“THE EPIPHANY OF DEATH”, 1934

Я затрудняюсь в точности передать природу чувства, которое Томерон всегда вызывал во мне. Убежден, однако, что чувство это ни в коей мере не было тем, что обычно именуется дружбой. Это была диковинная смесь эстетических и интеллектуальных элементов, неотделимых в моих мыслях от очарования, с детских лет притягивавшего меня ко всем вещам, которые отдалены от нас в пространстве и времени или же окутаны туманом древности. Так или иначе, Томерон, казалось, никогда не принадлежал настоящему, но его легко было представить выходцем из прошедших эпох. В его чертах не чувствовалось ничего от нашего времени, даже костюм его походил на те одеяния, которые носили несколько столетий назад. Когда он склонялся, сосредоточенно изучая древние тома и не менее древние карты, лицо его приобретало чрезвычайную, мертвенную бледность. Он всегда двигался медленной, задумчивой походкой человека, что обитает средь ускользающих воспоминаний и грез, и часто заводил речь о людях, событиях и идеях, давно преданных забвению. Обыкновенно он пребывал в явной отрешенности от настоящего, и я чувствовал, что для него огромный город Птолемидес, в котором мы жили, со всем его многообразным шумом и гамом, был немногим более чем лабиринт пестрых иллюзий. Было что-то двусмысленное в отношении других к Томерону; и несмотря на то, что его принимали без всяких вопросов как дворянина из ныне угасшего рода, к которому он себя возводил, ничего не было известно об обстоятельствах его рождения и предках. С двумя дряхлыми глухонемыми слугами, которые также носили одеяния былых веков, он обитал в полуразрушенном фамильном особняке, где, по слухам, никто из семьи не селился на протяжении многих поколений. Там он проводил тайные и малопонятные исследования, так соответствующие строю его мысли; и там, время от времени, я навещал его.

Не могу вспомнить точную дату и обстоятельства моего знакомства с Томероном. Хотя я происхожу из крепкой породы, славящейся здравым смыслом, но и мои способности подорвал ужас происшествия, которым закончилось это знакомство. Моя память уже не та, что прежде, в ней объявились пробелы, за которые читатели должны меня простить. Удивительно, что моя способность вспоминать вообще уцелела под отвратительным бременем, которое ей пришлось вынести; ибо я обречен всегда и повсюду носить в ней, не только в переносном смысле, омерзительные призраки того, что давно умерло и обратилось в тлен.

Однако исследования, которым посвятил себя Томерон, я могу вспомнить с легкостью — считавшиеся утраченными демонические фолианты из Гипербореи, Му и Атлантиды, которыми полки его библиотеки были забиты до потолка, и причудливые карты стран, отсутствовавших на поверхности Земли, которые он вечно изучал при свечах. Я не стану говорить об этих исследованиях, поскольку они могут показаться слишком фантастичными и слишком жуткими, чтобы быть правдой, и то, на что я вынужден полагаться, достаточно невероятно само по себе; однако, я стану говорить об отдельных странных идеях, занимавших Томерона, о которых он так часто рассказывал мне своим глубоким, гортанным и монотонным голосом, отдававшим ритмом и интонациями беззвучных пещер. Он утверждал, что жизнь и смерть не являются неизменными состояниями бытия, как принято утверждать, что эти две области часто взаимодействуют способами, не сразу уловимыми, и имеют свои сумеречные зоны; что мертвые не всегда были мертвыми, как и живые не всегда были живыми, вопреки привычным представлениям. Но манера, с которой он говорил об этих идеях, была чрезвычайно неопределенной и размытой, и я никогда не мог заставить его прояснить свои мысли или предоставить какое-нибудь конкретное подтверждение, способное сделать эти рассуждения более понятными для моего разума, непривычного к паутинам абстракции. За его словами колебался (по крайней мере, так казалось) легион темных, бесформенных образов, которые я никогда не мог представить себе, не мог до самой развязки — до нашего спуска в катакомбы Птолемидеса.

Я уже сказал, что мое чувство к Томерону нельзя было назвать дружбой. Но с самого начала я хорошо знал, что Томерон питает странную привязанность ко мне, природу которой я не мог постичь и на которую вряд ли мог ответить. Хотя он всегда меня зачаровывал, бывали случаи, когда к моему интересу примыкало чувство отвращения. Порой его бледность казалась мне слишком мертвенной, слишком наводящей на размышления о грибах, растущих в темноте, или о костях прокаженного при лунном свете, и наклон его плеч порождал в моем уме мысль о лежащих на них бременем столетиях — сроке, непосильном для человека. Он всегда пробуждал во мне некоторый трепет, к которому порой примешивался неясный страх.

Я не могу сказать, как долго длилось наше знакомство, но точно помню, что в последние недели он все чаще говорил о причудливых вещах, упомянутых мною выше. Чутье всегда подсказывало мне, что его нечто беспокоит, поскольку он часто смотрел на меня с жалобным мерцанием в своих ввалившихся глазах и порою, упирая на наши близкие отношения, заговаривал со мной.

И однажды ночью он сказал:

— Теолус, пришла пора тебе узнать правду о том, кто я есть на самом деле, поскольку я не то, чем мне разрешили казаться. Для всего есть свой срок, и все подвластно неизменным законам. Я предпочел бы, чтобы сложилось по-другому, но ни мне, ни кому-либо из людей, живых или мертвых, не дано по своей воле продлить срок какого бы то ни было состояния или условия существования, либо изменить законы, которые устанавливают такие условия.

Возможно, было к лучшему, что я не понимал его и оказался неспособен придать надлежащего значения его словам или той тщательности в выборе слов, с которой он обращался ко мне. Еще несколько дней меня оберегали от тех знаний, которые я теперь несу.

Некоторое время спустя, вечером, Томерон сказал:

— Теперь я вынужден просить об одолжении, которое, надеюсь, мне будет оказано, принимая во внимание нашу долгую дружбу. Услуга состоит в том, что ты сопроводишь меня ныне ночью к захоронениям моих предков, покоящихся в катакомбах Птолемидеса.

Весьма удивленный просьбой, далеко не обрадованный, я все же не сумел отказать ему. Я не мог вообразить цель такого посещения, но, повинуясь привычке, воздержался расспрашивать Томерона и просто заметил, что буду сопровождать его к склепам, если таково его желание.

— Благодарю тебя, Теолус, за это доказательство дружбы, — искренне отвечал он. — Поверь, я не испытываю желания просить о подобном, но явило себя странное недоразумение, которое не должно более продолжаться. Сегодня ночью ты узнаешь правду.

С факелами в руках мы оставили особняк Томерона и отправились в путь к древним катакомбам Птолемидеса, которые раскинулись за пределами городских стен и давно уже не использовались ввиду наличия хорошего нового кладбища в самом сердце города. Луна скрылась за краем пустыни, граничащей с катакомбами, и мы зажгли факелы прежде, чем добрались до подземных проходов, поскольку света Марса и Юпитера в пасмурном и хмуром небе было недостаточно, чтобы осветить рискованный путь, коим мы следовали среди насыпей, упавших обелисков и потревоженных могил. По прошествии времени мы обнаружили заросший сорняком темный проход в усыпальницу, и здесь Томерон пошел вперед со стремительностью и уверенностью, свидетельствовавшей о давнем знакомстве с этим местом.

Войдя, мы очутились в полуразрушенном коридоре, где кости ветхих скелетов были рассеяны среди щебня, упавшего со стен и сводов. Удушающее зловоние затхлого воздуха и древнего тлена заставило меня на мгновение, остановиться но Томерон, казалось, не замечал его и продолжал идти, высоко подняв факел и ведя меня следом. Мы прошли мимо множества склепов, где заплесневевшие кости были сложены вдоль стен в съеденных ярью-медянкой саркофагах или разбросаны там, где воры-осквернители оставили их когда-то. Воздух становился все более и более сырым, холодным и миазматическим, и зловонные тени корчились перед нашими факелами в каждой нише и углу. По мере того как мы продвигались вперед, стены становились все более дряхлыми, а кости, которые мы видели повсюду, все зеленее.

Через некоторое время, пробираясь по низкой пещере, мы обогнули внезапно возникший поворот и наконец-то вышли к склепам, принадлежавшим, очевидно, благородной семье, поскольку были они весьма просторны, и каждый содержал лишь один саркофаг.

— Здесь покоятся мои предки и мои родители, — объявил Томерон.

Мы достигли дальнего предела пещеры и остановились перед глухой стеной. Рядом с ней находился последний склеп, в котором стоял открытым пустой саркофаг. Он был выкован из лучшей бронзы и богато украшен резьбой.

Томерон остановился перед склепом и повернулся ко мне. В мерцании неверного света я увидел странную и необъяснимую перемену в его чертах.

— Я должен просить тебя на время уйти, — сказал он низким, исполненным печали голосом. — Позже можешь вернуться.

Удивленный и озадаченный, я повиновался этой просьбе и медленно отошел на несколько шагов вглубь прохода. Затем я вернулся на место, где оставил Томерона. Мое удивление возросло, когда обнаружилось, что он потушил свой факел и бросил его на пороге последнего склепа. И самого Томерона нигде не было видно.

Войдя в склеп — единственное место, где мой спутник мог бы спрятаться — я искал его, но комната оказалась пустой. По крайней мере, я полагал ее пустой, пока не посмотрел вновь на покрытый богатой резьбой саркофаг и увидел, что он теперь занят, поскольку внутри лежал труп, покрытый саваном, каких не ткали в Птолемидесе вот уже многие столетия.

Я приблизился к саркофагу, и уставился в лицо трупа, и увидел пугающее и странное подобие лица Томерона, только раздутое и отмеченное восковой печатью смерти, фиолетовыми тенями разложения. И, вглядываясь снова и снова, я видел, что это и в самом деле Томерон.

Я хотел было вскричать от страха, но губы мои парализовало и будто заморозило, и я мог лишь шептать имя Томерона. Но стоило тому прозвучать, губы трупа, казалось, раздвинулись, пропуская кончик языка. И мне подумалось, что кончик дрожит, как будто Томерон собирается заговорить и ответить мне. Однако, взглянув повнимательней, увидел, что дрожь была просто шевелением червей, которые копошились, стремясь оттеснить друг друга от языка Томерона.

Перевод: Александр Минис