой, которая боролась за всех – социалистов, анархистов, священников, бывших дворян, царских офицеров – вне зависимости от их прошлого и политической позиции. Пешкова добилась права посещать заключенных, нередко ей удавалось выяснить судьбу арестованного, в то время как семье никаких сведений о нем не предоставляли. В середине 1930-х деятельность «Помполита» подверглась новым суровым ограничениям; в 1937-м был арестован и отправлен в лагеря главный помощник Пешковой, а на следующий год «Помполит» был закрыт навсегда.
Контора «Помполита» помещалась на Кузнецком мосту, в невзрачном доме 16, в конце коридора, рядом с курсами иностранных языков Берлица. В приемной сидели два секретаря, и обычно там толпилось множество посетителей. Когда в 1923 году Михаил Голицын пришел в контору «Помполита», его сразу провели к Пешковой, с которой они были знакомы с 1917 года, со времени совместной работы в «Обществе охраны материнства и младенчества». Михаил просил за брата Николая и племянника Кирилла. Пешкова не могла добиться их освобождения, однако благодаря ее вмешательству, отца и сына не отправили на Соловецкие острова; они отбывали срок в московской Бутырской тюрьме, и это спасло им жизнь.
21 января 1924 года умер Ленин. В мае 1922 года он пережил первый из многочисленных инсультов и с тех пор почти не участвовал в управлении страной. Четыре дня его тело лежало в московском Доме союзов, бывшем здании Благородного собрания, и сотни тысяч граждан приходили отдать последний долг вождю Октября. Одним из них был Сергей Голицын. Он пошел в Дом союзов с другом и вернулся домой к полуночи. Дома, узнав, где он был, негодовали. «Куда тебя понесло? Зачем? Что ты хотел увидеть? Будь жив твой дядя Миша, он бы тебе уши надрал!» – кричал кузен Георгий Осоргин.
Через два месяца Лиля Шереметева пришла к Голицыным в слезах: ночью в Наугольном доме были арестованы ее сын Николай, племянник Борис Сабуров и Дмитрий Гудович. Аресты положили начало процессу, известному как «дело фокстротистов». Множество людей, включая почти всех, кто танцевал фокстрот на Спиридоновке или участвовал в балах в Наугольном доме, были арестованы, в том числе престарелый распорядитель балов Владимир Гадон. Сестра Галины фон Мекк Люси отправилась на фокстротный вечер с молодым поэтом и попала в облаву; все мужчины были арестованы и многие отправлены на Соловки. Единственная семья, которой не коснулись аресты, были Голицыны.
Николая Шереметева выпустили, и он вернулся в Наугольный дом. Вскоре туда вновь пришли, на этот раз не для арестов, а чтобы объявить, что дом необходимо освободить в три дня. Не имея возможности в такой короткий срок перевезти куда-то имущество, Николай, Юрий Сабуров и Андрей Гудович вытащили мебель и десятки баулов, ящиков и коробок с антиквариатом на улицу и распродали прохожим за бесценок. Шереметевы жили в Наугольном доме три столетия. Все рухнуло в три дня.
Лиля не могла этого более выносить. Она решила заключить фиктивный брак с другом ее последнего мужа, латвийским дипломатом бароном Будбергом. Будберг, Лиля и четверо ее младших детей – Наталья, Петр, Мария и Павел – отправились в Ригу, на московском Белорусско-Балтийском вокзале их провожали десятки друзей и родственников и два тайных агента ОГПУ. В Риге Будберг предложил заключить настоящий брак, но Лиля отказалась, и он вернулся в Москву. Одно время Лиля с детьми жила в поместье своих родителей, позднее семья перебралась в Париж, а затем в Рим.
Дочь Лили Елена решила не ехать с матерью и братьями. Ее муж Владимир не хотел оставлять Россию и родителей, и они только что создали собственную семью. Елена снова увиделась с матерью только через сорок два года, во время краткой поездки в Рим, и вскоре после этого та скончалась.
Николай тоже остался: он был влюблен. Цецилия Мансурова, двадцатисемилетняя красавица с пронзительными карими глазами и пышными волосами, была восходящей звездой вахтанговского театра, где Николай только что получил работу. И хотя она была замужем и на шесть лет старше, Николай не устоял перед ее чарами и стал упорно за ней ухаживать. Одаренный музыкант, красивый и обаятельный, Николай быстро завоевал сердце Цецилии, и вскоре они уже жили вместе в комнате при бывшей конюшне во дворе театра, а позднее переехали в квартиру в кооперативном доме Вахтанговского театра в Большом Левшинском переулке. Уход Цецилии от мужа не произвел скандала; скандальным оказалось ее еврейское происхождение. «Многие находили это необъяснимым, – писал Сергей Голицын, – граф Шереметев женился на еврейке!» Именно благодаря Мансуровой Николаю удалось быстро выйти из тюрьмы: она просила за него кого-то из тех, кто имел большие связи, и ее красота и обаяние сделали свое дело. В следующие годы ей не раз придется вызволять таким образом своего любимого, встречаясь с Каменевым, Бухариным и Калининым. Один из музыкантов, коллег Николая, вспоминал, что, когда его мать, братья и сестры уезжали из Москвы, Николай порвал свой паспорт на глазах у Цецилии в доказательство своей преданности. Они прожили вместе всю жизнь, связанные любовью друг к другу и общей страстью к музыке и театру.
Аресты по «делу фокстротистов» продолжались. Весной 1924 года Анна Сабурова, Мария Гудович и почти все их дети – Борис и Юрий Сабуровы, Дмитрий, Андрей, Варвара и Меринька Гудович – оказались в Бутырской тюрьме. ОГПУ начало следствие с выяснения политических взглядов арестованных. В годы НЭПа слова о лояльности к советской власти, как правило, гарантировали быстрое освобождение из тюрьмы или ссылки. Многие заключенные получали приговоры, в просторечии именуемые «минус шесть», в соответствии с которыми им запрещалось жить в шести крупнейших городах СССР – Москве, Петрограде, Киеве, Харькове, Свердловске и Тбилиси, – а также во всех приграничных районах СССР. Арестованные, на вопрос о политических взглядах отвечавшие, что они монархисты, отправлялись на несколько лет в лагеря. Анна Сабурова была выслана на три года в Калугу, ее дочь Ксения последовала за ней; Борис и Юрий получили «минус шесть» и были высланы на три года в Ирбит на Урале. Отбыв наказание, братья вновь получили «минус шесть» и в 1927 году переехали в Калугу. Мария Гудович и ее дети Меринька, Андрей и Дмитрий также были высланы в Калугу, затем обосновались в Царицыне. Вышвырнув Шереметевых из Наугольного дома, ОГПУ теперь изгоняло их и из столицы.
В Бутырской тюрьме содержались революционеры и смутьяны, выступавшие против царской, а затем и советской власти, включая Нестора Махно, Феликса Дзержинского, Варлама Шаламова и Александра Солженицына. В этих стенах побывал даже Гарри Гудини, исполнивший рискованный побег из Бутырки в 1908 году. В 1924-м многие заключенные, в том числе Николай и Кирилл Голицыны, содержались в камере № 8, которую называли «нашим дворянским колхозом». Здесь Кирилл получил возможность познакомиться со множеством пожилых дворян и свести близкую дружбу с молодыми – Дмитрием Гудовичем и Сергеем Львовым. Владимир Трубецкой провел в Бутырке два месяца, после того как вместе с другими дворянами был арестован в Сергиевом посаде в декабре 1924 года.
Георгий Осоргин оказался в камере № 8 в марте 1925 года. Он был арестован на квартире Сандры Мейендорф, сестры Лилии Шереметевой. Мейендорф привлек внимание ОГПУ тем, что работал на Джона Эллиота, представителя Аверела Гарримана. Незадолго до ареста Осоргин писал Григорию Трубецкому в Париж: «Они начали зачистку Москвы от враждебных элементов». В одну ночь были арестованы тридцать друзей Осоргина. Арестовывали так часто, что остряки шутили: «Вопрос из советской анкеты: были ли вы арестованы, и если нет, то почему». Для «бывших людей» вроде Осоргина шутка была несмешная. В первый раз он был арестован в сентябре 1921 года во время облавы в доме его тетки Ольги Трубецкой. Прежде чем его увели, он сумел передать жене Лине короткую записку: «Вот настал и твой черед, душка моя, подвергнуться испытанию. Да хранит вас всех Господь. Молитесь за меня и будьте совершенно спокойны. Я ни одной минуты не боюсь за себя, и все мысли мои о вас, остающихся…»
Голицыны хлопотали за Георгия, обращаясь, как и прежде, к Енукидзе, Смидовичу и Пешковой. На стандартный вопрос о своей лояльности советской власти Осоргин не стал лгать, заявив следователям, что он монархист. Генрих Ягода, фактический глава ОГПУ, утверждал, что во время следствия Осоргин держался «вызывающе». 12 октября 1925 года Георгий был приговорен к расстрелу, но в результате вмешательства Пешковой приговор был заменен на десятилетнее тюремное заключение, что на время спасло ему жизнь. Георгий оставался в Бутырке три года. Он чувствовал себя виноватым за страдания, которые его арест принес Лине. «Если судьба мне умереть в тюрьме, – написал он на платке, который передали из тюрьмы его тетке Анне Голицыной, – я бы хотел, чтобы Лина и моя семья знали, что я умер с миром, молясь, чтобы Лина нашла счастье и чтобы ее земная жизнь не была цепью страданий и сожаления, что она вышла за меня…» В тюрьме Георгия поддерживала несокрушимая вера в Бога и воспоминания о семье и той жизни, которую они вели до революции в своем поместье Сергиевское; он называл поместье «духовной колыбелью, где родилось и выросло все, чем каждый из нас живет и дышит».
Вскоре после ареста Георгия, на пасхальной неделе, к Голицыным пришли с ордером на арест Михаила и его сына Владимира. Чекисты под руководством человека по фамилии Чернявый заблокировали дверь, так что никто не мог выйти, и обыскивали квартиру всю ночь, просматривая книги, детские школьные тетради, фотографии и письма. Голицыны, которые уже готовились отойти ко сну, когда явились чекисты, сидели в халатах и наблюдали. Поставили самовар, предложили незваным гостям чаю; Чернявый отказался, сказав: «Не имеем права». Рано утром следователи наконец нашли две большие фотографии Николая II и Александры Федоровны – в сундуке, оставленном на сохранение родственником, уехавшим за границу. Голицыны заявили, что сундук им не принадлежит и что они понятия не имели о его содержимом, однако Чернявый им не поверил. Михаила и Владимира повели вниз по лестнице. Оставшиеся шли следом и совали им в руки одеяла, ложки, кружки, миски и прочие необходимые в тюрьме вещи. Внизу их ждал знаменитый «черный ворон». Когда задняя дверь воронка открылась, Голицыны смогли рассмотреть в темноте лица других арестованных. Арестовав Михаила и Владимира, сотрудники ОГПУ забрали с собой всю семейную переписку.
Семья была в отчаянии. «Мы – оставшиеся – переживали арест близких очень тяжело, – писал Сергей. – Я пошел в школу и никому из друзей не сказал о своем горе. Не я один был в таком же положении. Андрей Киселев под честное слово мне шепнул, что у Алеши Нестерова арестован отец. На Алешу было страшно глядеть: он весь почернел, глаза его блуждали». Пешкова и Смидович принялись хлопотать об освобождении арестованных. Пешкова встретилась с Ягодой, который был готов отпустить их, если бы не портреты; он был убежден, что портреты сознательно хранили в ожидании того дня, когда их можно будет повесить на привычное место. В тюрьме Михаил настаивал, что поддерживает советское правительство; Владимир заявил следователям, что не является монархистом, а те в свою очередь посоветовали ему меньше общаться с иностранцами. Через три недели обоих освободили.
Михаил и Владимир были поражены тем, как много политическая полиция знает о частной жизни их семей. Они решили, что доносчик кто-то близкий. Подозрение пало на племянника Михаила Алексея Бобринского. Его арестовали вместе с Георгием Осоргиным и почти сразу отпустили. Теперь все разговаривали с Бобринским с сугубой осторожностью, хотя никто не порвал с ним отношений. Его кузен Сергей Голицын, который так трогательно заботился о нем во время жизни в Богородицке, теперь строил фантастические планы убийства этого предателя семьи и дворянства.
Ночью 2 апреля 1926 года, почти ровно через год после первого ареста, Владимира арестовали вновь, на сей раз по обвинению в шпионаже. Снова чекисты всю ночь обыскивали квартиру Голицыных в поисках иностранной литературы, газет и писем из-за границы. Елена сообщила об аресте Пешковой; в своем письме она утверждала, что Владимир лоялен советской власти и не занимался контрреволюционной деятельностью.
Как и прежде, дело против Владимира рассыпалось, и через несколько недель его отпустили домой. Владимира будут еще не раз арестовывать, но именно после этого ареста он сделал важный вывод:
Когда тебя посадят в тюрьму, то первое время кажется тебе, что видишь кошмарный сон, а жизнь, из которой тебя взяли, это есть действительность. Потом (через 2–3 месяца) привыкаешь, и кажется тебе, что камера это кошмарная жизнь, а на воле это какой-то чудный сон, в котором даже житейские неприятности и дрязги кажутся милы. Не принимай близко к сердцу мелкие житейские неприятности – помни тюрьму.
В конце июля, через два месяца после выхода Владимира из тюрьмы, надзиратель открыл дверь камеры № 8 и выкрикнул «на выход» Николая Голицына «с вещами». Слова эти радостью отозвались в его душе, поскольку означали, что Николая отпускают на свободу. Кириллу, сыну Николая, пришлось ждать этих слов еще два года. Кирилл провел на нарах в общей сложности пятнадцать лет, но, в отличие от многих, отказывался считать это время безвозвратно потерянным:
За эти годы я приобрел много разнородных сведений и навыков; общался с интересными людьми; наблюдал огромное разнообразие типов и характеров; переживал и хорошие и плохие минуты и, наконец, нашел единомышленников и друзей, которых вспоминаю до сих пор.
17. Добродетель в рубище
В 1921 году графине Екатерине Шереметевой исполнилось семьдесят два года. Как и для многих русских, прошедшие четыре года были для нее годами тяжких испытаний. Муж умер, два зятя были казнены, трое из четырех сыновей, в том числе самый старший, Дмитрий, покинули с семьями страну, много родственников погибли в Гражданской войне, умерли от голода или болезней, просто пропали без вести.
Графиня жила в родовой усадьбе Остафьево, занимая комнаты в одном из флигелей вместе с сыном Павлом и его женой. Павел удивил семейство, женившись наконец на Прасковье Оболенской, дочери князя Василия Оболенского и княгини Марии (урожденной Долгорукой), тем не менее все были согласны, что они отличная пара. Павел жил в Остафьеве с 1918 года, став хранителем, а затем директором Музея быта в усадьбе; он проводил инвентаризации предметов искусства и антиквариата, писал путеводители по коллекциям и водил экскурсии. У Прасковьи не было разрешения проживать в Остафьеве даже в качестве жены Павла, но ему удалось выхлопотать, чтобы ее включили в штат сотрудников музея.
Обаяние Остафьева и великое прошлое усадьбы, воплощенное в графине, не оставляли равнодушными никого из посетителей. Весной 1921 года на денек приехала молодежь из Наугольного дома. «Был чудесный майский день, – писал Юрий Самарин, – в парке в своей старческой красоте величественная бабушка в лиловом платье с серебристой прической принимала нас, сидя в кресле под цветущей сиренью». 7 августа семья отмечала в Остафьеве последнее торжество – свадьбу Варвары Гудович и Владимира Оболенского, родственника Павла Оболенского. Сохранилась фотография: все большое семейство собралось за столом – Шереметевы, Сабуровы, Гудовичи, Оболенские, дальние родственники, друзья, местное духовенство. Все смотрят в камеру, пытаясь улыбаться, а на столе практически нет еды и напитков.
НЭП. Дворянка, продающая пальто
20 декабря 1921 года, в письме племяннице Лили, которая жила в Париже, Павел описал свою жизнь. Дела в Остафьеве были «не так плохи», с бабушкой все хорошо, она на ногах и ходит с помощью трости. Когда двое бывших шереметевских крестьян узнали, что она в Остафьеве, они стали приносить для нее свежие молоко и хлеб. Павел совершал поездки в Москву, чтобы проверить, как идут дела в Наугольном доме. Он рассказывал Лили, как мало комнат у них там осталось, как грязно и неприбрано в доме. В тот год Павла приняли в члены Всероссийского союза писателей – честь, сопровождавшаяся повышенным продуктовым пайком; теперь у них было вдоволь дров. В магазинах появились мясо и пшеничная мука, и хотя цены были непомерно высокими, там толпился народ.
Меня давно занимает вопрос, где лучше, у вас или здесь, для тех, кто должен личным трудом доставать средства к жизни. Судя по твоим письмам, у вас тоже несладко. Я всегда считал более правильным попытаться устроить жизнь на месте и думаю, что не ошибся. Трудно обо всем этом писать. Во всяком случае нас обоих (Павла и Прасковью. – Д. С.) никуда не тянет, но как хотелось бы поскорее дожить до человеческой жизни! Тихо движется, но движется.
Дворяне, которые остались, и те, которые уехали, уже говорили на разных языках, что неудивительно, так как их судьбы складывались по различным векторам, в различных мирах. Как дворяне-эмигранты могли понять тех, кто остался выживать в Советской России? Как могли представить себе их жизнь? Россия в мыслях изгнанников представлялась потерянной, но неизменной, такой, какой она уже давно не была.
Дмитрий, Ирина и их дети приехали в Европу с пустыми руками и с самого начала должны были бороться, чтобы свести концы с концами. В письме матери Дмитрий рассказывал, что семейство все свое время тратит на выращивание на небольшом огороде овощей – огурцов, укропа, редиски и свеклы. В первые годы Дмитрий с Ириной жили у его родителей с дочерью Ириной, ее мужем Георгием Менгденом и их маленькой дочкой. Ирина писала бабушке Шереметевой, что «поначалу было очень трудно и, честно говоря, просто ужасно». Им удалось вырастить нескольких кур и кроликов; Георгий занялся пчеловодством. Денег всегда не хватало – порой даже на пачку сигарет, но они научились довольствоваться малым.
При всех трудностях эмигрантской жизни некоторые оставшиеся в России были готовы попытать за границей счастья, в том числе Баба Ара, сестра графини Шереметевой. «Жизнь здесь стала невыносимой всячески», – писала она Лили из Москвы в феврале 1921 года. Собравшись уезжать, она пыталась уговорить сестру ехать с ней. Но графиня Екатерина решила остаться, и Баба Ара уехала без нее, обосновавшись в Берлине, откуда писала письма «милой моей Кате».
В 1923 году Павла назначили директором музея, и с этой своей должностью он справлялся при поддержке жены и матери. Годом раньше Прасковья родила их единственного сына, которого они назвали Василием. Павел взращивал в Василии любовь к искусству и культуре, пересказывал ему историю рода Шереметевых. Он, бывало, говаривал: «Плевать на свое прошлое – все равно что плевать в колодец, из которого мы пьем воду, – и наставлял маленького сына: – Запомни, ты граф Шереметев». На протяжении 1920-х годов разные советские начальники приезжали в Остафьево к Луначарскому и его супруге, которые использовали особняк как свой летний дом. Летом 1925 года Луначарский, М. М. Литвинов, советский дипломат и будущий нарком иностранных дел, вместе с Павлом прогуливались по парку, когда к ним подбежал Василий. Литвинов ласково погладил мальчика по голове и спросил: «Как тебя зовут?» «Граф Василий Шереметев», – гордо ответил тот.
Музеи, библиотеки, архивы стали прибежищем для многих дворян. Эти форпосты культуры были безопасными местами, где бывшие дворяне собирались без пригляда, в отличие от более политизированных учреждений и ведомств. Ни с кем не нужно было объясняться, поскольку все они, как правило, вышли из одной и той же социальной среды и имели схожие судьбы. В окружении книг, рукописей и произведений искусства они уходили в привычный уют старины, хотя бы на некоторое время спасаясь от враждебной действительности. Многое было уничтожено – дворцы и усадьбы разграблены и сожжены, целые библиотеки пущены на самокрутки, картины разрезаны, статуи снесены и разбиты на куски, могилы разорены, церкви лишены святых реликвий, – и «бывшие люди» видели свое предназначение в том, чтобы по мере сил сохранять русское культурное наследие.
Было логичным именно им взяться за это дело. Во-первых, дворяне досконально знали многие предметы, собранные в новых государственных музеях и библиотеках, так как они сами когда-то владели ими или знали тех, кому ценности принадлежали раньше, а во-вторых, дворяне имели для такой работы необходимые навыки и образование. Имея в виду высказывание Ленина о том, что государственный механизм должен быть так упорядочен и отлажен, чтобы всякая кухарка могла управлять государством, Николай Ильин, сотрудник Румянцевского музея в Москве, саркастически замечал: «Если кухарка, в случае надобности, могла управлять государством, то писать библиотечные карточки на всех европейских языках она еще не умела».
Зато Ольге Шереметевой это было под силу. Она переплетала книги, работала в качестве переводчика, составляла библиографические справки для ряда московских библиотек, читала лекции, преподавала иностранные языки. В 1930-е годы она работала также в Литературном музее, ставшем гнездом «бывших людей». Там, трудясь вместе с Дмитрием Шаховским, она собрала личную библиотеку Петра Чаадаева и составила комментарий на его маргиналии. В то время часто посещала музей литературовед Эмма Герштейн, чтобы проконсультироваться с Ольгой, которая помогала Герштейн в ее работе над биографией Лермонтова. Еврейка Герштейн была чужаком в этом дворянском гнезде, которое представлялось ей восхитительным, хотя и странным. Ее удивило количество работавших там дворян, принадлежавших к фамилиям Тургеневых, Бакуниных и Давыдовых. Ольгу Шереметеву она называла «настоящей подвижницей». Старик Давыдов казался ей «олицетворением <…> усадебной культуры». Она вспоминала, как Кирилл Пигарев, хранитель в Муранове (еще одном гнезде «бывших») и внучатый племянник Федора Тютчева, захаживал в музей, чтобы дружески состязаться с сотрудниками в знании генеалогии дворянских родов.
Многие советские граждане относились к этим музеям и их сотрудникам не столько с любопытством, сколько с подозрением. Николай Ильин отметил, что Румянцевский музей, где он работал, «пролетарская общественность окрестила… контрреволюционным гнездом, где уютно засела махровая старорежимная нечисть, которое ради общественного блага необходимо разгромить».
Директором Румянцевского музея был князь Василий Дмитриевич Голицын. Бывший офицер гвардейского казачьего полка, обер-шталмейстер императорского двора, художник, богатый землевладелец, он возглавлял музей с 1910 года. После революции Голицын оставался на посту, сохраняя и пополняя уникальные коллекции, добывая у нового правительства деньги, продовольственные пайки, дрова для музейных сотрудников, за что снискал их преданность и восхищение. Многие годы после революции сотрудники в знак уважения обращались к нему «князь». Его помощник, историк и библиотекарь Юрий Готье, в 1920 году писал:
В прошлый вторник тихо и скромно справили 10-летие директорства кн. В. Д. Голицына в Музее. <…> Тепло и сердечно поговорили, высказав князю наши самые лучшие пожелания. Многие у нас в Музее до сих пор не представляют себе его истинного значения: а между тем этот безукоризненно порядочный барин и джентльмен является поистине живой совестью Музея – он 10 лет мешал нам ссориться, делать гадости и заводить интриги. В «революцию» это могло бы расцвести особенно пышным цветом, а именно при нем и с ним это невозможно.
В марте 1921 года Голицына уволили с поста директора и арестовали. Какие обвинения ему предъявлялись, неизвестно. Среди сотрудников ходили слухи, будто Голицын руководил в музее тайным «буржуйским обществом». Правда, никакого обвинения ему так и не было предъявлено, и вскоре князь был отпущен.
В отличие от Павла Сергеевича Шереметева, большинство дворян, работавших кураторами, переводчиками, архивариусами, не имели специального образования. Выйдя из Бутырки, Николай Голицын устроился работать переводчиком в Институт Маркса и Энгельса, его брат Михаил зарабатывал переводами сочинений Золя, и эта работа приносила ему огромное удовольствие. Их отец, «мэр», получил заказ на перевод «Озорных рассказов» Бальзака и «Фауста» Гёте и деньги на чтение лекций в разных обществах типа «Друзья Старой Москвы», «Общество друзей книги», в Цекубу. Работа подпитывала дух и плоть «мэра», особенно в тяжкие моменты. 10 ноября 1925 года Софья, его жена, с которой они прожили пятьдесят четыре года, умерла в Сергиеве Посаде в возрасте семидесяти четырех лет. Боль от потери Софьи не отступала со временем, и всю оставшуюся жизнь он тосковал по тому дню, когда они снова будут вместе, уже навсегда.
Внук «мэра» Сергей в юности мечтал стать писателем, но родители настояли, чтобы он получил практическое образование, поэтому он окончил курсы бухгалтерии и бухгалтерского учета. Однако он надеялся, что все-таки сможет поступить в университет. В середине 1920-х начались репрессии против дворянских детей в высших учебных заведениях; сестра Сергея Соня была отчислена из университета, и никакие хлопоты известных ученых не помогли ей восстановиться.
В феврале 1927 года к числу лиц, лишенных избирательных прав, были отнесены и дети бывших помещиков. В то же время ВЦИК восстановил в правах бывших жандармов, агентов полиции и тюремных охранников. В школах был введен новый предмет «политграмота», а в День революции все учащиеся должны были отныне выходить на демонстрацию.
Осенью 1927 года Сергей держал вступительные экзамены на ВГЛК (Высшие государственные литературные курсы) в Москве. Самым каверзным на экзаменах был вопрос о социальном происхождении. Сергей дал самый разумный ответ: «Отец служащий, мать домашняя хозяйка». Это сработало, и Сергей был принят. И хотя среди учащихся было немало таких, как Сергей, атмосфера в ВГЛК была агрессивно-враждебной. Стенгазета призывала: «Очистим наши ряды от чуждых элементов!», а на собраниях студенты выступали против оказавшихся в их рядах «разных князей и графьев».
Вскоре было объявлено о чистке преподавательского состава и проведено собрание, на котором всех призывали быть бдительными и выявлять «тайных врагов». Каждый студент должен был пройти специальное собеседование с директором школы, председателем студенческого комитета и секретарем райкома партии. Сергею задали вполне ожидаемый вопрос: «Приходитесь ли вы родственником князю Голицыну?» В ответ он заявил, что брат деда был богатым человеком, но прадед был декабристом, а отец никогда никакими землями не владел и всю жизнь служил. Сестра Сергея Маша, тоже учившаяся на ВГЛК, как и он, несколько дней ждала решения своей участи. В конце концов обоих оставили учиться.
Княжну Киру Жуковскую исключили, а вскоре арестовали ее отца, выгнали и князя Гагарина. Любимый учитель Сергея, философ Г. Г. Шпет, позже был арестован как монархист; его расстреляли в Томске в 1937 году. Сергей не смог завершить свое образование: в годы сталинской культурной революции ВГЛК закрыли как притон идеалистов и «бывших людей».
В 1927 году Юрий Сабуров, отбыв ссылку в Ирбите, приехал погостить к Голицыным в Москву. Юрий не мог найти работу, и Владимир Голицын привлек его делать эскизы и чертежи в различных журналах, с которыми был связан. Сергей Голицын вспоминал его как юношу трудолюбивого, застенчивого и спокойного, отдававшего весь свой скудный заработок матери.
Его мать Анна Сабурова жила с дочерью Ксенией в Калуге, куда съехались многие из «бывших», арестованных в 1924 году и получивших «минус шесть». Юрий присоединился к матери и сестре, там же поселился его брат Борис. После отбытия трехлетнего тюремного срока в Бутырской тюрьме Дмитрий Гудович также отправился в Калугу, к матери, братьям и сестрам.
Сабуровы жили в небольшом доме на Горшечной улице. Два позолоченных стула, спасенные из Наугольного дома, подчеркивали бедность, в которую они погрузились. Чтобы найти деньги на пропитание, Ксения продавала что-то из остававшихся вещей, для чего отправлялась в Москву. Борис зарабатывал скудные деньги, придумывая политические плакаты. Облик некогда элегантного Сабурова чрезвычайно изменился: «Вид у него был изможденный, и ходил он в подчеркнуто обтрепанной одежде», – вспоминала Татьяна Аксакова-Сиверс. Гудовичи тоже боролись за выживание. Мария давала уроки французского и английского, Дмитрий искал работу, а его дядя Павел Шереметев посылал ему денег, сколько мог.
Среди калужских «фокстротистов» были Петр Истомин и три брата Львовых – Юрий, Владимир и Сергей. В Бутырской тюрьме Юрий и Сергей содержались в камере № 8 с Дмитрием Гудовичем. Владимир избежал ареста, выпрыгнув из окна в тот момент, когда сотрудники ОГПУ входили в дом. Вновь все вместе они собрались в Калуге. Истомин влюбился в Мериньку, сестру Дмитрия; в 1926 году они поженились, но брак их был недолгим: через несколько месяцев Петра арестовали и сослали на Соловки. Его арест напомнил всем, что, даже если они уже отбыли наказание, никто не может быть уверен в завтрашнем дне. Тем не менее эти молодые мужчины и женщины собирались по вечерам потанцевать и выпить под звуки прекрасного голоса Юрия Львова и его гитары. А пока они смеялись и пели, Татьяна Аксакова-Сиверс не могла отделаться от печальных мыслей: «Я понимала, что вся эта молодежь обречена, что это только маленькая передышка. Помню, как мне стало грустно, когда милый Дмитрий Гудович вдруг вскочил из-за стола с цыганским припевом: „Эх, пить будем и гулять будем, а смерть придет – помирать будем“». Через десять лет никого из них уже не было в живых.