Глава 1
В семействе Маллоу частенько шутили, что, назвав дочь Пруденс-Благоразумной, попали в самую точку.
— Ты маленькое благоразумное создание, — бывало, говаривал отец, когда она возвращалась из лавки с мотком шерсти, чтобы связать себе теплый свитер на зиму.
— Ах, до чего же верно мы тебя назвали Пруденс, — со смехом вторила мать, когда дочка отказывалась ехать на пикник, потому что на небе собирались тучи.
— А это моя маленькая благоразумная Пруденс, — так обычно представлял дочь отец.
Такого рода шутки укрепляли мнение, что слово «Пруденс», которое само по себе означает «благоразумие», о чем можно узнать в словаре, было создано специально для мисс Маллоу.
Увы, эта хваленая добродетель не была семейным свойством и не распространялась на родителей. Отец вечно испытывал нехватку средств и был начисто лишен хозяйской сметки, а потому имение пришлось заложить, а мать — и это было прискорбной недальновидностью — не удосужилась родить наследника мужеского пола, дабы спасти остатки былой роскоши после кончины супруга. В результате все перешло к родственнику, а недальновидная вдова в сорок четыре года оказалась у разбитого корыта с дочкой на выданье и с доходом в двести фунтов в год — вот и вся назначенная вдовья часть. Ясное дело, на такие скудные доходы не проживешь, и ей поневоле пришлось бы тратить основной капитал, чтобы не влачить жалкое существование. Но если мать не понимала, что сулит им будущее, то Пруденс смотрела на это дело вполне реалистично. Поэтому, когда мистер Элмтри, вдовый мамин брат, предложил им крышу над головой, они не заставили себя долго упрашивать.
Впрочем, мать предвидела уйму неприятных последствий такого гостеприимства, в чем, надо сказать, не ошиблась. По ее словам, брат был изрядным чудаком, занудой и скаредой, и это оказалось не преувеличением. Предоставив им кров и пищу, он ожидал, что они взвалят на свои плечи роли экономок, хозяек, кухарок, что каждая проявит себя как и швец и жнец, что обе станут свидетельницами его щедрот и, самое ужасное, его горячими почитательницами. Кларенс был художником, не очень даровитым, но весьма плодовитым. Он писал портреты мало кому известных в свете персон и сверх того каждую весну делал по три пейзажа Ричмонд-парка. Денег за свои труды Кларенс не брал, будучи джентльменом, да и никто ему их не предлагал, но к своей работе относился весьма серьезно. По десятку раз на дню он заставлял сестру и племянницу восхищаться его пастельными картинками, выискивая в них характер, мастерство, чувство и прочие достоинства, которых начисто не было.
Обеим леди Маллоу вменялось в обязанность выступать в роли дуэний в тех случаях, когда Кларенс писал портреты дам. Он был глубоко уверен, что все вокруг строят козни, дабы уловить в силки его самого и его две тысячи фунтов годового дохода. И если модель была в возрасте от семи до семидесяти, настаивал, чтобы либо сестра, либо племянница непременно присутствовали во время сеанса. Можно только гадать, не это ли было главным мотивом его великодушного приглашения родственницам поселиться у него на Гросвенор-сквер. Сверх того от них требовалось постоянно расхваливать его мастерство, в чем, надо сказать, он им немало помогал.
— Здесь я кладу мазок охры, чтобы дать тень под носом, — пояснял он. — Вы где-нибудь видели подобное? — А поскольку ни мать, ни дочь в живописи не разбирались, им ничего не оставалось, как согласно кивать. — Осмелюсь утверждать, что это полностью мое открытие. Что-то не слышал, чтобы Лоуренс или там кто другой делали так же. Уж Ромней, во всяком случае, ничего подобного не умеет. У него все физиономии розовые. Никакого выражения. Лица совершенно невыразительные. А как я наложил тень на глаза, видели? Этому я научился у Леонардо. Не буду хвастать попусту, это не мое изобретение. Такие глаза у Моны Лизы.
Пруденс с недоумением вглядывалась в два агата на плоском розовом овале и нехотя поддакивала.
— Ах, как мило! Совсем как у Моны Лизы.
— Ну, не совсем, конечно, — возражал Кларенс, оставляя надежду, что все же он не до конца лишен скромности; однако тут же продолжал, ничтоже сумняшеся: — Мне кажется, что я немного обошел да Винчи. Не заметили, он не прописал ресницы. У меня есть хорошая гравюра Моны Лизы в мастерской. Посмотрите и увидите: про ресницы он забыл. Уж не знаю, как с ним такое приключилось. И на старуху бывает проруха. Я читал где-то, что он три года писал свою Джоконду, а вот ресницы у него из головы выскочили. Я же наведу длинные ресницы на портрете миссис Херинг, и для этого мне не понадобятся три года. Мне за глаза хватает трех дней. Работай я пять дней в неделю, чего не могу себе позволить, я делал бы по восемьдесят семь таких портретов в год. Не вижу, чтобы Лоуренс выдавал восемьдесят семь таких портретов в год.
— Таких, конечно, нет, — выдавила из себя Пруденс, за что получила одобрительную улыбку и снисходительный кивок дяди.
— Нет, пару приемов Лоуренс мог бы взять у меня, но он безнадежно испорчен вниманием публики. Эта его выставка в Сомерсет-Хаус плачевна. Я краснел за бедного парня. Подумать только, как все в один голос нахваливают его за портретное сходство. Леди Кассел он нарисовал бородавку на носу. Да может ли человек, считающий себя художником, выписывать подобное! Но он напрочь лишен тонкости. Красивый портрет у него выходит, только если ему позирует красавица.
В чем, в чем, а в рисовании бородавок мистера Элмтри обвинить никто не мог. Да что бородавки — ни морщинки, ни седого волоска на его портретах отыскать было невозможно. Он на свой манер подслащивал пилюлю своим моделям. Кто бы ни позировал ему, даже будь у портретируемого дряблое, все в старческих пятнах и морщинах лицо, из-под кисти мистера Элмтри оно выходило гладким и розовым. Если, паче чаяния, у позирующего лицо было узкое или вытянутое, он его округлял или ужимал, а если у оригинала в возрасте за шестьдесят явно пробивалась седина, на картине его модная прическа отливала голубоватым или пурпурным оттенком. У мистера Элмтри был подлинный талант по части исправления формы носа, увеличения глаз, а уж что касается зубов, тут он мог переплюнуть любого дантиста: уж если он разрешал модели улыбнуться, зубы у нее вызывали зависть своей ослепительной белизной. Как правило, модель он писал в ракурсе Моны Лизы и с тем же выражением лица.
После десятка сеансов Пруденс все это изрядно надоело, и она стала приносить книгу, чтобы украдкой читать.
— А ты, я вижу, благоразумна под стать своему имени, — с усмешкой бросил Кларенс, заметив ее шалости. — Ни минуты без дела, так надо понимать? Только, боюсь, ты попусту портишь глаза над этими плевыми романчиками. Сегодня все юные леди упиваются этим чтивом. Я так ничего не читаю. В книжках нет никакого толку. Пустая трата времени. Не лучше ли смотреть, как я накладываю немного желтого на розовое, чтобы дать оранжевый тон игривым ленточкам миссис Херинг? Я все время думаю, как это Тициан добивался такого оранжевого тона? Да Винчи, так тот понятия не имел об оранжевых тонах. Синее и белое, тут он мастер, но об оранжевом знать не знал…
Чтение, ежеминутно прерываемое требованиями воздать должное успешному продвижению портрета, оказалось делом сложным, и Пруденс попробовала вместо этого писать письма. Она полагала, что это несколько сдержит словоизвержения дяди, но тот тут же заметил, что коль скоро она так любит скрести пером по бумаге, то не лучше ли не тратить попусту время на письма, а иметь за это достойное вознаграждение. Вознаграждение в виде ответа на письмо он в расчет не принимал.
— Если ты так любишь писать, я могу переговорить с моим приятелем мистером Халкомбом. Он как раз по литературной части. Отличный человек, пишет историю Суссекса, никто ее прочесть не может. Он говорил, что ему нужен переписчик. На ловца и зверь бежит. Будет тебе что писать, еще и на булавки заработаешь. Сразу двух зайцев убьешь. В твоем положении без гроша в кармане есть о чем подумать. Не вечно же о тебе дяде заботиться.
Работа не очень привлекала Пруденс, но перспектива заработка показалась соблазнительной, и она согласилась. Как выяснилось, мистер Халкомб удосужился написать всего три главы по десять страничек каждая, и она осилила их за три дня. Однако начало было положено, и мистер Халкомб обещал поговорить со своим издателем на предмет переписки рукописей других авторов. Вскоре Пруденс была полностью загружена работой, что ей понравилось, особенно когда попадались романы. Ее живо интересовали судьбы героинь, попадавших, казалось бы, в безнадежные ситуации. Она читала и переписывала с большим интересом, живо интересуясь развитием сюжетов.
А потом Пруденс принялась выдумывать собственные персонажи и проводить их через различные перипетии. Однажды она закончила свои занятия раньше обычного и сидела в студии делая вид, что пишет, как всегда, для заработка, что в глазах дяди должно было выглядеть занятием похвальным, на самом же деле принялась писать собственное произведение. С этого момента всякий раз, когда заказная работа ей надоедала, она писала собственное сочинение.
На сороковом портрете оно было закончено, переписано прекрасным каллиграфическим почерком и отдано на суд мистеру Марри. Пруденс встречалась с издателем, когда отдавала ему переписанные рукописи или брала очередные заказы, и у него сложилось самое благоприятное о ней впечатление. Поэтому, когда она со смущенным видом вручила ему свои опус, он прочитал его без всякой предвзятости. Произведение Пруденс было совсем не в духе модных романов: тогда господствовал романтический стиль В. Скотта1. (1 Скотт Вальтер (1771–1832) — английский писатель.) У Пруденс не было вождей кланов, рыцарских поединков и даже привычной любовной линии, но налицо были живые разговорные интонации, услышанные и переплавленные в письменную форму человеком с чутким ухом и живым умом. И Марри решил рискнуть выпустить книгу небольшим тиражом с не очень дорогой рекламой, рассчитывая на некоторую прибыль в недалеком будущем.
На широкий круг почитателей, вроде тех, какие были тогда у мисс Верней или Скотта, а уж тем более у любимца читающей публики лорда Даммлера, Марри не надеялся и, надо сказать, в своем суждении не ошибся. Книга мисс Маллоу продавалась поначалу со скрипом, но все же продавалась. А когда на следующий год вышел ее второй роман и пошел успешнее, Марри переиздал первую книгу. Ко дню своего двадцатичетырехлетия Пруденс опубликовала третий роман и почувствовала себя уверенно. Она нашла свое место под солнцем. К сожалению, под кровлей дядюшки Кларенса. Доходы за книги были, разумеется, более чем скромные и не позволяли надеяться на перемену в судьбе девушки, однако, если ее общественное положение и заставляло желать лучшего, а частная жизнь отличалась монотонностью, работа компенсировала все недостатки. Словом, Пруденс могла только радоваться такому повороту судьбы, да и дядюшка Кларенс стал относиться к многообещающей писательнице гораздо лучше, чем к нахлебнице.
Если ее и посещали по ночам сомнения, то Пруденс их легко рассеивала своим благоразумием. Она, дескать, уже не юная девочка, не богатая, не красавица и не замужем. Что ж, видно, на роду у нее написано быть старой девой. На нет и суда нет. С этим можно смириться. Надежды встретить достойного молодого человека и выйти за него замуж, которыми поначалу, приехав в Лондон, она себя тешила, постепенно угасали, а за четыре года от них и вовсе следа не осталось, или так, во всяком случае, она думала. На следующее утро после дня рождения Пруденс закрутила черные локоны и впервые в жизни натянула чепчик. Чепец был прелестный — с голубыми ленточками в тон глазам, но чепец есть чепец, он служил знаком того, что отныне и до конца дней на этом пиру жизни ей отведена незавидная роль синего чулка.
— О, Пру! — всплеснула руками мама, увидев дочь в новом обличье, — ты еще так молода! Ну, скажи ты ей, Кларенс, что все это глупости.
Кларенс и сам хотел сказать нечто подобное, тем паче что племянница поступила по-своему, не спросив у него совета, но его непробиваемый эгоизм восторжествовал и на этот раз. Мысль иметь в доме писательницу тешила его самолюбие. К тому же родственницы вернули его дому уют, нарушенный смертью жены. Не менее соблазнительно было всегда иметь под рукой модели для портретов и поклонниц его таланта. А слышать вопросы о том, что происходит в мире, когда он возвращается с прогулки? А восторги по поводу его обновок, не говоря уже о ловких ручках, всегда готовых перешить на них, если нужно, пуговицы. Да и кто, наконец, откажется от такой замечательной хозяйки, как его сестрица Уилма, способная из выдаваемых им скромных средств вести дом? Нет, все это дорогого стоило.
— Что ты говоришь, — весело возразил он. — Наша Пруденс знает, что делает. Недаром ее назвали Пруденс-Благоразумная. Одной быть лучше. Зачем ей какой-то глупый муж, который свяжет ее по рукам и ногам?
«Это уж точно, — заметила про себя Пруденс. — Мне и тебя за глаза хватает».
— К тому же он наложит лапу на ее заработки, — продолжил дядя. — Нет, не говори, она знает, что делает, надев чепчик. А уж как в нем смотрится, прямо загляденье! Сегодйя, дорогая Пру, в одиннадцать должна прийти мисс Седжмаер. Не принести ли тебе твою работу в студию, чтобы побыть с нами? Она одна как перст, бедняжка, и готова положить глаз на любого мужчину. Эта дамочка спит и видит, как бы перебраться сюда со своими пожитками. Месяца два делает намеки, что приняла бы предложение. А я делаю вид, что ничего не понимаю. С такими, как она, это лучший способ. Но вот написать ее портрет я взялся. Руки у нее прелестные. Попрошу ее сложить их как Мона Лиза.
— Да ей всего двадцать четыре года, — напомнила миссис Маллоу.
— Чушь! Все тридцать с гаком. Она красит волосы. Они у нее совершенно седые.
— Да я о Пруденс говорю.
— А, о Пруденс? Ей точно двадцать четыре. Кто ж говорит. Нет ничего более вульгарного, чем дама в летах, охотящаяся на мужчин. Делает из себя посмешище. Разве не благоразумнее надеть чепец и думать забыть обо всех этих благоглупостях? Ну не благоразумна ли наша Благоразумница? — И Кларенс посмотрел на своих родственниц, ожидая восхищения его остроумием.
Уилма и Пруденс изобразили на лицах дежурные улыбки и принялись за яйца всмятку.