Рассказы

Смит Кларк Эштон

Сборник рассказов Кларка Эштона Смита, выходивших в зарубежных антологиях и журналах в 1920–1930 годах.

 

Садастор

“SADASTOR”, 1930

Послушайте историю, поведанную демоном Карнадисом прекрасной ламии, когда сидели они на вершине Мофии, у истоков Нила, в те годы, когда сфинкс еще был молод. Ламия была раздосадована. По всем Фиваидам и Абу о ее красоте неслась зловещая молва; мужчины страшились ее уст и остерегались ее объятий, и уже две недели она не видела ласки. Она била своим змеиным хвостом по земле и тихо стонала, плача змеиными слезами. И тогда демон, дабы утешить ее, рассказал ей эту историю.

«Давным-давно, в золотые дни моей юности, я, как и все молодые демоны, любил расправить свои ловкие крылья, любил парить над Тартаром и прудами Пифона, подобно грифу; или же подняться выше, к звездам. Я гонялся за Луной с сумерек вечерних до сумерек утренних и узрел ее лик, что всегда отвернут от Земли. Сквозь наледь я читал руны, сохранившиеся на колоннах в лунной пустыне; на стенах ее древних городов, погребенных под снегом, начертаны иероглифы, что таят ответы на забытые загадки и ключи к событиям прошлого. Я пролетал сквозь тройное кольцо Сатурна, где сношался с прекрасными василисками на островах, на целую лигу возвышающихся над необъятным океаном, каждая волна в котором подобна Гималаям. Я бросил вызов облакам Юпитера и черным холодным безднам Нептуна, во все века увенчанным лунным светом. И я плавал дальше, к исполинским солнцам, в сравни с которым наше — всего лишь огарок свечи в темном погребе. Там, на чудовищного размера планетах, я опускался на горы, огромные, как целые миры возле нашего солнца. На тех горах служат невообразимому Злу, что имеет тысячу имен и тысячу образов, поклоняются ему непостижимыми способами. Или же я садился на цветки, гигантские, будто колонны, и пахнущие ароматом невыразимой мечты, насмехался над тамошними чудовищами и соблазнял их жен, расхаживающих у подножья моего укрытия.

И вот, в беспрестанных скитаниях по самым отдаленным галактикам, набрел я однажды на забытую всеми умирающую планету, что на языке ее людей называлась Садастор. Бескрайняя, тоскливая, серая в свете угасающего солнца, испещренная бездонными расщелинами, покрытая от полюса к полюсу песчаными дюнами, планета висела в пустоте, без луны или спутника — изгой и символ неизбежности судьбы для миров, чьи красота и молодость еще не увяли. Сбавив скорость, я полетел по ее экватору над вершинами циклопических вулканов и обнаженными хребтами древних гор, над пустынями, усыпанными солью, белыми, несомненно служившими когда-то ложем для океана.

В самой середине одной из этих пустынь, далеко за горами, когда-то бывшими побережьем океана, я нашел широкую и извилистую долину, еще дальше уходящую вглубь этого ужасного мира. Она была обнесена стеной обрывистых скал с подпорками и башенками ржаво-красного камня, из которого древние моря выточили мириады ужаснейших фигур. Я медленно парил меж скал, путь мой вел все вниз и извивался спиралями невыносимого, безнадежного отчаяния, а свет делался все темней по мере того, как надо мною все больше смыкались зубчатые стены из странного красного камня. Здесь, облетев внезапный изгиб глубочайшей бездны, куда лучи солнца падали лишь на мгновение в полдень, а камни были багровыми в вечной тени, я обнаружил озерцо темной зеленой воды — все, что осталось от океана, — тихо угасающую среди крутых, нерушимых скал. И оттуда послышался голос — сладкий, подобно смертоносному вину мандрагоры, и тихий, словно бормотание морской раковины. И молвил голос:

— Остановись, молю тебя, постой, скажи, кто ты, явившийся скрасить одиночество моей смерти.

Тогда, опустившись на берег озера, я вгляделся в его темные глубины и увидел слабое мерцание женской фигуры, выглядывающей из воды. То была сирена, с волосами цвета водорослей, берилловыми волосами и дельфиньим хвостом.

И я изрек:

— Я — демон Карнадис. А кто ты, о та, что осталась в этой отвратительной бездне в самом сердце умирающего мира?

Она ответила:

— Я сирена, и имя мне Лиспиаль. От морей, где я резвилась и предавалась удовольствиям много веков назад, где на берегу моего острова я дарила очаровательную смерть доблестным морякам, осталось лишь это озеро. Увы! Вода убывает с каждым днем, и когда озера не станет, придется и мне встретить гибель.

Она заплакала, и ее соленые слезы падали вниз и смешивались с солеными водами озера.

Я был бы счастлив ее утешить, и я сказал:

— Не плачь, я подниму тебя на своих крыльях и унесу в новый мир, где ясные, словно небеса, воды переполняющихся морей разбиваются о низкие побережья земель, зеленых и золотых, цвета первозданной весны. Там, быть может, ты найдешь себе пристанище на многие тысячи лет, и галеры с расписными веслами, огромные суда под алыми парусами будут проплывать у твоих скал в красном свете заката, накрытые штормом, и разбиваться под сладостные звуки твоей смертельной песни.

Но она все так же безудержно рыдала, причитая:

— Ты добр, но этим мне не поможешь, ибо рождена я в водах этого мира, и здесь же назначено мне умереть. О моря мои, вы, мои сапфиры, что соединяли берега нестареющих цветов и берега бесконечных снегов! О ветры, что приносили ароматы морей и трав, благоухание цветов морских и цветов земных, пьянящие запахи заморских бальзамов! О квинквиремы бесконечных войн и суда торговцев с шелковыми парусами, что ходили между островами варваров, доверху нагруженные топазами и винами, нефритом и идолами из слоновой кости в те времена, от которых уже не осталось даже легенд! О мертвые капитаны, о статные моряки, принесенные к моему ложу из янтарных водорослей волнами отлива, в мой грот под мысом, заросшим кипарисами! О поцелуи, коими одаряла я их холодные бледные губы, их сомкнувшиеся мраморные веки!

Грусть и печаль охватили меня, ведь я знал, что она говорила тяжкую правду, и что ее судьба заключалась в этом иссыхающем озерце горькой воды. И после многих соболезнований, столь же расплывчатых, сколь бесполезных, с горечью в душе я распрощался с ней и тяжело улетел тем же путем, откуда явился, и поднимался вверх, в мрачные небеса, пока Садастор не остался лишь темной пылинкой далеко внизу. Однако скорбный призрак судьбы сирены и ее горе мучительно стояли надо мной, и только в поцелуях страстной вампирши с далекого, молодого и буйно цветущего мира я смог забыть о ней. И я рассказываю тебе эту историю, и, может статься, ты утешишься ею, ведь может выпасть на долю участь гораздо печальней, чем твоя».

Перевод: А. Кемалидинов

 

Ужасы Йондо

“THE ABOMINATIONS OF YONDO”, 1926

Песок пустыни Йондо не похож на песок других пустынь: Йондо ближе любой из них к краю света и могучее дыхание бездны покрыло ее серой пылью последним подарком неведомых погибших планет и черным пеплом — останками давно выгоревших звезд. Темные горы, возвышающиеся на ее неровной, изрезанной трещинами поверхности, не все принадлежат нашему миру: по меньшей мере часть из них — это астероиды, свалившиеся с неба и полузасыпанные песками. Исконные обитатели Йондо — бессмертные джинны, переселившиеся сюда с других планет, и дряхлые демоны, нашедшие в пустыне пристанище после гибели прежнего ада.

Клонилось к вечеру, когда я, выбравшись из бесконечных зарослей кактусов, увидел у своих ног серый песок пустыни Йондо. Хотя была весна, в этом фантасмагорическом лесу не ощущалось ни малейших признаков весеннего пробуждения. Истекающие ядовитыми соками, потрескавшиеся, полуразложившиеся стволы кактусов были совершенно не похожи на обычные, безобидные растения, воздух напоен был тяжелым запахом гнили, а островки мха, словно пятна проказы, густо покрывали черные камни. Бледно-зеленые змеи тянули ко мне свои узкие головы из-за кактусов, гипнотизируя тяжелым взглядом лишенных век и зрачков кроваво-красных глаз. Мне они очень не нравились, равно как и умопомрачительных размеров грибы с бесцветными ножками и шляпками ядовито-фиолетового цвета, усеивавшие болотистые берега вонючих водоемов. Зловещие морщины, появлявшиеся при моем приближении на поверхности воды и исчезавшие, когда я проходил мимо, тоже мало кого на моем месте привели бы в восторг, а мои нервы к тому же до предела расшатаны были только что перенесенными жесточайшими пытками. Но только тогда, когда заросли стали постепенно редеть, а под ногами все чаще начали появляться песчаные языки пепельного цвета, я до конца осознал всю глубину ненависти ко мне жрецов Онга и всю изощренность их мести за мою ересь.

Думаю, что не стоит рассказывать здесь о той беззаботной неосторожности, что отдала меня, чужестранца, случайно попавшего в эти края, в руки страшных магов и чернокнижников — жрецов Онга, бога с головой льва. Воспоминания об этом и обо всем, что случилось потом, еще слишком свежи и мучительны: а мне хотелось бы навсегда забыть и это посыпанное острым щебнем ложе, на котором распинали нагую беспомощную жертву, и полутемный подвал с шестидюймовыми отверстиями у пола — через них в камеру заползали из близлежащих катакомб сотни толстых червей, пожиравших тела умерших. Скажу только, что исчерпав свою изобретательность, мои мучители посадили меня на верблюжью спину, завязав предварительно глаза, и после нескольких часов тряски высадили на рассвете в этом мрачной лесу. «Иди, куда хочешь», — сказали они мне и сунули в руки бурдюк с затхлой водой и кусок черного хлеба — милосердный дар их жестокого бога. Вечером того же дня я вышел к краю пустыни Йондо.

До тех пор я не допускал мысли о возвращении, хотя и зловещий кактусовый лес, и существа, в нем обитающие, изрядно меня пугали. Но теперь, вспомнив все те страшные истории, которые приходилось слышать об этом месте, я остановился в нерешительности. В Йондо, говорили мне, мало кто попадает по своей воле, а из тех, кто все же туда, попадает, возвращаются немногие. Впрочем, те, что вернулись, тоже оказались отмеченными печатью судьбы: до конца своих дней они испытывали припадки беспричинного страха, а безумный блеск их ничего не видящих, устремленных в пространство глаз наводил ужас на всех, кому доводилось с ними встречаться.

И вот теперь я делал нелегкий выбор, растерянно поглядывая на пепельно-серый песок у своих ног: идти ли дальше или вернуться, предавая себя в руки жестоких жрецов Онга. И все же, после некоторых колебаний, проваливаясь на каждом шагу по щиколотку в отвратительное мягкое месиво, я отправился дальше, преследуемый огромными, величиной с тарантула, длинноногими комарами. Когда я растоптал одну из этих тварей, поднялась тошнотворная вонь, еще более отвратительная даже, чем их мертвенно-белая окраска.

Однако, если быть объективным, пока все, что я пережил по дороге сюда, было не более, чем мелким неудобством по сравнению с тем, что мне, по всей видимости, предстояло испытать. Передо мной расстилалась громадная страшная пустыня, над ней висело огромное, неестественно багровое солнце, все это было полуреально, как наркотический сон. Где-то на горизонте высились горы, о которых я уже упоминал, между мной и ними лежала серая, пустынная равнина с невысокими голыми холмами, похожими на спины полупогребенных монстров. Пройдя дальше, я увидел огромные ямы — следы которых не в силах был заглушить даже покров пыли, на них лежавший. Я натыкался на поваленные кипарисы, гнившие рядом с руинами мавзолеев, по которым ползали мохнатые толстые хамелеоны с зажатыми во рту королевскими жемчужинами. В котловинах лежали города — престарые руны, в которых не осталось ни единого целого здания, и которые продолжали распадаться частичка за частичкой, атом за атомом. Я перетаскивал свои покалеченные пытками ноги через огромные кучи щебня, бывшие когда-то великолепными дворцами, величественные некогда храмы песком растекались под моими ступнями. Надо всем этим висела мертвая тишина, лишь изредка прерываемая сатанинским смехом гиен и шелестом и шуршанием ползавших вокруг змей.

Взобравшись на один из курганоподобных пригорков, я увидел внизу тускло мерцавшее зеркало таинственного озера, невероятно зеленое, словно из малахита. Озеро было далеко внизу, но почти у самых моих ног на отполированных волнами склонах котловины лежала грудами соль, и я понял: все, что я вижу — всего лишь жалкие остатки существовавшего здесь в незапамятные времена моря. Я спустился вниз и подошел к берегу, собираясь смыть пыль и пот с натруженных ног, но зачерпнув рукой эту древнюю воду, завопил от боли — она обжигала кожу, словно расплавленное олово.

Хотя вымыться не удалось, я решил все же отдохнуть здесь, на берегу озера, и подкрепиться хотя бы той убогой пищей, что, издеваясь, оставили мне жрецы. Передохнув чуточку, я собирался продолжить путь. «Если повезет, — думал я, — я пересеку пустыню и выйду к северной ее окраине. Там тоже не сладко, но не так страшно, как в Йондо, и туда время от времени наведываются племена кочевников. Кто знает…»

Скромная трапеза вернула мне силы, и я, впервые за много дней, счет которым давно уже был потерян, почувствовал, как во мае слабо шевельнулась надежда. Комары трупного цвета давно уже от меня отстали и, если не считать зловещую гробовую тишину и кучи мусора среди древних руин, ничего страшного я пока не видел. Мне начало казаться даже, что ужасы Йондо значительно приукрашены…

И тут, именно в этот момент, я услышал дьявольский хохот, донесшийся до меня откуда-то сверху. Внезапно начавшись и напугав меня до смерти, он все еще длился, словно проявление радости некоего сумасшедшего демона. Приглядевшись, я заметил чуть выше того места, где сидел, вход в темный грот, обрамленный зеленоватыми сталактитами. Хохот, похоже, исходил именно оттуда.

Я испуганно застыл в оцепенении, вглядываясь в черное отверстие. Хохот усилился, но еще несколько секунд ничего видно не было. Но вот что-то блеснуло во тьме и затем, с внезапностью и неотвратимостью кошмара, появилось Оно. Белое, безволосое, яйцеобразное тело чудовища было величиной с туловище козы и опиралось на девять длинных многосуставчатых, словно у гигантского паука, ног. Оно пробежало мимо меня к воде, и я увидел, что на его кошмарно деформированной морде совсем не было глаз только пара ушей ножами торчали над его головой да тонкий, сморщенный хобот плетью нависал над красным ртом, губы которого, растянутые в гримасе вечного хохота, открывали два ряда острых мышиных зубов.

Тварь жадно припала к горькой воде, погрузив в нее хобот. Уже утолив жажду, она, видимо, почуяла меня — хобот поднялся и его кончик направился в мою сторону. Не знаю, что собиралось делать чудовище — броситься на меня или, напротив, убежать, — я уже не мог выносить напряжение и рванул изо всех сил прочь, перепрыгивая на бегу через камни и глыбы соли.

Вконец запыхавшись, я остановился и прислушался — погони не было. Все еще дрожа, я присел под скалой, но мне в этот день не суждено было вкусить покоя. Началось второе из удивительнейших приключений, заставивших меня поверить, наконец, в правдивость всех рассказываемых о Йондо историй.

Еще больше, чем хохот, меня напугал крик, раздавшийся где-то сбоку это был наполненный невыразимой мукой и ужасом вопль женщины, беспомощно бьющейся в лапах демона. Повернув голову, я увидел красавицу, настоящую Венеру — нагая, полузасыпанная песком, она умоляюще протягивала ко мне руки, ее расширенные страданиями глаза взывали о помощи. Я подбежал к ней — моя рука коснулась мраморной стати, холодной и неподвижной, ее руки, а также угадываемое изящество стана и бедер скрывал песок. Потрясенный до глубины души, я отскочил в сторону и снова услышал душераздирающий крик агонизирующей женщины. Но теперь я уже не оглядывался, не смотрел в эти взывающие о помощи глаза, на эти вытянутые в умоляющем жесте руки.

Вверх, я бежал вверх по бесконечному стоку, прочь от этого озера, спотыкаясь о базальтовые обломки, раня руки об острые кромки камней, перескакивая через ямы, заполненные едкой соленой жижей. Я мчался, как человек, бегущий из одного кошмарного сна во второй. Иногда я ощущал ухом какое-то холодное дуновение, которое не могло быть результатом моего бега, а когда я, добравшись до одной из наиболее высоко расположенных террас, обернулся, то увидел странную тень, шаг в шаг бежавшую рядом с моей тенью. Это не была тень человека, обезьяны, вообще любого другого известного мне животного — слишком уж гротескно вытянута была ее голова, слишком горбатым скрюченное тело, я не смог бы даже точно сказать, сколько ног было у этой тени — пять или то, что казалось мне пятой ногой, было всего лишь хвостом. Страх придал мне сил — я в мгновение ока взметнулся наверх и лишь затем снова оглянулся. Кошмарная тень все также шаг в шаг мчалась за моей тенью. Вдобавок к этому появился какой-то тошнотворный запах. Я оставил за собой уже целые мили, багровое солнце над вершинами астероидных гор продвинулось далеко назад, а страшная тень все также неслась рядом, не приближаясь, но и не отставая ни на один шаг.

До заката оставалось не более часа, когда я заметил впереди несколько низких колонн, одиноко стоявших среди руин. Подбежав ближе, я обнаружил, что колонны образуют правильный круг. Когда я пробегал между ними, сзади раздался вой — вой дикого зверя, обманутого в своих ожиданиях, выражавший нечто среднее между яростью и страхом, и я понял, что спасен — тень не сможет проникнуть за мной в центр круга. Действительно, тень остановилась, затем обежала кругом, останавливаясь между колоннами, снова взвыла и бесследно растворилась в пустыне. Битый час я сидел в центре круга из колонн, не смея пошевелиться. Я понимал, что наткнулся на какое-то древнее святилище, но оно располагалось в самом центре Йондо и здесь могли обитать иные демоны и фантомы, для которых святилище не представляло преграды. Собравшись с силами, я продолжил путь.

Пока я сидел в святилище, солнце удивительным образом изменилось: багровый шар, приблизившись к волнистой линии горизонта, окунулся в малярийную мглу, в которой пыль поднявшаяся в воздух из святилищ и кладбищ Йондо, смешивалась с испарениями черной бездны, лежащей за краем света, и все вокруг — пологие горы, змеящиеся возвышенности, заброшенные города окрасилось в призрачный, глубокий пурпурный цвет.

В этот момент на севере — там, где сгущались тени, возникла из небытия некая странная фигура: высокий человек (или, скорее, то, что я принял вначале за человека) в кольчуге. Когда он приблизился, сопровождаемый мрачным металлическим лязгом и бряцанием, я увидел, что его доспехи выкованы из бронзы, покрытой паутиной, а шлем из того же металла украшен рогами и зубчатым гребнем, торчавшим над головой. Я говорю «над головой», потому что уже стемнело и на таком расстоянии трудно было рассмотреть детали. Но когда призрак оказался в нескольких шагах от меня, я с ужасом понял, что под забралом его удивительного шлема, пустые контуры которого на секунду четко обрисовались в полутьме, нет лица. Призрак, тяжело ступая, прошел мимо и исчез во мраке, но до моего слуха еще долго доносилось затухающее ритмичное бряцание его доспехов.

И сразу же за ним, еще до того, как солнце скрылось окончательно, появился второй призрак: огромная мумия древнего короля, все еще с золотой короной на черепе, размашисто ступая, приблизилась ко мне и остановилась, склонив голову, изъеденную чем-то более страшным, чем время и черви. На высохших ногах призрака болтались полуистлевшие бинты, из тонкой ткани, а над усыпанной рубинами и сапфирами короной колыхалось черное Нечто — я даже предположить не могу, что это было. Вдруг в этом Нечто двумя раскаленными угольками зажглись раскосые багрово-красные глаза и в обезьяньей пасти молнией сверкнули два змеиные клыка. Голая, плоская, бесформенная голова на непропорционально длинной шее склонилась и шепнула что-то на ухо мумии. Из-под рваных бандажей высунулась костлявая рука, ее когтистые, лишенные плоти пальцы тянулись, извиваясь, к моему горлу…

Назад, назад через зоны безумия и ужаса, падая и поднимаясь, я мчался назад, прочь от этих извивавшихся пальцев, все еще таившихся во мраке за моими плечами. Назад, только назад, ни о чем не думая, ни в чем не сомневаясь, ко всем тем ужасам, которых сумел избежать ранее, назад к таинственным руинам, заколдованному озеру, мрачному кактусовому лесу и цинично жестким инквизиторам Онга, поджидавшим меня на краю пустыни Йондо.

Перевод: В. Карчевский

 

Безымянное отродье

 

“THE NAMELESS OFFSPRING”, 1932

 

К счастью, история, которую я собираюсь вам поведать, по большей части основана на видении непонятных теней, полунамеках и моем больном воображении. Иначе она никогда бы не была написана рукой человека или прочтена людьми. Мое незначительное участие в этой отвратительной драме ограничивалось лишь последним актом. А то, что происходило до этого, я воспринимал лишь как далекую призрачную легенду. Но даже в таком искаженном виде нечеловеческий ужас вытеснил все другие события из моей повседневной жизни. Мое существование превратилось в подобие тонкой паутинки на самом краю черной бездны, уходящей глубоко внутрь полуоткрытого склепа. И на дне ее притаились разлагающиеся трупы.

Легенда, о которой я говорю, была знакома мне с детства. В моей семье ее рассказывали шепотом, качая головой — о сэре Джоне Тремоте, что был школьным другом моего отца. Но я никогда лично не встречал сэра Джона, никогда не посещал Тремот-Холл до того самого времени, когда случился финал этой трагедии.

Мой отец увез меня из Англии в Канаду, когда я был еще младенцем. Он процветал в Манитобе как пасечник; а после смерти отца забота о его пчелах отняла у меня много лет. Но я часто вспоминал о своей родине, мечтая прогуляться по сельским тропинкам. Когда, наконец, я стал свободен, легенда о сэре Джоне почти исчезла из моей памяти. Так что, путешествуя на мотоцикле по сельской Англии, я никак не планировал оказаться в Тремот-Холле. В любом случае, меня в отличие от других никогда особо не привлекали страшные истории. И я не особо любопытен. Мой визит в Тремот-Холл был чисто случайным. Я забыл, где он точно находится, и даже не думал, что нахожусь в его окрестностях. Если бы я знал, что владелец поместья пребывает в страшном отчаянии, то, наверное, объехал бы стороной, даже не смотря на то, что мне нужно было найти убежище от дождя.

Была ранняя осень. И до того, как попасть в Тремот-Холл я весь день не спеша путешествовал на мотоцикле по петляющим сельским дорогам и тропинкам. День был спокойным, под лазурным небом в ухоженных садах сияли желтыми и малиновыми оттенками листья деревьев. Но ближе к полудню из скрытого океана меж холмов пришел туман и окутал меня призрачной стеной. Каким-то образом в этом обманчивом тумане я потерял дорогу и пропустил мильный столб, который указывал направление к городку, в котором я собирался заночевать. Я проехал наугад еще немного, думая, что вскоре достигну другого перекрестка. Путь, по которому я следовал, был всего лишь неровной тропой, здесь явно никто не ходил. Туман стал темней и приблизился ко мне, закрывая обзор до горизонта. Я мог лишь видеть, что попал в какую-то пустошь с валунами, без признаков обработки земли. Я перевалил через холм и стал спускаться по длинному однообразному склону, в то время как сумерки и туман вокруг меня продолжали сгущаться. Я думал, что двигаюсь в сторону заката, но в этом полумраке не было видно ни отблеска солнца. Я почувствовал промозглый запах соли, как будто впереди лежала гниющая топь. Дорога повернула под острым углом, и я оказался между холмов и болот. Ночь надвигалась неестественно быстро, будто обгоняя меня. Я стал ощущать озабоченность и тревогу, словно сбился с пути не в родной Англии, а в незнакомом враждебном мире. Туман и сумерки удерживали окружающий пейзаж в холодной тишине, в смертельной и тревожной тайне.

Затем слева от тропы недалеко от меня я увидел пятно света, которое напоминало слезящийся печальный глаз. Оно смутно просвечивало сквозь какую-то завесу, словно находилось за деревьями в призрачном лесу. Когда я пошел в сторону света, то увидел маленькую сторожку. Такие обычно строят у въезда в некоторые поместья. В сторожке было темно и пусто. Остановившись и вглядываясь в полумрак, я заметил в изгороди из нестриженных кустов железные ворота. Все вокруг имело запущенный и неприступный вид. Из невидимого болота позади меня наползал мрачный туман, и я продрог до костей. Но свет указывал на возможное присутствие живых людей посреди этих холмов и деревьев, и я надеялся получить место для ночлега или, по крайней мере, указание дороги к городу и гостинице. К моему удивлению ворота были не заперты. Они с жутким скрипом повернулись на ржавых шарнирах, так, словно их не открывали долгие годы. Толкая мотоцикл перед собой, я пошел по заросшей сорняками дорожке к источнику света. Моему взору открылся дом причудливой постройки, окруженный деревьями и кустами. Как и живая изгородь у ворот, все это было давно не стрижено и выглядело дико и гротескно. Туман тем временем превратился в моросящий дождь. Пробираясь почти ощупью во мраке я нашел темную дверь недалеко от окна, в котором светила одинокая лампа.

Я трижды постучал в дверь, и в ответ услышал медленные приглушенные шаги. Дверь медленно распахнулась, что свидетельствовало о нежелании хозяина открывать, и я увидел перед собой старика со свечой в руке. Его пальцы дрожали от паралича или дряхлости. Чудовищные тени мерцали подобно летучим мышам позади старика в темной прихожей, а также падали на его сморщенное лицо.

— Что вам угодно, сэр? — спросил он. Хотя голос старика дрожал, и говорил он нерешительно, тон его речи был далек от неучтивости и не выказывал явного негостеприимства, которого я опасался. Однако я все же ощутил некую нерешительность и сомнения. Пока старик слушал рассказ о причинах моего стука в эту одинокую дверь, я заметил, что он внимательно осматривает меня. Мое первое впечатление о его крайней дряхлости оказалось неверным.

— Вижу, вы чужак в этих местах, — заметил старик, когда я закончил свои объяснения, — могу ли я узнать ваше имя, сэр?

— Генри Калдин, — ответил я.

— Вы случайно не сын мистера Артура Калдина?

Немного удивившись, я признал, что это действительно так.

— Вы похожи на своего отца, сэр. Мистер Калдин и сэр Джон Тремот были большими друзьями до того, как ваш отец уехал в Канаду. Не желаете войти, сэр? Это Тремот-Холл. Сэр Джон долгое время не принимал гостей, но я скажу ему, что вы здесь, и может быть он захочет вас увидеть.

Испуганный и не совсем приятно удивленный своим местонахождением, я последовал за стариком в заставленный книгами кабинет, чья меблировка свидетельствовала о пренебрежении к роскоши. Здесь старик зажег древнюю масляную лампу в закрашенном абажуре и оставил меня наедине с книгами и пыльной мебелью. Я ощущал странное смущение, чувство, будто я проник в запретное место, пока ждал хозяина при свете тусклой желтой лампы. В голову мне пришли воспоминания — жуткие полузабытые истории, что я слышал от своего отца в детстве. Леди Агата Тремот, жена сэра Джона в первый год после их женитьбы стала жертвой приступов каталепсии. Третий приступ, очевидно, привел к ее смерти, поскольку она не ожила через некоторое время, как в двух случаях до этого. А на ее теле проявились все признаки трупного окоченения. Тело леди Агаты поместили в фамильный склеп, настолько древний и протяженный, что он занимал огромное пространство под холмом позади дома. На следующий день после погребения сэр Джон, обеспокоенный странными устойчивыми сомнениями в окончательном медицинском заключении, снова вошел в склеп. В этот момент он услышал дикий крик и обнаружил леди Агату сидящей в своем гробу. Крышка гроба вместе с торчащими гвоздями лежала на каменном полу. Казалось невозможным, что бы крышка была выбита руками такой хрупкой женщины. Однако другого правдоподобного объяснения не было, поскольку сама леди Агата мало могла поведать об обстоятельствах своего странного спасения. Наполовину в оцепенении, и почти в бреду, в состоянии зловещего ужаса, что было понятно в ее положении, женщина пыталась поведать бессвязную историю о том, что с ней произошло. Она не помнила своих попыток освободиться из гроба. Ее больше беспокоили воспоминания о бледном, омерзительном нечеловеческом лице, которое она увидела, пробудившись от долгого смертельного сна. Именно вид этого ужасного лица, склонившегося над ней, когда она лежала в уже открытом гробу, и вызвал у нее столь дикий крик. Существо, что исчезло до того, как сэр Джон приблизился к Агате, быстро умчалось во внутренние склепы, и у женщины осталось лишь смутное представление о внешнем виде этого монстра. Ей, однако, думалось, что оно было большим и белым, и бежало подобно животному на четвереньках, хотя его конечности были похожи на человеческие. Конечно, ее рассказ был скорее описанием сновидения или вымысла, вызванного ужасным шоком ее местонахождения и душевного состояния. И шок этот вытеснил из ее памяти все истинные события. Но воспоминания об этом жутком лице и фигуре, казалось, постоянно мучали женщину, и, в конце концов, страх свел ее с ума. Она не оправилась после той болезни, и прожив девять месяцев в состоянии психического паралича, умерла после того как родила своего первого ребенка. Смерть была милостью для нее, так как ее ребенок оказался ужасающим уродцем, таким, что изредка рождаются в человеческих семьях. Точная природа его ненормальности была неизвестна, хотя самые пугающие и противоречивые домыслы исходили от доктора, нянь и слуг, что видели его. Некоторые из числа последних навсегда покинули Тремот-Холл и отказывались возвращаться после того как всего лишь мельком увидели его уродство. После смерти леди Агаты сэр Джон отстранился от общества, и почти ничего не известно о судьбе того жуткого ребенка. Люди, однако, шептали, что ребенок был заперт в комнате с зарешеченными окнами. И никто не входил к нему, кроме самого сэра Джона. Трагедия, случившаяся с женой, разрушила всю его жизнь, и он превратился в затворника, живущего всего с одним или двумя слугами. А его поместье пришло в упадок из-за отсутствия заботы. Несомненно, думал я, тот старик является одним из тех слуг, что остались верны хозяину.

Я все еще обдумывал эту жуткую легенду, пытаясь вспомнить определенные детали, что почти выветрились из моей памяти, когда услышал шаги, медленные и немощные — очевидно возвращался тот старик-слуга. Однако я ошибся. В кабинет вошел сам сэр Джон Тремот. Высокая, слегка сутулая фигура, лицо как будто исчерчено струйками кислоты — все это выражало особое достоинство и победу над смертельной печалью и болезнями. Я попытался подсчитать его возраст и ожидал увидеть старого человека, но ему казалось было едва больше пятидесяти лет. Его трупная бледность и нетвердая походка были признаками смертельного заболевания. Его манеры поведения, когда он обратился ко мне, были безупречны и вежливы, даже милостивы. Но по его голосу было заметно, что в своей жизни он не видит уже ничего ценного и интересного.

— Харпер сообщил мне, что вы сын моего школьного друга Артура Калдина, — сказал Тремот. — Прошу вас быть как дома. Я давно не принимал гостей, и боюсь, что Холл покажется вам скучным и унылым местом, а я — бездушным хозяином. Тем не менее, вы должны остаться, хотя бы на ночь. Харпер приготовит вам ужин.

— Вы очень добры, — ответил я. — Но боюсь, что я вам мешаю. Если…

— Ничуть, — твердо ответил хозяин. — Вы должны быть моим гостем. До ближайшей гостиницы много миль, а туман уже превратился в ливень. В любом случае я рад вас видеть. Вы должны рассказать мне о своем отце и о себе за ужином. Тем временем я подыщу вам комнату, если пойдете со мной.

Он повел меня на второй этаж особняка и далее по коридору, обшитому старинными дубовыми панелями. Мы прошли мимо нескольких дверей, которые вероятно вели в спальни. Все двери были заперты, но одна из них была укреплена стальными брусьями, тяжелыми и зловещими, как в тюремной камере. Мне пришла в голову неизбежная мысль, что тот уродливый ребенок должен был находиться за этой укрепленной дверью. Но жив ли он еще? По моим подсчетам со времени его рождения прошло уже лет тридцать. Насколько неизмеримо и отвратительно должно быть его расхождение с нормальным человеческим обликом, что это потребовало немедленного удаления ребенка подальше от людских глаз! И какие еще особенности его дальнейшего развития привели к необходимости закрыть дверь такими тяжелыми брусьями, что могут выдержать силу не только обычных людей, но и зверей?

Хозяин даже не взглянул на дверь, продолжая идти вперед. Тонкая свеча слегка дрожала в его старых пальцах. Мои размышления, пока я шел следом за Тремотом, внезапно были прерваны громким криком, настолько неожиданным, что я остолбенел. И крик этот шел из запертой комнаты. Он был долгим, завывающим; низкие басы приглушенного демонического голоса из могилы возрастали постепенно до пронзительного визга алчной ярости, как будто демон поднимался по ступенькам из-под земли на поверхность. Крик был ни человеческим, ни животным, он был сверхъестественным, дьявольским, смертоносным. И я содрогался от волн зла, что исходили от закрытой двери. Достигнув наивысшей громкости, вопли будто снова постепенно погрузились в глубокую могилу. Сэр Джон не обращал никакого внимания на эти крики, а шел своей обычной шаркающей походкой. Он достиг конца коридора и остановился возле комнаты, которая находилась на расстоянии двух дверей от той запертой темницы.

— Я предоставлю вам эту комнату, — сказал он. — Она как раз рядом с моей.

Он не смотрел на меня, пока говорил, и его голос был неестественно сдержан и невыразителен. Я с содроганием осознал, что дверь, на которую указал хозяин как на свою, была соседней с той, откуда исходил ужасающий вой. Комната, которую он позволил мне занять, похоже, пребывала в запустении долгие годы. Воздух внутри был холодный, застоявшийся и какой-то нездоровый. Повсюду царила затхлость, а старинная мебель была вся в пыли и паутине. Сэр Джон начал извиняться.

— Я не подумал о состоянии комнаты, — пробормотал он. — После ужина я отправлю Харпера немного прибраться и постелить чистое постельное белье.

Я запротестовал, скорее из вежливости, что ему не нужно извиняться. Нечеловеческое одиночество и загнивание в этом старом особняке, десятилетия отсутствия заботы о нем, соответствующее затворничество владельца болезненно впечатлили меня. Я старался не думать о призрачной тайне зарешеченной комнаты и об адском вое, что потряс все мои нервы. Я уже сожалел о той странной случайности, что привела меня в это место обитания зла и теней. Я испытывал непреодолимое желание уехать, продолжить свое путешествие даже под осенним дождем и ветром в темноте. Но не мог придумать такого оправдания своему уходу, что устроило бы хозяина. Очевидно, не оставалось ничего другого, кроме как остаться.

Наш ужин был накрыт в мрачной, но величественной комнате стариком, которого сэр Джон называл Харпером. Еда была вкусной и хорошо приготовленной, обслуживание — безупречным. Я сделал вывод, что Харпер был единственным слугой. Камердинер, дворецкий, домоправитель и повар в одном лице. Несмотря на мой голод и старания хозяина сделать все проще, ужин получился мрачным как похоронная церемония. Я никак не мог выбросить из головы легенду, рассказанную отцом, но еще меньше мог заставить себя не думать о той запечатанной двери и губительном завывании. Чтобы это ни было, но уродец все еще был жив, и я чувствовал сложную смесь чувств из восхищения, жалости и ужаса когда смотрел на изможденное и смелое лицо сэра Джона Тремота. В каком аду он оказался, и зачем он сам себя приговорил к такой жизни? Откуда он черпает силы выдерживать такое немыслимое испытание?

Слуга принес отменный херес. С вином мы просидели больше часа. Сэр Джон некоторое время говорил о моем отце. О его смерти он не знал. Тремот искусно вытягивал из меня сведения о моей жизни и делах. Он немного рассказал о себе, но ни одним намеком не указал на ту трагическую историю, о которой я надеялся что-то услышать. Поскольку пил я мало, и мой стакан опустошался медленно, то большую часть вина выпил хозяин. Вскоре в его таинственном молчании появился просвет, и он впервые заговорил о своей болезни, что явно была заметна на его лице. Я узнал, что Тремот болен тяжелой формой стенокардии, и недавно пережил серьезный приступ.

— Следующий добьет меня, — сказал Тремот. — А он может произойти в любое время, может даже сегодня ночью.

Он объявил это так просто, словно смертельный приступ был чем-то заурядным, как прогноз погоды. Затем, немного помолчав, он продолжил говорить, но в его голосе появилась необычная решимость.

— Вам это может показаться чудачеством, но я имею твердое предубеждение против своих похорон в могиле или в склепе. Я хочу, чтобы мое тело тщательно кремировали, а пепел развеяли во всех направлениях. Харпер проследит за тем, чтобы все было в точности выполнено. Огонь — самый чистый элемент и он сокращает весь тот отвратительный процесс между смертью и окончательным распадом тела. У меня вызывает отвращение мысль о заплесневелой, кишащей червями могиле.

Он еще некоторое время продолжал рассуждать на эту тему. Особая одержимость кремацией и напряженность в его голосе показывали, что Тремот размышлял над этим долго, и это стало его навязчивой идеей. Казалось, разговор о смерти содержит для него особое нездоровое очарование, и в его пустых глазах отражался свет какого-то преследования, а в голосе чувствовалась едва сдерживаемая истерия. Я вспомнил погребение леди Агаты и ее трагическое воскрешение, и бредовый необъяснимый ужас ее истории. Было нетрудно понять, почему сэр Джон испытывает антипатию к погребению, но я был далек от понимания того, на чем же конкретно основано его отвращение.

Харпер исчез после того, как принес вино. Я предположил, что он отправился готовить мне комнату. Мы допили по последнему бокалу, и мой хозяин прекратил беседу. Порыв оживления в нем, казалось, прекратился, и он выглядел теперь еще более больным и изможденным. Сославшись на усталость, я выразил свое желание отправиться спать, и сэр Джон в своей неизменной вежливости настоял на том, что перед сном посетит меня в комнате и проверит, удобно ли я устроился. В холле наверху мы встретили Харпера, который как раз спускался по лестнице, что, должно быть, вела на чердак или на третий этаж. Он нес тяжелую чугунную сковороду с остатками еды, и на мгновение мне почудился запах гниения идущий из нее. Мне подумалось — не кормил ли он того чудовищного ребенка? И, может быть, Харпер бросал ему еду через дыру в потолке? Догадка была вполне логичной, хотя запах отходов мог означать совсем иное, нечто совсем за пределами моих предположений. Некоторые разрозненные идеи в моей голове связывались в нечто ужасное и отвратительное. С переменных успехом я уверял себя, что существо, мной воображаемое, невозможно с точки зрения науки, это скорее творение черной магии. Нет, такого не может существовать здесь… в Англии… что демон из восточных сказок и легенд, пожирающий мертвых… упырь.

Вопреки моим опасениям, когда мы снова проходили мимо запертой комнаты, оттуда уже не доносилось дьявольского крика. Но мне показалось, что я слышал хруст, словно гигантское животное что-то грызло. Моя комната, все еще унылая и мрачная, была очищена от пыли и паутины. Осмотрев все лично, сэр Джон покинул меня и уединился в своей комнате. Я был поражен его смертельной бледностью и слабостью, когда он пожелал мне спокойной ночи. Я ощущал вину и тревогу за то, что для беседы со мной Тремот потратил слишком много сил, и это могло усугубить его болезнь. Казалось, я ощущал его боль и мучения, скрытые под маской вежливости, и удивлялся тому, какой ценой удается хозяину держаться бодрым.

Усталость от дневного путешествия и тяжелое вино за ужином должны были способствовать тому, чтобы я быстро уснул. Но хотя я и лежал с закрытыми глазами в темноте, я не мог отбросить мысли о смертельной тени, что легла на этот дом, и о могильных личинках, что копошатся где-то рядом. Невыносимые и запретные мысли осаждали мой ум, словно грязные когти; они щекотали меня зловонными кольцами змей, пока я несколько часов лежал на кровати, уставившись на серый проем окна, за которым была лишь ночь и буря. Капанье дождя, легкий шум и стон ветра отступали на задний план на фоне страшного бормотания нечленораздельных голосов, что шептали о тошнотворных безымянных тайнах на своем демоническом языке.

Наконец, буря стихла, и двусмысленные голоса, что мне чудились, также исчезли. Окно в черной стене стало немного светлей, и ужасы моей долгой ночной бессонницы частично отступили, но дремота не прекратилась. Я стал ощущать абсолютную тишину, и затем в этом безмолвии услышал странный, отдаленный и тревожный звук, причина и местонахождение которого сбили меня с толку на несколько минут. Звук был приглушенный и время от времени отдалялся, затем казалось, что он приближается, будто доносится из соседней комнаты. Я начал определять его как царапанье когтей животного по твердому дереву. Сев в постели, я внимательно вслушивался. С новым приступом страха я осознал, что звук доносится со стороны запертой комнаты. Звук обладал странным резонансом. Затем он стал почти неслышимым и внезапно прекратился. Тем временем я услышал стон, как будто человек стонал в агонии или от ужаса. Я не мог ошибиться в источнике стона — он исходил из комнаты сэра Джона Тремота, но я больше не сомневался и в причине скрежета. Стон не повторялся, но мерзкое царапанье когтей снова возобновилось и продолжалось до рассвета. Затем, как если бы существо, издававшее скрежет, было по своим привычкам ночным животным, слабый звук прекратился, и больше не был слышен. В состоянии притупленного, кошмарного предчувствия, уставший и сонный я напряженно вслушивался в окружающие звуки. Дождь прекратился, наступал мертвенно-бледный рассвет. И я провалился в глубокий сон. Бесформенные бормочущие призраки старого дома уже не могли удержать мое внимание.

Разбудил меня громкий стук в дверь. Даже в моем сонном состоянии и спутанных чувствах я заметил, что стук был повелительным и срочным. Должно быть, было уже около полудня, и, чувствуя вину за свой долгий сон, я подбежал к двери и открыл ее. Снаружи стоял старый слуга Харпер. Дрожащим печальным голосом он сообщил мне плохую новость.

— С сожалением сообщаю вам, мистер Калдин, — сказал старик, — что сэр Джон умер. Он не ответил на мой стук как обычно, так что я осмелился войти в его комнату. Наверное, он скончался рано утром.

Неописуемо пораженный этой новостью, я вспомнил одинокий стон, который слышал на рассвете. Мой хозяин, должно быть, как раз умирал в этот момент. Также я вспомнил и отвратительное ночное скрежетание. Неизбежно я задался вопросом: причиной стона хозяина была физическая боль или страх? Не привели ли беспокойство и страшные звуки к последнему приступу заболевания сэра Джона? Я не мог быть уверен в истинной причине, и в голове моей смешались жуткие гипотезы.

Соблюдая бесполезные формальности в таких случаях, я выразил старому слуге свои соболезнования и предложил свою помощь в необходимых приготовлениях к похоронам в соответствии с завещанием Тремота. Так как в доме не было телефона, я вызвался привезти доктора, который осмотрел тело и выдал свидетельство о смерти. Старик всем своим видом выражал облегчение и благодарность.

— Спасибо, сэр, — с жаром сказал он. Затем он пояснил: — Я не хочу покидать сэра Джона. Я обещал ему, что прослежу за его телом.

Затем слуга заговорил о желании сэра Джона быть кремированным. Хозяин оставил недвусмысленные указания: необходимо соорудить из найденных в реке бревен погребальный костер на холме за домом; сжечь тело, а пепел развеять по всем полям его поместья. Эти действия Тремот поручил выполнить слуге как можно скорее после своей смерти. На церемонии не должно быть никого постороннего, кроме Харпера и носильщиков тела. Даже близким родственникам Тремота, живущим недалеко, не следует сообщать о его смерти, пока обряд кремации не будет закончен.

На предложение Харпера приготовить мне завтрак я отказался, сообщив, что могу поесть в соседней деревне. В поведении слуги наблюдалось странное беспокойство. Мои мысли и эмоции не выразить в этом рассказе, но я понял, что старику не терпится скорее приступить к обещанному дежурству возле тела покойного. Было бы утомительно и бесполезно рассказывать о деталях погребального обряда, что ожидал нас. Тяжелый туман с моря вернулся, и я нащупывал дорогу к соседнему городку через промокший нереальный мир. Мне удалось найти доктора, а также людей, согласных водрузить погребальный костер и участвовать в качестве носильщиков. Повсюду я натыкался на странную неразговорчивость людей. Казалось, никто не хотел обсуждать смерть сэра Джона или темные легенды о Тремот-Холле.

Харпер успокоил меня, сказав, что кремация пройдет быстро. Однако это оказалось неосуществимо. Когда все формальности и вопросы были решены, туман превратился в сплошной ливень. Невозможно было зажечь погребальный костер, и нам пришлось отложить церемонию. Я пообещал Харперу, что останусь в Холле, пока все не будет сделано. Таким образом, мне пришлось провести еще одну ночь под крышей этого проклятого дома с его омерзительными тайнами. Тьма наступила в нужное время. Еще раз посетив соседнюю деревню, в которой я добыл сэндвичи на ужин для Харпера и себя, я вернулся в одинокий Холл. Я встретил Харпера на лестнице, когда поднимался в комнату с покойником. Выглядел слуга встревоженно, как будто что-то сильно испугало его.

— Я надеюсь, вы составите мне компанию этой ночью, мистер Калдин, — сказал он. — Это страшное дежурство, которое может оказаться опасным, и я прошу вас разделить его со мной. Но сэр Джон был бы благодарен вам, я уверен. Если у вас есть какое-нибудь оружие, будет хорошо, если вы возьмете его с собой.

Было невозможно отказать слуге в его просьбе, и я тут же согласился. Оружия у меня не было. Харпер настоял на том, чтобы я взял один из его старых револьверов.

— Послушайте, Харпер, — резко обратился я к нему, когда мы следовали по коридору к комнате сэра Джона, — чего нам бояться?

Он заметно вздрогнул от моего вопроса, но не пожелал ответить. Через мгновение он осознал, что откровенность будет более полезна, чем молчание.

— То существо в закрытой комнате, — прошептал старик. — Вы должны были его слышать, сэр. Мы заботились о нем, сэр Джон и я, все эти двадцать восемь лет, и мы всегда опасались, что оно может вырваться на свободу. Оно нас никогда особо не беспокоило, пока мы вовремя его кормили. Но в последние три ночи оно повадилось царапать толстую дубовую стену между своей комнатой и спальней сэра Джона. Раньше оно такого не делало. Сэр Джон полагал, что существо знает, что хозяин вот-вот умрет, и жаждет добраться до его тела. Оно алчет ту еду, которую мы не могли ему дать. Вот почему мы должны охранять покойного сегодня ночью, мистер Калдин. Я молюсь богу, чтобы стена выдержала, но существо царапает ее без перерыва, как демон. И мне не нравится эхо от звуков, как будто стена стала совсем тонкой.

Потрясенный подтверждением моих жутких догадок, я не нашел что возразить. Все комментарии тут были излишни. С открытым признанием Харпера ненормальность ситуации стала более опасной, а тени зла — более могущественными. Как хотел бы я избежать этого ночного дежурства, но, конечно, не мог. Зверское, дьявольское царапанье становилось все громче и неистовей. Оно ворвалось в мои уши, когда мы проходили мимо запертой комнаты. Теперь я понимал, что побудило старого слугу попросить меня составить ему компанию. Звук был невыразимо тревожный. Он жестоко действовал на нервы, был смертельно настойчив и указывал на дьявольский голод невидимого существа.

Мы вошли в комнату покойника. Царапанье здесь звучало еще омерзительнее, была заметна вибрация стены. В течение всего дня похорон я воздерживался от посещения этой комнаты, так как не был любителем рассматривать мертвых. Таким образом, я увидел моего хозяина во второй и последний раз. Полностью одетый и приготовленный к погребальному костру, он лежал на холодной белой постели за узорными шторами, похожими на гобелены. Комнату освещали только несколько высоких свечей, стоявших на маленьком столе. Они были размещены в причудливых бронзовых канделябрах, позеленевших и древних. Но свет был настолько слаб, что не мог разогнать печальные тени смерти в этой большой комнате. Вопреки своей воле я посмотрел на мертвого хозяина, но быстро отвел взгляд. Я был готов увидеть каменную бледность и строгость лица, но оно сильно изменилось. Теперь на лице застыло отвратительное выражение нечеловеческого ужаса, отражение всех этих тридцати адских лет, которое Тремот тщательно скрывал от других людей. Это открытие было для меня таким болезненным, что я больше не мог смотреть на покойника. Казалось, что сэр Джон не умер, и он все еще мучительно прислушивается к ужасающим звукам из соседней комнаты, которые могли быть последней каплей в его смертельной болезни.

В комнате было несколько стульев. Думаю, что они, как и кровать были изготовлены в 17-м веке. Мы с Харпером сели возле столика, между постелью и стеной, покрытой черными дубовыми панелями, за которой слышалось непрестанное царапанье. В молчании, с револьверами наготове, мы начали наше страшное ночное бдение. Пока мы сидели и ждали, я все пытался представить себе облик это безымянного уродца. В моей голове проплывали разные образы, от бесформенных созданий до хаотичных ночных кошмаров. Необычное для меня любопытство подталкивало спросить о внешности существа у Харпера, но силой воли я сдерживал себя. Со своей стороны старик не выказывал желания говорить что-либо. Он как парализованный наблюдал за стеной, и глаза его блестели от ужаса. Невозможно выразить словами то неестественное напряжение, в котором мы провели несколько часов, и то ожидание смертельной неизвестности. Деревянная стена, должно быть, была очень толстой и прочной. Она могло выдержать нападение любого земного животного с когтями и зубами, но этот очевидный довод рушился на наших глазах. Скребущий звук продолжался бесконечно, и мои представления о существе становились все кошмарнее. Через повторяющиеся интервалы времени я слышал голодный вой, словно животное почуяло добычу в норе и жаждет туда пролезть. Никто из нас не подумал, что мы будем делать, когда монстр вырвется наружу, но казалось, что между Харпером и мной есть молчаливое соглашение по этому вопросу. Однако в своем суеверии, которого раньше я в себе не замечал, я рассчитывал, что существо будет чем-то похожим на человека, а значит уязвимым к нашим пулям. До какой степени этот монстр своими чертами похож на отца? Я пытался уверить себя, что эти вопросы и размышления абсурдны, но они увлекали меня все дальше и дальше в запретный водоворот.

Ночь тянулась бесконечно, как темный медлительный поток, а высокие свечи в позеленевших канделябрах уже догорели почти до конца. В этих обстоятельствах мне представилась мысль, что я падаю в черную бесконечность, на дне которой ползают и копошатся слепые твари. Я уже почти привык к царапающему звуку. Он длился так долго, что я считал увеличение его громкости обычной галлюцинацией. И казалось, что наше ночное дежурство скоро спокойно закончится. Внезапно я уставился на стену и замер, услышав резкий звук ломающегося дерева. В дубовой панели появилась узкая полоса, от которой отвалилась щепка. Затем, не успел я собраться с мыслями от ужаса, от стены под ударом какого-то громоздкого тела отвалился большой полукруглый кусок…

Возможно, это было божьей милостью, что дальнейшие события как-то стерлись из моей памяти, и я не могу четко вспомнить, что за адское существо вылезло из дыры. Шок от увиденного и крайний ужас почти затмили все подробности. Я видел как в тумане огромное, белесоватое, безволосое четвероногое животное, с собачьими клыками на получеловеческом лице. На задних и передних конечностях, похожих на руки, были длинные когти как у гиены. Этому видению предшествовало жуткое зловоние, как запах падали из берлоги животного, питающегося мертвечиной. И тут одним кошмарным прыжком существо пересекло комнату и напало на нас. Я услышал отрывистый треск револьвера Харпера, такой резкий и мстительный в этой закрытой комнате, и всего лишь ржавый щелчок моего оружия. Возможно, мне попался слишком старый патрон, и револьвер заклинило. До того, как я нажал на курок, меня с ужасающей силой швырнуло на пол, и я ударился головой о тяжелое основание стола. Черный занавес с бесчисленными огоньками упал на меня и скрыл комнату из виду.

Затем стрельба прекратилась и осталась только темнота. Медленно я пришел в себя, начав различать свет и тени. Казалось, что свет становится ярче. Вскоре мои чувства прояснились, и я услышал резкий запах горящей ткани. Облик комнаты вернулся моим глазам, и я обнаружил себя лежащим возле стола, мой взгляд был направлен на смертное ложе. Угасающие свечи были сброшены на пол. Пламя одной из них поедало ковер рядом со мной, а другая свеча подожгла шторы у кровати, и огонь быстро распространялся. Ярко-красные лохмотья горящего материала упали на кровать в нескольких местах, и тело сэра Джона Тремота окружило пламенем.

Я кое-как встал и, шатаясь, осмотрелся. В комнате никого не было за исключением старого слуги, который лежал у двери и невнятно стонал. Сама дверь была распахнута, как будто некто или нечто выбежало, пока я лежал без сознания. Я снова повернулся к кровати с инстинктивным намерением потушить огонь. Пламя разрасталось быстро и прыгало высоко, но все же не настолько, чтобы скрыть от моих измученных глаз руки и лицо, — если кто-то мог это так назвать — сэра Джона Тремота. О последних ужасных часах существования его тела я воздержусь рассказывать, и надеюсь, что мне не придется их вспоминать. Слишком поздно огонь спугнул чудовище. Больше сказать особо нечего. Оглянувшись назад еще раз, пошатываясь в задымленной комнате с Харпером на руках, я увидел, что пылает уже вся кровать. Несчастный хозяин нашел в своей комнате погребальный костер, к которому так долго стремился.

Уже наступил рассвет, когда мы выбрались из особняка. Дождь прекратился, на небе остались лишь смертельно-серые облака. Холодный воздух немного оживил старого слугу. Он ослабевший стоял рядом со мной, не говоря ни слова, и мы вместе наблюдали, как огонь прорвался через крышу Тремот-Холла и дотянулся до живой изгороди. Бледный огонь пожара и рассвет позволили нам заметить на земле получеловеческие монструозные следы с отметками длинных собачьих когтей, что глубоко вдавились в сырую почву. Следы начинались от особняка и шли в сторону поросшего вереском холма, возвышавшегося позади нас. Все еще ничего не говоря, мы пошли по следам. Почти не прерываясь они привели нас с Харпером к входу в фамильный склеп, к тяжелой железной двери, ведущей внутрь холма. Дверь скрывала всех предков сэра Джона Тремота. Она была открыта, и мы заметили, что ржавая цепь и замок были сорваны нечеловеческой силой. Вглядываясь внутрь, мы увидели отпечатки следов на глине, которые терялись на ступеньках, уходящих в глубину. В обратную сторону следы не поворачивали. Мы оба были безоружны, наши револьверы остались в комнате смерти, но долго мы не колебались. У Харпера был большой запас спичек. Посмотрев вокруг, я нашел сырое полено, которое могло служить дубиной. В угрюмом молчании, забыв об опасности, мы проводили тщательный обыск почти бесконечного числа внутренних помещений. Дьявольские следы стали почти незаметны в одной темной нише, где мы не обнаружили ничего кроме зловонной влажности и непотревоженной паутины на бесчисленных гробах. Тварь, которую мы искали, странным образом исчезла, как будто растворилась в земле под нашими ногами.

Наконец, мы вышли наружу. Когда мы стояли с посеревшими и изможденными лицами, моргая от яркого дневного света, Харпер впервые заговорил медленным и дрожащим голосом.

— Много лет назад, вскоре после смерти леди Агаты, сэр Джон и я обыскали весь склеп, но не нашли ни одного следа того существа, о котором она говорила. Сейчас, как и тогда, бесполезно искать. Есть тайны, которые по воле бога никогда не будут нам открыты. Мы знаем только, что отродье из склепа вернулось обратно. Пусть там и остается.

Тихо, с дрожащим сердцем, я повторил последние слова и желание Харпера.

Перевод: Алексей Черепанов

 

Вторичное погребение

“THE SECOND INTERMENT”, 1933

— Я смотрю, ты все еще не умер, — сказал Гай Магбен.

Его отвисшие губы, выплюнув слова, превратились в тонкую кривую полоску, которая могла быть и улыбкой, и злобной усмешкой. Он приблизился, взглянул на больного брата и протянул ему бокал с лекарством гранатового цвета.

Сэр Юз Магбен, сидевший среди больших подушек, долго не решался взять бокал. В его тусклом взоре всплыл бесформенный ужас — всплыл, как утопленник в заброшенной запруде. Но он, конечно, принял лекарство и выпил его мелкими конвульсивными глотками, давясь от страха и нервного напряжения.

— На этот раз я заболел серьезно, Гай.

В его гортанном голосе звучал какой-то внутренний надлом.

— И хуже всего то, что я боюсь своей болезни! Что если приступ повторится? О Боже! Не дай мне вновь испытать эту черную агонию удушья! Я прошу тебя, Гай, прошу! Обещай, что ты не позволишь им хоронить меня в течение месяца или хотя бы двух недель! Поклянись, что перед этим проверишь исправность звонка. Вдруг я снова очнусь в гробу, а кнопка не будет работать!

— Не беспокойся. Я обо всем позабочусь.

Тон Гая Магбена казался утешающим, но его слова были пропитаны зловещим смыслом. Быстро оглянувшись через плечо, он нагнулся к больному и прошептал:

— Эта навязчивая идея все больше овладевает тобой, брат. Лучше выбрось ее из головы. Не забывай, что такие события редко повторяются дважды. Скорее всего, если ты снова умрешь, то умрешь навеки. Я не позволю, чтобы наш семейный доктор ошибался так часто и так грубо.

С этим двусмысленным утешением Гай вышел из комнаты и прикрыл за собою дверь. Юз Магбен откинулся на подушки и с тоской уставился на дубовые панели. С тех пор, как началась болезнь, его спальная превратилась в узкий и тесный пенал. Графу казалось, что стены сжимают тело, а потолок опускается все ниже и ниже. Он больше не мог дышать полной грудью. Ему оставалось только лежать — лежать, изнывая от страха и ужасных воспоминаний.

Он всегда боялся смерти, даже в детстве. Это началось с кончины матери, и с тех пор парящая жуткая тень из мертвых пустошей ада кружилась над ним, как хищная птица. Она омрачала и затемняла дни его жизни. Она отделяла графа от тех радостей мира, которые были доступны для других людей. И его воображение, патологически острое и подозрительное, видело во всем лишь знаки угасания: опавшие лепестки вместо цветов, морщины и тлен вместо соблазнительных женщин. Какая же это жизнь, если даже поцелуи юношеской любви отдавали привкусом гниения?

Повзрослев, он с каким-то томным содроганием питал свои фантазии самыми мрачными сценами художественной литературы. Как чародей, созерцающий черный кристалл, он представлял себе подробности физической и духовной смерти — причем, так ясно и четко, словно уже лежал в забвении могилы. Но в этих грезах он и вообразить не мог того мучительного ужаса, который ему довелось испытать в минуты преждевременного погребения.

Болезнь пришла внезапно — сразу после того, как он унаследовал поместье и обручился с Элис Макграйф. В любви к этой женщине он даже забыл о своих детских страхах. Но адская тень отступила лишь для того, чтобы обрести еще более мерзкую форму. И теперь, когда граф лежал на подушках, память вновь подбиралась к горлу, мешая дыханию и останавливая сердце.

Ему снова вспомнился тот приступ таинственной болезни — начало обморока, беспросветная бездна, в которую он погружался через бесчисленные уровни, будто в пустое пространство. Где-то в этой бездне он нашел покой — черный миг, который мог длиться часами или веками… А потом граф очнулся во тьме, попытался сесть и разбил в кровь лицо о несокрушимую преграду в нескольких дюймах выше лба. В бешенстве и панике он задергал руками и ногами, пытаясь отбросить ее от себя, но его со всех сторон окружали неподатливые стены. Их необъяснимая близость повергла графа в жуткое смятение.

В конце концов он понял, что произошло. По какой-то чудовищной ошибке его положили в гроб живым и опустили в семейный склеп под полом часовни. Он начал кричать. Крики, с тусклым отзвуком подземелья, отбрасывало назад. А воздух душил плотным запахом ткани и дерева.

Им овладела истерия. Он совершенно обезумел и, казалось, целую вечность судорожно и безнадежно кидался на крышку гроба. Он не слышал топота ног, которые торопливо спешили на помощь. Он не слышал ударов зубила по тяжелой плите. Все неразличимо перемешалось с его криками и протестами. И даже когда слуги вывели графа из склепа, он все еще бился в тисках кошмара и вырывался из рук своих спасителей.

Пережитое потрясение превратило его в старика. После того случая прошло три года, но графу так и не удалось вернуться к полноценной жизни. Былой страх смерти осложнился новой гранью. Он боялся, что болезнь вернется, что она вновь примет личину смерти, и его опять отправят в семейный склеп.

Этот страх разлучил графа с Элис Макграйф. Разрыва помолвки не было — только молчаливая отчужденность самоистязающего невротика и напуганной женщины, чья любовь поневоле перешла в смущенную жалость.

И тогда он полностью отдался своей мании. Граф читал все, что мог найти о преждевременных погребениях. Он собирал газетные статьи о людях, которым повезло спастись, и о тех, чье возвращение к жизни обнаруживалось слишком поздно. Побуждаемый странным очарованием, он без удержу копался в этой отвратительной теме и в гибели других видел собственную участь.

Фатально убежденный в том, что ужасное событие повторится, граф разработал комплекс превентивных мер. Он оснастил свой гроб электрической системой вызова. Нажатие на кнопку, которая легко находилась правой рукой, приводило в действие сирену над семейным склепом. Второй звонок был установлен вблизи поместья.

Но даже это не могло успокоить страх. Он боялся, что кнопка испортится, что никто не услышит звонок, что слуги опоздают и не спасут его от удушья. С каждым днем эти опасения становились все более сильными и мрачными. Граф исподволь начал сомневаться в брате, подозревая, что Гай, ближайший наследник, заинтересован в его скорейшей кончине. А Гай всегда был циничным и хладнокровным человеком. Его неприкрытое презрение порождало у графа взрывы больной фантазии.

Постепенно, с развитием болезни, сэр Юз Магбен пришел к убеждению, что брат поспешил с его погребением. Это означало, что он мог испортить звонок и кнопку — испортить всю систему для вызова помощи. И теперь, после разговора с ним, уверенность в предательстве, словно черная туча, затмила разум графа. Потея от страха, он решил довериться кому-нибудь еще. Он решил нанять надежного человека, чтобы тот следил за кнопкой и звонком.

Часы тянулись, как шеренга трупов, а он лежал в плену погребальных мыслей, и день угасал поминальной свечой. Закат сиял сквозь витражное стекло. За окнами шумели вязы. Сумерки оплетали комнату серой паутиной, а в груди росла тревога. Он вдруг вспомнил о докторе, который вот-вот должен был прийти.

А можно ли довериться ему? Сэр Юз Магбен почти не знал этого грубоватого и мрачного человека, которого Гай нанял после смерти их старого доктора. О, Господи! Как он не подумал об этом раньше? Ведь кто нанимает, тот и диктует правила. Новый доктор в сговоре с Гаем, и они пойдут на все, чтобы отнять у него наследство. Нет, он ничего ему не скажет!

Кто-то тихо открыл дверь и подошел к его изголовью. Граф чувствовал себя таким беспомощным, что даже не стал оборачиваться. Вскоре посетитель нагнулся к нему, и Магбен увидел Холтона — дворецкого, который служил еще его отцу. Вот человек, которому он мог доверять. Вот тот, с кем он должен договориться об опеке!

Граф подготовил первую фразу и… ужаснулся, когда язык и губы отказались повиноваться ему. Он не замечал в себе никаких изъянов — и мозг, и чувства были идеально чистыми. Однако леденящий паралич сковал его уста не хуже стальных цепей. Он хотел поднять свою высохшую руку, но усилия воли оказались напрасными. Рука неподвижно лежала на покрывале. И в полном сознании, не в силах пошевелить даже пальцем или веком, граф наблюдал, как в слезящихся глазах дворецкого пробуждаются страх и интерес.

Холтон вытянул дрожащую руку. Сэр Магбен видел, как она приблизилась к нему и опустилась на грудь. Но сердце не билось. И в комнате вдруг потемнело. Как странно, что ночь наступила так быстро… И эта слабость, нависшая над ним, как мгла…

Знакомый ужас вонзился в мозг. С чувством невыносимого повторения граф понял, что погружается в черную бездну. Лицо Холтона поблекло, как далекая звезда. Звезда отступила за край гигантской шахты, на дне которой Магбена ожидало нечто ужасное. Но к этому он шел всю свою жизнь. Именно этому он был подвластен долгие годы. Вниз и вниз, в безумном и вечном падении. И вот уже нет ни огонька, ни лучика… Только тьма! Но он напрягся из последних сил, приказывая телу жить.

Огромные мягкие лапы схватили его во мраке у самого дна. Он вихрем пронесся над мрамором лестниц подземного мира. Он ужом заскользил по коридорам, тянувшимся ниже, чем ад. И везде была ночь. Везде пахло смертью и страхом. Граф не видел того, кто нес его в мягких лапах, но он слышал дробную поступь, и эхо ее отдавалось погребальным звоном, а лапы сжимали тело со всех сторон тем жутким и невообразимым образом, который возможен только в кошмарах.

Его уложили на что-то холодное и твердое. Какое-то время он слышал затихающее эхо зловещих шагов, удалявшихся по коридорам и мраморным лестницам. Затем раздался долгий пронзительный скрип — там, наверху — скрип плиты, наполненный безысходным отчаянием. Через вечность или две гулкое эхо шагов умолкло, но отчаяние осталось. И оно оказалось таким же беспредельным, как лабиринты этого жуткого подземелья.

Внезапно возникло видение. На миг сэр Магбен забыл об ужасе своего безнадежного падения. Он снова стоял в лучах полуденного солнца среди веселых и многокрасочных цветов. Зеленый дерн пружинил под ногами. Над головой сияло небо, и Элис, его милая невеста, манила куда-то в кусты жасмина.

Он бросился к ней, наполненный неизъяснимым счастьем, но перед ним разверзлась черная яма. Она расширялась и углублялась с ужасной быстротой, и граф, не в силах отвратить погибель, все падал и падал в нее, пока над ним не сомкнулась тьма. Свет пропал. Магбен снова лежал среди мертвых в этом мрачном и бездонном погребе вселенной.

Его кошмарный бред начал медленно сливаться с реальностью. Чувство времени ушло, оставив вместо себя липкий омут, в котором тонули века и минуты. И все же сознание возвращалось. Граф услышал приглушенный звук. Он не мог понять его смысл, но тревожный стук пробуждал в нем ужас и злобу.

Вместе с сознанием возник телесный дискомфорт. Холодный озноб, как бы рожденный в центре мозга, сползал по телу к пяткам, заставляя трепетать каждую клеточку и каждый нерв. С растущим страхом, к которому не подобрать и слов, граф услышал скрип двери. И тогда, будто озаренная молнией, к нему пришла чудовищная правда.

Случилось то, чего он так боялся.

Ужасная догадка потрясла его до глубины души. Озноб сжал тело железным ободом. Он не мог, да и не смел шевельнуться, поскольку любое движение тут же подтвердило бы его страх. И сэр Магбен, убежденный в худшем роке, лежал, стараясь сохранить в себе хотя бы каплю мужества.

Нельзя впускать этот ужас, иначе он сойдет с ума. Возможно, это только сон, и вот сейчас, когда он вытянет руку, его пальцы ощутят свободное пространство. Нет, лучше не спешить. А вдруг там близость гробовой доски…

Он долго собирал свою волю в кулак. Но его обоняние вело себя как предатель. Нос трепетал от затхлого запаха материи и сырого дерева. И еще пахло потом и страхом. На миг ему показалось, что паралич не отпустил. Но затем рука приподнялась — устало и медленно. Через несколько дюймов она наткнулась на холодную и плоскую поверхность. Граф застонал. Все повторилось.

Нет, от судьбы не убежишь. Каждый его шаг с момента рождения, каждый вздох и каждое усилие вели только к этому. А в мозгу роились безумные мысли. Они, как колонии личинок, копошились в памяти, выворачивая наружу напрасные желания, забытые лица и образы далеких лет. В смятении несвязанных идей он вспомнил о кнопке, установленной в гробу. Но в то же мгновение из тьмы появилось лицо его брата — двусмысленная улыбка, бессердечная и жестокая, как топор палача.

Вот человек, по приказу которого, при полном попустительстве доктора, его торопливо упрятали в могилу, не доверив тело даже рукам гробовщика. Они не стали рисковать, боясь, что он может очнуться. Эти изверги обрекли его на муки. Эти чудовища, которых он считал людьми!

Лицо Гая исчезло, и среди беспорядочных мыслей промелькнула надежда: а вдруг он ошибается, и брат его действительно брат. Возможно, кнопка работает как надо. Он сейчас нажмет на нее, и слуги вытащат его из погребального плена. Пусть логика диктует другое, пусть приговор неотвратим, но ведь надежда умирает последней…

Он начал нащупывать кнопку. Сначала пальцы не нашли ее, и с уст сорвался жалобный стон. Но потом, отыскав этот маленький бугорок, граф давил и давил на него, что есть силы прислушиваясь к звукам над головой. Конечно, он услышал бы сирену через каменные плиты. Граф даже убеждал себя, что слышит ее рев. Но тишину нарушали лишь звуки его дыхания и бешеный пульс в висках.

На какое-то время он поддался безумию и, как в прошлый раз, заколотил руками по стенкам гроба. Он вновь и вновь бросал свое тело на неподатливую крышку и кричал, кричал до иступления и хрипоты, однако узкое пространство поглощало звук и сводило на нет все его усилия. В конце концов, усталость и соленый вкус крови, стекавшей с разбитого лица, вернули ему разум и спокойствие.

Граф вдруг понял, что дышит с большим трудом, что его усилия и крики истощили воздух. Грудь и горло перехватило спазмом. Они казались зажатыми в тисках какого-то страшного инструмента для пыток. И не было покоя, не было исхода — ничего, кроме удушья, которое впивалось в легкие и мозг.

Агония нарастала. Он уже не мог бороться с могильной тяжестью. А потом послышалось урчание гигантской машины, которая с трудом продвигалась к нему сквозь толщи земли и груды камней. Граф не понимал, что это звуки его дыхания. Машина вдруг взвыла, громогласно и хрипло. Послышался шум обвала, и она полетела вниз, к далеким основам миров.

На секунду в сиянии, которое не было сиянием, сэр Магбен попытался убежать от бесформенной силы, которая катилась на него. Она была высокой, как звезды, и тяжелой, как гнев. И граф бежал на свинцовых ногах по какой-то лестнице, и ступени распадались под ним на каждом шагу. Безглазые гиганты бросались в него огромными глыбами. Он упал у подножия лестницы на гранитной равнине, и на него навалили пирамиду камней.

Анаконда из холодного живого металла обвилась вокруг тела и сдавила графа в своих объятиях. В сером отблеске ее колец он увидел огромную пасть. Внезапно, с невероятной быстротой, голова змеи превратилась в лицо его младшего брата. Оно ощерилось в усмешке, распухло и расширилось, теряя человеческий облик, и эта черная бессмысленная масса помчалась на него, как облако из тьмы.

Он снова падал вниз, проникая через запредельные пространства. Кто-то в белом, с крыльями, подхватил его напуганную душу, и тогда к нему пришло прощение и милосердие небытия.

Перевод: Сергей Трофимов

 

Дух места

[1]

“GENIUS LOCI”, 1933

«Место весьма странное, — сказал Эмбервилль, — но едва ли мне удастся передать конкретное впечатление от него. Слова будут звучать слишком просто и банально. Ничего особенного там нет: поросший осокой луг, окруженный с трех сторон склонами желтых сосен; тоскливая речушка втекает с открытой стороны, чтобы дальше затеряться в cul-de-sac рогоза и болотистой почвы. Ручей, двигаясь все медленнее и медленнее, образует своего рода стоячий омут, из которого несколько чахленьких на вид ольх, кажется, хотят выброситься наружу, словно не желая иметь с ним ничего общего. Мертвая ива склоняется над водоемом, ее бледные, скелетообразные отражения заволочены зеленой пеной, пятнающей воду. Там нет ни дроздов, ни зуйков, ни даже стрекоз, столь обыкновенных в подобных местах. Только тишина и запустение. Отметина зла — нечестивости такого свойства, что у меня просто слов не находится. Я сделал набросок этого места, почти что против моей воли, так как подобный outre едва ли по моей части. На самом деле, я сделал два рисунка. Я покажу их тебе, если хочешь».

Так как я был высокого мнения о художественных способностях Эмбервилля и давно почитал его одним из самых выдающихся пейзажистов своего поколения, то, само собой, мне не терпелось увидеть рисунки. Он, однако, не ожидая проявления с моей стороны интереса, тотчас же раскрыл свое портфолио. В его выражении лица, в самих движениях рук было нечто, что красноречиво свидетельствовало о странной смеси принуждения и отвращения, с которой он извлек и представил два своих акварельных этюда, о которых только что упомянул.

Место, изображенное на каждом из них, было мне незнакомо. Очевидно, что это был один из тех скрытых уголков, которые я упустил в моем отрывочном путешествии по предгорным окрестностям деревушки Боумэн, где, два года тому назад, я приобрел необработанное ранчо и ушел на покой ради частной жизни, столь необходимой для длительных литературных штудий. Фрэнсис Эмбервилль, в один из своих двухнедельных визитов, с его чутьем к изобразительным возможностям ландшафта, несомненно, гораздо ближе познакомился с местностью, нежели я. У него была привычка бродить до полудня, вооружившись всем необходимым для пленэра; и таким образом он уже нашел множество тем для своей прекрасной живописи. Договоренность наша была взаимовыгодной, ибо я в его отсутствие имел обыкновение практиковаться в романистике со своей антикварной печатной машинкой «Ремингтонъ».

Я внимательно рассмотрел рисунки. Оба, хотя и были выполнены поспешно, выглядели вполне законченно и демонстрировали характерные изящество и энергию стиля Эмбервилля. И все же, даже с первого взгляда, я отметил качество, которое было глубоко чуждо духу его творчества. Элементы места были те же самые, что он описал. На одной акварели, водоем был наполовину скрыт бахромой из булавовидных водорослей, и мертвая ива склонилась через него под унылым, обреченным углом, таинственно застылая в своем падении в стоячие воды. По другую сторону омута, ольхи, казалось, стремились прочь из воды, выставляя свои узловатые корневища словно в вечном усилии. На другом рисунке болото формировало основную часть композиции переднего плана, со скелетом дерева, тоскливо нависшим с одной стороны. У дальнего берега камыши, казалось, волновались и шептались между собой в порывах слабеющего ветра. Отвесный сосновый склон на краю луга был показан массой мрачного зеленого цвета, окаймляющей пейзаж и оставляющей лишь палевую бледность осеннего неба.

Все это, как уже замечал художник, было достаточно прозаично. Но в то же время я оказался под впечатлением от глубокого ужаса, что скрывался в этих простых элементах и выражался посредством их, словно это были черты некоего злобно искаженного демонического лика. В обоих рисунках этот пагубный характер одинаково проявлялся, как если бы одно и то же лицо было изображено в профиль и в анфас. Я не мог вычленить отдельные детали, составляющие общее впечатление, но стоило только внимательнее посмотреть, как омерзительность странного зла, дух отчаяния, неприкаянности, опустошения искоса проглядывал с рисунка все более открыто и враждебно. Место, казалось, нацепило жуткую и сатанинскую гримасу. Создавалось ощущение, что обладай оно голосом, то непременно бы изрыгало проклятия некоего гигантского демона, или же хрипло насмехалось тысячептичьим граем дурного предзнаменования. Изображенное зло было чем-то абсолютно вне человеческого мира — намного древнее людского рода. Так или иначе — как это не фантастично звучит — луг создавал впечатление вампира, престарелого и скрывающего неизреченные гнусности. Слабо, едва уловимо, он жаждал иных вливаний, чем та вялая струйка воды, которой этот клок земли питался.

«Где это место?» — спросил я после минуты-другой беззвучного изучения. Удивительно, что нечто подобное действительно имело место быть — равно как и тот факт, что натура столь же здоровая, как Эмбервилль, могла быть чувствительна к таким вещам.

«На окраине заброшенной фермы, милю или чуть меньше вниз по маленькой дороге в сторону Беар-ривер, — ответил он. — Тебе должно оно быть известно. Там есть фруктовый садик около дома, на верхнем склоне холма. Но нижняя часть, кончающаяся этой лощиной, вся сплошь одичалая».

Я постарался вызвать в памяти образ упомянутой местности.

«Предполагаю, что это, должно быть, местечко старого Чэпмена, — решил я. — Ни одно другое ранчо вдоль той дороги не отвечает твоему описанию».

«Ну, кому бы она не принадлежала, эта луговина — самое жуткое место, с которым мне приходилось когда-либо сталкиваться. Я уже встречался с пейзажами, скрывающими в себе нечто странное, но никогда — с подобным этому».

«Может быть, оно одержимо, — сказал я наполовину в шутку. — Исходя из твоего описания, выходит, что это та самая луговина, где старый Чэпмен был найден мертвым своей младшей дочерью; инцидент произошел несколькими месяцами позже моего приезда. Скорее всего, он умер от сердечной недостаточности. Его тело успело закоченеть, и видимо, он пролежал там всю ночь, начиная с того времени, как его не могли дозваться к ужину. Я не слишком-то хорошо был с ним знаком, помню только, что старик имел репутацию эксцентрика. Незадолго до его гибели люди стали думать, что у него не все дома. Я забыл подробности. В любом случае, его жена и дети пропали в скором времени после его кончины и ни один человек с тех пор не занимал ферму и не ухаживал за фруктовым садом. Этот случай из разряда банальных сельских трагедий».

«Я не большой поклонник всяких страшилок, — заметил Эмбервилль, который, похоже, понял мой намек про одержимость в буквальном ключе. — Откуда бы влияние не исходило, оно вряд ли имеет человеческое происхождение. Впрочем, вспоминая об этом, у меня один-два раза сложилось преглупое впечатление — идея-фикс, что кто-то наблюдал за мной, пока я делал наброски. Странно — я практически забыл об этом, пока ты не подбросил мне мысль о возможности наваждения. Я вроде бы несколько раз замечал какую-то фигуру периферийным зрением, прямо за пределами радиуса, выбранного мной для живописи — некий полуоборванный старый негодяй с грязными седыми усами и злой гримасой. И тем более странно, что я получил столь завершенное представление о человеке, даже не увидев его как следует. Я подумал, что это, должно быть, бродяга, забредший на окраину луга. Но когда я повернулся, чтобы бросить на него точный взгляд, то там попросту никого не оказалось. Словно бы он растворился среди болотистой почвы, камышей, осоки».

«Очень даже верное описание Чэпмена, — сказал я. — Помню его усы — они были практически белыми, за исключением табачного налета. Захудалая дремучесть, если можно так выразиться — и сама нелюбезность, в том числе. Под конец жизни у старика появился ядовито-навязчивый взгляд, что, несомненно, только способствовало его репутации сумасброда. Припоминаю некоторые байки про него. Люди говорили, что он стал пренебрегать уходом за своим фруктовым садом. Знакомые обычно находили его в этой укромной низине, праздно стоящего и отрешенно глазеющего на воду и деревья. Это одна из возможных причин, отчего соседи сочли его спятившим. Но уверяю тебя, я ни разу ничего не слышал по поводу странности или необычности самой лощины, ни после инцидента с Чэпменом, ни ранее. Это одинокое место, я просто не могу представить, что кто-то может приходить туда сегодня».

«Я наткнулся на него совершенно случайно, — сказал Эмбервилль. — Место не видно с дороги, из-за толстых сосен… Но вот еще какая странность. В то утро я вышел из дому с сильным и чистым интуитивным ощущением, что непременно должен найти что-то необыкновенное. Я направился к лугу напрямик; и должен признать, интуиция оправдала себя. Место отталкивает — но оно же и очаровывает. Я просто обязан разгадать тайну, если у нее есть решение, — добавил он несколько упреждающе. — Завтра я планирую с утра пораньше вернуться туда вместе с красками, чтобы начать писать настоящее полотно».

Я был удивлен, памятуя о пристрастии Эмбервилля к живописной яркости и жизнерадостности, что невольно заставило его сравнивать себя с Соролья. «Необычный выбор, — заметил я. — Я должен наведаться туда самолично и осмотреть все как следует. Это ведь больше по моей части, чем по твоей. Место наверняка хранит в себе странную историю, если уж оно так вдохновило твои эскизы и описания».

Прошло несколько дней. В это время я находился под гнетом утомительных проблем, связанных с заключительными главами грядущей новеллы — и снял с себя обещание посетить открытый Эмбервиллем луг. Мой друг, в свой черед, был заметно поглощен новой темой. Каждое утро, прихватив этюдник и масло, он совершал вылазки и возвращался все позже, забывая о часе полдника, прежде всегда приводившего его из подобных экспедиций.

На третий день художника не было до самого заката. Вопреки обыкновению, он не показал мне, что уже у него вышло, и его реплики касаемо прогресса картины были несколько расплывчаты и уклончивы. По какой-то причине, он не желал говорить об этом. Также, он, судя по всему, не желал обсуждать саму лощину, и в качестве ответа на прямые вопросы только лишь повторял в отсутствующей и небрежной манере то, что уже говорил мне раньше. Каким-то непонятным для меня образом его отношение будто бы изменилось.

Были и другие изменения. Он, казалось, потерял свою обычную жизнерадостность. Часто я ловил его пристально нахмуренным, или же удивлялся поползновениям некой двусмысленной тени в его откровенных глазах. Появились угрюмость, болезненность, которые, насколько пять лет нашей с ним дружбы позволяли мне заключить, были новыми аспектами его темперамента. Может быть, если бы я не был так занят своими собственными измышлениями, то смог бы ближе подойти к происхождению этого мрачного настроения, которое я сравнительно легко списал поначалу на какие-то технические вопросы, беспокоящие моего друга. Он все менее и менее походил на того Эмбервилля, которого я знал; и когда на четвертый день он вернулся в сумерках, я почувствовал настоящую враждебность, столь чуждую его натуре.

«Что случилось? — не выдержал я. — Ты угодил под корягу? Или луг старого Чэпмена так действует тебе на нервы своим призрачным влиянием?»

На этот раз он, похоже, совершил над собой усилие, чтобы стряхнуть эту свою мрачноватую молчаливость вкупе с нездоровым юмором.

«Это дьявольская загадка, — заявил он, — и я непременно найду к ней ключ, так или иначе. Место имеет собственную эссенцию — у него есть индивидуальность. Подобно тому, как душа пребывает в человеческом теле, только ее нельзя зафиксировать или прикоснуться к ней. Ты знаешь, я не суевер — но, с другой стороны, я и не фанатичный материалист, мне доводилось сталкиваться с некоторыми странными феноменами в свое время. Этот луг, похоже, обитаем тем, что древние звали Genius Loci. Не единожды до этого я подозревал о существовании подобных вещей — существующих в привязке к определенному месту. Но это первый случай, когда я имею основания подозревать что-либо активно злокачественной или враждебной природы. Другие атавизмы, в чьем присутствии я имел возможность убедиться, были скорее доброжелательными — выраженные в неких крупных, смутных и безличных формах — или же полностью равнодушными к благополучию человека; возможно, они вовсе не обращают внимания на наше существование. Эта же сущность злобна, осознана и бдительна: я ощущаю, как сам луг, или сила, воплощенная в нем, все время тщательно исследует меня. Атмосфера места — это атмосфера жаждущего вампира, улучающего удобный момент, чтобы осушить меня. Это cul-de-sac всевозможной скверны, в который неосторожная душа вполне может быть поймана и поглощена. Но, Мюррей, я не могу противостоять искушению, это сильнее меня».

«Похоже на то, что место стремится заполучить тебя», — сказал я, сильно удивленный его необыкновенной речью и тем тоном пугающей и болезненной убежденности, с которым она была произнесена.

Было очевидно, что мое замечание не возымело действия — он ничего не ответил.

«Взглянем с другого угла, — продолжил он с лихорадочной интонацией в голосе. — Ты помнишь мое впечатление от маячащего на задворках и наблюдающего за мной старика при первом моем визите. Что ж, я лицезрел его вновь, много раз, краем глаза; и в течение последних двух дней он возникал все более явственно, хотя все же смутно, искаженно. Иногда, пристально разглядывая мертвую иву, я мог видеть его нахмуренное лицо с обтрепанной бородой в виде части узора ствола. Спустя какое-то время оно уже плещется среди голых ветвей, словно бы опутанное ими. Иной раз узловатая пятерня, рваный рукав куртки всплывет вдруг из-под мантии ряски, как будто тело утопленника подалось на поверхность. Затем, через мгновение — или одновременно с этим — призрак, вернее, какие-то его фрагменты мелькают в зарослях ольхи и камыша.

Эти явления всегда краткосрочны, и стоит мне сосредоточить на них взгляд, как они тут же растворяются в окружающей среде, будто слои тумана. Но старый негодяй, кем или чем бы он ни был, неотделим от лощины. Старик не менее мерзок, чем все прочее, связанное с этим местом, хотя он и не является главным элементом царящего здесь наваждения».

«Бог мой! — вырвалось у меня. — Без сомнений, ты видел что-то странное. Если не возражаешь, я присоединюсь к тебе завтра после полудня. Тайна начинает завлекать меня».

«Конечно, я не возражаю. Приходи».

Манера, в которой были сказаны эти слова, неожиданно и без всякой ощутимой причины возобновила неестественную молчаливость последних четырех дней. Он бросил на меня украдкой взгляд, исполненный угрюмости и недружелюбия. Как если бы невидимый барьер, временно убранный, снова поднялся между нами. Тени странного настроения вновь окутали его облик; и все мои попытки продолжить беседу были вознаграждены только лишь наполовину смурными, наполовину отсутствующими односложными фразами. Чувство растущего беспокойства, нежели оскорбления, побудило меня впервые отметить про себя непривычную бледность его лица и яркий, фебрильный блеск его глаз. Он выглядел как-то нездорово, подумалось мне, как если бы некая эманация бурной витальной силы художника покинула его, оставив на замену чужеродную энергию сомнительной и менее здоровой природы.

Удрученный, я в конце концов бросил любые попытки вернуть друга из его сумрачного обиталища, в которое он погрузился с головой. В продолжении вечера я делал вид, что читаю роман, в то время как Эмбервилль сохранял свою необычайную абстрагированность. До самого отхода ко сну я, довольно безрезультатно, ломал над этим голову. Тем не менее, я-таки решил, что обязан посетить лужайку Чэпмена. Я не склонен верить в сверхъестественное, но было очевидно, что место оказывает пагубное влияние на Эмбервилля.

На следующее утро, проснувшись, я узнал от своего слуги-китайца, что художник уже позавтракал и ушел, прихватив этюдник и краски. Это новое доказательство его одержимости озадачило меня; но я строго сосредоточился на сочинительстве до полудня.

Позавтракав, я выехал вниз на шоссе, переходящее в узкую грунтовую дорогу, которая ответвляется в сторону Беар-ривер, и оставил свой автомобиль на поросшем соснами холме, расположенном над старой чэпменовской фермой. Хотя мне прежде не доводилось посещать луг, я имел весьма четкое представление о его расположении. Не обращая внимания на травянистую, наполовину заросшую дорогу в верхней части поместья, я продрался сквозь чащу к небольшой тупиковой долине, неоднократно видя на противоположном склоне умирающий сад груш и яблонь и полуразрушенные хибары, принадлежащие прежде Чэпменам.

Стоял теплый октябрьский денек; и безмятежное уединение леса, осенняя мягкость света и воздуха делали саму идею некоего зла или пагубности невозможной. Когда я подошел к окраине луга, то был уже готов высмеять нелепые представления Эмбервилля; и даже само это место, на первый взгляд, произвело на меня скорее унылое и невыразительное впечатление. Черты пейзажа были те же, что были так ярко описаны художником, но я не мог обнаружить открытого зла, которое косилось из воды, из ивы, из ольхи и из камышей на его рисунках.

Эмбервилль сидел спиной ко мне на раскладном стуле перед этюдником, который он установил среди куп темно-зеленого мятлика на открытой площадке около водоема. Он, казалось, не столько был занят живописью, сколько пристально глядел на сцену перед ним, в то время как наполненная маслом кисть безучастно висела в его пальцах. Осока приглушала мою поступь, и он не услышал меня, когда я приблизился.

С большим любопытством я заглянул ему через плечо на широкий холст, над которым он трудился. Насколько я мог судить, картина уже была доведена до непревзойденной степени технического совершенства. Она являла собой чуть ли не фотографический отпечаток пенистой воды, белесого скелета кренящейся ивы, нездоровых, наполовину лишенных корней ольх и скопления кивающих рогозов. Но в этом я обнаружил мрачный и демонический дух эскизов: лощина, казалось, ждала и наблюдала, словно дьявольски искаженное лицо. Это была западня злобы и отчаяния, лежащая вне осеннего мира вокруг нее; пораженное проказой пятно природы, навсегда проклятое и одинокое.

Я вновь окинул взглядом сам пейзаж — и увидел, что луг был действительно таким, каким его изобразил Эмбервилль. На нем лежала гримаса полоумного вампира, ненавидящего и настороженного. В то же время, ко мне стало приходить неприятное сознание противоестественной тишины. Здесь не было ни птиц, ни насекомых, как и говорил художник; и казалось, что только истощенные и умирающие ветра могут залетать в это угрюмую лощину. Тонкая струйка ручья, потерявшегося среди болотистой земли, казалась загубленной душой. Это также было частью тайны; я не мог припомнить какого-либо источника на нижней стороне близлежащего холма, что являлось бы свидетельством о подземном течении.

Сосредоточенность Эмбервилля, даже сама осанка его головы и плеч были как у человека, подвергшегося месмеризации. Я уже собирался заявить ему о своем присутствии; как вдруг до меня дошло, что мы были не одни на лугу. Сразу за пределами фокуса моего зрения стояла, в скрытной позе, чья-то фигура, как будто наблюдая за нами обоими. Я развернулся вокруг своей оси — и никого не оказалось. Потом я услышал испуганный крик Эмбервилля и повернулся к нему, воззрившемуся на меня. На его чертах застыло выражение ужаса и удивления, которое, тем не менее, не до конца вытеснило маску гипнотической зачарованности.

«Бог мой! — выдохнул он, — я уж было принял тебя за того старика!»

Я не могу с точностью сказать, было ли еще что-либо произнесено каждым из нас. Однако, у меня осталось впечатление пустой тишины. После его одиночного возгласа изумления, Эмбервилль, похоже, погрузился в прежнее непроницаемое состояние абстрагирования, как если бы он более не сознавал моего присутствия; как если бы, идентифицировав, он сразу же забыл обо мне. С моей стороны, я чувствовал странное и непреодолимое принуждение. Эта скверная, жутковатая сцена угнетала меня сверх всякой меры. Казалось, что болотистая низина пытается завлечь меня в свои объятья неким нематериальным образом. Ветви больных ольх манили. Бочаг, над которым костлявая ива воздымалась в образе древесной смерти, отвратительно добивался меня своими стоячими водами.

Более того, помимо зловещей атмосферы места самого по себе, я болезненно ощутил дальнейшее изменение Эмбервилля — изменение, что было фактическим отчуждением. Его недавнее настроение, чем бы оно ни было, укрепилось чрезвычайно: он глубже ушел в его моровые сумерки, и утратил ту веселую и жизнерадостную индивидуальность, которую я знал. Это было подобно зарождающемуся безумию; и возможность этого ужаснула меня.

В медлительной, сомнамбулической манере, не удостоив меня второго взгляда, он продолжил работу над картиной, и я наблюдал за ним некоторое время, не зная, что сказать или сделать. На длительные промежутки времени он останавливался и с задумчивой внимательностью разглядывал какие-то особенности пейзажа. Во мне зародилась странная идея растущего сродства, таинственного раппорта между Эмбервиллем и лугом. Каким-то необъяснимым образом место как будто завладело частью самой его души — и оставило что-то свое взамен. У художника был вид человека, разделяющего некую нечестивую тайну, ставшего служителем нечеловеческого знания. Во вспышке ужасного откровения, я увидел луг настоящим вампиром, а Эмбервилля — его добровольной жертвой.

Как долго я оставался там, не могу сказать. Наконец, я подошел к нему и грубо встряхнул за плечо.

«Ты слишком много работаешь, — сказал я ему. — Послушайся моего совета и отдохни денек-другой».

Он повернулся ко мне с ошеломленным взглядом человека, заплутавшего в неком наркотическом сне. Это выражение, очень медленно, стало уступать место угрюмому гневу.

«О, иди к черту! — прорычал он. — Разве ты не видишь, что я занят?»

Я оставил его тогда, ибо ничего другого не оставалось в данных обстоятельствах. Безумного и призрачного характера всей этой истории было достаточно, чтобы заставить меня усомниться в собственном рассудке. Мои впечатления о луге — и об Эмбервилле — были запятнаны коварным ужасом, какого раньше мне не приходилось ощущать ни разу в будничной жизни и в нормальном сознании.

В нижней части занятого желтыми соснами склона я оглянулся в противоречивом любопытстве, чтобы бросить прощальный взгляд. Художник не двигался, он все еще созерцал злокачественную сцену, словно зачарованная птица, глядящая на смертоносную змею. Было ли это впечатлением двойного оптического образа или же нет, я вряд ли когда-либо узнаю. Но в тот момент мне показалось, что я различаю слабую, призрачную ауру — ни свет, ни туман — которая текла и колебалась вокруг луга, сохраняя очертания ивы, ольх, сорняков, болота. Незаметно она стала удлиняться, словно бы протягивая Эмбервиллю свои призрачные руки.

Все увиденное выглядело чрезвычайно хрупким и вполне могло быть иллюзией; что, однако, не помешало мне в содрогании укрыться под сенью высоких, благотворных сосен.

Оставшаяся часть дня и последовавший затем вечер были отмечены смутным ужасом, с которым я встретился в низине Чэпмена. Полагаю, что провел большую часть времени в тщетном резонерстве с самим собой, пытаясь убедить рациональную часть разума, что все, что мне довелось увидеть и почувствовать, было совершенно нелепо. Я не пришел ни к одному мало-мальскому выводу, за исключением убеждения, что психическое здоровье Эмбервилля находится под угрозой из-за некой проклятой сущности, чем бы она ни была, обосновавшейся в лощине. Пагубная личина местности, неосязаемые ужас, тайна и соблазн были подобны сетям, сплетавшимся вокруг моего мозга и которые я не мог рассеять любым количеством сознательных усилий.

Тем не менее, я принял два решения: во-первых, следовало незамедлительно написать невесте Эмбервилля, мисс Эвис Олкотт, и пригласить ее в гости в качестве ассистента художнику на время его оставшегося пребывания в Боумэн. Ее влияние, думалось мне, должно будет помочь в противостоянии тому, что столь губительно его затрагивало. С учетом моего хорошего с нею знакомства, приглашение не будет казаться чем-то из ряда вон. Я решил ничего не говорить об этом Эмбервиллю: элемент неожиданности, по моему разумению, должен быть особенно благоприятен.

Моим вторым решением было избегание нового посещения луга при любой возможности. Косвенным образом — потому как я понимал всю глупость борьбы с ментальной одержимостью в открытую — я должен был также попытаться отбить интерес живописца к этому месту и переключить его внимание на другие темы. Путешествия и развлечения также могли пойти в ход, пусть даже ценой задержки моей собственной работы.

Дымчатые осенние сумерки застали меня за подобными медитативными размышлениями; но Эмбервилль не возвращался. Ужасные предчувствия, безымянные и бесформенные, начали мучить меня во время ожидания. Спустилась ночная мгла; ужин остывал на столе. Наконец, около 9 часов, когда я уже изнервничался настолько, что был готов пойти на его розыски, он внезапно явился в панической спешке. Художник был бледным, растрепанным, запыхавшимся; в глазах застыл болезненный взгляд, как будто все вокруг невыносимо пугало его.

Он не принес извинений за опоздания; не упомянул и о моем собственном визите в лощину. Очевидно, что весь этот эпизод стерся из его памяти — включая его грубость по отношению ко мне.

«С меня довольно! — выкрикнул он. — Ни за что на свете не вернусь туда снова — никогда не рискну. Это место еще более чудовищно ночью, чем днем. Я не могу сказать тебе, что я видел и чувствовал — я должен забыть об этом, если смогу. Некая эманация — то, что проявляется открыто в отсутствии солнца, но скрыто в дневное время. Оно приглашало меня, оно соблазняло меня остаться этим вечером, и оно практическо завладело мной… Боже! Я не мог поверить, что подобные вещи возможны — подобные отвратительные смешения…»

Он замолчал и не закончил фразу. Его глаза расширились, как будто при воспоминании о чем-то слишком кошмарном, чтобы можно было описать. В тот момент мне вспомнились ядовито-навязчивые глаза старого Чэпмена, которого я иногда встречал неподалеку от деревушки. Он никогда особенно меня не интересовал, ибо я счел его типичным сельским валенком, с тенденцией к каким-то неясным и неприятным аберрациям.

Теперь, когда я увидел тот же взгляд в чувствительных глазах художника, я начал строить шокирующие предположения о том, был ли старый Чэпмен так же осведомлен о странном зле, обитающем в его луговине. Возможно, что в каком-то роде, за пределами человеческого понимания, он стал жертвой этого… Он умер там; и его смерть не выглядела такой уж мистической. Но что, если, в свете всего пережитого Эмбервиллем и мной, это дело заключало в себе нечто большее, чем каждый из нас мог подозревать.

«Расскажи мне, что ты видел», — предложил я. Во время вопроса, как будто покрывало опустилось между нами, неосязаемое, но зловещее. Он хмуро покачал головой и ничего не ответил. Человеческий ужас, который, возможно, привел его обратно в нормальное состояние и временно вернул ему его прежнюю общительность, отпустил Эмбервилля. Тень, что была темнее, чем страх, непроницаемая чужеродная завеса, снова окутала его. Я почувствовал внезапный озноб, не плоти, но духа. И меня в очередной раз посетила outre мысль о растущем сходстве между ним и богомерзким лугом. Рядом со мной, в освещенной лампадой комнате, за маской человечности, существо, которое не было вполне человеком, казалось, сидело и выжидало.

Из последующих кошмарных дней я могу резюмировать только общую часть. Было бы невозможно передать тот бедный событиями, фантазмический ужас, в котором мы жили и передвигались.

Я немедленно написал мисс Олкотт, настаивая на ее приезде, пока Эмбервилль еще здесь, и, чтобы обеспечить согласие, неясно намекнул на мои заботы о его здоровье и потребность в ее соучастии. Тем временем, ожидая ее ответа, я старался отвлечь художника, предлагая ему поездки по всяческим живописным уголкам в окрестностях. Эти предложения он отклонял с отчужденной отрывистостью, с видом скорее холодным и загадочным, нежели с откровенно грубым. Фактически, он игнорировал мое существование и более, чем наглядно, показывал мне, что не желает, чтобы я вмешивался в его личную жизнь. Придя в отчаяние, мне ничего не оставалось, кроме как томиться в ожидании приезда мисс Олкотт. Он уходил каждое утро спозаранку, как обычно, со своими красками и этюдником, и возвращался незадолго до заката или чуть позже. Он не рассказывал мне, где был; и я воздерживался от вопросов.

Мисс Олкотт прибыла на третий день после моего письма, во второй половине дня. Она была молода, подвижна, сверхженственна и всецело предана Эмбервиллю. На самом деле, я считаю, что она немного благоговела перед ним.

Я рассказал ей ровно столько, сколько посмел и предупредил о болезненном изменении в ее женихе, которое я списывал на нервозность и переутомление. Я просто не мог заставить себя упомянуть луг Чэпмена и его зловещее влияние: все это было слишком невероятно, слишком фантасмагорично, чтобы быть предложенным в качестве объяснения современной девушке. Когда я увидел несколько беспомощную тревогу и недоумение, с которыми она выслушала мой рассказ, то мне захотелось, чтобы она была более своевольной и решительной и менее покорной Эмбервиллю, чем она казалась мне. Более сильная женщина могла бы спасти его; но даже тогда я бы усомнился, может ли Эвис сделать хоть что-нибудь в борьбе с неощутимым злом, завладевшим ее возлюбленным.

Тяжелый полумесяц луны висел, будто смоченный кровью рог в сумерках, когда он вернулся. К моему огромному облегчению, присутствие Эвис оказало в высшей степени благотворное воздействие. В тот же миг, когда он увидел ее, Эмбервилль вышел из своего особого затмения, которое овладело им, чего я боялся, без возможности освобождения, и стал почти что прежним и приветливым самим собой. Возможно, это все было только понарошку, с какой-то скрытой целью; но в тот момент я не мог этого подозревать. Я стал поздравлять себя с успешным применением столь великолепной панацеи. Девушка, со своей стороны, также почувствовала явное облегчение. Хотя, от меня не скрылись ее слегка обиженные и растерянные взгляды, вызванные периодическими приливами угрюмой отчужденности, в которые впадал ее fiance, словно на время забывая о ней. В целом, однако, налицо была трансформация сродни магической, с учетом его столь недавнего мракобесия. После приличествующего времени, я оставил пару наедине и удалился.

На следующее утро я поднялся очень поздно, изрядно проспав. Эвис и Эмбервилль, как я узнал, ушли вместе, забрав с собой обед, приготовленный моим китайским поваром. Очевидно, что он взял невесту с собой на одну из своих художественных экспедиций, и я предвещал исключительную пользу от этого мероприятия для его выздоровления. Так или иначе, мне и в голову не могло прийти, чтобы он мог повести ее на луг Чэпмена. Мутная, недобрая тень всей этой истории стала понемногу выветриваться из моей головы; я радовался снятию с себя тяжкого бремени; и, впервые за всю неделю, смог, наконец, в полной мере сосредоточиться на завершении моего романа.

Двое вернулись в сумерках, и я тут же понял, что ошибся сразу в нескольких пунктах. Эмбервилль вновь замкнулся в свою зловещую, сатурнианскую резервацию. Девушка рядом с его угрожающим ростом и массивными плечами выглядела крошечной, несчастной, жалобно растерянной и испуганной. Похоже было, что она повстречалась с чем-то полностью вне ее способности осмысления, с чем она была бессильна по-человечески совладать.

Оба моих гостя были отнюдь не многословны. Они не сообщили мне о том, где побывали, но, если уж на то пошло, вопросы были излишни. Неразговорчивость Эмбервилля, как обычно, была вызвана погружением в некое темное настроение или угрюмую задумчивость. Но при взгляде на Эвис у меня сложилось впечатление двойного принуждения — как будто, помимо гнетущего ее ужаса, ей к тому же было запрещено обсуждать события и переживания дня. Я знал, что они посетили проклятый луг; но я не смог бы поручиться, была ли Элис просвещена о наличии странной и опасной сущности, обитающей там, или же просто была испугана нездоровыми изменениями своего возлюбленного под влиянием этого места. В любом случае, было ясно, что она находится в полной зависимости от него, и я начал проклинать себя за идиотскую мысль пригласить ее в Боумэн — хотя истинная горечь сожаления была еще впереди.

Прошла неделя, наполненная неизменными ежедневными экскурсиями художника и его подруги — с той же озадачивающей, угрюмой отчужденностью у Эмбервилля — с теми же страхом, беспомощностью, принуждением и покорностью у девушки. Как все это могло закончиться, я просто не мог вообразить; но, видя зловещие симптомы его духовной трансформации, я всерьез опасался, что Эмбервилль двигался в сторону той или иной формы умопомешательства, если не чего-то худшего. Мои предложения развлечений и живописных путешествий были отвергнуты парой; и несколько туповатых попыток расспросить Эвис были встречены стеной чуть ли не враждебной уклончивости, что только укрепило меня в мысли: Эмбервилль посвятил ее в свою тайну — и, пожалуй, исказил мое собственное отношение к нему неким хитроумным образом.

«Вы не понимаете его, — повторяла она. — Он очень темпераментный».

Вся эта история была сводящей с ума головоломкой, но мне стало все более казаться, что сама девушка втягивается, прямо или косвенно, в эту призрачную западню, которая уже опутала художника.

Я предположил, что Эмбервилль сделал несколько новых этюдов того луга; но он не только не показывал их мне, но и не упоминал о них. Мои собственные впечатления от лощины, с течением времени, приняли необъяснимо яркую форму, которая была почти что галлюцинаторной. Невероятная идея некой внутренней силы или индивидуальности, враждебной и даже вампирической, против моей воли преобразилась в несказуемое убеждение. Место преследовало меня словно фантазм, пугающий, но и соблазнительный. Я чувствовал побудительное болезненное любопытство, нездоровое желание посетить его вновь, и постичь, при возможности, его тайну. Часто я думал о мнении Эмбервилля насчет Genius Loci, облюбовавшего этот луг, и о намеках на антропоморфный призрак, что был так или иначе связан с тем местом. Кроме того, я думал о том, что же художнику пришлось узреть во время того случая, когда он задержался на лугу после наступления темноты и вернулся домой, объятый паническим страхом. Казалось, что он не решится повторить эксперимент, несмотря на его явное одержание неведомым соблазном.

Развязка наступила внезапно и без прелюдий. В один прекрасный день, дела принудили меня отъехать в окружной центр, и я отсутствовал до позднего вечера. Полная луна плыла высоко над темными сосновыми холмами. Я ожидал найти Эвис и художника в моей гостиной; но их там не оказалось. Ли Синг, мой личный секретарь, сказал, что они вернулись к обеду. Часом спустя, Эмбервилль тихо выскользнул из дома, в то время как девушка была в своей комнате. Спустившись вниз несколькими минутами позже, Эвис пришла в смятение, не застав художника на месте, и также покинула дом вслед за ним, не предупредив Ли Синга ни о том, куда направляется, ни о том, во сколько намерена возвратиться. Все это произошло три часа тому назад, и никто из них двоих до сих пор не появился.

Черное, томно леденящее предчувствие дурного охватило меня, пока я слушал рассказ Ли Синга. Само собой напрашивалось предположение, что Эмбервилль уступил искушению второго ночного визита на этот чертов луг. Оккультная притягательность, так или иначе, превозмогла ужас первого опыта, каким бы он ни был. Эвис, зная о предмете навязчивого желания своего fiance и, возможно, опасаясь за его душевное равновесие — или безопасность — отправилась вслед за ним. Все сильнее и сильнее я ощущал неотвратимую убежденность в грозящей им обоим опасности — исходящей от ужасной и безымянной твари, чьему могуществу они, быть может, уже покорились.

Независимо от моих предыдущих промахов и ошибок в этом деле, теперь я не мешкал. Несколько минут стремительной езды сквозь мягкий лунный свет — и вот я уже на верху сосновой опушки чэпменовских угодий. Там, как и в предыдущий раз, я оставил автомобиль и ринулся сломя голову через укрытый тенями лес. Далеко внизу, в лощине, я услышал одиночный крик, пронзительный от ужаса, и резко оборвавшийся. Не было сомнений, что голос принадлежал Эвис; но второй раз крик не повторился.

Отчаянно перебирая ногами, я достиг дна лощины. Ни Эвис, ни Эмбервилля не было видно; и мне почудилось, при беглом осмотре, что местность полна клубящихся и движущихся испарений, сквозь которые лишь частично вырисовывались контуры мертвой ивы и прочей растительности. Я бросился по направлению к пенистому омуту и, приблизившись вплотную, был внезапно остановлен двукратным кошмаром.

Эвис и Эмбервилль плавали вместе в неглубоком водоеме, их тела были наполовину скрыты колыхающимися массами водорослей. Девушка была крепко обхвачена руками художника, как если бы он насильно приволок ее навстречу зловонной смерти. Ее лицо было покрыто гадкой, зеленоватой слизью; и я не мог видеть лица Эмбервилля, которое было отвернуто за ее плечо. Было похоже, что имело место борьба; но теперь оба были безмолвны и вяло покорны своей судьбе.

Но не одно только это зрелище заставило меня обратиться в безумное, судорожное бегство из лощины, даже хотя бы относительно не попытавшись извлечь утопленников. Истинный ужас заключался в том нечто, которое, с близкой дистанции, я принял за кольца медленно движущегося и поднимающегося тумана. Это не было испарением, ни чем-либо еще, относящимся к материальному миру — эта пагубная, фосфоресцирующая, бледная эманация, окутавшая всю местность передо мной, словно беспокойно и голодно колеблющееся продолжение ее очертаний — фантомная проекция белесой похоронной ивы, гибнущих ольх, рогозов, застойной воды и самих жертв суицида. Пейзаж был виден сквозь это вещество, как сквозь пленку; но местами оно будто бы свертывалось и постепенно утолщалось, с какой-то нечестивой, отталкивающей активностью. Из этих сгустков, как будто извергнутые окружающими испарениями, передо мной материализовались три лица, состоящие из того же неосязаемого флюида, что не был ни туманом, ни плазмой. Одно из этих лиц, казалось, отделялось от ствола призрачной ивы; второе и третье извивались кверху от бурлящего водоема, где их тела бесформенно покачивались среди редких сучьев. То были лица старого Чэпмена, Фрэнсиса Эмбервилля и Эвис Олкотт.

За этой жуткой, призрачной проекцией злобно проглядывал истинный пейзаж с той же инфернальной, вампирической личиной, которая была на нем при свете дня. Но теперь уже он не казался статичным — он весь пульсировал злокачественной тайной жизнью — он тянулся ко мне своими осклизлыми водами, своими костлявыми древесными пальцами, своими спектральными лицами, что были изрыгнуты гибельной трясиной.

Даже ужас замерз внутри меня на мгновение. Я замер, наблюдая, как бледное, нечестивое испарение разрастается над лугом. Три человеческих лица, посредством дальнейшего перемешивания клубящейся массы, стали приближаться друг к другу. Медленно, невыразимо, они слились в одно целое, превратившись в андрогинный лик, не молодой и не старый, что растаял, наконец, в удлиненных призрачных ветвях ивы — в руках древесной смерти, что протянулись навстречу мне, дабы схватить. Тогда, не выдержав дальнейшего зрелища, я бросился бежать.

Осталось еще кое-что добавить, хотя ничто, что я могу присовокупить к этой повести, ни на йоту не способно преуменьшить ее отвратительной тайны. Лощина — или та тварь, что обитает в ней — уже захватила три жизни… и я иной раз задаюсь вопросом, последует ли четвертая. Я, по всей видимости, единственный среди живущих, раскрыл причину смерти Чэпмена, а также Эвис и Эмбервилля; и более никто, судя по всему, не ощущал пагубного гения того луга. Я не возвращался туда после того утра, когда тела художника и его спутницы были извлечены из болота… и я не решаюсь уничтожить или иным образом избавиться от четырех масляных картин и двух акварелей с видом луга, что написал Эмбервилль. Возможно… несмотря на все, что сдерживает меня… я посещу его вновь.

Перевод: Элиас Эрдлунг

 

Двойная тень

[12]

“THE DOUBLE SHADOW”, 1933

Те, кто знал меня в Посейдонисе, называли меня Фарпетроном, но даже я, последний и самый способный ученик мудрейшего Авиктеса, не ведаю, под каким именем суждено мне встретить завтрашний день. Вот почему я пишу эти торопливые строки в свете мигающих серебряных ламп, в доме моего учителя над шумным морем, брызгая достойными волшебника чернилами на серый, бесценный, древний драконий пергамент. А закончив, я запечатаю страницы в трубку из орихалка и выброшу из высокого окна в море, ибо боюсь помыслить, на что обречет меня судьба, если написанное пропадет втуне. И может статься, моряки из Лефары, проходя в Умб и Пнеор на своих высоких триремах, найдут эту трубку или же рыбаки выудят ее из пучин своими неводами. И, прочитав мое повествование, люди узнают правду и начнут остерегаться, и нога человека больше никогда не ступит под своды бледного, проклятого демоном дома Авиктеса.

Шесть лет я жил здесь с моим престарелым учителем, позабыв про свойственные юности утехи ради изучения мистических дисциплин. Глубже, чем кто-либо до нас, мы погрузились в запретные таинства; мы вызывали обитателей запечатанных навеки гробниц и полных страха бездн за пределами нашего мира. Не многие сыны человеческие отваживались разыскать наше жилище среди голых, изъеденных ветром утесов, но мы видели достаточно безымянных гостей, что жаловали к нам из мест за пределами мира и времени.

Строгой белой крепостью возвышается на скале наш особняк. Далеко внизу, на черных обнаженных рифах, море то непреклонно ревет и вздымается на дыбы, то отступает с недовольным ропотом, подобно армии побежденных демонов, и дом, словно пустующий склеп, вечно полон эхом его скучливого голоса, а ветра стонут унылым гневом в высоких башнях, но не могут пошатнуть их. На стороне, обращенной к морю, особняк поднимается из отвесной скалы, зато с других сторон его окружают узкие террасы: там растут карликовые кедры, что вечно гнутся под штормовым ветром. Огромные мраморные чудовища стерегут парадный вход; портики над клокочущим внизу прибоем охраняют высокие мраморные женщины, а в залах и холлах повсюду стоят могучие статуи и мумии. Кроме них и призванных нами существ, нет у нас других компаньонов, а призраки и личи прислуживают нам в ежедневных делах.

Не без ужаса (ибо все мы смертны) я, неофит, смотрел поначалу на мерзкие лица гигантов, что повиновались Авиктесу. Я содрогался от извивания черного дыма, когда неземные вещества горели в жаровнях; я кричал от страха при виде серой бесформенной массы, что злобно ползала вдоль семицветного круга, исходя жаждой забраться внутрь, где стояли мы. Не без отвращения пил я подаваемое кадаврами вино и ел выпекаемый призраками хлеб. Но со временем ко всему привыкаешь, мой страх поулегся, и я начал верить, что Авиктес является безоговорочным господином всех заклинаний и заговоров и обладает неоспоримой властью развеять призванных им существ.

Мы бы и дальше жили в довольстве, если бы учитель ограничился сохранившимися со времен Атлантиды и Туле знаниями либо же теми новинками, что доходили до нас из Мю. Не сомневаюсь, что нам бы хватило наук до конца жизни: в книгах из Туле, на страницах из слоновой кости, кровью были выведены руны, что вызывали демонов пятой и седьмой планеты, если прочесть их вслух, когда эти светила всходят на небе; колдуны Мю оставили нам описание опыта, который открывал двери далекого будущего; наши же прадеды из Атлантиды знали, как разделить атомы и как отправиться к звездам. Но Авиктесу хотелось знаний все темнее, все могущественнее… И вот на третьем году моего ученичества в его руки попала зеркально-гладкая дощечка давно пропавших с лица земли змеелюдей.

В определенные часы, когда море отступало от крутых утесов, мы обычно спускались по лестнице, высеченной в скальной глыбе, к небольшому, огороженному неприступными склонами пляжу в форме полумесяца — он находился под обрывом, на котором стоял дом Авиктеса. И там, на сероватом влажном песке, куда не доставали пенистые языки прибоя, искали поднятые из пучин и выброшенные ураганами на берег чужестранные диковинки. Там же мы находили фиолетовые витые раковины, грубые комки амбры и белые соцветия вечноцветущих кораллов; как-то раз мы видели зеленого медного божка, что украшал когда-то нос галеры с дальних островов.

Однажды случился сильнейший шторм — из тех, когда море сотрясается до самых глубин. К утру буря улеглась: небо в тот роковой день сияло безоблачной синевой, дьявольские ветра попрятались в черных трещинах и пропастях, а море чуть слышно шелестело волнами, подобно шелковому подолу стеснительной девицы. И у самой полосы прибоя, в буром клубке водорослей, мы заприметили яркий, затмевающий солнце блеск.

Я бегом бросился к нему, чтобы подобрать предмет раньше, чем его утащит очередная волна, и принес его Авиктесу.

Табличка (речь идет о ней) была сделана из неизвестного материала, похожего на неподвластное ржавчине железо, но более тяжелого. Она была выполнена в форме треугольника; размером чуть больше человеческого сердца. Одна сторона чиста, как зеркало, а на другой ряды крючковатых символов въелись глубоко в металл, будто вытравленные едкой кислотой. Символы не походили ни на иероглифы, ни на буквы известных нам с учителем языков.

Мы не смогли определить возраст и происхождение таблички — наши познания оказались бессильны. В течение многих дней мы изучали надпись и спорили, но ничего не добились. И тем не менее ночь за ночью мы запирались в закрытой от вечных ветров комнате и изучали сверкающую табличку в свете серебряных ламп, поскольку Авиктес полагал, что в крючковатых значках скрывается редкое знание, таинство чуждой или же очень древней магии. Потом, так как вся наша ученость не принесла плодов, учителю пришлось прибегнуть к другим источникам, и он обратился к ворожбе и некромантии. Но поначалу, сколько бы мы ни расспрашивали демонов и призраков, никто не мог ответить. Любой другой на месте моего учителя уже отчаялся бы… И как было бы хорошо, если бы так случилось и Авиктес не искал больше путей разгадать надпись!

Под медленный рокот волн, бьющих о черные камни, и завывание ветра в белых башнях шли месяцы и годы. Мы продолжали изыскания; все дальше и дальше мы углублялись в беспросветные глубины пространства и духа, выискивая способ отомкнуть ближайшую из множества бесконечностей. Время от времени Авиктес возобновлял попытки разгадать тайну выброшенной морем таблички или опрашивал о ней очередного пришельца.

В конце концов волей случая учитель в качестве праздного эксперимента вызвал тусклый, тающий в воздухе призрак волшебника доисторических времен, и тот шепотом на грубоватом, забытом людьми наречии поведал, что письмена на табличке принадлежат языку змеелюдей, чей континент затонул за миллиард лет до того, как Гиперборея поднялась из грязи. Призрак ничего не сумел рассказать о значении надписи, ибо даже в его время змеелюди считались сомнительной легендой, а их нечеловеческие знания и волшебство не давались людям.

Надо заметить, что во всех чародейских томах Авиктеса не нашлось заклятия, которое позволило бы нам вызвать змеелюдей той баснословной эпохи. Но существовала древняя лемурийская формула, малопонятная и неточная, при помощи которой чародей мог отослать тень человека во время, предшествующее его жизни, а после призвать обратно. Тень же, не обладая субстанцией, не пострадает от путешествия и запомнит все, что велит ей изучить чародей.

Итак, снова вызвав призрак того колдуна по имени Юбиф, мы с учителем поработали над древними смолами и горючими осколками окаменевшего дерева, прочитали вслух положенные части формулы и отправили тень Юбифа в далекие времена змеелюдей.

По прошествии отведенного учителем промежутка времени мы исполнили любопытные ритуалы, что должны были его вернуть, и они оказались успешными. Юбиф опять стоял перед нами, колыхаясь, как легчайший туман, который вот-вот развеет ветерком. Шепотом почти беззвучным, подобным последнему отзвуку засыпающих воспоминаний, он поведал нам значение символов, ради которого и отправлялся в прошлое. Мы не стали расспрашивать его дальше и отправили в то небытие, откуда он явился.

Тогда, узнав смысл крохотных изогнутых букв, мы сумели прочесть написанное на табличке и записать его звучание современными символами, хотя и не без трудов и мучений, поскольку сами созвучия языка змеелюдей, их символы и идеи оказались во многом чужды нам, людям. Когда же мы разобрали надпись, обнаружилось, что она содержит выражение для вызова, без сомнения записанное их колдунами. Но кого вызывает это заклинание, не говорилось — ни намека на природу существа, что должно откликнуться на ритуал. Также там не нашлось соответствующего заклинания для экзорцизма.

Великая радость охватила Авиктеса, когда он наконец получил доступ к знанию, хранившемуся за пределами памяти человеческой. И сколько ни пытался я его отговорить, учитель решил попробовать заклинание на деле, утверждая, что наша находка отнюдь не случайна, а, напротив, предопределена судьбой. Он не придавал должного значения опасности, которую мы могли навлечь на себя, вызвав существо, чье происхождение и возможности совершенно нам неизвестны. «За все годы, что я посвятил волшебству, — говорил Авиктес, — ни разу не являлись мне ни черт, ни Бог, ни демон, лич или тень, которых я не сумел бы покорить и потом изгнать. Я и думать не хочу, что раса змеелюдей, какими бы искусными ни считали они себя в некромантии и колдовстве, сумела породить дух, неподвластный моим заклятиям».

Видя настойчивость человека, которого я признавал учителем и господином во всех отношениях, я согласился, хотя и не без сомнений, помочь Авиктесу в его эксперименте. К определенному часу, при надлежащем расположении звезд, мы собрали в зале для заклинаний всяческие названные в табличке вещества или найденные для них замены.

Лучше смолчать о подготовке и собранных нами материалах, также не следует повторять резкие, шипящие слова, которыми начинался ритуал. Они тяжело давались нам, не принадлежащим к расе змеелюдей. Ближе к концу эксперимента мы свежей птичьей кровью нарисовали на мраморном полу треугольник: Авиктес встал в одном углу, я — в другом, а огромная коричневая мумия атлантийского воина по имени Ойгос — в третьем. Мы с Авиктесом взяли в руки тонкие свечи, сделанные из трупного жира, и держали их, зажав между пальцами. В вытянутых ладонях Ойгоса, словно в неглубоком кадиле, горели слюда и асбест — мы вызвали это пламя известным нам способом. Чуть поодаль на полу с помощью бесконечного повторения двенадцати неназываемых вслух знаков Умора был вычерчен неразрывный овал — там мы собирались укрыться, если наш гость покажет себя недружелюбным или непокорным. Мы дождались, пока вращавшиеся вокруг полюса звезды повернулись, как было предписано в табличке. Когда свечи погасли в наших обожженных пальцах, а слюда и асбест полностью расплавились в изъеденных огнем ладонях мумии, Авиктес произнес слово, чье значение оставалось скрытым от нас. Ойгос, связанный с волей учителя колдовской силой, повторил его через нужный промежуток голосом глухим, как эхо в гробнице, а за ним в свой черед и я.

Надо заметить, что перед ритуалом мы отворили в зале воплощений маленькое окно с видом на море, а также оставили открытой высокую дверь в выходящем на другую сторону дома коридоре на случай, если явившемуся на призыв существу потребуется материальный вход. Во время церемонии море замерло и ветер утих, будто в предвкушении безымянного гостя. Но вот прозвучало последнее слово, а мы стояли и напрасно ждали хоть какого-то знака, возвестившего бы о появлении неведомого существа. Лампы горели ровно; все тени в комнате принадлежали нам, Ойгосу и гигантским мраморных девам у стен. В хитроумно расставленных заколдованных зеркалах, что отражали невидимое, не появилось никаких изображений.

Через краткое время Авиктес выразил разочарование: он полагал, что вызов провалился. Я же почувствовал заметное облегчение, но предпочел это скрыть. Мы допросили Ойгоса: возможно, благодаря присущему мертвым чутью он обнаружил в комнате доказательство (или хотя бы сомнительный намек на него) присутствия в комнате чего-либо, невидимого нам, людям. Мумия ответила отрицательно.

— Поистине дальше ждать бессмысленно, — заявил Авиктес. — Мы либо неверно поняли смысл надписи, либо не сумели воссоздать вещества для ритуала, а может быть, неправильно произнесли какое-нибудь слово. Возможно, за прошедшие эпохи то существо, что должно ответить на призыв, исчезло без следа. Или с ним произошли перемены, за счет чего заклинание стало пустым и бесполезным.

Я с готовностью согласился с учителем в надежде, что история с дощечкой подошла к концу. После мы вернулись к привычным занятиям, и больше ни один из нас не упоминал загадочную табличку и пустое заклятие.

Наши дни потекли как прежде: море ревело и карабкалось в белой ярости на утесы, ветра завывали угрюмыми невидимыми призраками и гнули темные кедры, как сгибает ведьм дыхание Таарана, бога зла. Завороженный новыми чудесами и чарами, я почти забыл о неудавшемся заклинании и полагал, что Авиктес также выбросил его из головы.

Все шло как в былые времена, и ничто не тревожило наше наполненное мудростью, могуществом и безмятежностью существование, которое мы считали не подвластным никому из королей. При чтении созвездий гороскопа мы не обнаружили в будущем ничего угрожающего, да и геомантия, а также прочие методы предсказания не предвещали ни тени вреда. Наши фамильяры, пусть устрашающие для глаза обычного смертного, служили нам с полным послушанием.

Однажды ясным летним утром мы с учителем прогуливались, по обыкновению, на мраморной террасе за домом. Облаченные в лиловые, цвета океана, мантии, мы неторопливо шагали между причудливо изогнутых ветром кедров; я бросил взгляд на пол, на наши голубые тени, и вдруг увидел расплывчатое пятно-тень, которое никак не могло принадлежать ни нам, ни деревьям. Я встревожился, но ничего не сказал Авиктесу, лишь продолжал украдкой наблюдать за странным явлением.

Оно следовало по пятам за тенью учителя, не приближаясь и не удаляясь ни на шаг. И оно не дрожало на ветру, но перетекало подобно тяжелой, густой гнойной жидкости. Цвет его не походил ни на черный, ни на фиолетовый или синий — такой цвет не знаком людским глазам, — скорее, это был цвет разложения более темного, чем сама смерть. Судя по форме, силуэт принадлежал чему-то чудовищному, что ходило выпрямившись, но имело приплюснутую голову и длинное изгибающееся тело. Такому существу больше пристало пресмыкаться, нежели ходить.

Авиктес не замечал новой тени, но я боялся сказать ему о ней, хотя сразу понял, что незваный спутник несет беду. Я придвинулся ближе к учителю в надежде через прикосновение или другим чувством обнаружить невидимое нечто, что отбрасывало тень. Но я встретил только пустой воздух, причем как со стороны, откуда падало солнце, так и с другой, — а искал я очень тщательно, зная, что некоторые существа отбрасывают тень против солнца.

В обычное время мы вернулись к изогнутой лестнице и охраняемым чудовищными статуями портикам, что вели в дом. Странное пятно последовало за тенью Авиктеса, поднялось по ступенькам и прошло неостановленным мимо ряда нависающих над входом монстров. В полутемных залах, куда не доходили солнечные лучи, где не место теням, я по-прежнему с ужасом наблюдал отвратительную размытую кляксу тлетворного цвета без названия, что следовала за учителем вместо его исчезнувшей тени. И весь день, где бы мы ни находились: за столом, где прислуживали призраки, или в охраняемой мумиями библиотеке, — пятно преследовало Авиктеса, словно проказа — больного. И по-прежнему учитель ничего не замечал, а я воздерживался от того, чтобы указать ему на тень. Я надеялся, что со временем ужасный гость исчезнет так же необъяснимо, как и появился.

Но в полночь, когда мы сидели под серебряными лампами и изучали написанные кровью руны Гипербореи, я заметил, что пятно подобралось ближе к Авиктесу и теперь возвышалось на стене за его креслом. Оно колыхалось, будто истекало кладбищенской гнилью, мерзостью, превосходящей черную проказу ада, и я не выдержал. Я закричал от страха и отвращения и указал на него учителю.

Заметив наконец тень, Авиктес внимательно ее осмотрел. На его покрытом глубокими морщинами лике я не заметил ни страха, ни омерзения, ни восхищения. «Это тайна за пределами моего мастерства, — сказал он мне. — Но никогда еще за время чародейства ни одна тень не являлась ко мне незваной. И поскольку все наши заклятия, кроме одного, получали должные отклики, я вынужден заключить, что перед нами существо либо тень существа, что пусть запоздало, но откликнулась на формулу со змеиной таблички, которую мы посчитали пустой и никчемной. Я думаю, что нам следует направиться в комнату для вызовов и расспросить тень подобающим образом».

Мы немедленно перешли в комнату для вызовов и совершили все необходимые приготовления. Когда мы были готовы к вопросам, неизвестная тень передвинулась еще ближе к Авиктесу, так что зазор между ними остался не шире скипетра некроманта.

Всеми доступными нам способами мы расспрашивали тень, говорили с ней сами, а также ртами статуй и мумий. Но ответа не получили; и, даже призвав некоторых демонов, что служили нам фамильярами, говорили через них, но тщетно. Зеркала не отражали ничего, что могло бы отбрасывать тень, а наши ораторы никого не учуяли в комнате. Ни одно из заклятий, казалось, не имело власти над нежданным гостем. Наконец Авиктес встревожился и, очертив на полу кровью и пеплом овал Умора, куда не может вступить ни один дух или демон, перешел в его центр. Но пятно, подобно текучей заразе разложения, последовало за ним внутрь овала, и зазор между ними стал не шире карандаша чародея.

На липе Авиктеса ужас прорезал новые морщины, а на лбу выступил предсмертный пот. Он, как и я, понимал, что перед нами существо, не подчиняющееся никаким законам и не приносящее ничего, помимо несказанного зла и бед. Учитель воззвал ко мне дрожащим голосом и сказал: «Я не знаю, что это и каковы его намерения по отношению ко мне. Я не владею силой, чтобы остановить его. Уходи, оставь меня; я не хочу, чтобы кто-либо видел, как падут мои чары, и наблюдал роковые события, которые могут последовать. Уходи, пока есть время, или же и ты тоже падешь жертвой этой тени…»

Хотя ужас сковал меня до глубины души, я не хотел оставлять Авиктеса. Но я поклялся подчиняться ему всегда и во всем; к тому же я понимал, что вдвойне бессилен перед тенью, раз сам учитель оказался перед ней беспомощен.

Попрощавшись с Авиктесом, на трясущихся конечностях я выбежал из проклятого зала и с порога увидел, как чужеродное пятно, расплываясь по полу тошнотворной кляксой, наползло на Авиктеса. В тот же миг учитель закричал, будто снедаемый кошмаром, и его лицо потеряло сходство с прежним Авиктесом и превратилось в перекошенное, искаженное лицо безумца, который борется с невидимым инкубом.Больше я не мог на это смотреть. Я побежал по коридору и выскочил через портик на террасу.

Красная луна, зловещая и горбатая, нависла над утесами; в ее свете тени деревьев вытянулись, а штормовой ветер раскачивал кедры, будто рвал с плеч заклинателей длинные плащи. Пригнувшись от ветра, я заторопился по террасе к внешним ступеням, что вели крутым спуском на каменную, полную провалов осыпь за домом Авиктеса. С прытью, усиленной страхом, я добежал до края террасы, но не смог шагнуть на верхнюю ступень: с каждым шагом мрамор под ногами плавился и лестница отдалялась, словно блеклая линия горизонта перед путником. И хотя я, задыхаясь, бежал изо всех сил, спасительных ступеней так и не достиг.

Со временем я сдался, поскольку видел, что неведомое заклятие изменило пространство вокруг дома учителя, чтобы никто не мог покинуть его. Покорный уготованной мне судьбе, я вернулся в дом. И когда взбирался по белым ступеням при свете низкой, заблудившейся в утесах луны, увидел, что под портиком меня кто-то ожидает. Только по струящейся лиловой мантии — но не по другим признакам — я узнал в этой фигуре Авиктеса. Его лицо потеряло сходство с человеческим, стало отталкивающей маской, где черты учителя слились с чем-то неведомым на земле. Изменение выглядело более страшным, чем смерть или разложение; лицо приобрело тот безымянный, гнойный оттенок, которым поразила меня ранее тень, а черты частично походили на ее плоский профиль. Такие руки не могли принадлежать ни одному земному существу, а тело под мантией вытянулось и покачивалось с тошнотворной гибкостью. В лунном свете казалось, что с лица и пальцев сочится тление. Сегодняшний преследователь, как неотвязная болезнь, исказил и изъел тень моего учителя — но не стоит описывать, как она двоилась.

Я бы охотно закричал, если бы не потерял от ужаса дар речи. Существо, когда-то бывшее Авиктесом, молча поманило меня, не размыкая живых, но притом гноящихся губ. Оно не сводило с меня глаз — они превратились в сочащуюся гнусь… Мягкой проказой пальцев оно ухватило меня за плечо и повело, едва не теряющего сознание от омерзения и страха, по коридору в комнату. Там вместе с несколькими товарищами находилась мумия Ойгоса, помогавшего нам провести ритуал с табличкой.

В неподвижном бледном свете негаснущих ламп я увидел, что мумии стояли у дальней стены, все на своих местах, и от каждой по стене тянулась высокая тень. Но у длинной тонкой тени Ойгоса появился спутник, как две капли воды похожий на пагубное пятно, что преследовало мастера, а теперь слилось с ним. Я вспомнил, что Ойгос исполнил свою часть ритуала и вслед за учителем повторил неизвестное слово. Я понял, что ужас вот-вот настигнет и его и изольется на мертвого, как уже излился на живого. Мерзкое безымянное существо, которое мы самонадеянно вызвали, стало видимым для смертных глаз, но этого ему было мало. Мы вытянули его из бездонных глубин пространства и времени, в неведении использовав зловещее заклятие, и оно пришло в выбранный им самим час, чтобы заклеймить призывавших самым страшным образом.

Ночь отошла, и настал день. Он тянулся вязким, липким кошмаром… Я видел, как чужеродная тень полностью слилась с телом и тенью Авиктеса… Я видел медленное наступление второго пятна: оно сливалось с тощей тенью и сухим, смолистым телом Ойгоса и обращало мумию в подобие того существа, в которое превратился учитель. Я слышал, как кричит от боли и страха человеческим голосом мумия, видел, как она бьется в судорогах второй смерти.

Уже давно Ойгос затих и стал безмолвным, подобно первому пришельцу, и я не знаю ни о чем он думает, ни что замышляет… И увы, мне неизвестно, пришло ли то существо, что откликнулось на наш необдуманный призыв, в одиночку или их несколько. Остановятся ли они на нас троих, или ужас из глубин времени распространится на других людей?

Но все это вскоре откроется мне, ибо и за мной теперь следует тень, подбираясь все ближе. Воздух густеет и стынет от страха, наши фамильяры бежали из особняка, а огромные мраморные женщины, стоящие у стен, дрожат. Но ужас, ранее бывший Авиктесом, и второй ужас, бывший Ойгосом, не трясутся и не оставляют меня. Они не спускают с меня глаз, непохожих на глаза, и ждут, когда я стану одним из них. Их неподвижность пугает меня больше, чем пугало бы желание разорвать меня в клочья. В ветре поют странные ноты, а море ревет чужим голосом; стены дрожат, подобно тонкому покрывалу, под черным дыханием далекой бездны.

Зная, что время на исходе, я заперся в библиотеке и записал все случившееся. Я также взял яркую треугольную табличку, чья загадка погубила нас, и выбросил из окна в море. Надеюсь, что больше ее никто и никогда не найдет. Сейчас я закончу, запечатаю записки в трубку из орихалка и брошу в вечно вздымающиеся волны. Ибо зазор между моей тенью и ужасным пятном на мгновение дрогнул… и теперь он не шире карандаша колдуна.

Перевод: И. Колесникова

 

Цветочный демон

“THE DEMON OF THE FLOWER”, 1933

Не такими, как травы и цветы Земли, мирно растущие под одиноким Солнцем, были растения планеты Лофей. Сворачиваясь и разворачиваясь при двойных зорях, бурно взмывая к огромным солнцам нефритового и оранжево-розового цветов, изгибаясь и раскачиваясь, утопая в пышных сумерках, в ночах, украшенных занавесями северного сияния, они напоминали поля, поросшие змеями, что вечно танцуют под нездешнюю музыку.

Многие были маленькими, скрытными и пресмыкались по земле по-гадючьи. Некоторые — огромными, как питоны; они принимали великолепные позы священных кобр, чтобы вобрать драгоценный свет. У иных выросли два или три стебля, съединившиеся в голову гидры, кое-какие отрастили кружевные фестоны и украшения из листьев, подобные крыльям летающих ящеров, вымпелами на волшебных копьях, филактериями чуждых исповеданий. Одни носили гребни алых драконов, другие напоминали язычки черного пламени или цветные пары, удивительными завитками истекающие из варварских курильниц, а третьи были вдобавок вооружены мясистыми сетками, или усиками, или огромными цветами, продырявленными насквозь, как щиты в бою. И все были экипированы отравленными стрелами и клыками, все были живыми, чувствующими и беспокойными.

Они были владыками Лофея, а вся остальная жизнь существовала с их молчаливого дозволения. Население планеты подчинялось их неписаным циклам, и даже самые древние первородные мифы не рассказывали, что когда-нибудь преобладал другой порядок мироустройства.

Сама же флора, вместе с фауной и человечеством Лофея, не забывала отдавать вечную дань почтения великому и ужасному цветку, известному как Ворквэль, из которого, как верили, сделал свою бессмертную аватару надзирающий за миром демон, что был древнее солнц-близнецов.

Ворквэлю служило человеческое священство, избранное среди королевских и аристократических семей Лофей. С древности цветок рос в сердце Лоспэра, главного города в экваториальном царстве, на вершине высокой пирамиды, что тяжко нависала над городом, подобно рукотворным висячим садам Вавилона, на траурно-черных ступенях которой теснилась меньшая, но не менее смертельная растительность. В центре просторной террасы стоял Ворквэль, один, сам по себе, в емкости на приподнятой платформе из черного минерала. Резервуар его был наполнен перегноем, в котором существенный ингредиент составлял прах королевских мумий.

Демонический цветок произрастал из луковицы, от времени столь покрытой слоями наростов, что она напоминала каменную урну. Над ней возносился могучий корявый стебель, который в прежние времена имел вид раздвоенной мандрагоры, ныне же половинки срослись в чешуйчатый, изборожденный хвост некоего мифического морского чудища. Стебель был многоцветным, оттенки позеленевшей бронзы и старинной меди мешались на нем с мертвенно-бледно-синим и пурпурным, как разлагающаяся плоть. Его венчала корона жесткой, почти черной листвы, испещренной металлически блестящими отравно-белыми пятнами, с острозубчатыми краями, как кромка варварского оружия. Снизу корона выбросила длинный, извивающийся мощный отросток, тоже чешуйчатый, как и главный стебель, змеисто тянущийся вниз и наружу и заканчивающийся огромной стоячей чашей диковинного цветка — будто рука, в сардонической манере поддерживающая адскую плошку нищего.

Ужасающей и чудовищной была эта чаша, которая, как и листва, обновлялась, по легендам, раз в тысячу лет. Она тлела угрюмым рубином в основании, высветлялась в цвет драконьей крови, растягивала полосы оттенка восхода инфернального солнца на мясистых, набрякших лепестках и вспыхивала по краю венчика жарким желтовато-перламутрово-красным, как ихор саламандры. Если заглянуть в глубь цветка, то можно было бы увидеть, что чаша изнутри покрыта могильно-фиолетовым, чернеющим книзу, пронизана мириадами пор и туго налитыми прожилками сернисто-зеленого.

Покачиваясь в медленном, смертоносном, гипнотическом ритме, с глубоким торжественным шелестом, Ворквэль доминировал над городом Лоспэр и миром Лофей. Внизу, на ярусах пирамиды, толпящиеся змеевидные ботанические монстры соблюдали такт этого ритма в своих раскачиваниях и шуршаниях. И далеко за пределами Лоспэра, до полюсов планеты и по всем ее меридианам, живые цветы признавали царственный темп Ворквэля.

Беспредельна и бесцельна была сила, присущая тем созданиям, превосходящим людей, коих, не имея лучшего именования, я назвал человечеством Лофей. Бесчисленны и пугающи — легенды, накопившиеся за эоны о цветке Ворквэль. И жестока — жертва, требующаяся демону каждый год в день летнего солнцестояния: заполнить протянутую им чашу жизнекровью жреца или жрицы. Их выбирали из среды иерофантов, которые проходили перед Ворквэлем до тех пор, пока парящая в воздухе чаша не переворачивалась и не опускалась, как дьявольская митра, на голову одного из собравшихся.

Лунайтай, король земель Лоспэра и верховный жрец Ворквэля, хотя и первый среди своей расы, был бы последним, кто желал бы восстать против этой сугубой тирании. Витали смутные мифы о некоем изначальном правителе, который посмел отказать чудовищу в необходимой жертве и чей народ впоследствии был уничтожен беспощадной войной со змеистыми растениям — они, повинуясь рассерженному демону, повсюду выкорчевались из почвы и промаршировали по городам Лофея, истребляя или высасывая всех, кто попадался на их пути. Лунайтай с детства привык не прекословить и принимать без вопросов волю цветочного верховного владыки; он совершал указанные поклонения, исполнял необходимые обряды. Удержаться от них было бы нечестием. Он никогда даже не задумывался о восстании — никогда до тех пор, пока во время ежегодного выбора жертвы (за тридцать солнц до даты его бракосочетание с Нэлэ, жрицей Ворквэля), он не увидел, как колеблющийся перевернутый кубок нащупал белокурую головку нареченной и опустил свой смертоносный багрянец на нее.

Скорбное оцепенение, темное, угрюмое смятение, которое он обязан был задушить, испытал в своем сердце Лунайтай. Нэлэ, ошеломленная и безропотная, в непостижимой инерции отчаяния, приняла свою гибель без возражений, но в уме царя тайно сложились кощунственные сомнения.

Содрогаясь от своего безбожия, он спросил себя, нет ли способа спасти Нэлэ и обмануть демона, лишив его жуткой дани. Он знал: чтоб сделать это и избежать наказания для себя и своих подданных, он должен нанести удар по самой жизни чудовища, которое, как верили, было бессмертным и неуязвимым. Казалось кощунством даже задумываться об истинности этой веры, которая уже давно приобрела силу религиозного догмата и принималась всеми единодушно. Среди этих рассуждений Лунайтай вспомнил старый миф о существовании нейтральной и независимой сущности, известной как Окклайт: демон-ровесник Ворквэля, не союзный ни человекам, ни цветочным тварям. Говорили, что он пребывал за каменистой пустыней Эфом, в безлюдных белокаменных горах, над обиталищем змееобразных цветов. Последнее время ни один человек не видел Окклайта, но ведь путешествие по Эфому никогда не было легким предприятием. Это существо было бессмертным и держалось отстраненно, одиноко, медитируя над всем мирозданьем, но никогда не вмешиваясь в его процессы. Однако в прежние времена оно говорило и дало ценные советы тому самому царю из легенды, который добрался из Лоспэра до обиталища Окклайта среди белых скал.

От горя и отчаяния Лунайтай решился разыскать этого демона и вопросить его, как лишить Ворквэля жизни. Если каким-то доступным смертному средством цветочного демона можно уничтожить, царь избавил бы Лофей от древле установленной тирании, чья тень нисходила с траурно-темной пирамиды.

Царю было понятно, что приступать к делу необходимо с предельной осторожностью, никому не доверяться, отныне навсегда закрыть даже самые мысли от тщательного оккультного проникновения Ворквэля. За пять дней — время между выбором жертвы и совершением жертвоприношения — Лунайтай должен выполнить свой безумный план.

Не привлекая внимания, под видом простого зверолова во время трехчасовой всеобщей ночи он покинул свой дворец и украдкой направился к пустыне Эфом. На восходе оранжево-розового солнца он достиг непроходимых окраин гор и принялся мучительно преодолевать их бритвенно-острые гребни из темного камня, похожие на волны океана, застывшего в бурю.

Вскоре к красному свету добавились лучи зеленого солнца, и Эфом стал пестро раскрашенным адом, через который Лунайтай тащился своим путем, ступал по стекловидным осколкам, полз по скользким уступам и в промежутках отдыхал в цветных тенях. Воды не было нигде, но миражи молниеносно вспыхивали и исчезали; и мелкий просеянный песок выныривал, чтобы струиться ручьями на дне глубоких долин. На закате первого солнца царь дошел до пределов, откуда завиднелись бледные горы по ту сторону Эфома, возвышавшиеся, как скалы из замороженной пены над темным морем пустыни. Светила оттенка лазури, нефрита и апельсина переливались на них, собираясь в желто-алый шар и клонясь дружной купой в западном направлении. Затем лучи расплавились в берилл и турмалин, и зеленое солнце вознеслось над всем, пока не опустилось ниже, оставив сумерки, залившие мир тонами морской воды. В сумраке Лунайтай достиг подножия бледных скал, и там, измученный, уснул до второго рассвета.

Встав, он начал свое восхождение на белые горы. Они взрастали перед ним суровые и ужасные, скрывая солнца; их скалы походили на настоящие ступени богов. Как и царь из древнего мифа, который предшествовал ему, Лунайтай нашел ненадежный путь, направивший его вверх через тесные, осыпающиеся расщелины. Наконец он пришел к обширной пропасти, разделяющей сердце белой цепи гор, по которой только и можно было добраться до легендарного логова Окклайта.

Нависшие стены пропасти поднимались перед ним выше и выше, закрывая солнца и создавая своей белизной тускло-серый, смертельно-бледный отблеск, освещавший его путь. Такая трещина родится от удара обоюдоострым мечом макрокосмического гиганта. Она вела вниз, падала все круче, словно рана, пронзающая сердце Лофея.

Лунайтай, как и вся его раса, мог существовать в течение длительных периодов без питания, пользуясь лишь солнечным светом и водой. Он нес с собой металлическую фляжку, наполненную жидким элементом Лофея, из которой он умеренно пил, когда спускался в пропасть, ибо белые горы были безводны, и он боялся касаться озер и потоков неизвестной влаги, которые миновал время от времени в сумерках. Перед ним текли ручьи цвета крови, которые дымились, кипели и булькали, исчезая в бездонных трещинах, в темные каверны утекали ртутно-металлические ручейки, с зелеными, синими или янтарными струйками, которые вились внутри них, как растворяющиеся змейки. Едкие пары вырастали из трещин в пропасти, и Лунайтай чувствовал на себе диковинную химию природы. В этом фантастическом мире камня, куда растения Лофея никогда не вторгались, он, казалось, вышел за пределы беспощадной, дьявольской тирании Ворквэля.

Наконец царь пришел к прозрачному озеру, занимавшему почти всю ширину пропасти. Чтобы пересечь его, он был вынужден карабкаться по узким, опасным выступам над пропастью. Осколок мраморной скалы, оторвавшись под его шагами, упал в водоем, когда путник достиг противоположного края, и бесцветная жидкость тут же вспенилась и зашипела, как тысяча гадюк. Изумляясь этим чудесам и пугаясь ядовитого шипения, которое еще долго не затихало, Лунайтай поспешил и через некоторое время дошел до конца разлома.

Здесь он вступил в огромный глубокий кратер, который был домом Окклайта. Со всех сторон желобчатые стены и колонны достигали колоссальной высоты, и оранжево-рубиновое солнце, стоявшее сейчас в зените, лилось вниз вертикальным светопадом великолепнейших огней и отблесков.

Вплотную к дальней стене кратера он увидел стоящее вертикально существо, известное как Окклайт, подобное высокому крестообразному столпу из синего минерала и сияющее собственным таинственным блеском. Подойдя, он распростерся перед столбом, а затем трепетным голосом, с глубоким благоговением осмелился попросить желанный оракул.

Еще некоторое время Окклайт сохранял миллиардолетнее молчание. Робко всматриваясь, царь заметил двойные огни мистически-серебряного цвета, которые вспыхивали и погасали в медленной, ритмической пульсации внутри «рук» синего креста. Затем из возвышающегося блестящего креста раздался звук, похожий на звон сталкивающихся самоцветных осколков, который каким-то образом складывался в членораздельные слова.

«Возможно, — сказал Окклайт, — уничтожить растение, известное как Ворквэль, в котором старейший демон обрел свое жилище. Хотя цветок достиг тысячелетнего возраста, это не обязательно обещает бессмертия: для всех вещей есть свой надлежащий срок существования и распада, и ничто не создавалось без соответствующего средства убийства… Я не советую тебе истребить растение… но я могу дать тебе сведения, которых ты желаешь. В горной пропасти, через которую ты перешел, чтобы найти меня, течет бесцветный источник минерального яда, смертельный для всех змееобразных растительных жизней в этом мире…»

Окклайт продолжал и изложил Лунайтаю способ, посредством которого яд должен быть подготовлен и применен. Ледяной, бестелесный, звенящий голос заключил: «Я ответил на твой вопрос. Если есть что-то еще, что тебе хочется узнать, спроси меня сейчас».

Снова простершись ниц, Лунайтай восславил Окклайта, и, поняв, что узнал все, что ему было нужно, не использовал возможность задать еще один вопрос странному существу из живого камня. И Окклайт, загадочный и отчужденный в своей бессрочной, непроницаемой медитации, по-видимому не счел нужным удостоить царя ничем, кроме ответа на прямой вопрос.

Выйдя из мраморностенной бездны, Лунайтай в спешке возвращался вдоль пропасти; когда он достиг озера, о котором говорил Окклайт, он остановился, чтобы опустошить свою фляжку и залить в нее сердито шипящую жидкость. Затем он возобновил обратный путь.

К исходу второго дня, после невероятных тягот и мук в раскаленном аду Эфома, он достиг Лоспэра в то же время тьмы и отдохновения, как и когда ушел. Здесь о его отсутствии не объявлялось, предполагалось, что он скрылся в подземном святилище под пирамидой Ворквэля в целях продолжительной медитации, как было в его обыкновении.

Надежда и трепет сменялись в его сердце, он боялся, что его отважное кощунство будет бесполезно и план разрушится. Лунайтай ждал ночи, предшествовавшей двойному рассвету летнего солнцестояния, когда в секретной комнате черной пирамиды будет готовиться чудовищное приношение. Нэлэ будет убита членом коллегии — жрецом или жрицей, по жребию, и ее жизнекровь, направляемая желобами, закапает с алтаря в большую чашу, затем чашу вынесут на торжественной обрядовой церемонии к Ворквэлю, а ее содержимое выльют в страшный требовательный кубок кровавого цветка.

Он едва успел увидел Нэлэ за время этого промежутка. Она была более замкнутой, чем когда-либо, и, казалось, полностью отдалась грядущей гибели. Никому — и меньше всего своей любимой — Лунайтай не осмелился намекнуть на возможное предотвращение жертв.

И вот наступил жуткий канун обряда — сумерки, стремительно чередующие оттенки самоцветов, обратились в темную завесу, украшенную пламенем северного сияния. Лунайтай прокрался через спящий город и вошел в пирамиду, которая черной громадой нависала над хрупкой архитектурой города — его здания были скорее навесами и решетками из камня. С бесконечной тщательностью и осторожностью царь приготовил препарат по предписаниям Окклайта. В огромный жертвенный кубок из черного металла, в комнате, освещенной заключенным солнечным светом, он опустошил фляжку бурлящего, шипящего яда, который принес с белых гор. После того, ловко вскрыв жилу на одной руке, он добавил определенное количество своей собственной жизневлаги к убийственному зелью, от чего вспенившийся кристалл всплыл как магическое масло, не смешавшись, так что чаша, на любой взгляд, была наполнена жидкостью, более всего подходящей для сатанинского процветания.

Держа в руках черный кубок, Лунайтай взошел по тесаным ступеням лестницы, которая вела к месту присутствия Ворквэля. Сердце его робело, чувства оцепенели в леденящих водоворотах ужаса, когда он вступил на высочайший предел, царящий над затененным городом.

В светлом лазурном сумраке, меж чудных радужных струн света, которые предшествовали двойному рассвету, он увидел сонное покачивание чудовищного растения и услышал его усыпляющий шорох, которому слабо отвечали мириады цветов на ярусах ниже. Кошмарный гнет, черный и ощутимый, казалось, расточался с пирамиды и ложился недвижной тенью на землю Лофея.

Ошеломленный своим безрассудством, Лунайтай подумал, что его потаенные мысли, несомненно, будут открыты, как только он приблизится, и что Ворквэлю покажется подозрительным предложение жертвы задолго до привычного часа. Он преклонился пред своим цветочным сюзереном. Ворквэль ничем не показал, что соизволил заметить присутствие короля, но великая цветочаша в своем царственном жгучем багрянце, потемневшем в сумерках до гранатово-красного и пурпурного, наклонилась вперед — в готовности принять отвратительный дар.

Спустя миг промедления, который показался вечностью, задыхаясь и цепенея от религиозного страха, Лунайтай вылил яд, скрытый кровью, в чашу. Яд кипел и шипел, как колдовское варево, когда жаждущий цветок пил его. Лунайтай увидел, как чешуйчатая ветвь отдернулась, быстро опрокинула свой демонический грааль, как будто отказываясь от сомнительного корма.

Слишком поздно! яд впитался в пористые внутренние оболочки цветка. Наклонное движение прямо в воздухе изменилось на мучительные корчи рептильного отростка, а затем огромный чешуйчатый ствол Ворквэля и корона острозубчатых листьев размашисто заметались в смертельном танце, темным силуэтом рисуясь на фоне сияющих занавесей утренней авроры. Низкий шорох цветка поднялся до невыносимой ноты, наполненной болью умирающего дьявола. Глядя вниз с края платформы, на которую Лунайтай присел, чтобы избежать разрастающихся взмахов цветка, он увидел, как меньшие растений на террасах шатались и гнулись в безумном унисоне с их повелителем. Подобно звуковым галлюцинациям в болезненном сне, слышался хор их мучительных взвизгов.

Он не смел еще раз взглянуть на Ворквэля, пока не заметил странное молчание и не увидел, что цветы на террасах ниже перестали корчиться и безвольно поникли на стеблях. Тогда, не веря себе, он понял, что Ворквэль умер.

Чувствуя триумф, смешанный с ужасом, он оглянулся и увидел вялый стебель, который пал ничком на подстилку из нечестивого перегноя. Он видел внезапное увядание жестких мечевидных листьев и тучной адской чаши. Даже на камнеподобной луковице проявилось разрушение — она раскрошилась у него на глазах. Стебель целиком, его злобно-ядовитая раскраска стремительно исчезали, сжимались и втягивались в себя, подобно сухой, опустевшей змеиной коже.

Одновременно как-то смутно и туманно Лунайтай осознал, что в непосредственной близости над пирамидой проявилось что-то. Даже в смерти Ворквэль, как оказалось, был не одинок. Когда Лунайтай стоял и ждал, боясь неведомо чего, он ощущал, как во мраке движется холодное невидимое нечто — оно проползало по его телу как толстые витки какого-то непомерного питона, беззвучной, темной, липкой волной. Еще мгновение — и оно исчезло, и Лунайтай уже не чувствовал рядом чуждого присутствия.

Он повернулся уйти; казалось, что умирающая ночь была полна непостижимого ужаса, который весь собрался пред ним, когда царь пошел вниз по длинной, унылой лестнице. Он медленно спускался; странное отчаяние охватило его: он умерщвил Ворквэля, видел, как мучительно вянет демон, и тем не менее он не мог поверить в то, что сделал; освобождение от древней погибели все еще было пустой сказкой.

Сумерки просветлели, когда он пошел через дремлющий город. Согласно обычаю, никто не выйдет за порог еще в течение часа. Затем священники Ворквэля соберутся на ежегодное кровавое жертвоприношение.

На полпути между пирамидой и собственным дворцом Лунайтай был потрясен встречей. Девица Нэлэ, призрачно-бледная, скользила навстречу ему быстрым, раскачивающимся, змеистым движением, которое диковинно отличалось от ее привычной томности. Лунайтай не посмел обратиться к ней и остановить ее, когда увидел ее сомкнутые веки и рассеянный вид сомнамбулы; он впал в испуг и вострепетал от странной легкости, неестественной уверенности ее движений, напоминающих ему что-то, что он боялся узнать. Смущенный сумятицей фантастических сомнений и опасений, он последовал за ней.

Пронизав экзотические лабиринты Лоспэра с быстротой потока, извилисто-плавным скольжением змеи, возвращающей в гнездо, Нэлэ вошла в священную пирамиду. Лунайтай, не столь быстрый, отстал и не знал, куда двинулась она среди множества склепов и покоев, но темная пугающая догадка без задержки направила его шаги на верхнюю террасу.

Он не знал, что найдет, но сердце его отравлялось мистической безнадежностью, и он не был изумлен, когда вышел в разноцветные рассветы и увидел, что его ожидало.

Девица Нэлэ — или то, что он знал, было Нэлэ — стояла в емкости со зловещим перегноем, над высохшими останки Ворквэля. Она прошла — и все еще проходила — чудовищный, дьявольский метаморфоз. Ее хрупкое, легкое тело принимало длинную драконоподобную форму, и нежная кожа пометилась зарождающимися чешуйками, которые моментально потемнели до пятен отвратительных, пагубных оттенков. Ее голову уже нельзя было узнать — человеческие очертания переплавлялись в странный полукруглый пук заостренных листовых почек. Ее нижние конечности соединились вместе и укоренились в почве. Одна ее рука уже частично стала змеистым отростком, а другая вытягивалась, переходя в чешуйчатый стебель, из которого немедля выметнулся темно-красный бутон зловещего цветка.

Все больше и больше чудовищных примет являлось в образе Ворквэля, и Лунайтай, раздавленный древним страхом и темной ужасной верой своих предков, не мог дольше сомневаться. Скоро перед ним вовсе не было Нэлэ, а было что-то, что начало раскачиваться в волнообразном ритме, подобно питону, и издавать глубокое размеренное шуршание, на которое ответили растения на нижних ярусах. Он понял — это Ворквэль вернулся требовать свою жертву и вечно господствовать над городом Лоспэр и миром Лофей.

Перевод: Т. Модестова

 

Гуль

“THE GHOUL”, 1934

Случилось это в славном городе Басра во времена правления калифа Ватека. Некто Нуредди Хассан, молодой человек безупречной репутации и благородного происхождения, был обвинен в страшном преступлении и предстал перед городским судом. Обвиняемый был юн годами, обладал незаурядным умом и приятной наружностью. Кади Ахмед бен Бекар и все присутствующие в суде не в силах были скрыть своего изумления, узнав, сколь тяжкая вина ему вменяется. Юноша обвинялся в убийстве семерых человек, коих он лишил жизни одного за другим в течении семи ночей, оставив их тела на кладбище возле Басры. Там они и были обнаружены, растерзанные и изглоданные, как если бы были пожраны шакалами. Среди убитых были три женщины, два странствующих торговца, нищий бродяга и гробокопатель.

Почтенный Ахмед бен Бекар славился своей мудростью и проницательным умом. Но на сей раз он пребывал в замешательстве, ибо не мог поверить в то, что Нуредди Хасан, юноша с безупречными манерами и благородной внешностью, способен был совершить преступление столь бессмысленное и жестокое. Молча выслушал он показания свидетелей, видевших накануне, как Нуредди нес тело убитой женщины по направлению к кладбищу, а также тех, кто видел его на улицах города в ночной час, когда лишь воры и убийцы отваживаются выходить из своих жилищ. Обдумав все услышанное, кади обратился к юноше.

«Нуредди Хасан, — сказал он, — ты, благородный юноша, обвиняешься в преступлениях, вопиющая мерзость коих не поддается описанию. Есть ли у тебя какое-либо оправдание, которое могло бы снять с тебя обвинение в этом гнусном злодеянии, или хотя бы смягчить твою вину, если ты действительно виновен? Призываю тебя раскрыть мне всю правду!»

Нуредди Хасан встал перед кади, и облик его был омрачен печатью стыда и страдания.

«Увы, о кади, — сказал он, — я воистину виновен. Я, и никто другой, лишил жизни всех этих людей, и преступлению моему нет оправдания».

Кади до глубины души был потрясен и опечален ответом юноши.

«Я вынужден тебе поверить, — сказал он сурово. — Но признавшись в этом злодеянии, знай, что имя твое отныне станет проклятьем в устах всех живущих. Ответь же мне, что подвигло тебя на совершение сего преступления, что за обиду или оскорбление нанесли тебе все эти люди, или же ты убивал лишь для того, чтобы завладеть их деньгами, как презренный грабитель?»

«Ни один из них не причинил мне никакого зла, — ответил Нуредди Хасан. — И убивал я не ради денег, драгоценностей или иного имущества, ибо я не нуждаюсь во всем этом. И кроме того, я всегда был порядочным человеком».

«Если так, то в чем же тогда причина?!» — воскликнул Ахмед бен Бекар, не скрывая недоумения.

Страдание исказило лицо Нуредди Хасана, и склонил он голову в глубочайшем стыде и раскаянии. И стоя так перед кади, он поведал свою историю:

— Дороги судьбы, о кади, запутаны и непредсказуемы, и никому из смертных не дано предугадать, куда они могут завести. Увы! Всего лишь две недели назад я был счастливейшим из смертных, и даже не помышлял о том, чтобы причинить зло кому бы то ни было. Я был женат на Амине, дочери ювелира Абул Коджия, и я любил ее всем сердцем, и безгранична была ее любовь ко мне. Она ждала ребенка, который должен был стать нашим первенцем. Я унаследовал от своего отца богатое поместье и множество рабов, мне неведомы были тяготы жизни, и очевидно, у меня были все основания считать себя одним из тех, кому Аллах даровал райское блаженство еще в земной юдоли.

Представьте, о кади, всю глубину моей скорби, когда Амина скончалась в тот самый час, когда она должна была разрешиться от бремени. С этого момента жизнь моя стала юдолью слез, свет будто померк для меня, я был глух к словам сочувствия, и ничто не могло утешить меня.

После похорон Амины боль и страдание почти лишили меня рассудка, и когда наступила ночь, я пришел к ее свежей могиле на кладбище возле Басры, и распростерся пред надгробием, на котором было выгравировано имя моей возлюбленной. Мои чувства изменили мне, и я не знаю, как долго пролежал я на влажной земле под кипарисами, пока ущербная луна не взошла на небе.

Лежа так в полузабытьи, я вдруг услышал ужасный голос, который требовал, чтобы я немедленно поднялся с земли. Взглянув вверх, я увидел отвратительного демона — он был огромен, глаза его полыхали алым огнем под нависшими бровями, его ощеренная пасть полна была зубов черней самой земли и острей, чем у гиены. И демон сказал мне:

«Я — гуль, пожиратель мертвечины. В могиле, на коей ты сейчас возлежишь столь неподобающим образом, покоится свежий труп, и труп сей по праву принадлежит мне. Убирайся прочь, ибо я постился со вчерашнего вечера и голоден изрядно».

Мерзок был вид чудовища, страшен был его голос, и намерения его внушали ужас. Я едва не лишился чувств, о кади, но совладав с собой, я сказал демону:

«Не смей прикасаться к этой могиле! Та, которая погребена в ней, дороже мне всех ныне живущих, и я не позволю, чтобы ее прекрасное тело послужило пищей тебе, о чудовище!»

Услышав это, гуль пришел в ярость и готов был наброситься на меня и растерзать в клочья, но я снова принялся умолять его, взывая к Аллаху и Магомету. Я поклялся, что дам ему все, что он пожелает, и сделаю для него все, что лежит в пределах человеческих возможностей, если только он оставит в неприкосновенности могилу Амины. И тогда демон несколько смягчился и сказал мне:

«Что ж, если ты готов сослужить мне службу, я так и быть, сделаю то, о чем ты просишь».

На что я ответил:

«Нет такой просьбы, которой я не смог бы исполнить, так говори скорей, чего ты желаешь!»

И сказал мне гуль:

«Просьба моя такова: каждую ночь ты должен приносить мне тело смертного, убитого тобой — и так на протяжении восьми ночей. Если ты исполнишь мою просьбу, я не трону эту могилу и не прикоснусь к телу, погребенному в ней».

Ужас и отчаяние охватили меня, ибо отныне я был связан клятвой и не мог отказать в этой чудовищной просьбе. Я взмолился:

«Неужто так важно для тебя, о пожиратель трупов, чтобы это непременно были тела людей, убитых мной?»

Гуль сказал: «Таковы условия сделки, о смертный, и в твоих же интересах сдержать обещание. Приходи на кладбище завтра с наступлением ночи, и принеси мне первый труп из восьми».

Сказав это, он отступил и направился к другой свежей могиле, расположенной неподалеку от надгробия Амины.

Я покинул кладбище в еще большем смятении, размышляя о гнусной сделке, которую я заключил с чудовищем ради спасения Амины. Не знаю, как я пережил следующий день, раздираемый скорбью об умершей и ужасом перед тем, что мне предстояло совершить.

Когда сгустилась тьма, я крадучись вышел на пустынную дорогу возле кладбища и ждал там, укрывшись за деревьями. Первого же прохожего я убил своим мечом и отнес тело на кладбище, как того требовал гуль. И шесть последующих ночей я возвращался на то же место и совершал то же самое, убивая первого встречного, будь то мужчина или женщина, торговец, бродяга, или могильщик. И каждый раз гуль поджидал меня, и тут же в моем присутствии пожирал труп, не удостоив меня ни словом благодарности и не утруждая себя излишними церемониями. Так я убил семерых, теперь мне недоставало лишь одного трупа для полного числа, а прошлой ночью мной была убита женщина, о чем и свидетельствуют очевидцы. Все эти деяния я совершил с предельным отвращением и сожалением, ведомый лишь клятвой, коей я связал себя, и мыслью о том, какой печальный удел ожидал бы Амину, если б я нарушил свое обещание.

Такова, о кади, моя история. Увы! Все эти вопиющие преступления оказались бессмысленны, ибо я не выполнил обещание, и чудовище, вне всяких сомнений, пожрет сегодня тело Амины взамен последнего, недостающего. Так пусть же свершится надо мной правосудие, о Ахмед бен Бекар! Взываю к твоему милосердию и молю тебя вынести мне смертный приговор, дабы положить конец моим страданиям и мукам совести.

История, поведанная Нуредди Хасаном, повергла всех присутствующих в глубочайшее изумление, ибо никто из них не слышал о случае более странном, чем этот. После долгих раздумий кади вынес свое решение:

«Много чудного в твоей истории, и чудовищны преступления, совершенные тобой. Не иначе как сам Иблис стоит за всем этим. Однако смягчающим обстоятельством является то, что ты дал обещание чудовищу и связал себя клятвой, от коей ты не мог оступиться, как бы ужасны ни были условия сделки. Скорбь о почившей супруге также смягчает твою вину, ибо из любви к Амине ты пытался спасти от поругания ее бренное тело. Я не могу вынести тебе приговор, ибо не знаю, какое наказание положено в случае столь беспрецедентном. Поэтому я дарую тебе свободу, с условием, что ты сам искупишь свою вину, тем способом, который ты сочтешь наиболее подходящим, и сам совершишь над собой правосудие».

«Благодарю тебя за твое милосердие!» — вскричал Нуредди Хасан и бросился прочь из здания суда.

Тотчас же после его ухода начался жаркий спор, и многие усомнились в мудрости кади и правильности его решения. Одни считали, что Нуредди следовало бы незамедлительно предать смерти за его страшные преступления, другие же твердили, что священная клятва, принесенная чудовищу, снимает с него бремя вины. И поведано было немало историй о повадках гулей и незавидной участи тех, кому довелось застать сих демонов во время их ночных пиршеств на кладбищах. И снова спорящие возвращались к Нуредди, и вновь приводилось множество доводов, как в пользу решения кади, так против него. Однако сам Ахмед бен Бекар хранил молчание, сказав лишь одно:

«Подождем, пока этот человек не свершит правосудие над собой».

И случилось так, как сказал кади, ибо утром следующего дня еще один труп был обнаружен на кладбище возле Басры. Растерзанный, лежал он на могиле Амины, супруги Нуредди Хасана. То было бездыханное тело Нуредди, который добровольно лишил себя жизни, тем самым выполнив предписание кади и сдержав свое обещание, предоставив чудовищу необходимое количество мертвецов.

 

Явление смерти

“THE EPIPHANY OF DEATH”, 1934

Я затрудняюсь в точности передать природу чувства, которое Томерон всегда вызывал во мне. Убежден, однако, что чувство это ни в коей мере не было тем, что обычно именуется дружбой. Это была диковинная смесь эстетических и интеллектуальных элементов, неотделимых в моих мыслях от очарования, с детских лет притягивавшего меня ко всем вещам, которые отдалены от нас в пространстве и времени или же окутаны туманом древности. Так или иначе, Томерон, казалось, никогда не принадлежал настоящему, но его легко было представить выходцем из прошедших эпох. В его чертах не чувствовалось ничего от нашего времени, даже костюм его походил на те одеяния, которые носили несколько столетий назад. Когда он склонялся, сосредоточенно изучая древние тома и не менее древние карты, лицо его приобретало чрезвычайную, мертвенную бледность. Он всегда двигался медленной, задумчивой походкой человека, что обитает средь ускользающих воспоминаний и грез, и часто заводил речь о людях, событиях и идеях, давно преданных забвению. Обыкновенно он пребывал в явной отрешенности от настоящего, и я чувствовал, что для него огромный город Птолемидес, в котором мы жили, со всем его многообразным шумом и гамом, был немногим более чем лабиринт пестрых иллюзий. Было что-то двусмысленное в отношении других к Томерону; и несмотря на то, что его принимали без всяких вопросов как дворянина из ныне угасшего рода, к которому он себя возводил, ничего не было известно об обстоятельствах его рождения и предках. С двумя дряхлыми глухонемыми слугами, которые также носили одеяния былых веков, он обитал в полуразрушенном фамильном особняке, где, по слухам, никто из семьи не селился на протяжении многих поколений. Там он проводил тайные и малопонятные исследования, так соответствующие строю его мысли; и там, время от времени, я навещал его.

Не могу вспомнить точную дату и обстоятельства моего знакомства с Томероном. Хотя я происхожу из крепкой породы, славящейся здравым смыслом, но и мои способности подорвал ужас происшествия, которым закончилось это знакомство. Моя память уже не та, что прежде, в ней объявились пробелы, за которые читатели должны меня простить. Удивительно, что моя способность вспоминать вообще уцелела под отвратительным бременем, которое ей пришлось вынести; ибо я обречен всегда и повсюду носить в ней, не только в переносном смысле, омерзительные призраки того, что давно умерло и обратилось в тлен.

Однако исследования, которым посвятил себя Томерон, я могу вспомнить с легкостью — считавшиеся утраченными демонические фолианты из Гипербореи, Му и Атлантиды, которыми полки его библиотеки были забиты до потолка, и причудливые карты стран, отсутствовавших на поверхности Земли, которые он вечно изучал при свечах. Я не стану говорить об этих исследованиях, поскольку они могут показаться слишком фантастичными и слишком жуткими, чтобы быть правдой, и то, на что я вынужден полагаться, достаточно невероятно само по себе; однако, я стану говорить об отдельных странных идеях, занимавших Томерона, о которых он так часто рассказывал мне своим глубоким, гортанным и монотонным голосом, отдававшим ритмом и интонациями беззвучных пещер. Он утверждал, что жизнь и смерть не являются неизменными состояниями бытия, как принято утверждать, что эти две области часто взаимодействуют способами, не сразу уловимыми, и имеют свои сумеречные зоны; что мертвые не всегда были мертвыми, как и живые не всегда были живыми, вопреки привычным представлениям. Но манера, с которой он говорил об этих идеях, была чрезвычайно неопределенной и размытой, и я никогда не мог заставить его прояснить свои мысли или предоставить какое-нибудь конкретное подтверждение, способное сделать эти рассуждения более понятными для моего разума, непривычного к паутинам абстракции. За его словами колебался (по крайней мере, так казалось) легион темных, бесформенных образов, которые я никогда не мог представить себе, не мог до самой развязки — до нашего спуска в катакомбы Птолемидеса.

Я уже сказал, что мое чувство к Томерону нельзя было назвать дружбой. Но с самого начала я хорошо знал, что Томерон питает странную привязанность ко мне, природу которой я не мог постичь и на которую вряд ли мог ответить. Хотя он всегда меня зачаровывал, бывали случаи, когда к моему интересу примыкало чувство отвращения. Порой его бледность казалась мне слишком мертвенной, слишком наводящей на размышления о грибах, растущих в темноте, или о костях прокаженного при лунном свете, и наклон его плеч порождал в моем уме мысль о лежащих на них бременем столетиях — сроке, непосильном для человека. Он всегда пробуждал во мне некоторый трепет, к которому порой примешивался неясный страх.

Я не могу сказать, как долго длилось наше знакомство, но точно помню, что в последние недели он все чаще говорил о причудливых вещах, упомянутых мною выше. Чутье всегда подсказывало мне, что его нечто беспокоит, поскольку он часто смотрел на меня с жалобным мерцанием в своих ввалившихся глазах и порою, упирая на наши близкие отношения, заговаривал со мной.

И однажды ночью он сказал:

— Теолус, пришла пора тебе узнать правду о том, кто я есть на самом деле, поскольку я не то, чем мне разрешили казаться. Для всего есть свой срок, и все подвластно неизменным законам. Я предпочел бы, чтобы сложилось по-другому, но ни мне, ни кому-либо из людей, живых или мертвых, не дано по своей воле продлить срок какого бы то ни было состояния или условия существования, либо изменить законы, которые устанавливают такие условия.

Возможно, было к лучшему, что я не понимал его и оказался неспособен придать надлежащего значения его словам или той тщательности в выборе слов, с которой он обращался ко мне. Еще несколько дней меня оберегали от тех знаний, которые я теперь несу.

Некоторое время спустя, вечером, Томерон сказал:

— Теперь я вынужден просить об одолжении, которое, надеюсь, мне будет оказано, принимая во внимание нашу долгую дружбу. Услуга состоит в том, что ты сопроводишь меня ныне ночью к захоронениям моих предков, покоящихся в катакомбах Птолемидеса.

Весьма удивленный просьбой, далеко не обрадованный, я все же не сумел отказать ему. Я не мог вообразить цель такого посещения, но, повинуясь привычке, воздержался расспрашивать Томерона и просто заметил, что буду сопровождать его к склепам, если таково его желание.

— Благодарю тебя, Теолус, за это доказательство дружбы, — искренне отвечал он. — Поверь, я не испытываю желания просить о подобном, но явило себя странное недоразумение, которое не должно более продолжаться. Сегодня ночью ты узнаешь правду.

С факелами в руках мы оставили особняк Томерона и отправились в путь к древним катакомбам Птолемидеса, которые раскинулись за пределами городских стен и давно уже не использовались ввиду наличия хорошего нового кладбища в самом сердце города. Луна скрылась за краем пустыни, граничащей с катакомбами, и мы зажгли факелы прежде, чем добрались до подземных проходов, поскольку света Марса и Юпитера в пасмурном и хмуром небе было недостаточно, чтобы осветить рискованный путь, коим мы следовали среди насыпей, упавших обелисков и потревоженных могил. По прошествии времени мы обнаружили заросший сорняком темный проход в усыпальницу, и здесь Томерон пошел вперед со стремительностью и уверенностью, свидетельствовавшей о давнем знакомстве с этим местом.

Войдя, мы очутились в полуразрушенном коридоре, где кости ветхих скелетов были рассеяны среди щебня, упавшего со стен и сводов. Удушающее зловоние затхлого воздуха и древнего тлена заставило меня на мгновение, остановиться но Томерон, казалось, не замечал его и продолжал идти, высоко подняв факел и ведя меня следом. Мы прошли мимо множества склепов, где заплесневевшие кости были сложены вдоль стен в съеденных ярью-медянкой саркофагах или разбросаны там, где воры-осквернители оставили их когда-то. Воздух становился все более и более сырым, холодным и миазматическим, и зловонные тени корчились перед нашими факелами в каждой нише и углу. По мере того как мы продвигались вперед, стены становились все более дряхлыми, а кости, которые мы видели повсюду, все зеленее.

Через некоторое время, пробираясь по низкой пещере, мы обогнули внезапно возникший поворот и наконец-то вышли к склепам, принадлежавшим, очевидно, благородной семье, поскольку были они весьма просторны, и каждый содержал лишь один саркофаг.

— Здесь покоятся мои предки и мои родители, — объявил Томерон.

Мы достигли дальнего предела пещеры и остановились перед глухой стеной. Рядом с ней находился последний склеп, в котором стоял открытым пустой саркофаг. Он был выкован из лучшей бронзы и богато украшен резьбой.

Томерон остановился перед склепом и повернулся ко мне. В мерцании неверного света я увидел странную и необъяснимую перемену в его чертах.

— Я должен просить тебя на время уйти, — сказал он низким, исполненным печали голосом. — Позже можешь вернуться.

Удивленный и озадаченный, я повиновался этой просьбе и медленно отошел на несколько шагов вглубь прохода. Затем я вернулся на место, где оставил Томерона. Мое удивление возросло, когда обнаружилось, что он потушил свой факел и бросил его на пороге последнего склепа. И самого Томерона нигде не было видно.

Войдя в склеп — единственное место, где мой спутник мог бы спрятаться — я искал его, но комната оказалась пустой. По крайней мере, я полагал ее пустой, пока не посмотрел вновь на покрытый богатой резьбой саркофаг и увидел, что он теперь занят, поскольку внутри лежал труп, покрытый саваном, каких не ткали в Птолемидесе вот уже многие столетия.

Я приблизился к саркофагу, и уставился в лицо трупа, и увидел пугающее и странное подобие лица Томерона, только раздутое и отмеченное восковой печатью смерти, фиолетовыми тенями разложения. И, вглядываясь снова и снова, я видел, что это и в самом деле Томерон.

Я хотел было вскричать от страха, но губы мои парализовало и будто заморозило, и я мог лишь шептать имя Томерона. Но стоило тому прозвучать, губы трупа, казалось, раздвинулись, пропуская кончик языка. И мне подумалось, что кончик дрожит, как будто Томерон собирается заговорить и ответить мне. Однако, взглянув повнимательней, увидел, что дрожь была просто шевелением червей, которые копошились, стремясь оттеснить друг друга от языка Томерона.

Перевод: Александр Минис

 

Наркотик с Плутона

“THE PLUTONIAN DRUG”, 1934

— Примечательно, как расширился наш список лекарственных препаратов благодаря исследованиям других планет, — сказал доктор Маннерс. — За прошедшие тридцать лет сотни неизвестных до сих пор субстанций, действующих как наркотические или лекарственные вещества, были обнаружены в других мирах Солнечной системы. Интересно будет посмотреть, что привезет экспедиция Алана Фарквара с планет Альфы Центавра, когда или если ей удастся достичь их и вернуться на Землю. Я, однако, сомневаюсь, что будет найдено что-то более ценное, чем селенин. Селенин, извлеченный из окаменевших лишайников, найденных первой ракетной экспедицией на Луне в 1975 году, как вы знаете, практически уничтожил древнее проклятие рака. В растворенной форме селенин является основой сыворотки, одинаково способствующей как лечению, так и предотвращению болезни.

— Боюсь, что новых открытий будет мало, — сказал извиняющимся тоном скульптор Руперт Балкот, гость Маннерса. — Конечно, все слышали о селенине. Недавно я видел в прессе много упоминаний о минеральной воде с Ганимеда, воздействие которой похоже на мифический «Фонтан Молодости».

— Они пишут о клифни, — прервал скульптора Маннерс. — Так ганимедяне называют это вещество. Это чистая, изумрудная жидкость, бьющая из величественных гейзеров в кратерах спящих вулканов. Ученые верят, что почти сказочное долголетие ганимедян связано с тем, что они пьют клифни. И ученые думают, что подобный эликсир будет также воздействовать и на людей.

— Некоторые из внепланетных лекарств оказались не такими уж благотворными для человечества, не так ли? — спросил Балкот с сомнением. — Я, кажется, слышал о марсианском яде, который значительно облегчает искусство тихого убийства. И мне говорили, что мнофка, венерианский наркотик, намного хуже в своем влиянии на психику человека, чем любой земной алкалоид.

— Естественно, — с философским спокойствием заметил доктор, — что многие из этих химических веществ способны привести к значительному злоупотреблению. Их нужно использовать так же ответственно, как и множество земных наркотических средств. Человек, как обычно, имеет выбор между добром и злом… Полагаю, что марсианский яд, о котором вы говорите, это — акпалоли, сок красновато-коричнево-желтого сорняка, что растет в оазисах Марса. Сок этот не имеет ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Убивает почти мгновенно, не оставляя следов, имитируя симптомы, очень похожие на сердечное заболевание. Несомненно, многих людей отправили в мир иной с помощью капли акпалоли, незаметно подмешанной в их еду или лекарство. Но даже акпалоли, если используется в ничтожно малых дозах, является очень мощным возбуждающим средством. Он полезен при обмороках, а также чудесным образом может вернуть парализованным способность двигаться.

— Конечно, — продолжал Маннерс, — нам еще требуется бесконечно долго изучать свойства этих внеземных субстанций. Их достоинства чаще всего были обнаружены случайно. Благотворные свойства некоторых веществ до сих пор не открыты.

Например, возьмите мнофку, о которой вы недавно упоминали. Хотя она имеет некоторое родство с земными наркотиками типа опиума и гашиша, от нее мало пользы в качестве обезболивающего или болеутоляющего средства. Ее главные эффекты — экстраординарное ускорение чувства времени и многократное увеличение силы всех ощущений, как приятных, так и болезненных. Человеку кажется, что он живет и движется со скоростью бешеного вихря, даже если на самом деле он просто неподвижно лежит на диване. Он существует в стремительном потоке чувственных впечатлений, и, кажется, что за несколько минут тот, кто принял мнофку, претерпевает опыт многих лет жизни. Физический результат плачевен — полное истощение и натуральное старение тканей. Такое изменение возможно только у хронического наркомана, прожившего долгие годы в своих иллюзиях.

Есть еще несколько других наркотиков, сравнительно мало известных, чье воздействие на человека даже более странное, чем от мнофки. Полагаю, вы никогда не слышали о плутонии?

— Нет, не слышал, — подтвердил Балкот. — Расскажите мне о нем.

— Я могу поступить даже лучше — показать вам это вещество, хотя смотреть особо не на что — просто мелкий белый порошок.

Доктор Маннерс поднялся со своего пневматического кресла, в котором он сидел лицом к гостю, и двинулся к большому шкафу из синтетической слоновой кости. Полки этого шкафа были заставлены колбами, бутылками, тюбиками и картонными коробками разного размера и формы. Вернувшись, Маннерс протянул Балкоту маленький сплющенный пузырек, на две трети заполненный крахмалистой субстанцией.

— Плутоний, — объяснил доктор, — как видно из его названия, прибыл к нам с забытого богом замерзшего Плутона, который посещала только одна земная экспедиция, и то очень давно. Братья Джон и Августин Корнеллы возглавляли ту экспедицию, которая стартовала в 1990-м и не возвращалась на Землю до 1996-го, когда все уже считали ее потерянной. Джон, как вы могли слышать, умер по пути домой вместе с половиной экипажа; оставшиеся достигли Земли, имея только один резервный бак кислорода.

Этот пузырек содержит около десяти процентов от всего существующего запаса плутония. Августин Корнелл был моим старым школьным другом. Он дал мне это вещество три года назад, как раз перед тем как присоединиться к экспедиции Алана Фарквара. Мне очень повезло обладать таким редким подарком.

Геологи из экспедиции нашли это вещество, когда пытались выведать, что находится под застывшими газами, которые покрывают поверхность этой тусклой планеты. Они пытались узнать что-нибудь о строении и истории Плутона. Геологи не могли добиться многого в таких обстоятельствах ввиду недостатка времени и оборудования, но они сделали некоторые любопытные открытия, среди которых плутоний был далеко не самым последним.

Как и селенин, это вещество является побочным продуктом окаменевшей растительности. Несомненно, ему много миллиардов лет, он датируется эпохой, когда Плутон обладал достаточным внутренним теплом, обеспечившим возможность возникновения некой рудиментарной формы растительной жизни на своей темной поверхности. У Плутона тогда должна была быть атмосфера, хотя никаких свидетельств существования животных Корнеллы не нашли.

Плутоний в дополнении к углероду, водороду, азоту и кислороду содержит незначительное количество нескольких неизвестных элементов. Он был обнаружен в кристаллическом состоянии, но как только попал в воздушное пространство внутри космического корабля, тут же превратился в мелкий порошок, что вы видите. Он легко растворяется в воде, образуя долговременный коллоид, без малейших признаков осадка — неважно, как долго он остается в состоянии суспензии.

— Вы хотите сказать, что это наркотик? — спросил Балкот. — Как он подействовал на вас?

— Я подойду к этому через минуту, хотя эффект от плутония довольно трудно описать. Свойства этого вещества были обнаружены случайно: на обратном пути с Плутона член экспедиции, в полубреду от космической лихорадки, взял неподписанную банку, содержащую плутоний, и принял маленькую дозу, думая, что это бромид или калий. Плутоний ненадолго приостановил его лихорадку, но также дал его разуму некоторые новые идеи о пространстве и времени.

После этого космонавта другие люди также экспериментировали с плутонием. Эффекты длились недолго (воздействие никогда не превышало полутора часов) и варьировались в зависимости от личности. Впоследствии с испытателями не происходило ничего плохого — ни с нервами, ни с сознанием, ни в физическом плане — ничего такого, что можно было бы ощутить. Я сам принимал плутоний один или два раза и могу засвидетельствовать это.

Но я не знаю, как именно он воздействует на людей. Возможно, он просто вызывает расстройство или изменение ощущений, подобно гашишу; или, может быть, он стимулирует какой-то рудиментарный орган, некое спящее чувство в мозгу человека. В любом случае, как я понимаю, плутоний вызывает изменение восприятия времени — его длительности, а также способствует познанию тайн космоса. Кто-то видит прошлое и будущее в отношении своего физического «я», подобно картине, растягивающейся в обе стороны. Смотреть можно не так уж и далеко — на самом деле, взору доступны события лишь в нескольких часах в обоих направлениях. Но и это очень любопытный опыт, он помогает вам узнать новые грани тайны времени и пространства. Это абсолютно не те иллюзии, что вызывает мнофка.

— Звучит весьма интересно, — согласился Балкот. — Однако сам я никогда не принимал больших доз наркотических веществ, хотя один-два раза в романтические дни своей молодости экспериментировал с индийской коноплей. Я также читал Готье и, кажется, Бодлера тоже. В любом случае результат меня разочаровал.

— Полагаю, что именно из-за малых доз ваш организм не получил достаточного количества наркотика, чтобы что-то ощутить, — высказал свое мнение Маннерс. — Поэтому и эффект был незначителен с точки зрения видений. Но Плутоний совсем не такой — вы можете получить максимальный результат уже с первой дозы. Думаю, Балкот, вам это будет очень интересно, так как вы скульптор по профессии — вы можете увидеть необычные пластичные картины, которые не так-то просто передать в терминах Евклидовых плоскостей и углов. Я с удовольствием дам вам щепотку прямо сейчас, если вы захотите провести эксперимент.

— Вы очень великодушны, не так ли, раз вещество такое редкое? — воскликнул Балкот.

— Я совсем не великодушен, — возразил Маннерс. — Долгие годы я собирался написать монографию о внеземных наркотиках, и вы можете дать мне некоторые ценные данные. С вашим типом мозга и высокоразвитым художественным чувством, видения, вызванные плутонием, должны быть необычно ясными и значительными. Все, что я прошу от вас, — описывать мне в подробностях все, что будет происходить.

— Хорошо, — согласился Балкот. — Я попытаюсь.

Скульптора влекло любопытство, его воображение разыгралось от рассказа Маннерса о замечательном наркотике.

Доктор вытащил маленький старинный бокал и наполнил его почти до краев какой-то золотисто-красной жидкостью. Вытащив пробку из пузырька с плутонием, он добавил в жидкость маленькую щепотку мелкого белого порошка, которая мгновенно, даже без образования пузырьков, растворилась.

— Жидкость — это вино из сладкого марсианского клубня, известного как оввра, — объяснил доктор. — Оно легкое и безвредное, и смягчает горький вкус плутония. Быстро выпейте ее и затем откиньтесь на спинку кресла.

Балкот заколебался, рассматривая золотисто-красную жидкость.

— Вы уверены, что воздействие закончится так быстро, как говорят экспериментаторы? — спросил он. — Сейчас пятнадцать минут десятого, и мне нужно будет уйти около десяти часов, так как у меня назначена встреча с одним из моих покровителей в клубе Бельведер. Меня ждет миллиардер Клод Вишхэвен, который хочет, чтобы я создал барельеф из искусственного нефрита и нео-яшмы для вестибюля в его загородном особняке. Он хочет от меня что-нибудь действительно выдающееся и футуристическое. Мы обсуждали это с ним до ночи, решали какие узоры нужно и т. п.

— Плутоний отнимет у вас сорок пять минут, — уверил доктор, — но уже через полчаса большая часть вашего мозга и органов чувств снова будут в полном порядке. Я никогда не слышал, чтобы воздействие длилось дольше. У вас есть период в тридцать минут, в течение которых вы расскажете мне о своих ощущениях.

Балкот одним глотком осушил древний бокал и прислонился к пневматической спинке кресла, как указал ему Маннерс. У него появилось чувство, что он легко, но бесконечно падает во мглу, которая с необъяснимой скоростью заполнила комнату. Сквозь мглу скульптор смутно осознал, что Маннерс забрал пустой бокал из его расслабленных пальцев. Он видел лицо доктора над собой, маленькое и размытое, как будто смотрел на него из ужасающей перспективы или с горной вершины; а простые движения Маннерса, казалось, происходят в другом мире.

Балкот продолжал падать и плыть через вечную мглу, в которой все вещи растворялись словно в первичных туманностях хаоса. Спустя неизмеримое время мгла, которая сначала была бесформенна и бесцветна, стала переливаться подобно радуге. В каждый последующий момент времени цвета менялись, не повторяясь, и чувство мягкого падения обернулось кружащимся вращением, как будто Балкот был захвачен в вечно-ускоряющуюся воронку.

Одновременно с движением в этом водовороте призматического сверкания Балкоту казалось, что его чувства подвергаются неописуемой мутации. Цвета водоворота незаметно для глаз непрерывно изменяли оттенки и, наконец, стали распознаваться как твердые формы. Подобно акту творения, они возникали, словно из бесконечного хаоса, и занимали свои места в безграничной перспективе. Ощущение движения убывающими спиралями превратилось в абсолютную неподвижность. Балкот больше не осознавал себя живым органическим телом. Он был абстрактным глазом, нематериальным центром визуальной осознанности, одиноко размещенной в космосе. Этот наблюдающий глаз все еще имел тесные отношения с застывшей перспективой, в которую он всматривался.

Ничуть не удивившись, он обнаружил, что пристально смотрит одновременно в двух направлениях. С одной стороны в дальнюю даль простирался странный своеобразный ландшафт, который был лишен нормальной перспективы. Это пространство пересекала идеально прямая стена, похожая на фриз или на барельеф из скульптурных изображений человека.

Некоторое время Балкот не мог понять смысл этого фриза. Он ничего не мог поделать с его застывшими гладкими очертаниями и задним планом из повторяющихся масс и замысловатых углов. Он видел и другие секции из скульптур, что приближались и удалялись — часто резким образом — из невидимого запредельного мира. Затем его зрение, казалось, обрело ясность само по себе, и Балкот начал понимать.

Барельеф, который он увидел, был полностью составлен путем повторения его собственной фигуры. Теперь они были ясно различимы как отдельные волны потока, в котором скульптуры обладали неким единством. Непосредственно перед Балкотом и на некотором расстоянии от него по другую сторону находилась фигура в кресле. Это кресло само было субъектом такого же вздымающегося повторения. На заднем плане возникла сдвоенная фигура доктора Маннерса в другом кресле, и позади него множество отражений медицинского кабинета и панельных стен.

Следуя за картиной того, чему не нашлось лучшего названия, как левая сторона, Балкот увидел сцену со своим участием — он пил из старинного бокала, а возле него стоял Маннерс. Затем, еще дальше, он увидел себя за момент до этого — в той обстановке, когда доктор протягивал бокал Балкоту; до этого доктор развел дозу плутония; вот он отходит к шкафу за пузырьком; поднимается со своего кресла. Каждый эпизод, каждое положение доктора и самого Балкота во время разговора виделось ему как бы в обратном порядке, уходя вдаль, собираясь в стену из каменных скульптур и в странный вечный пейзаж. Не было промежутков в неразрывности его собственной фигуры, но Маннерс, казалось, периодически исчезает, как будто уходит в четвертое измерение. Эти исчезновения доктора из виду, как вспоминал позже Балкот, происходили, когда Маннерс был не на линии его взгляда. Восприятие было полностью визуальным, и хотя Балкот видел свои собственные губы и губы Маннерса, которые что-то говорили, он не мог слышать ни слов, ни прочих звуков.

Возможно, самой странной особенностью его видений было абсолютное отсутствие ракурса. Хотя Балкоту казалось, что он видит мир из одной неподвижной точки, почему-то ландшафт и пересекающиеся фризы виделись ему без уменьшения в размере. Они сохраняли фронтальную полноту и отчетливость на протяжении многих миль.

Продолжая смотреть на перспективу в левой стороне, Балкот увидел себя входящим в номер Маннерса, а затем столкнулся с самим собой, стоящим у лифта, что привез его на девятый этаж стоэтажного отеля, в котором жил доктор. Затем фриз как бы открыл ему вид на улицу с беспорядочно меняющимися лицами и множеством форм, автомобилей, зданий — все спуталось вместе в некой старомодной футуристической картине. Некоторые из этих деталей были полные и ясные, а другие были таинственно разломаны и размыты, так что едва узнавались. Все, что находилось в пространстве, было перемешано в текучем холодном узоре времени.

Балкот вернутся на три квартала назад от отеля в свою собственную квартиру. Он видел все свои прошлые перемещения в трехмерном пространстве как прямую линию в измерении времени. Наконец, он был в своей квартире, и фриз из его собственной фигуры отступил в жуткую перспективу искажения пространства-времени посреди других фризов, сформированных из скульптур. Балкот увидел, как он в последний раз касается зубилом статуи из бледного мрамора, которую делал в конце дня, когда в окно падал свет ярко-красного заката. За пределом этой сцены лежала перевернутая тень статуи женщины, которой Балкот дал имя Забвение. Тень густела и размывалась. Чуть дальше влево, среди едва видимых скульптур, перспектива стала неясной и медленно таяла в аморфном тумане. Балкот увидел свою жизнь в виде непрерывного застывшего потока, что растягивался в прошлое примерно на пять часов.

Повернувшись вправо, скульптор увидел перспективу будущего. Здесь было продолжение его сидящей под наркозом фигуры, напротив него тянулся барельеф доктора Маннерса, повторение кабинета и панельных стен. После существенного перерыва Балкот осознал свое движение — он поднимался с кресла. Ему показалось, что встав, он как в старом немом фильме произнес несколько слов, а доктор внимательно слушал. После этого Балкот пожал руку Маннерсу, вышел из номера, спустился на лифте и последовал по открытой ярко-освещенной улице к клубу Бельведер, где у него была назначена встреча с Клодом Вишхэвеном.

Клуб был всего в трех кварталах, на другой улице, и кратчайшим путем до него после первого квартала была узкая аллея между офисным зданием и складом. Балкот намеревался пойти через эту аллею, и в его видении будущего он увидел барельеф из своей фигуры, идущей вдоль прямого тротуара, а на заднем плане виднелись пустые дверные проемы и тусклые стены, что возвышались под исчезающими звездами.

Казалось, что он был совсем один — не было прохожих, только тишина, мерцание бесконечно повторяющихся углов, косо освещенных стен и окон, что сопровождали его повторяющуюся фигуру. Он видел себя текущим по аллее подобно потоку в глубоком каньоне; и там, на полпути, странное видение внезапно пришло к непонятному концу, без постепенного размытия бесформенного тумана, что обозначал его ретроспективный вид в прошлое.

Полоса, похожая на архитектурное сооружение, внезапно оборвалась в потоке неизмеримой черноты и пустоты. Последнее волнообразное повторение его собственной персоны, неясная дверь за ней, мерцание булыжника аллеи — все будто отсекло мечом из тьмы, оставив вертикальную линию разделения пространства. А за линией уже ничего не было.

Балкот ощутил непередаваемое чувство отделения от себя самого, выброс из потока времени, от берегов пространства в некое абстрактное измерение. Полный эксперимент мог длиться либо только мгновение, либо вечность. Без удивления, без любопытства или раздумий, как глаз четвертого измерения, он одновременно видел неодинаковые периоды своего прошлого и будущего.

После этого безвременного интервала полного восприятия, начался обратный процесс изменения. Балкот, только что бывший всевидящим оком, висящим в суперкосмосе, осознал движение назад, как будто тонкая нить магнетизма потянула его обратно в темницу времени и пространства, из которой он выглянул лишь на мгновение. Ему казалось, что он следует за фризом из своих сидящих тел направо, смутно ощущая ритм и пульсации, которые были вызваны соединением всех его копий в одну фигуру. Балкот странным образом понял, что единицы измерения времени, по которым множились дубликаты его фигуры, зависели от пульса его сердца.

Теперь с увеличивающейся скоростью видение ужасающих форм и пространства вновь растворялось в спиральном водовороте многочисленных оттенков, с помощью которых он до этого двигался вверх. И вот Балкот пришел в себя. Он все еще сидел в пневматическом кресле, а доктор Маннерс — напротив. Комната, казалась, немного вибрировала, как будто странное прикосновение плутония изменило ее, а в уголках глаз доктора еще мерцали разноцветные паутинки. Кроме того, эффект от наркотика полностью исчез, оставив, однако, особо яркие воспоминания о почти невыразимом опыте.

Д-р Маннерс сразу же приступил к расспросам, а Балкот описал свои зрительные ощущения так полно и образно, как смог.

— Есть одна вещь, которую я не понимаю, — сказал Маннерс в конце и загадочно нахмурился. — Согласно вашему рассказу, вы смотрели на пять или шесть часов в прошлое, которое шло по прямой пространственной линии в виде некоего непрерывного ландшафта; но перспектива будущего резко оборвалась после того, как вы увидели ближайшие сорок пять минут или менее того. Я никогда не слышал, чтобы плутоний действовал так неравномерно: перспективы прошлого и будущего всегда простирались на одинаковое время у всех, кто его принимал.

— Что ж, — заметил Балкот, — настоящее чудо в том, что я вообще смог увидеть будущее. В некотором смысле я могу понять видение прошлого. Оно точно состояло из моих физических воспоминаний — изо всех моих последних движений; а фон был сформирован из впечатлений, полученных моими зрительными нервами за это время. Но как я мог увидеть то, что еще не произошло?

— Сие есть тайна, конечно, — согласился Маннерс. — Думаю, для наших ограниченных умов есть только одно объяснение. События, которые составляют поток времени, уже произошли, происходят и будут происходить вечно. В нашем обычном состоянии сознания мы воспринимаем физическими чувствами лишь тот момент, который называем настоящим. Под влиянием плутония вы смогли расширить момент познания настоящего в обоих направлениях и одновременно увидеть часть того, что обычно находится за гранью восприятия. Так появилось видение себя как непрерывного, неподвижного тела, проходящего через перспективу времени.

Балкот, который уже стоял на ногах, направился к двери.

— Я должен идти, — сказал он, — а то опоздаю на встречу.

— Не буду вас больше задерживать, — ответил доктор. Он помедлил мгновение, а затем добавил: — Я все еще не могу понять внезапный разрез и обрыв в перспективе вашего будущего. Аллея, в которой ваше будущее оборвалось, должно быть Фолман. Полагаю это ваш кратчайший путь до клуба Бельведер. Я бы на вашем месте, Балкот, выбрал другой путь, даже если это потребует несколько лишних минут ходьбы.

— Звучит довольно зловеще, — рассмеялся Балкот. — Вы думаете, что нечто может случиться со мной на аллее Фолман?

— Я надеюсь, что нет, — ответил доктор, — но не могу ничего гарантировать. — Тон Маннерса был странно сухим и суровым. — Вам бы лучше сделать так, как я советую.

Балкот почувствовал мгновенное касание тени, когда покидал отель — кратковременное и слабое предчувствие, промелькнувшее словно бесшумные крылья ночной птицы. Что это может означать — пропасть бесконечной черноты, в которую, подобно замерзшему потоку, окунулся странный фриз его будущего? Была ли это какая-то угроза, что ждала его в определенном месте и в определенное время?

Идя по улице, Балкот ощущал странное чувство повторения, как будто он уже делал все это. Достигнув входа на аллею Фолман, он вынул часы. Если он поспешит по аллее, то достигнет клуба Бельведер в точно назначенное время. Но если он пойдет через следующий квартал, то немного опоздает. Балкот знал, что его потенциальный покровитель Клод Вишхэвен был по-военному пунктуален и требовал того же от других. Так что скульптор повернул в аллею.

Местность казалась полностью пустынной, как в его видении. На середине пути Балкот достиг едва заметной двери — заднего входа в огромный склад. Эта дверь в его видении являлась линией обрыва будущего. Дверь была его последним визуальным впечатлением, поскольку в этот момент что-то опустилось на его голову, и Балкот потерял сознание, за которым последовала тьма, которую он ранее предвидел. Его тихо и точно ударил бандит двадцать первого века. Удар был смертельным; и время, о котором беспокоился Балкот, пришло к концу.

Перевод: Алексей Черепанов

 

Попирающий прах

 

“THE TREADER OF THE DUST”, 1935

 

После долгих колебаний, сомнений и тщетных попыток изгнать легион терзавших его демонов страха, Джон Себастьян все же убедил себя вернуться. Прошло только три дня, но даже этот небольшой срок покажется вечностью для того, кто впервые покинул дом после многих лет затворничества и упорной работы, которая ни разу не прерывалась с тех пор, как ему досталось по наследству старинное имение вкупе с солидным доходом. Причина поспешного бегства оставалась для него самого неясной: что-то тогда внушило мысль о необходимости немедленно искать спасения. Его охватило предчувствие страшной опасности, но сейчас, твердо решив возвратиться, он объяснил свою недавнюю панику нервным расстройством — неизбежным следствием беспрерывного изучения древних манускриптов. Да, у него имелись смутные подозрения, но он отмел их, сочтя за нелепые домыслы.

Даже если все, что породило в нем такой страх, не просто плод воспаленного воображения, наверняка существуют естественные причины подобного феномена, которые ускользнули от парализованного страхом рассудка. Пожелтевшие, начавшие крошиться по краям листы совсем новой записной книжки — явные признаки какого-то скрытого дефекта бумаги, а в том, что его записи за ночь выцвели и стали почти неразборчивыми, словно прошло не меньше сотни лет, повинны негодные дешевые чернила. Часть мебели и комнаты, внезапно превратившиеся в подобие древних, источенных червями и временем руин — обычное следствие постепенного разрушения дома, которое он раньше просто не замечал, не в силах оторваться от своих зловещих, но таких увлекательных занятий. Многолетний неустанный труд вызвал и его преждевременное старение; утром накануне бегства, взглянув в зеркало, потрясенный Себастьян увидел, что стал похож на высохшую мумию. Ну а Тиммерс… сколько он его помнит, слуга всегда выглядел человеком весьма почтенного возраста. Каким больным воображением надо обладать, чтобы уверить себя, что он вдруг одряхлел настолько, что вот-вот рассыплется в прах не дожидаясь, когда за ним придет смерть!

Действительно, все это можно объяснить не прибегая к бессмысленным древним легендам и давно забытым демонологическим сводам и трактатам. А напугавшие его места в «Заветах Карнамагоса», которые он, охваченный нелепым смятением, перечитывал снова и снова, всего лишь свидетельствуют о дикостях, творимых безумными чернокнижниками в незапамятные времена…

Так Себастьян, решив наконец, что стал жертвой собственных домыслов, на исходе дня вернулся в свой дом. Отбросив сомнения, он спокойно прошел затененный высокими соснами двор и быстро поднялся по ступеням парадного входа. Ему показалось, что здесь появились новые следы разрушения, да и само здание как будто покосилось, словно поврежден фундамент; обычный обман зрения, причудливая игра теней во время заката, мысленно сказал он себе.

В доме царила тьма, но Себастьян не удивился: он хорошо знал что Тиммерс, если оставить его без присмотра, не позаботится о том, чтобы вовремя включить свет, и будет вслепую, словно старый сыч, бродить по коридорам и комнатам. Его хозяин, напротив, всегда терпеть не мог темноту и даже полумрак, а в последнее время эта нелюбовь обострилась до предела. Как только наступал вечер, он зажигал все лампы. И теперь, раздраженно помянув Тиммерса за его забывчивость, распахнул дверь и сразу потянулся к выключателю.

Очевидно из-за сильного волнения, которое он так и не сумел подавить, Себастьян не сразу нащупал кнопку. Прихожую заполняла странная вязкая мгла, которую не могли преодолеть сочащиеся сквозь завесу высоких деревьев мертвенно-бледные лучи закатного солнца. Здесь словно опустилась беспросветная ночь прошедших веков; а пока Джон стоял, беспомощно шаря рукой по стене, его преследовал удушливый запах тысячелетней пыли, усыпальниц и их древних обитателей, превращенных временем в невесомый прах.

Наконец он щелкнул выключателем, однако лампа почему-то горела тускло, едва рассеивая сгустившуюся тьму; ему даже показалось, что свет чуть мигает, словно повреждена цепь. И все же Себастьян мог вздохнуть с облегчением — с тех пор, как он покинул дом, здесь на первый взгляд ничего не изменилось. Наверное, в глубине души он опасался увидеть раскрошившуюся, испещренную причудливым узором трещин дубовую обшивку на стенах, обглоданные молью клочья вместо устилавших пол ковров; боялся почувствовать, как с хрустом ломается под ногами сгнивший в одночасье паркет.

Но где же Тиммерс? Престарелый слуга, несмотря на растущую с каждым годом рассеянность, ни разу еще не заставлял себя ждать; даже если он не обратил внимание на шум, вспыхнувший свет должен сразу подсказать ему, что хозяин вернулся. Но как Себастьян ни напрягал слух, он не уловил знакомое поскрипывание шагов старика, бредущего неровной шаркающей походкой. Дом окутала тяжелыми траурными покровами мертвая тишина.

Без сомнения, все это объясняется самым элементарным образом. Слуга отправился в ближайшую деревню пополнить запасы съестного или заглянул на почту, надеясь, что там его ждет письмо от хозяина; когда Себастьян шел сюда от вокзала, они разминулись. А что, если старик заболел и сейчас, беспомощный, не может покинуть свою комнату? Последняя мысль побудила Джона отправиться в спальню Тиммерса, расположенную на первом этаже, в конце особняка. Она пустовала, постель была аккуратно заправлена, так что с прошлой ночи на ней никто не лежал. Страшная тяжесть подозрения, сдавившая грудь, исчезла; Себастьян решил, что первая догадка оказалась верной, и слуга вскоре должен прийти.

Ожидая, когда вернется Тиммерс, он собрался с духом и совершил еще одну вылазку — проверил свой кабинет. Джон даже себе не хотел признаться, что именно он так боится увидеть, но бегло оглядев комнату, убедился: с момента его панического бегства здесь ничего не изменилось. Никто, кроме него, не касался древних манускриптов, редких томов и записных книжек, в беспорядке разбросанных на столе; ничья рука не притронулась к теснящимся на полках странным и чудовищным для непосвященного сочинениям признанных авторитетов в области дьяволизма, некромантии, колдовства и других отвергнутых и запретных знаний. На старинной подставке или пюпитре, который он использовал для чтения самых массивных своих фолиантов, покоились «Заветы Карнамагоса» в переплете из шагреневой кожи и с застежками, выточенными из человеческой кости. Книга осталась открытой на том самом месте, жуткий смысл которого заставил его испытать приступ суеверного ужаса три дня назад.

Только подойдя поближе к столу, Себастьян заметил, какое невероятное количество пыли скопилось вокруг. Она была повсюду: аккуратное серое покрывало из мельчайших, словно останки мертвых атомов, частиц. Толстый слой ее лежал на манускриптах и старинных книгах, на стульях и абажурах, заставил поблекнуть яркие маково-красные и желтые краски восточных ковров. Казалось, Джон много лет спустя возвратился в заброшенный обезлюдевший дом, где время год за годом роняло из складок своего савана прах всего, что рассыпалось под его стопой. Себастьян похолодел от страха: он знал, что три дня назад в комнате навели порядок, а в отсутствие хозяина Тиммерс наверняка каждое утро педантично убирал здесь.

Потревоженная чем-то, пыль взлетела, окутала его призрачным облаком, забилась в ноздри, и он почувствовал тот же удушливый, словно дух прошедших тысячелетий, запах, который преследовал его в холле. Порыв ледяного ветерка заставил его поежится. Себастьян решил, что сквозит из распахнутого окна, но все они были закрыты, шторы плотно задвинуты, а дверь в кабинет захлопнулась. Легкое как вздохи призрака дуновение заставляло лежащий повсюду почти невесомый ковер тихонько подниматься в воздух, а потом так же медленно оседать на прежнее место. Странная тревога овладела Себастьяном, будто в лицо ему повеял ветер, залетевший сюда из иных миров или из подземных пещер, скрывающих развалины немыслимо древнего царства. Он начал судорожно кашлять и долго не мог остановиться.

Джон так и не обнаружил, откуда идет сквозняк. Но когда осматривал комнату, обратил внимание на невысокую длинную горку серой пыли у письменного стола. Она лежала возле кресла, на котором он обычно сидел, когда работал. Рядом валялась метелка из перьев — Тиммерс неизменно пользовался ей во время ежедневных уборок.

Смертельный холод проник в каждую клеточку тела Себастьяна, заставил застыть на месте. Не в силах пошевелиться, он несколько минут стоял, не сводя глаз со странной кучки на полу. В самом центре ее отпечаталось небольшое углубление, словно след от какой-то маленькой ножки, наполовину разрушенный сквозняком, разнесшим серую пыль по всей комнате.

Наконец, ему удалось стряхнуть оцепенение. Почти машинально, не думая о том, что делает, он наклонился к метелке. Но от легкого прикосновения рукоятка и перья мгновенно превратились в мельчайший порошок, образовавший на полу контуры исчезнувшего предмета!

На Себастьяна нахлынула страшная усталость и ощущение старческой немощи, словно на его плечи внезапно опустился непосильный груз прожитой жизни. Перед глазами заплясали при свете лампы головокружительно быстрые тени; он испугался, что сейчас упадет в обморок. С трудом дотянулся до стула, коснулся его — и с ужасом увидел, как оседает на пол облако легкой пыли.

Позже, минуту или час спустя, — Себастьян потерял счет времени, — он понял, что уже сидит возле пюпитра, на котором по-прежнему покоится открытый том «Заветов Карнамагоса». Странно, что кресло под ним не рассыпалось, мелькнула смутная мысль. Он снова, как и три дня назад, сознавал, что должен бежать пока не поздно, немедленно покинуть это проклятое место, но чувствовал себя безнадежно дряхлым, немощным и бессильным. Им овладело странное безразличие — ничто не трогало его, даже приближающаяся ужасная развязка, которую он предчувствовал.

Пока Джон сидел так, охваченный парализующим ужасом, взгляд его притянула дьявольская книга: откровения мудреца и колдуна Карнамагоса, которые тысячу лет назад извлек из бактрийской гробницы и перевел на греческий язык монах-отступник, записав их кровью детеныша чудовища. В этом томе собраны заветы великих магов древности, описания земных демонов и тех, что обитают в отдаленнейших глубинах космоса, а также заклинания, с помощью которых можно их вызывать, подчинять своей воле и изгонять. Посвятивший всю жизнь исследованиям подобных явлений, Себастьян долгое время полагал, что «Заветы Карнамагоса» — просто средневековый миф, пока однажды, к своему удивлению и радости, не обнаружил легендарную книгу на полке торговца старинными манускриптами и разными диковинами. Считается, что были сделаны только две копии, одну из которых уничтожили испанские инквизиторы в начале тринадцатого века.

Свет замигал, словно лампу на миг заслонили чьи-то распростертые крылья; усталые глаза Себастьяна заволокло слезами, но он не мог оторваться от строк, пробудивших в нем такой ужас:

«И хотя названный демон является к нам очень редко, хорошо известно, что приходит он не только в ответ на произнесенное заклинание и начертанный знак магического пятиугольника… Немногие из обладающих знанием осмелятся потревожить столь коварного и гибельного духа… Но знай: даже прочитав не вслух, а про себя, в тишине покоев, заклинание, помещенное ниже, мудрец подвергнет себя великой опасности, если жаждет он в душе своей вечного покоя и полного исчезновения, либо скрывает хоть малую толику сего желания в темных глубинах сердца. Ибо может случиться так, что спустится к нему Куачил Уттаус, чье касание обращает плоть в вековую пыль, а душу в подобие пара, рассеивающегося бесследно. И на приход его указывают верные приметы: ибо у того, кто вызвал демона, а нередко даже у людей, находящихся поблизости, внезапно появляются признаки безвременного старения; и дом его, вместе с утварью, которой он касался, в одночасье подвергнется разрушению, уподобившись древним руинам…»

Себастьян не сознавал, что бормочет все это вслух, потом произносит вполголоса страшное заклинание… Его рассудок работал медленно, мысли текли, словно вязкая ледяная вода. Старик никуда не уходил, сказал он себе с жуткой, тупо-безразличной уверенностью. Надо было предупредить его; убрать и запереть зловещую книгу… Тиммерс получил неплохое образование и всегда проявлял интерес к оккультным изысканиям Джона. Слуга знал греческий и вполне мог прочитать то место в «Заветах Карнамагоса», которое привело в ужас хозяина… даже роковую формулу, призывающую явиться из немыслимо далекого уголка космоса Куачила Уттауса, демона абсолютного распада. Теперь ясно, откуда взялась серая пыль, в чем причина странного запустения, царящего в особняке…

Инстинкт вновь подсказывал ему, что надо бежать, но тело словно превратилось в иссохший безжизненный панцирь и отказывалось повиноваться. В любом случае, уже слишком поздно: все признаки говорят о том, что дом и его обитатель обречены… Но ведь у него никогда не возникало желания умереть и бесследно исчезнуть из этого мира! Себастьян лишь мечтал проникнуть в самые сокровенные тайны, окружавшие человеческое существование. Он всегда соблюдал сугубую осторожность, не связывался с магическими кругами, не пытался пробудить опасные силы. Он знал, что существуют духи зла, демоны ненависти, адской злобы и разрушения, но никогда по собственной воле не призвал бы их явиться из черной бездны…

Его с новой силой охватили слабость и мертвящее безразличие. С каждым вздохом он старел на пять, десять лет. Мысли прерывались, он едва мог вспомнить, о чем думал несколько мгновений назад. Казалось, рассудок вот-вот достигнет крайнего предела, за которым уже нет ничего, ни воспоминаний, ни даже страха. Напрягая слабеющий слух, он различал, как где-то в доме с треском ломаются балки; щуря подслеповатые, словно у дряхлого старика глаза, видел, как неяркий свет мерцает и гаснет, поглощенный абсолютной чернотой.

Вокруг сгустился мрак, будто он перенесся в темные глубины полуразрушенного подземелья. Его овевал ледяной ветер, загадка которого так и осталась нераскрытой; он снова задыхался от пыли. Но темноту рассеивало какое-то слабое сияние: перед ним маячили неясные очертания пюпитра. Плотные шторы на окнах не пропускали ни единого лунного луча, однако свет как-то проникал в комнату. С огромным усилием подняв голову, он увидел неровное отверстие в северном углу стены, у самого потолка. Сквозь него в дом заглядывала единственная звезда. Она сверкала холодным блеском, словно глаз демона, следящего за ним из немыслимо далекого уголка вселенной.

От этой звезды, а может из темных глубин за ее пределами, протянулся бледно-серый луч; мертвящий и тусклый свет его, подобно брошенному копью, мгновенно достиг Себастьяна. Широкий, плоский как доска, неподвижный и прямой, он будто вонзился в тело, образовав некое подобие моста между одиноким домом и неизведанными мирами.

Себастьян застыл, окаменев как от взгляда Горгоны. А сквозь полуразрушенную кирпичную преграду, быстро и ровно скользя по лучу, к нему уже что-то спускалось. Неведомый гость проник в комнату, и кажется, стена стала рассыпаться, отверстие расширилось, пропуская его.

Существо было совсем маленьким, не больше ребенка, но съежившимся и высохшим, будто тысячелетняя мумия. Густая сеть морщин покрывала лицо со стершимися чертами, безволосый череп, длинную тощую шею. Тщедушное тельце, казалось, принадлежало отвратительному недоноску, так и не появившемуся на свет. Длинные тощие руки с массивными когтями простерты вперед и застыли в вечном поиске жертвы. Не шевелились и крохотные ножки этого карликового подобия Смерти, плотно прижатые друг к другу, словно стесненные узкой гробницей. Неподвижное как изваяние, неземное чудовище быстро скользило к Себастьяну по тусклому мертвенно-серому лучу.

Вот оно повисло рядом, так что уродливая головка почти касалась лба, а ножки — груди. Мгновение спустя Джон осознал, что создание притронулось к нему протянутыми руками и висящими в воздухе ступнями. Он почувствовал, как оно проникает в него, сливается с ним в единое целое. Сосуды заполнила пыль, а мозг стал рассыпаться, клетка за клеткой. Человек по имени Джон Себастьян перестал существовать, превратился во вселенную мертвых солнц и миров, затянутых космическим вихрем в темную бездну…

Создание, которое маги древности назвали Куачил Уттаус, исчезло; ночь и звездное небо вновь простерлись над разрушенным домом. Но от Джона Себастьяна не осталось и тени, лишь невысокая горка праха возле пюпитра, в центре которой виднелось небольшое углубление, словно отпечаток маленькой ступни… или двух ножек, плотно прижатых друг к другу.

 

Ссылки

[1] Гений места, дух места, гений локуса (лат. genius loci ) — дух-покровитель того или иного конкретного места (деревни, горы, отдельного дерева). Латинское выражение «genius loci» стало популярным у писателей XVIII века и оказало заметное влияние на литературные и архитектурные вкусы в Британии (англ. spirit of place ) и за ее пределами.

[2] фр. «тупик, глухой конец» (прим. пер.).

[3] фр. букв. «странный, необычный» (прим. пер.).

[4] устар., шутл. научное исследование, научная работа.

[5] Испанский художник-пейзажист XIX — начала XX вв., работавший в технике импрессионизма (прим. пер.).

[6] см. Genius Loci

[7] Измененное состояние психики, гипнотического транс.

[8] Раппорт (психология) — установление специфического контакта с человеком или группой людей и само состояние контакта.

[9] фр. «помолвленный, жених» (прим. пер.).

[10] лат. emanatio — «истечение, распространение».

[11] Андрогин — мифическое существо, обладающее признаками обоих полов.

[12] Другое название: «Вторая тень»

[13] Лич — оживленный труп.

[14] Неофит — новичок, недавно посвященный.

[15] Туле — легендарный остров на севере Европы.

[16] Лемурия — мифический остров в Индийском океане, с развитой цивилизацией.

[17] Экзорцизм — изгнание духов.

[18] Фамильяр — слуга, приближенный.

[19] Инкуб — распутный, безобразного вида демон.