История психологии

Смит Роберт

Глава 8 Индивидуальное и социальное

 

 

8.1 Личность и толпа

По мере того, как в конце XIX в. психологические и социальные науки приобретали современный вид, возникали споры о том, какое знание к какой области относится. Существовали направления, получившие названия «психология» и «социология». Но поскольку индивиды (непременно) живут в обществах, а общества (непременно) состоят из индивидов, граница между предметами исследования психологии и социологии не была самоочевидна. Вопрос этот был деликатным. И ту, и другую дисциплину можно было критиковать за то, что ее базовые понятия — такие как «личность» и «общество» — были плохо сформулированы. Или же можно было сказать, что ни та, ни другая дисциплина на самом деле не является независимой, самостоятельной областью, на что обе они претендовали. В этой главе будет обсуждаться социальная психология — область, где наиболее очевидным образом встретились психология и социология, и где наиболее очевидным образом ученые столкнулись с вопросом об отношении индивида к обществу.

То, как люди понимают индивидуальную жизнь в отношении к коллективному существованию, — в основе своей вопрос не только научный, но и политический, и нравственный. Не методологическая ошибка, а природа самого обсуждаемого предмета обусловливает неотделимость истории социальной психологии от политической истории и от дискуссий о власти, справедливости, свободе и долге. Предмет социальной психологии — социальный субъект — является также субъектом политическим, и социальная психология не бывает политически нейтральна. На самом деле это вынуждает нас задать вопрос о том, возможно ли и нужно ли добиваться безоценочной науки о человеке. Эта связь социальной психологии с политикой была особенно явной в советской истории, и это обсуждается в заключительной части данной главы. История советской психологии имеет свою специфику, поскольку советское государство претендовало на единственно верное и объективное понимание социальной природы человека. Но и в других странах психология была связана с политикой. Неслучайно экспансия психологических и социальных наук шла особенно стремительно в Северной Америке, Южной Азии и Западной Европе с 1940-х по 1960-е гг. на фоне политических реформ. Американский психолог Гордон Олпорт, автор классического труда по истории социальной психологии, писал: «Сможет ли социальная наука под надлежащим этическим руководством в итоге уменьшить или устранить культурное отставание [социополитического развития общества от материального] — это вопрос, от которого, возможно, зависит судьба человечества» [35, с. 3]. Сложно представить себе более политизированное суждение о науке. Скиннер, как и многие другие психологи того времени, энергично высказывался в том же духе.

В истории социальной психологии стало привычным описывать ее рождение как выделение специализации внутри общей дисциплины — психологии. Эта точка зрения предопределяет путь размышлений об отношениях личности с обществом. Если, как утверждали некоторые теоретики (такие как Джордж Мид), невозможно сформулировать понятие личности независимо от социальных категорий, и наоборот, если невозможно описать социальное существование без допущения физической и духовной автономии каждого человека, то это предполагает, что социальная психология в принципе является общей дисциплиной, лежащей в основе специальных дисциплин — психологии и социологии. Если же говорить об исторической стороне вопроса, то социальная психология существовала как две отдельные специальности, одна внутри психологии, другая внутри социологии. В США эти две отрасли с одинаковым названием, но разным штатом работников, институциональной базой, методами и содержанием существовали бок о бок почти на протяжении всего XX в. Иногда их называли «психологическая социальная психология» и «социологическая социальная психология». Психологическая версия этой дисциплины в основном использовала в качестве модели естествознание, и в итоге стала лабораторной наукой, сфокусированной на изучении индивида. Она стремилась объяснить внешние социальные взаимоотношения с помощью внутренних состояний — например, мотивации или установки. Социологический вариант, напротив, был более открыт навстречу социальным дисциплинам, сосредоточен скорее на коллективных сущностях — таких, как культура или класс — и искал объяснений в лингвистических и символических структурах исторически сформировавшегося общества. В некоторых странах — например, в Швеции после 1945 г. — психология развивалась как отрасль внутри социологии, а не психологии. Во Франции середины века, пожалуй, наиболее интересная работа, посвященная отношению личности к обществу, была выполнена историками, представителями школы «Анналов». Они намеревались создать историческую социальную психологию, нацеленную на изучение менталитета, или представлений об основных составляющих человеческого бытия, разделяемых членами данного общества.

Как мы видели в предшествующих главах, в XIX в. знания о природе были переплетены с политическими и моральными ценностями. Либеральные политические экономисты — такие как Джон Стюарт Милль — и немецкие теоретики «народного духа» (Volksgeist) рассматривали знания о социальной природе человека, так же как и ученые XVIII в., в качестве основы для правильного управления обществом. Эта взаимосвязь фактов и ценностей была особенно характерна для сочинений конца XIX в., в основном французских и итальянских авторов, по психологии толпы. Психология толпы процветала в 1890-е гг. и стала непосредственной предшественницей и одним из стимулов создания социальной психологии. В то же самое время Эмиль Дюркгейм (Emile Durkheim, 1858–1917) во Франции основал социологию на независимой научной основе, для чего сформулировал социальные категории, как он думал, полностью лишенные психологического содержания.

Контраст между психологией толпы и социологией Дюркгейма и их конфликт по поводу объяснительной роли психологических и социальных категорий положили начало долгой дискуссии. Доводы Дюркгейма стали точкой отсчета для более поздних социологов, критиковавших психологический подход к человеческим отношениям за то, что он игнорирует социальные структуры и институты.

Французские исследователи рассматривали толпу как непредсказуемую, но мощную политическую силу. Тэн написал знаменитую историю своей страны, где с большим чувством говорил о роли толпы в событиях 1789 г. и в наполеоновскую эпоху. Более близким был опыт Парижской коммуны 1871 г. и яростное разрушение порядка и собственности, за которым последовало безуспешное сопротивление коммунаров восстановлению власти правительства, закончившееся кровавой баней. 1871 год символизировал утрату контроля, личного и социального. Перед глазами испуганных буржуа стоял образ коммунарок-поджигательниц (les petroleuses), которые согласны были скорее сжечь свои города, чем сдаться. Тэн, а за ним и Эмиль Золя в романе «Жерминаль» (1886), изображали толпу как сорвавшееся с цепи чудовище, людей, потерявших контроль и сдерживающее нравственное начало и действующих автоматически — так же, как все остальные. Толпа обладала зримым присутствием в бурной политической жизни Франции, забастовках, первомайских демонстрациях, в коротком, но головокружительном взлете генерала Буланже, а также в слушаниях по делу Дрейфуса — продолжительного (1894–1906), расколовшего страну на два лагеря, с разным отношением к антисемитизму и разным пониманием национализма. А еще были: смутный страх мегаполисов — Парижа и Лондона, травма урбанизации в Европе и США, а также критика демократического правления, которое в глазах многих консерваторов являлось просто властью толпы. Результатом возникновения так называемого массового общества было обостренное внимание к людям как частичкам массы, а также энтузиазм по отношению к науке, которая обещала превратить эту массу в нечто более упорядоченное. Тэн в своей истории революций не просто заламывал в ужасе руки, но и высказывался в поддержку моральной и политической науки, посредством которой можно было бы эффективно управлять общественной жизнью.

Размышляя о поражении, которое Франции нанесла Пруссия, — что повлекло за собой восстание вДТариже и Коммуну, друг и коллега Дюркгейма Эмиль Бутми (Emile Boutmy, 1835–1906) говорил, что 'в войнах, которые вела Пруссия, «победу одержал Берлинский университет». Он имел в виду, что Пруссию сделала сильнее ее новая система высшего образования (см. главу 2). Будущее Франции поэтому напрямую зависело от образования ее народа: надо было «вернуть людям их головы» [цит. по: 85, с. 45]. Для Тэна образцом была Британия: в книге об интеллекте (1870 г.) он дал изложение британской эмпирической психологии. Вместе с Бутми он основал школу политических наук как институт, который, по примеру Джона Стюарта Милля и Спенсера, будет обосновывать политику знаниями о природе человека. Эти и другие исследователи были убеждены в том, что для современной массовой политики крайне важно систематическое изучение как рационального действия, когда человек действует как индивид, или отдельная личность, так и иррационального действия, /согдя личность поглощена толпой.

В Италии также существовала литература, посвященная толпе, хотя авторы вроде Сципиона Сигеле (Scipio Sighele, 1868–1913) в политике придерживались скорее либерально-радикальных, чем либерально-консервативных взглядов. Ломброзо, Энрико Ферри (Enrico Ferri, 1856–1929) и другие врачи и адвокаты, стремившиеся модернизировать Италию после ее объединения в 1870 г., были убеждены, что для этого необходимо изучить биологические и материальные условия жизни итальянцев и, тем самым, предпосылки возникновения их проблем. Когда появилась книга Ломброзо «Преступный человек» (L’uomo delinquente, 1876), эта группа, сосредоточенная на юридических факультетах Турина и Болоньи, выступала за правовую реформу на научной основе. Адвокаты и ученые утверждали, что государство должно заменить карательное правосудие наукой о преступном типе личности, который надо рассматривать как биологическую, а не моральную проблему. Ломброзо и психологи — теоретики толпы, однако, разделились: Ломброзо придерживался натуралистического детерминизма, тогда как теоретики толпы объясняли преступление положением индивида в обществе. В «Преступной толпе» (La folia delinquente, 1891) Сигеле, ученик Ферри, утверждал: попадая в толпу, индивид становится преступным типом, а толпа может стать криминальной общностью, хотя это и не обязательно. В прошлом был опыт крестьянских восстаний и забастовок рабочих, и итальянские адвокаты (в отличие от французских теоретиков) упоминали в суде толпу как смягчающее вину бунтовщиков обстоятельство: индивид как член толпы, утверждали они, ответственен в меньшей степени. Затем авторы, работы которых относятся скорее к социальным наукам, чем к юриспруденции, предприняли более систематическое сравнение разных социальных групп, и, помимо опасных, изучали и те группы, которые можно было считать благополучным проявлением коллективной жизни людей.

Французские и итальянские авторы исходили из того, что ключ к познанию социальных потрясений — таких, как преступления, забастовки или политические перевороты — кроется в индивиде, отдельной личности. Утверждалось, что, когда люди собираются вместе, они скорее склонны действовать так же, как другие, чем делать самостоятельный выбор; это создает видимость существования группового сознания, или сознания толпы. Авторы четко разделяли два вида действия, ставя индивидуальный нравственный поступок выше коллективного поведения. Два французских автора, Лебон и Тард, в 1890-е гг. расширили психологическое содержа — ние этого анализа — Лебон в довольно популярной книге «Психология толпы» (Psychologie des foules, 1895), а Тард, более академично, — в «Законах подражания» (Les lois de l’imitation, 1890). На Лебона и Тарда оказали влияние споры по поводу гипноза между парижской школой Шарко и школой Нанси в 1880-е гг. В результате этих дебатов все узнали о внушении, или суггестии, — предполагаемой способности внешних сил или людей влиять на действия человека так, что он этого не осознает. Иногда так называемая внушаемость становилась ключевой темой при обсуждении жизни в большом городе — этом сумасшедшем доме, где человек — марионетка в руках могущественных внешних сил. Справедливости ради отметим, что в это же время — в 1890-е гг. — Дюркгейм, в отличие от Лебона и Тарда, развивал социологический анализ, исключив индивидуально-психологический подход и рассматривая коллективную жизнь как социальную реальность саму по себе, не сводимую к сумме реальностей индивидуальных.

Эгоцентричный и эксцентричный женоненавистник, в политике фанатично отстаивавший интересы элиты, Гюстав Лебон (Gustave Le Bon, 1841–1931) был при этом одним из самых значительных популяризаторов науки во Франции. Хотя его работы и не отличались особой оригинальностью, его концепция психологии толпы получила наибольшую известность. Для Лебона толпа представляет собой все низшее в современном мире. «Следует отметить, — пишет он, — что среди специфических характеристик толпы есть несколько таких — импульсивность, возбудимость, неспособность к разумным суждениям, отсутствие здравого смысла и критического духа, чрезмерная эмоциональность и прочие, которые почти всегда наблюдаются у существ, находящихся на низших ступенях эволюции, — к примеру, у женщин, дикарей и детей». На Лебона повлияли труды Тэна, Сигеле и французского психолога Рибо, писавшего об эволюционном прогрессе и деградации; отразилось в его работах и характерное для того времени увлечение гипнозом. В результате он охарактеризовал индивида в толпе как человека аномально внушаемого. Личность en masse, утверждал Лебон, теряет свою способность к выбору. «Все зависит от природы внушения, которому подвергается толпа» [цит. по: 85, с. 130–131]. Толпа, говорил он, похожа на женщину: примитивно устроена и легко ведома. Этим объясняется власть лидеров и непостоянство толпы — точно так же, как и власть мужчин над женщинами. Выдающийся лидер может управлять толпой. Политики того времени с интересом отмечали, что толпа, с воодушевлением взывавшая к генералу Буланже, чтобы он принял власть в середине 1880-х гг., не подозревала о том, что вывела его на сцену маленькая группа богатых тактиков. Парижская газета «Фигаро» писала: «Инстинктивно толпа бурно приветствует человека, в котором чувствует сильную волю» [цит. по: 85, с. 153]. Наблюдатели также отмечали, что радикально настроенные первомайские толпы, которые в начале 1890-х гг. приводили в ужас консерваторов, несколько лет спустя травили либеральных дрейфусаров — сторонников Дрейфуса. Наблюдатели предполагали, что в демонстрациях участвовали одни и те же пролетарии, которые лишь следовали тому, что им внушали в этот раз. Историки, однако, сомневаются, что все происходило именно так.

Основываясь отчасти на таких наблюдениях, отчасти на предвзятых мнениях, Лебон создал свою психологию толпы, которая, как он считал, даст возможность умному лидеру организовать массовую поддержку своих действий. Страх элиты перед политикой масс — «народ правит, волна варварства растет» — он превратил в возможность: поскольку индивидуальные качества в толпе ослабевают, то высший человек, стоящий вне толпы, может ею управлять [цит. по: 85, с. 179]. Его работы были переведены на румынский, шведский, турецкий, японский и другие языки; он переписывался с политической элитой и сам приобрел большой вес. После того, как в 1922 г. в Италии Муссолини привел фашистов к власти, Лебон послал ему надписанные экземпляры своих работ, и дуче сообщил, что уже читал их. Еще до 1914 г. Адольф Гитлер, когда он был беден, жил в Вене и собирался стать художником, вероятно, впитал идеи Лебона. Лебон помог изменить представление о толпе: вместо неуправляемой кучи она стала восприниматься как дисциплинированная масса. В Париже начала века, при почти полном пренебрежении со стороны академических кругов, Лебон принимал на широкую ногу гостей в своем салоне и добился внимания командного состава французской армии: офицеры высшего эшелона искали средства поддержания порядка и эффективности массовой армии. В Российской империи многие тоже были озабочены проблемами массовой психологии. Иван Алексеевич Сикорский (1845–1918), профессор психиатрии из Киева, писал о слабости воли в русском характере (как у Обломова), связывал это с опасностью вырождения (показателем которого для него был рост числа преступлений и самоубийств) и выражал тревогу по поводу того, что слабохарактерные люди будут поглощены толпой. Но в революцию 1905–1907 гг. либеральная интеллигенция видела в толпе оппозицию правительству, что не позволяло изображать толпы только как иррациональную силу.

Начав с характеристики толпы на парижских улицах, Лебон распространил свои идеи на все виды собраний, включая парламент. Как только люди пытаются принять коллективные решения, считал он, качество рационального интеллекта ухудшается. Он смотрел на социализм как на нечто фундаментально несовместимое с естественными условиями разумного принятия решений, и ядовито высказывался по поводу него в печати. Габриэль Тард (Gabriel

Tarde, 1843–1904), напротив, хотя и был консерватором в политике, более тонко и с большим либерализмом выстраивал свои психологические аргументы. На него, как и на Лебона, доказательства существования гипнотического внушения произвели сильное впечатление, и Тард возвел подражание в ранг базового принципа социальных отношений. Он приписал человеку психологическую способность подражать другим, благодаря которой и возможно совместное существование в обществе. В своих более поздних работах он писал об общественности, представляя ее как «коллективность исключительно духовную, набор индивидов, разделенных физически, но связанных между собой психологически» и видя в ней результат скорее взаимодействия, чем подражания [цит. по: 85, с. 189].

Интерес Тарда к социальным вопросам возник в то время, когда он был провинциальным судьей в Перигоре (во французском департаменте Дордонь). Его работа по криминологии способствовала его назначению главой отдела статистики министерства юстиции; в 1894 г. он переехал в Париж. Его наиболее известная книга «Законы подражания» выросла из попытки объяснить аномальное или криминальное поведение отдельных людей или толпы. Подобно Лебону, найденное им объяснение он хотел распространить на психологию поведения в группах вообще: «общество есть подражание, а подражание — вид сомнамбулизма». Однако в работе «Мнение и толпа» (L’opinion et la foule, 1901) он отчасти изменил свои взгляды: теперь он определял социальную психологию как изучение «взаимоотношений между сознаниями, их односторонних и взаимных влияний», не сводя ее к психологии толпы и дистанцируясь от нечеткого понятия о групповом сознании [цит. по: 85, с. 218, 189]. Вместо этого он говорил о необходимости исследований «общественности». Далее, хотя Тард обсуждал психологические факторы, его целью всегда было создание социальной науки, и это включало защиту его позиции по двум направлениям. На одном из них он спорил с распространенным в его дни биологическим редукционизмом — верой в то, что социальная структура и социальные отношения обусловливаются биологическими законами. Он, таким образом, выступал и против расовых теорий, и против эволюционной социологии Спенсера. В конце 1890-х гг. Тард отстаивал свои взгляды и на другом фронте — в полемике с социологией Дюркгейма. Тот обвинял Тарда в психологическом редукционизме — объяснении социальных явлений через психологические факторы. Особенно не нравилось Дюркгейму объяснение социальной солидарности теорией подражания. Хотя в конечном итоге подход Дюркгейма завоевал во Франции более прочные институциональные позиции, заслуга Тарда состояла в том, что он начал изучать социальное взаимодействие и формирование общественного мнения. В свою очередь, Дюркгейм, сам того не желая, делал скрытые психологические допущения — например, о мотивации индивида.

Книга Лебона «Психология толпы» приобрела большую популярность, так как отвечала вере многих людей в то, что индивидуальные качества объясняют социальные отношения. Его взгляды соответствовали и эволюционному мировоззрению, и предположению о том, что биологическая наследственность, обнаруживаемая в инстинктах, в расовой и половой принадлежности, как и в индивидуальных различиях, глубоко влияет на сферу общественного и место человека в ней. В то время много толковали об унаследованных биологических и психических особенностях, о «коллективной психике» — выражении столь же распространенном, сколь и неопределенном. Ученые давали поверхностные объяснения социальной жизни с помощью таких понятий, как толпа, групповое сознание, подражание и инстинкт, которые сами требовали объяснения.

 

8.2 Инстинкты и групповая психология

В конце XIX в. эволюционные теории природы человека и стойкие убеждения о естественности расовых и половых различий, имперского уклада и господства элит подкрепляли и усиливали друг друга. Иногда аргументы были непродуманными: Лебон, например, приравнивал друг к другу детей, дикарей и женщин, считая всех их примитивными в эволюционном смысле. Существовали и более сложные теории, претендовавшие на объяснение природы человека в терминах эволюции инстинктов или врожденных психических структур, — тут сказали свое слово Болдуин, Мак-Дугалл, Фрейд, Вундт и Юнг. Экспериментальная социальная психология, которую в США считают началом современной дисциплины, появилась в 1920-е гг. как реакция против теорий, ставящих на первое место инстинкты и врожденные психические структуры; о них и пойдет речь в этом разделе. Антропологи в 1920-е гг. также выступили против спекулятивного, по их мнению, применения эволюционных подходов к обществу и противопоставили этому свои эмпирические полевые исследования незападных обществ (одними из первых были работы Малиновского на Тробриандских островах).

Один из основателей психологии как дисциплины в Северной Америке, Джеймс Болдуин (James М. Baldwin, 1861–1934), в своих исследованиях психического развития — особенно в книге «Психическое развитие ребенка и расы» (Mental Development in the Child and the Race, 1894) — объединил элементы немецких, французских и британских работ. Его подход примирял требования научной и практической психологии. Теоретические исследования психического развития были посвящены практическому вопросу о том, как дети становятся образованными членами общества. Болдуин оценил значение законов подражания Тарда для изучения социализации; он утверждал, что пришел к этим законам независимо от французского социолога. В раннем детском развитии он различал три стадии: на первой из них — пассивной — дети воспринимают образы. На второй, активной стадии, они воспроизводят свойства того, что воспринимают, — Болдуин говорил, что дети имитируют, как «настоящая копировальная машина». И наконец, на более зрелой стадии дети воспринимают мир отдельно от себя [цит. по: 35, с. 29]. Он установил связь психологического развития индивида с процессом вхождения его в общество. Я формируется как образ других, утверждал Болдуин, а представление о других формируется по мере развития сознания. Хотя он и не основал исследовательской школы, работа Болдуина была одним из источников для более поздних и весьма влиятельных исследований Пиаже. Карьера Болдуина закончилась внезапно, когда он уволился из университета Джонса Хопкинса — по-видимому, из-за того, что попал в полицейский отчет о рейде по борделям, — и переехал жить в Мексику.

Работа Болдуина по социализации оказала влияние на научный мир, озабоченный социальными реформами, в том числе реформой образования. Профессор социальных наук и реформатор, большую часть своей карьеры проведший в университете Висконсина, Эдвард Росс (Edward A.Ross, 1866–1951) опубликовал получившие широкую известность работы «Социальный контроль» (Social Control, 1901) и «Социальная психология» (Social Psychology, 1908); в них были отражены современные взгляды на толпу и подражание. В его книгах высказывалось убеждение, что должна существовать социальная наука, посвященная отношениям между индивидами, но четких различий между психологией и социологией не проводилось: обе они были ответом на проблемы индустриального, урбанистического и массового общества. Сам Росс говорил о «психосоциологии». Четких интеллектуальных границ между дисциплинами не прослеживалось и в работах других ученых.

Психологический подход к социальным отношениям был хорошо представлен в Британии и США, особенно в работах Уильяма Мак-Дугалла (William Mc-Dougall, 1871–1938). Он начал интересоваться психологией, еще будучи студентом-медиком, и затем в Кембриджском университете, где принимал участие в экспедиции Хаддона по изучению «первобытного сознания» на островах Торресова пролива. Впоследствии он получил должность в Оксфордском университете, но, недовольный условиями работы и сложившимися отношениями, уехал в 1920 г. в США. Мак-Дугалл жаловался: «Ученые подозревали меня в том, что я метафизик, а философы видели во мне представителя невозможной и несуществующей отрасли науки» [167, с. 207]. Вполне адаптироваться к американской жизни ему не удалось: из Гарвардского университета он перешел в университет Дьюка, где помог Райну в создании экспериментальной парапсихологии. Еще в Оксфорде Мак-Дугалл опубликовал «Введение в социальную психологию» (An Introduction to Social Psychology, 1908), одну из самых популярных англоязычных психологических работ в период между мировыми войнами.

Мак-Дугалл заявлял, что создал систематическую психологию, которую называл гормической (от греческого «гормэ» — импульс, побуждение к достижению некой цели; это название говорило о том, что поведенческий акт всегда направлен на ка- кую-то цель; примером целесообразного поведения служил инстинкт). Хотя у него была широкая читательская аудитория, в академическом мире Мак-Дугалл чувствовал себя изолированным. Его идеи были больше характерны для предвоенного (до

г.) периода, а его работы скорее походили на натурфилософию, чем на психологию в узком смысле слова. Он создавал эволюционную философию природы как основу для этики и социальных наук; природа человека в ней рассматривалась как часть естественного порядка вещей. Мак-Дугалл считал, что процессы эволюции не могут быть поняты механистически, и обратился к концепции анимизма — вере в то, что изменения в природе происходят под воздействием психических сил. Эта философская позиция подкрепляла психологический тезис Мак-Дугалла, что инстинкты, или внутренне присущие индивиду предрасположенности, — основные детерминанты опыта и поведения. Построенная на этих положениях социальная психология привлекла внимание широкой общественности. Как считал Мак-Дугалл, именно врожденные силы определяют человеческую жизнь. Его «Введение» описывает ключевые инстинкты и эмоции, свойственные человеку вообще, и на их основе объясняет индивидуальный характер и способности. Казалось, публика ждала от психологов именно этого. Несмотря на свою принадлежность к элите и готовность защищать ее интересы в политике, Мак-Дугалл стал выразителем сущих банальностей, которыми обменивались обыватели, обсуждая различия между людьми.

Было непросто дать четкое определение инстинктам или привести их окончательный список; туманность этого термина стала ясна всем после выхода в 1919 г. статьи американского психолога Найта Данлапа (Knight Dunlap, 1875–1945). По расплывчатому определению Мак-Дугалла, инстинкт — это «унаследованная или врожденная психофизическая предрасположенность, которая побуждает ее обладателя замечать и распознавать объекты определенного рода, испытывать при восприятии подобного объекта

определенное эмоциональное возбуждение и действовать по отношению к нему определенным образом» [117, с. 25]. Его конечной целью было выявление предрасположенностей, формирующих характер, посредством этого — понимание взаимодействий между людьми и, в итоге, социальных отношений вообще. Психология, писал он, ведет к изучению «группового сознания» или «психической жизни, которая не является простой суммой психических жизней ее единиц» [118, с. 7]. Главная цель социального психолога — изучение группового сознания в высшем его проявлении, а именно, «национального сознания». Сейчас кажется, что, исследуя групповое сознание, Мак-Дугалл только в очередной раз воспроизвел национальные и расовые предрассудки своего собственного класса и окружения.

Подобные убеждения в 1930-е гг. способствовали одобрению политики, опирающейся на представления о врожденных национальных и расовых различиях. Сам Мак-Дугалл, в конце концов, пожалел, что использовал словосочетание «групповое сознание», которое могло быть так превратно истолковано. Он никогда не имел в виду, что есть еще какое-то сознание, кроме индивидуального, а только хотел подчеркнуть, что «существуют сходства в структуре индивидуальных сознаний, заставляющие их реагировать схожим образом» [цит. по: 35, с. 54]. И все же и он, и другие писали, что эта общая структура создает особую ментальность, несводимую к сознанию отдельного человека. Напротив, антропологи и социологи описывали эту ментальность как культуру, которая существует скорее в исторической, лингвистической и символической форме, чем как психологический феномен.

Отношения между инстинктом, политической жизнью и национальным характером вызывали широкий интерес. В Британии, к примеру, Грэхем Уоллес (Graham Wallas, 1858–1932), активный член левого Фабианского общества, и, много позже, профессор политических наук в Лондонской школе экономики, опубликовал книгу «Человеческая природа в политике» (Human Nature in Politics) в тот же год, что и Мак-Дугалл — «Социальную психологию». Более проницательный в своем понимании политики, чем Мак-Дугалл, Уоллес, тем не менее, тоже включил изучение примитивных и инстинктивных сил, заложенных в природе человека, в программу социальных наук. С подобными исследованиями Уоллес связывал надежды на социальную инженерию, которая приведет к упорядочению политической жизни, тогда как Мак- Дугалл возлагал свои ожидания на элиту, биологически, естественным образом превосходящую представителей других слоев общества. В самом начале Первой мировой войны лондонский хирург Уилфред Троттер (Wilfred Trotter, 1872–1939) опубликовал труд «Инстинкты стада во время войны и мира» (The Instincts of

the Herd in Peace and War, 1914; основан на статьях 1908–1909 гг.). В нем обсуждалось утверждение, что объединяться и действовать в группах людей побуждает стадный инстинкт. Для Троттера этот инстинкт является позитивной силой, позволяющей людям жить вместе; без нее «эгоистические соображения стремительно привели бы расу к уничтожению в ее безумной "погоне за удовольствиями» [цит. по: 89, с. 360]. Он утверждал, что психология и социальные науки должны включать в себя сравнительные исследования так называемых общественных животных (его любимыми примерами были пчелы, овцы и волки). В противоположность Мак- Дугаллу и Фрейду, он видел перспективы человечества в «стаде» — группе, в которой лидер — равный среди равных, и которую Троттер отличал от «орды», где лидер господствует над группой. Начало войны и единодушная эмоциональная реакция на нее воспринимались как веские доказательства реальности описываемых им инстинктов. Только по зрелом размышлении люди стали задаваться вопросами о том, что такое инстинкт и какую роль в выражении эмоций играют культурные ценности.

Работа Троттера любопытным образом связана с подходом Фрейда к социальной психологии. Троттер женился на сестре Джонса и занимался вместе с ним врачебной практикой, когда тот познакомился с Фрейдом и увлекся психоанализом. Это случилось в то время, когда Фрейд отважился выйти за стены своей консультации и обратиться к антропологии и социальной психологии. Фрейд связывал социальные отношения с первоначальными инстинктами, которые есть у каждого ребенка и которые трансформируются в ходе семейной социализации. В книге «Тотем и табу» (Totem und Tabu, 1912–1913) он выражал уверенность, что многие «проблемы душевной жизни народов… могут быть разрешены, если исходить из одного только конкретного пункта, каким является отношение к отцу» [78, с. 157]. Социальные отношения вообще и групповую сплоченность в частности он пытался понять на основе умозрительных построений в духе эволюционной концепции, находя им подтверждение в клиническом материале, сновидениях и теории детской сексуальности. Фрейд писал, что началом цивилизации — упорядоченных социальных отношений — было восстание Сыновей против Отца, убийство Отца и последовавший запрет на братоубийство. Это стало подавлением социальной анархии — гипотетической ситуации, когда Сыновья убивают друг друга для получения жен Отца — путем интернализации вины и установления табу на инцест. Таким образом, по мысли Фрейда, подавив желание Сыновей после убийства Отца спать с Матерью, первобытная орда установила социальный порядок и заложила фундамент для закона. Элементы этого древнего прошлого, считал он, продолжают существовать как унаследованная психическая структура в сознании современного человека.

Имея в виду регрессию в детство, которую мы испытываем в сновидениях, он писал: «Помимо этого детства отдельного человека нам обещана картина филогенетического детства [т. е. детского периода нашей коллективной эволюции] — картина развития человеческого рода, по отношению к которому индивидуальное развитие является фактически укороченным и кратким повторением, модифицируемым влияниями случайных обстоятельств жизни» [76, с. 548, 1919]. Фрейд здесь основывался на широко распространенном в то время, но опровергнутом впоследствии убеждении, что индивидуальное развитие повторяет эволюционное развитие вида (онтогенез повторяет филогенез). Позднее читатели часто находили эту теорию Фрейда странной, хотя она имела предпосылки в антропологических гипотезах конца XIX в. о происхождении религии. Однако как раз эти теоретические построения подверглись критике именно со стороны антропологов — за отсутствие эмпирического содержания. Антропология Фрейда осталась наименее влиятельной частью его работы.

Фрейд также стремился понять коллективные психические силы, которые, как он думал, нашли свое выражение в войне. В книге «Групповая психология и анализ Я» он сделал критический обзор литературы по групповому поведению, включая работы Лебона и Троттера. Он отрицал существование самостоятельного социального инстинкта и вместо этого видел истоки социальной сплоченности в сублимированной сексуальности — «эросе, все в мире объединяющем» [30, с. 791]. «Массы ленивы и невежественны» — думал он, и толпа стабильна только до тех пор, пока люди в ней связаны общей любовью к лидеру и иллюзией, что лидер любит их [цит. по: 94, с. 130]. Но, считал он, когда группы разрушаются — как немецкое, австрийское, венгерское и российское общество в конце Первой мировой войны, подавленные чувства зависти и агрессии вырываются наружу. Когда утеряна коллективная идентификация с Отцом, Сыновья начинают драться между собой, если цивилизованный порядок оказывается недостаточно прочным, чтобы противостоять психологическому давлению. Фрейд опасался, что цивилизация так жестко подавляет инстинкты, что когда придет время тяжелого испытания, как это случилось в беспокойные годы, с 1917-го по 1923-й, они вырвутся наружу.

И Фрейд, и Юнг полагали, что существуют наследуемые психологические структуры, благоприобретенные в общем эволюционном прошлом. Такие убеждения были обычны, хотя существовала разноголосица мнений относительно того, что именно наследуется. В 1900 г. не было никакого четкого представления о том, что наследственность — это зафиксированные в организме «инструкции», предписывающие человеку определенный характер или конкретные формы поведения. Немецкоязычные авторы обычно говорили о жизненных силах или духовной наследственности, не проясняя вопроса о том, является ли наследственность по природе своей материальной или психической. Пример тому — использование понятия наследственности Фрейдом и Юнгом.

Идея о наследуемой психологической структуре вошла также в учение Вундта о высших психических функциях — мышлении и языке. Как и другие немецкоязычные авторы, Вундт полагал, что на особенности этих структур влияет опыт и история конкретного народа, и в связи с этим говорил о «народном духе» — Volksgeist. В 1860 г. психологи и исследователи культуры Лацарус и Штейнталь (см. главу 2) определяли Volksgeist как «общее для внутренней активности всех индивидов [народа]» [цит. по: 58, с. 305]. В Германии теоретики социальных наук Георг Зиммель (Georg Simmel, 1858–1918), Макс Вебер (Max Weber, 1864–1920) и Фердинанд Теннис (Ferdinand Tonnies, 1855–1936) обсуждали психологические измерения социального действия, что оказало серьезное влияние на развитие социологии. Зиммель не разграничивал социологию и психологию, поскольку, как он считал, отдельные люди — по природе своей социальные существа. Один из тех исследователей, кто называл себя психологом, Вундт изучал мифы, обычаи и язык, пытаясь реконструировать коллективную структуру психики в своем десятитомнике «Проблемы психологии народов» (Volkerpsychologie, 1900–1920). Этот труд включал и описание стадий, которые, как считал Вундт, прошло человечество в своей культурной эволюции; он использовал это для объяснения таких общественных явлений, как тотемизм. В отличие от обучения экспериментальным психологическим методам, которое он проводил в Лейпциге, эта часть работы Вундта осталась по большей части неизвестной в англоязычных странах. Однако схожее представление о том, что культуру можно объяснить с помощью психической наследственности, было распространено и в англоязычном мире. Этой точки зрения придерживались некоторые антропологи, включая шотландца, перешедшего в Кембридж, Джеймса Фрэзера (James G. Frazer, 1854–1941). Его работа, которую он писал в течение всей своей жизни, — «Золотая ветвь: исследование магии и религии» (The Golden Bough: A Study in Magic and Religion, 12 томов, 3-е издание 1907–1915 гг., дополнено в 1935 г.) — посвящена изучению классической мифологии и религии сквозь призму представления о древней и первобытной душе. В ней описывается «постепенная эволюция человеческой мысли от дикости к цивилизации» [цит. по: 93, с. 114]. Эта и другие подобные работы привлекали широкую публику, поскольку казалось, что, изучая обряды и верования древних народов, можно понять первоосновы природы человека.

Ученые, однако, неуклонно разграничивали сферы и методы классических исследований, антропологии и психологии;

на этом фоне тот, кто, как Фрэзер, пересекал границы, рисковал показаться непрофессионалом. Кроме того, работы, подобные фрэзеровской, вызывали сильнейшую реакцию отрицания, поскольку им не хватало эмпирической строгости и общие психологические объяснения давались в них без поправки на конкретный социальный контекст. Британский антрополог Риверс выразил эту критическую установку, высказавшись в

г. так: «Значительная доля так называемой “социальной психологии” состоит из прямого применения выводов психологии личности к коллективному поведению, основанного на допущении о том, что… поскольку общество состоит из отдельных людей, то, что верно для отдельного человека, должно непременно быть справедливым и для группы людей» [цит. по: 94, с. 132]. Риверс хотел отделить психологические данные от социальных фактов и не соглашался, что первые объясняют последние. Вместо реконструкции первобытного сознания антропологи обратились к полевой работе. Биологи также нагнетали атмосферу критики, поскольку их работы продемонстрировали, что идеи психического наследования являются недопустимо туманными, если не просто неверными. По мере того, как биологи начали изучать наследственность статистически, как результат действия физических свойств генов, и стали отрицать возможность наследования приобретенных характеристик, вера в психическую наследственность была поставлена под сомнение авторитетом научного мнения.

Интересы психологов обратились к новым направлениям: исследователи давали людям тесты или помещали их в лаборатории, чтобы увидеть, как менялось их поведение в наблюдаемых условиях. Они прекратили рассуждать о групповом сознании в общих категориях. Эмпирический подход в социальной психологии был особенно силен в США. В этой стране внимание было сосредоточено на экспериментах с отдельными людьми, что, возможно, отражало политический индивидуализм и убеждение в том, что решающее влияние на социальные феномены принадлежит индивидам. Изучение индивида как предмет социальной психологии было одним из способов, которым психология как профессия заявляла о своем праве на автономию и обосновывала необходимость собственного развития. В то же время американская социология также расширялась, и в глазах общественности это часто оправдывалось тем, что эта наука также служит интеграции индивида и общества. Результатом были непонятные и не всегда удобные отношения между психологией и социологией, поскольку интеллектуальным содержанием обеих дисциплин была некая общая целостность, из которой в угоду узкодисциплинарным интересам абстрагировались понятия «личность» и «общество».

 

8.3 Социальная психология как психологическая дисциплина в США

В США и психология, и социология приобрели формы современной дисциплины и профессии в последнюю декаду XIX в. Никакой явной рациональной причины, по которой отношения между людьми должна изучать не социология, а психология (или наоборот), не было. Тем не менее, так как социальная психология развивалась в рамках двух разных дисциплин, подходы к изучению отношений между индивидом и обществом также значительно различались. Большей частью психологи действовали так, как будто индивиды, каждый в отдельности, обладают не-социальным измерением бытия — например восприятием, памятью или эмоциональной экспрессией, что дает психологии ее предмет исследования. По этой причине они понимали социальную психологию как изучение этой «не-социальной» активности в ситуациях, которые явно социальны, таких как дружеское общение или школа. Такова была позиция, которую провозгласил Флойд Олпорт (Floyd Н.Allport, 1890–1978) в 1924 г. в книге, на которую психологи ссылались как на первый учебник по этому предмету. Согласно Олпорту, социальная психология — «наука, изучающая поведение индивида постольку, поскольку его поведение влияет на других индивидов или само является реакцией на их поведение, и описывающая сознание отдельного человека постольку, поскольку оно является сознанием социальных объектов и социальных отношений» [34, с. 12]. Так как никакое человеческое поведение вне социального контекста невозможно, можно было бы подумать, что в таком определении социальная психология равняется психологии в целом. Как сказал социолог Чарльз Кули (Charles Н. Cooley, 1864–1929), «отдельный индивид является абстракцией, неведомой непосредственному опыту» [цит. по: 54, с. 56]. Тем не менее психологи в 1920-е гг. и позже принимали определение Олпорта или подобные ему как нечто полезное.

Отсутствие предустановленной границы между психологией и социологией ясно видно в ранних текстах по социальной психологии. Именно психолог, Болдуин, написал в 1899 г. предисловие к английскому переводу работы Тарда «Социальные законы» (Les lois sociales, 1898). Сам Болдуин обратился к социальной психологии в книге «Социальные и этические интерпретации психического развития» (Social and Ethical Interpretations in Mental Development, 1897), где представил свои соображения о той ценности, которую имеют психологические знания для социальной реформы. Росс, напротив, был не психологом, а экономистом, и хотя благодаря ему получил распространение термин «социальная психология», его книга по социальной психологии была эклектичной путаницей исторических данных и социально ориентированных комментариев. Разделение интеллектуального труда было особенно нечетким в Чикагском университете, где под философским предводительством Дьюи и социологическим руководством Смолла от изучения людей в обществе ожидали больших практических результатов. В 1917 г. Дьюи, перейдя на работу в Колумбийский педагогический колледж, призвал к созданию новой сбалансированной дисциплины — социальной психологии, преодолевающей границы между социологией и психологией, чтобы выработать «то упорядоченное знание, которое только и даст человечеству возможность производить больше жизненных благ и распределять их более равномерно» [65, с. 277]. Именно чикагский социолог Уильям Томас (William I.Thomas, 1863–1947) совместно с Фло- рианом Знанецким (Florian Znaniecki, 1882–1958) исследовали крестьян, эмигрировавших из сельской Польши в Чикаго, и предложили понятие установки (attitude) для описания ориентации личности по отношению к общественным условиям и ценностям. Сначала и Томас, и Знанецкий старались найти в универсальных человеческих свойствах психологическую основу, на которой можно было бы построить теорию социальных систем. Они рассчитывали, что удастся создать социальную психологию, построенную на изучении установок. Для Томаса и Знанецкого установка выражалась в речи и отражала человеческий опыт. Напротив, для более поздних психологов установка была переменной, измеряемой в лабораторных условиях. Знанецкий, как и многие другие социологи, впоследствии решил, что социально-психологическая программа неосуществима, и в своей теоретической работе использовал только социальные категории.

На протяжении всей третьей декады XX в. социологи по-прежнему проявляли интерес к мотивации. Например, существовала дискуссия относительно работы Вильфредо Парето (Vilfredo Pareto, 1848–1923) — итальянского ученого-эмигранта, получившего известность в США в качестве социолога. Он проводил различие между подлинными мотивами, заложенными в природе человека, и мотивами надуманными — интеллектуальными системами обоснования поступков. Это разделение он использовал при изучении того, как политические элиты управляют и манипулируют общественностью. Подобное использование психологических категорий становилось все более редким на фоне попыток сделать социологию строгой наукой, так как психологическим теориям мотивации не хватало как раз строгости и авторитетности. Вместо этого социологи обратились к таким терминам, как роль, определяемым через обращение к социальной функции, а не к психологическому содержанию, для описания тех аспектов индивидуальной жизни, которые имели отношение к исследованию социальных систем. Понятием социальной установки завладела психологическая социальная психология, и в течение некоторого времени этим практически и ограничивалось поле ее деятельности. В 1954 г. Гордон Олпорт (брат Флойда Олпорта) заявил, что социальная установка — «возможно, наиболее характерное и необходимое понятие современной американской социальной психологии» [35, с. 59].

В том, какие последствия для психологии может иметь серьезное восприятие представлений о социальной основе человеческой жизни, наиболее глубоко разобрался Джордж Герберт Мид (George Herbert Mead, 1863–1931), работавший в Чикагском университете. Его исследования были сходны с теми, которые в разное время проводили другие социальные мыслители и психологи, начиная с Маркса и заканчивая советским марксистом Выготским. В своих кратких, насыщенных и сложных статьях Мид утверждал, что любая психологическая деятельность — даже с выраженной физиологической составляющей (например, восприятие и эмоции) — наполнена социальным содержанием. С его точки зрения, невозможно говорить о человеческом переживании или действии независимо от социальной природы этого переживания или действия. На взгляд Мида, психологические категории по самой своей природе есть также и социальные категории. Этот его тезис не был воспринят североамериканскими психологами. В 1920-е гг. психологическая социальная психология рассматривала биологического индивида как автономную сущность, и только затем изучала его взаимодействие с другими индивидами и социальными условиями. Напротив, согласно Миду, то, что люди как субъективно, так и объективно понимают под индивидуальным, является результатом социального процесса. Для Мида не существует никакого Я, которое должно социализироваться; Я только и формируется в результате социализации. Но когда Мид заявил: «для социальной психологии не часть (индивид) предшествует целому (обществу), а целое — части», то многим психологам показалось, что такое определение предмета социальной психологии выводит его за пределы психологии [цит. по: 55, с. 314]. Точка зрения Мида так и не смогла завоевать значительного числа сторонников в психологии. Популярности не способствовало и то, что аргументы его были несистематизированными и трудными для понимания. Его взгляды распространялись медленно, через учеников и посмертные публикации, основанные на его лекциях.

На Мида оказала сильное влияние статья Дьюи «Понятие рефлекторной дуги в психологии» (1896) — шедевр теоретического функционального объяснения в психологии (см. главу 3). Для всех работ Мида характерно стремление избежать дуализма — психики и мозга, центральных и периферических отделов организма и т. д. — и понять людей в их окружении как целостный процесс. Его произведения были теоретическими: он стремился построить науку о действии как о «динамическом целом… ни одна часть

которого не может рассматриваться или быть понята сама по себе», представляя любое действие и мышление как социальный процесс [цит. по: 55, с. 314]. Его работа была также практической: саму науку он считал высшей, наиболее совершенной стадией развития. «Наше рефлектирующее сознание, в его приложении к поведению… находит свое высшее выражение в научном формулировании проблем и… использовании научного метода и контроля» [цит. по: 60, с. 368]. Перенося эту философию на практику, Мид искал социального применения для рациональной науки. Он, например, пытался, хотя и безуспешно, обеспечить объективную оценку ситуации и способствовать достижению соглашения в ходе большой забастовки рабочих швейной промышленности в Чикаго в 1910 г.

В работе «Социальная психология как партнер физиологической психологии» (Social Psychology as Counterpart to Physiological Psychology, 1909) Мид доказывал симметричность обеих психологий, настаивая на том, что содержание психической активности зависит от ее социальной природы в той же мере, что и от физиологического субстрата. В частности Мид критиковал расхожее мнение, что подражание — понимаемое как физиологический в основе своей процесс — является тем способом, которым животные или дети становятся частью группы. Дело обстоит иначе, утверждал он: существование развитого Я и знания о других — непременное условие подражания. Само это условие является результатом взаимодействия стимулов и действий — социального процесса, предшествующего выделению Я. Таким образом, «осознавание значения социально по природе», и «рефлексивное сознание предполагает существование социальной ситуации как необходимой предпосылки» [119, с. 101–102]. Психологи, считал Мид, описывают психические состояния так, словно они обладают физическим существованием, независимым от социального целого, тогда как эти состояния, наоборот, являются социальными процессами. (Социальные процессы, согласно Миду, не лежат вне природы; они — человеческая форма эволюции.) Это ставило под сомнение основание, на котором тогда строилась большая часть экспериментальной психологии. Многие психологи, однако, или игнорировали фундаментальный тезис Мида, или просто ничего, о нем не знали.

Статьи Мида (и Дьюи) показывают, как теория эволюции привела к возникновению новых подходов к психике. В самом деле, в этих исследованиях язык «психического» заменялся на описание деятельности как процесса; фокус перемещался с поиска истин о «психике» на характеристику адаптивных и дезадаптивных свойств деятельности.

Лишь после смерти Мида его труды приобрели влияние, преимущественно среди социологов, построивших на их основе тео-

рию символического интеракционизма — социальной конструкции Я и самосознания индивида. Только в 1950—1960-е гг. его идеи вернулись в психологию — через социологию. Получило известность его выражение «разговор жестов» (the conversation of gestures), обозначавшее социальный процесс коммуникации — не обязательно при помощи языка, — в процессе которого конструируются понятия о себе и другом. Жест (физическое действие, поведенческий акт, в том числе речевой) «влияет на человека, его производящего, таким же образом, как и на другого» [цит. по: 60, с. 365]. Непрерывное приспособление людей друг к другу, которое начинается у маленького ребенка как подстройка его движений, в зрелом возрасте становится, утверждал Мид, преимущественно функцией языка и того, что он назвал значимыми символами. Он пытался описать, как мы создаем свою индивидуальность и субъективный мир Я через диалог с окружением, осуществляемый в каждый момент жизни с помощью движений и речи. Последователи Мида отвергли лабораторию как не подходящую для изучения подобных вопросов; вместо этого они исследовали язык и значение социальных действий.

В годы между войнами социальная психология стала важной отраслью академической психологии; этот отпрыск перенял у своего родителя бихевиористскую ориентацию и статистическую методологию. Книга Флойда Олпорта (1924) очертила границы этой области, показала, как она вписывается в программы преподавания психологии, и предложила план экспериментальных исследований поведения людей, взаимодействующих с другими людьми. В 1930-е гг. исследования личности стали мощным направлением, в разработке которого участвовали и социологи, и психологи, движимые общим интересом к проблемам социальной адаптации индивида.

Задача гармоничной интеграции общества путем индивидуального приспособления индивидов продолжала занимать американцев. Для этого надо было изучить, как формируются мнения и какие условия побуждают людей к сотрудничеству — на работе или в местном сообществе. В 1922 г. журналист Уолтер Липпман (Walter Lippmann, 1889–1974) ввел в оборот термин общественное мнение, а в 1936 г. Джордж Гэллап (George Gallup, 1901–1984) применил методику измерения общественного мнения с помощью случайной выборки (the Gallup poll — опрос общественного мнения, проводимый Институтом Гэллапа). Однако этот вид элементарного социального анализа был никак не связан с содержанием лабораторных исследований. Социальные психологи изучали индивидуальные способности, а не общественное мнение, как это можно увидеть из содержания статей, опубликованных в ведущем для отрасли «Журнале психопатологии и социальной психологии» (Journal for Abnormal and Social Psychology;

добавление «и социальной» было сделано в 1923 г.). Движение за психогигиену 1920-х гг. стимулировало исследования детского развития и личности, призванные выработать способы здоровой адаптации человека в жизни. В 1930-е гг. в журнале печаталось много статей, посвященных личности, что давало понять: личность — ключ к социальным отношениям. Гордон Олпорт, став признанным авторитетом теории личностных черт и концепции социальных установок, во многом определил программу дальнейших исследований в психологической социальной психологии.

Психология как профессия развивалась в США особенно быстро после 1945 г. Академическая и прикладная психологии разделились, и даже социальная психология отделилась от психологии труда, или организационной психологии. Психологическая социальная психология постепенно превратилась в независимую академическую область со своими экспериментальными и прикладными журналами и собственным набором ценностей. Однако ценности эти были подчас противоречивыми и разрывали отрасль на части. Развивалась американская модель исследований, в рамках которой несколько крупных работ задали концептуальные схемы для множества частных исследований, по крайней мере, на несколько лет вперед. В числе этих работ были «Теория когнитивного диссонанса» (A Theory of Cognitive Dissonance, 1957) Фестин- гера, «Психология межличностных отношений» (The Psychology of Interpersonal Relations, 1958) Хайдера и новаторская статья Гарольда Келли (Harold Н. Kelley, 1921–2003) «Теория атрибуции в социальной психологии» (Attribution Theory in Social Psychology, 1967). Каждая из этих общих теорий предлагала свое объяснение того, что именно заставляет людей вести себя так, а не иначе, в контексте социальных отношений.

Труд Леона Фестингера (Leon Festinger, 1919–1989) вырос из допущения, что отношения между людьми зависят, прежде всего, от когнитивного понимания, построены на мнениях и суждениях о социальной ситуации и о других людях. Фестингер (учившийся с Левиным, чья деятельность будет обсуждаться в следующем разделе) утверждал, что мотивация возникает из когнитивного диссонанса между убеждениями или надеждами, с одной стороны, и реальными достижениями — точнее, их восприятием индивидом, с другой. Он предположил, что люди стремятся к когнитивной согласованности (cognitive consistency) — принцип, казалось, применимый ко многим ситуациям. Примерно в это же время Джордж Келли (George Kelly, 1905–1967) развивал другую когнитивную теорию мотивации — теорию личностных конструктов. В основе ее лежит идея о том, что обычные люди — как и ученые — создают свои собственные теории о том, как устроен мир (personal constructs). С их помощью они пытаются управлять своей жизнью, формируют ожидания и проверяют их на опыте. Скорректированные конструкты закрепляются в поведении и, в конечном счете, превращаются в черты личности. Таким образом, Фестингер и Джордж Келли считали движущей силой поведения не мотивы и потребности, а мысли и ожидания, что противостояло механистическому пониманию человеческого действия в бихевиоризме.

Фриц Хайдер (Fritz Heider, 1896–1988) после окончания университета Граца в Австрии работал с гештальтпсихологами в Берлине, а затем переехал в США, где развивал идеи Фестингера о когнитивном балансе. В книге 1958 г. он определил предмет своих исследований как межличностные отношения — отношения между несколькими, обычно двумя, людьми. Хайдер ввел понятие «психологии здравого смысла», или «житейской, наивной психологии». Он считал, что человек интерпретирует поведение других, основываясь на собственном восприятии, которое определяется либо ситуацией, либо убеждениями. Хайдер, чья книга была необычайно концептуальна, казалось, смог примирить требования объективной науки с уважением к внутреннему миру человека, к тому значению, которым обладают для него люди и вещи. Психологи были поражены качественной терминологией, с помощью которой он обсуждал соотношение между внутренней и внешней сторонами человеческих контактов. Он представлял ту ветвь академической психологии, которая ориентировалась на немеханистические — качественные, в отличие от количественных — теории действия, и умел четко выразить свою позицию. Это повлияло на Гарольда Келли, одного из создателей теории атрибуции; в ней главная роль в анализе действия отводится тому, как сам человек объясняет свое поведение, видя его причину либо внутри — в самом себе, либо во внешних агентах. Пытаясь понять социальные отношения, исследователи обратились к тому, как люди объясняют причины происходящего (например, в дорожных происшествиях) и, соответственно, кому или чему приписывают ответственность за это. Помимо всего прочего это побудило психологов отказаться от мысли, что житейская психология неинтересна или просто ошибочна, и отнестись серьезно к тем психологическим объяснениям, которые дают обычные люди.

Одна работа возбудила чрезвычайный интерес и расширила дискуссию. В статье «Подчинение: исследование поведения» (Behavioral study of obedience, 1963) Стэнли Милграм (Stanley Milgram, 1933–1984) описал эксперимент, в котором он инструктировал студентов колледжа давать другим участникам эксперимента удары электрическим током возрастающей силы. Эти участники якобы должны были запоминать слова; они находились вне зоны видимости, но их было слышно. В действительности эти люди были помощниками экспериментатора и не получали ударов тока. Результаты показали, что студенты были готовы назначать удары током, даже когда им самим это не нравилось, если получали инструкции от авторитетной фигуры. На первый взгляд, эксперимент продемонстрировал, насколько легко вызвать жестокость, несмотря на противодействие ценностей и эмоциональных переживаний. Милграм, к тому времени перешедший из Гарварда в Городской университет Нью-Йорка, подробно обсуждал выводы из своего эксперимента в книге «Повиновение и авторитет» (Obedience and Authority, 1974), куда включил и другие данные. Критика этого исследования шла по двум основным линиям. Во-первых, утверждалось, что Милграм эксплуатировал уважение к науке: на деле в эксперименте речь шла не о повиновении или жестокости, а о том доверии, которое испытывает к научным институтам и экспериментам обычный студент. Во-вторых, поднимались вопросы об этичности экспериментирования на людях. Вообще-то Милграм беседовал после эксперимента со своими наивными испытуемыми, информировал их о действительном содержании эксперимента и пытался сгладить эмоциональные последствия; он называл это дебрифингом (англ. debriefing — «разбор полетов»). Впоследствии этические соображения все больше и больше влияли на планирование и реализацию социально-психологических экспериментов. Это означало признание того, что эксперимент — это социальная ситуация с особой динамикой отношений между экспериментатором и испытуемым, чего не знали, например, ранние бихевиористы.

Эти исследования помогли созданию академической специализации, но не дали основы для понимания — не говоря уж о прогнозировании — того, как индивиды ведут себя в качестве социальных существ. Тем временем представители социальных наук разрабатывали иные пути рассуждений о человеческих действиях (к примеру, под влиянием Джорджа Мида). Однако отдельные отрасли — как психологии, так и социальных наук — зачастую практически не контактировали друг с другом.

Однако были и точки соприкосновения. Некоторые антропологи заинтересовались психологией как способом понять человеческие побуждения. В 1930-е и 1940-е гг. под влиянием теорий личности и психоанализа внутри американской антропологии сформировалась группа по изучению «культуры и личности». Ее члены доказывали, что возможно, исходя из индивидуальных личностных черт, сделать вывод о культурных особенностях; по их выражению, культура — это личность в увеличенном масштабе. Эти идеи получили распространение благодаря книге антрополога Рут Бенедикт (Ruth Benedict, 1887–1948) «Модели культуры» (Patterns of Culture, 1934). В ней разные культуры североамериканских индейцев характеризовались по преобладающему у них отношению к- миру: одни как «безмятежные, гармоничные», другие — как «дионисийцы», стремящиеся вырваться за пределы обыденного мира. Во время Второй мировой войны Бенедикт анализировала японские пропагандистсткие фильмы для солдат и конфискованные у военнопленных дневники, чтобы сделать выводы об особенностях японской культуры. Другой широко известный автор, Маргарет Мид (не имеет никакого отношения к Джорджу Миду), связала детское развитие, половые роли и личность с национальной культурой. В 1940-е гг. она и другие исследователи общества провели много исследований, посвященных национальному характеру и изменениям социальных установок; задуманные как вклад ученых в политическое и военное превосходство США, эти работы финансировались военной и разведывательной службами. Дэвид Райзман (David Riesman^ 1909–2002) был не антропологом, а социологом, и работал в Йельском университете. Он написал книгу о характере и культуре — «Одинокая толпа. Исследование меняющегося американского характера» (The Lonely Crowd: A Study of the Changing American Character, 1950); ее сокращенная версия стала бестселлером. Райзман утверждал, что в американском характере произошел сдвиг с внутренней мотивации на внешнюю; он сопоставлял это с долгосрочными социальными и демографическими изменениями. Эта работа была в духе ранних исследований характера и современности (модернити) Вебера и Тенниса. В упомянутой ранее (см. главу 5) работе Адорно, которая выросла в книгу «Авторитарная личность», обсуждалась склонность к авторитаризму в политике, по мнению многих, свойственная немцам. Рассматривалось, как на формирование такой склонности могла повлиять структура немецкой семьи и особенности дисциплинарных воздействий на маленького ребенка.

В 1950-е гг. была предпринята новая попытка объединить науки о человеке с социальными науками и создать единую социальную психологию — на этот раз под знаменем поведенческих наук. Успеха это не имело, и к началу 1970-х гг. заговорили о кризисе в психологической социальной психологии. Проблема состояла в том, что за пределами узкодисциплинарных рамок не было согласия по поводу ключевых терминов, с помощью которых должен проводиться психологический анализ социальных отношений. Во внешнем мире, на влияние в котором претендовали психологи, существовало великое множество мнений, противоречащие друг другу интересы разных профессиональных групп и обычная беспорядочность политической жизни. Общим, пожалуй, был только набор психологических допущений о «человеке экономическом» — идеализированное представление о природе человека, воплощенное в понятии индивидуального субъекта свободного экономического действия. Оно было частью рационального обоснования политических и экономических принципов, принятых в западных странах в 1980-е гг. и затем, после перемен 1989–1891 гг., распространившихся на восток Европы. Выдвигался такой политический тезис: человек, в силу своей природы, действует сознательно и рационально для достижения максимального личного благосостояния, а социальные отношения — это результат таких действий. Эти взгляды восходят к либеральной политической теории и сочинениям Гоббса и Локка. Согласно этой позиции, свободная и независимая личность — основа общества. Во власти отдельных людей построить или реформировать общество, если они решат, что это отвечает их интересам. Они делают это, выражая свои желания и предпочтения с помощью рыночных механизмов и форм представительного правления.

Однако, невзирая на эти взгляды, участники дискуссии о природе человека и политической жизни также считали само собой разумеющимся, что индивиды обладают «природой». Под «природой» имеются в виду естественные чувства к семье, общине или нации — разделяемые многими людьми эмоции, которые связывают их в сообщества. Эти чувства часто называют здравым смыслом. Таким образом, ссылка на чувства означает, что большинство людей не приняли модель рационально действующего «экономического человека». Тем не менее, разное материальное положение, пол, этническая принадлежность, образ жизни, религия и мораль создают барьеры, ослабляя веру в существование универсальной природы человека и общих для всех людей чувств. Кроме того, обнаружилось много расхождений по поводу того, что называть «естественным». Критики из лагеря социологов также утверждали, что экономический индивидуализм западного общества разрушает социальные связи и подрывает общественные ценности. И никакое количество социально-психологических работ не может этого изменить.

В 1960-е гг. и политическое сознание, и социальная психология в Западной Европе и Северной Америке изменились. Иногда новые концепции в психологии были связаны с наследием социальной мысли Гегеля и молодого Маркса — как, например, труды советского теоретика С.Л. Рубинштейна (см. следующий раздел). Небольшие, но влиятельные группы психологов-теоретиков, возглавляемые Клаусом Хольцкампом (Klaus Holzkamp, 1927–1995) в Берлине и Клаусом Ригелем (Klaus F. Riegel, 1925–1977) в США, пытались выстроить психологию заново на основе марксистской диалектики. Ощущение кризиса в социальной психологии, связанного с потерей направления, в начале 1970-х гг. вызвало к жизни серьезную философскую критику, идущую уже от последователей Витгенштейна, а не Маркса. Суть критики была изложена в книге Рома Харре (Rom Наггё, род. в 1927 г.) и Пола Секорда (Paul F. Secord) «Объяснение социального поведения» (The Explanation of Social Behaviour, 1972). В ней утверждалось, что для объяснения человеческих поступков нужно определить их конкретные социальные цели, формулируемые самими действующими лицами на их повседневном языке. Предметом исследования стало то, как люди активно конструируют свой мир; это заставило психологов признать, что и в экспериментах испытуемые активно видоизменяют экспериментальные задания. Чтобы открыть форум для теоретических дискуссий, Харре и Се корд основали в 1971 г. «Журнал теории социального поведения» (Journal for the Theory of Social Behaviour).

Кеннет Герген (Kenneth J.Gergen, род. в 1934 г.) переосмыслял социально-психологическое знание как историческое. В его статье «Социальная психология как история» (Social Psychology as History, 1973) утверждалось, что социальные психологи, сознают они это или нет, изучают не отдельные поступки испытуемых, помещенных в экспериментальные ситуации, а людей с их историческими особенностями: «социально-психологическое исследование — это, прежде всего, систематическое изучение современной истории» [84, с. 319]. Размышляя над этой и аналогичными проблемами, психологи и историки психологии в 1970-е гг. заявили, что центральным содержанием психологии должна стать история субъективности и эмоциональности, обращающаяся к таким источникам, как биографии, дневники и произведения искусства. В результате в 1980-е гг. психологи стали трансформировать традиционные гуманитарные дисциплины — такие как литературоведение и история — в источники знаний об исторических и психологических особенностях людей. Позднее Герген разработал концепцию, названную им социальным конструктивизмом и связанную с исследованиями 1970-х гг. в области социологии познания. Он утверждал, что психологическое знание надо понимать скорее как социальное действие, чем как находящийся «вне» общества или «над» ним анализ соответствия между некоторыми научными положениями и так называемой реальностью. Родившийся в Германии и живущий в Канаде социальный психолог и историк психологии Курт Данцигер (Kurt Danziger, род. в 1926 г.) в книге «Конструирование предмета» (Constructing the Subject, 1990) описал историю того, как социальные психологи конструировали предмет собственных исследований в своих экспериментах, в которые были встроены определенные социальные отношения.

Это направление социальной психологии имело предпосылки в исторической социологии — например, в работах Норберта Элиаса (Norbert Elias, 1897–1990), румына по происхождению, опубликовавшего в 1930-е гг. исследование о «процессе цивилизации». Элиас описывал, как при формировании европейского характера эпохи Нового времени сплетались между собой социальные обычаи, индивидуальные манеры поведения, язык тела и суждения о мире. Это еще раз подтверждало идею 1970— 1980-х гг. о том, что субъективные чувства и их объективное выражение в речи и движениях имеют свою историю. Поэтому именно историю культуры, а не естественную историю, надо считать родным домом для психологии человека. Новаторская работа Зеведея Барбу (Zevedei Barbu) по психологии людей прошлого — «Проблемы исторической психологии» (Problems of Historical Psychology, 1960) — соединила принципы французской школы «Анналов», отразившиеся в призыве Люсьена Февра (Lucien Febvre, 1878–1956) изучать историю чувств, с традиционным для англоязычных авторов интересом к характеру и личности. Сами французские историки, чье влияние в середине века и позднее было весьма значительным, проводили исследования менталитета — представлений разных народов о времени и географии, о детстве и смерти. Исходя из положения Барбу, что «из всех живых созданий лишь человек действительно историчен», эти ученые практически отождествляли предметы психологии и истории [42, с. 1].

Это, однако, было далеко от понимания своего предмета большинством психологических социальных психологов. То понимание, которое сложилось в 1980-е гг. и позже, определяло «индивидуальное» и «социальное» как независимые понятия. Поэтому психологи предполагали, что психология и социология могут существовать раздельно и заниматься каждая своим делом. И все же выходило много работ, в том числе написанных социальными психологами, которые ставили под сомнение и это предположение, и естественно-научную ориентацию психологии. В новом тысячелетии социальная психология — и совершенно обоснованно — стала открыта для дискуссий по фундаментальным проблемам объяснения в исследованиях природы человека.

 

8.4 Управление персоналом

Новые отрасли психологии — социальная, педагогическая, психология труда и рекламы — в значительной степени пересекались. Проводились исследования социальных установок и мнений, часто по отношению к расовой политике и трудовым конфликтам, и исследования изменений в установках и мнениях индивида в присутствии других людей. Тёрстоун в 1928 г. создал методику ранжирования установок. В 1930-е гг. психологи изучали порог агрессии в эксперименте, где детей в контролируемых условиях провоцировали проявлять агрессию.

Методологическое требование точности и объективности в определении наблюдаемых переменных подразумевало выбор достаточно узких тем экспериментальных исследований, задавая программу действий для научных психологов. Поэтому на социальнопсихологическое исследование оказывали влияние противодействующие силы. С одной стороны, необходимость соблюдения методологической строгости и проведения именно экспериментальных исследований, считающихся наиболее авторитетными в науке, замыкала социальную психологию в стенах лабораторий и переводила человеческие отношения в поведенческие переменные, изучаемые в контролируемых условиях. Этим способом психологи намеревались всего лишь упростить социальные отношения и разложить их на составные части для эмпирического изучения, но на деле они создали новый тип социальных отношений — «человек в лаборатории». Ирония заключалась в том, что, с другой стороны, от социальной психологии ждали информации бизнесмены, политики, педагоги и другие люди, заинтересованные в управлении поведением людей или его изменении не в лаборатории, а в обществе. Стремление к достоверному знанию привело к созданию особого предмета исследования, изолированного от реальной жизни общества; в то же время, обоснованность научно- исследовательской работы заключалась в ее ценности для этого общества. Строгость методологии исследования и его актуальность противостояли друг другу. Датский психолог Йохан Барендрегт (Johan Т. Barendregt, 1924–1982) позднее назвал эту ситуацию «невротическим парадоксом»: методологически верный проект непригоден для жизни, а актуальный проект — методологически некорректен.

Многие психологи и социологи отдавали себе отчет в том, что дисциплинарные барьеры искусственны, а ценность лабораторных исследований для решения производственных или социальных проблем ограниченна. Спонсоры и покровители хотели результатов и были разочарованы. В итоге Фонд памяти Лауры Спелмен-Рокфеллер (в 1929 г. вошедший в Фонд Рокфеллера) выделил многомиллионную субсидию на создание Йельского института человеческих отношений (Yale Institute of Human Relations). Институт был основан в 1929 г. после пилотного проекта, длившегося двадцать лет, хотя последние десять — со значительно уменьшенным бюджетом. В Йельском университете создание такого института горячо поддерживали деканы юридического и медицинского факультетов, которые выступали против чрезмерной специализации, и Рокфеллеры были с ними согласны. Сам институт был широкомасштабным социальным и психологическим экспериментом по объединению специальных психологических, социологических, антропологических знаний в единую социальную науку. Считалось, что для этого необходима координированная стратегия исследований, подобная коммерческим стратегиям крупных корпораций. Институт должен был стать «символом того синтеза знаний, необходимость которого сейчас широко признается» [цит. по: 125, с. 231]. В результате некоторое время там работала группа известных ученых, в том числе такие антропологи, как Малиновский и Эдвард Сапир (Edward Sapir, 1884–1939), а также психоаналитик Эриксон. К удивлению организаторов оказалось, что желанной интеграции трудно достичь; единственным исключением была система, выстроенная Халлом, в центре которой находилась его формальная психология. В большинстве исследований доминировали психологические понятия и методы. Социологи дистанцировались от института — отчасти из-за внутренней политики Йеля, отчасти потому, что чувствовали несовместимость социологического и психологического уровней исследования.

Ход исследований был прерван с вступлением США в войну в 1941 г., на втором десятилетии существования института. Независимо от своих научных убеждений, психологи и социологи с готовностью перестроили исследования для решения государственных задач. Война дала социальной психологии толчок к развитию: она стимулировала широкомасштабные исследования установок и морального состояния солдат и гражданских лиц; секретная служба ЦРУ финансировала изучение смены установок. Все это привило ученым вкус к организации научной работы в больших коллективах, а не на уровне индивидуального поиска.

Экспансия психологии в бизнес началась еще до Первой мировой войны, но связь научных исследований с интересами корпораций значительно укрепилась после Хоторнских экспериментов, проведенных между 1924 и 1933 гг. на одноименном заводе компании «Вестерн электрик» в Чикаго, тогда являвшемся производственным отделением Американской телефонной и телеграфной компании (AT&T). По общеизвестной версии происшедшего, исследователи соорудили на заводе экспериментальный производственный объект и, к удивлению своему, обнаружили, что физические изменения производственных условий — таких как яркость освещения — не влияют на производительность труда. Это привело к открытию того, что производительность — это функция от установок рабочего, тогда как сами установки, казалось, формируются в социальном процессе принятия рабочими лидера группы. Согласно этой версии, эксперименты продемонстрировали практическую ценность социально-психологических исследований и привели к революции в деловой практике: введению управления персоналом и организации труда, ориентированной на работников. Менеджеры на Хоторнских заводах запустили масштабную программу социологических опросов рабочих и открыли консультационную службу, просуществовавшую более десяти лет. В результате того, что эти эксперименты были преданы огласке ученым из Гарвардской высшей школы бизнеса Элтоном Мэйо (Elton Mayo, 1880–1949), который представлял себя как организатора исследований, они стали широко известными и обсуждаемыми. Мэйо интерпретировал результаты следующим образом: продуктивность возрастает, когда рабочие узнают друг друга и испытывают взаимную симпатию. Управляющие, утверждал он, должны помимо технических вопросов учитывать личностные отношения. Такими книгами, как «Человеческие проблемы индустриальной цивилизации» (Human Problems of an Industrial Civilization, 1933), Мэйо повлиял на будущее направление научных исследований в сфере бизнеса.

Однако эта версия событий — не считая влияния Мэйо на дальнейшие работы в области бизнеса — не выдерживает проверки фактами. Первоначальные эксперименты были частью программы Национального исследовательского совета и финансировались электрическими компаниями, заинтересованными в подъеме нормативов освещенности под предлогом повышения производительности труда. Инженеры этих компаний, как раз и начавшие эксперименты, совсем не были слепы к влиянию психологических факторов: наоборот, создавая тестовую ситуацию, они старались исключить психологические переменные. Независимо от этих экспериментов, заводские менеджеры пытались влиять на производительность с помощью психологически ориентированных схем, таких как оплата труда, зависящая от групповых, а не индивидуальных, результатов. Вряд ли был открытием для социальной психологии и тот факт, что женщины-рабочие, занятые монотонным и скучным трудом, в условиях эксперимента, когда им уделяли особое внимание, реагировали повышением производительности. Еще до того, как Мэйо посетил заводы в 1928 г., управляющий технической службой перевел исследования освещения из обычного цеха в специальный испытательный, где измерял эффекты различной продолжительности отдыха и разных установок рабочих. И только впоследствии Мэйо навязал свою интерпретацию экспериментов в испытательном цехе и сделал акцент на иррациональной, как он считал, мотивации женщин, особенно по отношению к лидерству. Наконец, он допустил и другие промахи: в своих отчетах назвал испытательный цех лабораторией, рассматривал взгляды рабочих как поведенческие переменные, слишком полагался на компетентное мнение экспертов и противопоставил рациональность управления целям участников производства.

Эти отчеты попали в орбиту внимания как раз в период обострения борьбы профсоюзов во время экономической депрессии 1930-х гг., и управление персоналом показалось средством разрядить воинственную обстановку. Работа Мэйо привлекла менеджеров идеей о том, что более высокая производительность — результат эффективного контроля со стороны признаваемого группой лидера. Социальная психология бизнеса обратилась к искусству побуждать рабочих к признанию разумности целей управления, персонифицированных в удачно выбранном лидере. Хоторн- ские эксперименты, вследствие этого, стали моделью для психологии адаптации.

Социальная психология рассматривала человеческие качества и установки как наблюдаемые, реальные естественные объекты. Отдавалось предпочтение исследованиям, спланированным так, чтобы исключить взаимодействие между экспериментатором и испытуемыми, и тем, в которых психологические факторы при статистической обработке интерпретировались как независимые переменные. Но изучаемые таким образом психологические факторы в действительности были социально конструируемыми и исторически специфичными. Созданная социальными психологами экспериментальная обстановка не была такой, в какой обычно действовали люди. И все же многие психологи в 1930-е гг. и позже верили, что изучали естественные переменные, имеющие отношение к повседневной жизни. Главным исключением из этого общего правила был Курт Левин (Kurt Lewin, 1890–1947), ге- штальтпсихолог, в 1933 г. эмигрировавший в США из Берлина.

В 1920-е гг. Левин работал сотрудником Психологического института Берлинского университета, где профессором был Кёлер. Вокруг него сложилась группа студентов, многие из которых были женщинами-еврейками, приехавшими к нему из Восточной Европы, чтобы изучать человеческие отношения. Эксперименты группы Левина были вдумчивыми и новаторскими; эти исследователи признавали, что построение эксперимента само является социальным действием, создающим психологическую ситуацию в исследовательских целях. Модель ученого — наблюдателя природы, таким образом, была заменена в их работе на модель ученого — социального деятеля, состоящего в динамических отношениях с другими деятелями, которых он изучает. Студентка Левина родом с Украины, Тамара Дембо (Tamara Dembo, 1902–1993), также ставшая впоследствии хорошо известной в США, применила этот подход в своих исследованиях гнева. Она требовала от испытуемых решить сложную задачу и не предлагала им помощи, наблюдая за их поведением. Она дала качественный анализ своих результатов, описав их как социальную динамику гнева, в статье, абсолютно не похожей на американские исследования с их статистическим изучением черт и установок. Левин обобщил эти методы, чтобы через изучение групповой динамики прийти к пониманию человеческого действия.

Характеристики действий у Дембо и Левина напоминали не объективные отчеты, а феноменологические описания значения действия в контексте места человека в мире. Левин, однако, не был феноменологом; как и другие гештальтпсихологи, он считал, что ученые в поисках закономерностей выходят за пределы описания. Он анализировал психологические ситуации, такие как работа в группах, чтобы обнаружить их наиболее общие свойства. Затем он пытался объединить эти общие свойства в формальной теории, которую назвал, заимствуя метафору силового поля из физики, психологической теорией поля. С этой же целью, в таких книгах как «Принципы топологической психологии» (Principles of Topological Psychology, 1936), он использовал пространственную математику — топологию, подходящую для описания отношений «часть — целое».

Историки придерживались разных мнений на счет того, стал ли Левин влиятельным психологом сразу по приезде в США, или же ему пришлось это влияние завоевывать. Ему было трудно получить приемлемую постоянную должность, и его методологические изыскания остались непереведенными на английский язык. И все же, хотя и не имея престижной университетской кафедры, он занимал должности с хорошими возможностями для исследований, у него были высококвалифицированные аспиранты, круг коллег и друзей и доступ к частным источникам финансирования. С 1935 по 1944 г., будучи профессором университета Айовы, он проводил эксперименты по изучению группового поведения, привлекшие социальных психологов. Вместе с другими психологами, интересующимися социальной тематикой, он в 1936 г. основал Общество психологического изучения социальных проблем. Нужды обороны вскоре переориентировали деятельность и Общества, и самого Левина. Уже в 1939 г. он применил результаты исследования групповой динамики на практике: его студенты работали над проблемой производительности в Гарвудской текстильной компании (штат Вирджиния). Эта работа привела к созданию техник совместного принятия решения, в которых исполнители были включены в процесс принятия решения и таким образом мотивированы на достижение результата. Это было частью того, что приветствовалось в послевоенные годы как революция в бизнесе. Интерес Левина к методам способствовал появлению «исследований действием» (action research), в которых новое знание добывалось во взаимодействии исследователя с изучаемыми людьми. Новые идеи об управлении повторяли логику экспериментов Левина 1920-х гг. И руководитель, и ученый, считал он, должны признавать реальность непрерывно изменяющихся, динамических социальных отношений, составляющих контекст любого индивидуального поступка.

Важность идей Левина для регулирования социальных отношений была осознана, когда он в 1944–1945 гг. переехал из Айовы в Массачусетский технологический институт (МТИ), чтобы создать Центр изучения групповой динамики. Это учреждение и его студенты оказали большое влияние на социальную и промышленную психологию. В войну Левин стал советником Службы стратегических исследований и Управления военно-морских исследований и мог привлекать крупные финансовые средства. Он задумывался над практическими проблемами, касающимися отношения людей к социальным переменам, и внес вклад в обсуждение того, как перевоспитывать нацистов после поражения Германии в 1945 г.

Все это основывалось на работе, начатой Левиным еще в конце 1930-х гг.; особенное значение имели его исследования различий между авторитарной и демократической структурой групп. Статья Левина, Р.Липпита (R.Lippitt) и Р. Уайта (R. White) «Модели агрессивного поведения на фоне экспериментально созданных типов социального климата» (Patterns of Aggressive Behavior in Experimentally Created Social Climates, 1939) задала образец для лабораторных исследований сложных социальных феноменов. В результате экспериментальная работа по изучению групп оставалась главной темой социальной психологии вплоть до 1960-х гг. После смерти Левина в 1947 г. его исследовательский коллектив из МТИ перешел в университет Мичигана, где стал частью Института социальных исследований — самого крупного в США центра по изучению деятельности организаций.

В конце своей жизни Левин создал методику обучения будущих лидеров основам групповой динамики, а его сотрудники разрабатывали техники лидерства, мотивации и разрешения конфликтов в малых группах. В 1947 г. эти методики были закреплены в программе Национальной тренинговой лаборатории в Бетеле (штат Мэйн), которая была предназначена для обучения лидеров тому, как проводить реформы в организации и менять установки ее сотрудников. Тренинговые группы стали известны как Т-группы — предшественницы многих групповых техник, хорошо известных в современной психологии (например, используемых в обучении медсестер). Европейские ученые внимательно следили за этими инновациями. В Лондоне немедленно после войны появился на свет Тэвистокский институт человеческих отношений. Здесь Уилфред Байон (Wilfred Bion, 1897–1979) исследовал с психоаналитической точки зрения групповую динамику в отсутствие лидера и объединил усилия с пр9фессиональными организациями, особенно с социальными работниками, для изучения отношений в группе и обучения людей навыкам построения этих отношений. С помощью этих тренинговых программ значительное число людей познакомилось с психологическими принципами социальной жизни.

На протяжении всего того времени, что социальная психология развивалась в США, в Советском Союзе (1917–1991) происходило нечто совершенно иное. Обычно историки, говоря о социальной психологии, не упоминают советские исследования; однако есть убедительные причины сделать это именно сейчас.

 

8.5 Советская психология

Марксистско-ленинская теория в советской стране претендовала на звание объективной социальной науки о человеческой деятельности. Теоретически советское государство обладало такой легитимностью, которой не имели западные правительства или правительства, созданные по их подобию, поскольку оно было политическим средством объективного познания мира и, следовательно, двигателем прогресса. Считалось, что первым создал основу для этого объективного знания Маркс. Советское государство противопоставляло себя западным странам, где, в теории, легитимность правительства состояла в том, что оно выражало предпочтения граждан; однако эти предпочтения могли выражать, а могли и не выражать объективное понимание человеческих проблем. Защитники Советского Союза утверждали, что западные страны сохраняют непрогрессивные структуры власти, поскольку не поняли объективных требований к управлению, основанных на науке о человеке. Особый теоретический путь легитимации советской власти означал, что теория государства здесь опиралась на научные представления о социальной и исторической природе человека. Это потенциально делало социальную психологию очень важной дисциплиной. Для советских ученых социальная психология — наука об отношениях между «индивидом» и «обществом» — находится в единстве с объективными истинами марксизма-ленинизма.

Тем не менее — и в этом есть некая мрачная ирония — в советской психологии по большей части господствовала естественно-на- учная модель, которая, по существу, игнорировала людей как социальных деятелей. Фактически отождествление государства с Коммунистической партией Советского Союза, означавшее централизацию власти и ее монополизацию партией, привело к тому, что было сложно, а часто и невозможно, объективно изучать как раз те науки, которые должны были легитимировать государство. И почти совершенно невозможно было в рамках советской системы проводить объективные эмпирические социальные исследования человеческой деятельности. В своем крайнем выражении — при сталинском режиме — правительство не терпело никакой теории, которой бы не сформулировало оно само, т. е. партия. Вот слова партийного босса: «Все попытки какой-либо теории, какой-либо научной дисциплины представить себя как автономную, самостоятельную дисциплину, объективно означают противопоставление генеральной линии партии, противопоставление диктатуре пролетариата» [12, с. 27]. Тот же довод, который, теоретически, делал советскую систему единственно способной создать социальную психологию, — укорененность этой системы в объективном знании — на политической практике препятствовал серьезным исследованиям. Подобного рода неприятный парадокс — разрыв между теорией и практикой, в конечном итоге, и лишил советскую власть какой-либо вообще интеллектуальной легитимности.

Однако на этом история не кончается: и в советской психологии проводились важные работы по изучению отношений личности и общества, которые мы могли бы обсудить. Как говорилось ранее, когда мы рассматривали истоки русской психологии в контексте европейской науки (см. главу 4), психология в дореволюционной России развивалась поступательно, соединив в себе многообразные интересы — медицины, философии, экспериментальной науки и социального реформаторства. Первый официальный психологический институт был открыт Челпановым при Московском университете, хотя существовал еще основанный Бехтеревым Психоневрологический институт в Санкт-Петербурге и большой коллектив Павлова, изучавший условные рефлексы в Военно-медицинской академии. Несколько психологов, ставших влиятельными после революции, учились у Челпанова или работали с ним — в частности, Константин Николаевич Корнилов (1879–1957), бывший его старшим научным сотрудником. Корнилов был выходцем из так называемой сельской интеллигенции — его отец был счетоводом. Сам он рассказывал о себе как о трудолюбивом студенте из низов, который сделал себя сам, и теперь, занимаясь педагогической психологией, старается помочь представителям своего класса. Хотя работа Корнилова состояла в основном в изучении времени реакции и мало чем могла послужить людям, использование им общепринятой в 1920-е гг. риторики характеризует тот социальный контекст, в котором молодые идеалисты обращались к психологии [цит. по: 106, с. 113]. Другим исследователем, работавшим с Челпановым, был Павел Петрович Блонский (1884–1941), студентом сидевший в тюрьме, член Социалистической революционной партии во время восстаний 1904–1906 гг. Первый психолог, поддержавший большевиков в 1917 г., он видел в революции возможность реализовать педагогические идеалы и создать условия для спасения людей от невежества.

Война России с Германией и Австро-Венгрией, крушение царской власти, революция и гражданская война сопровождались огромными материальными лишениями и фактической анархией в общественной жизни. После революции многие из тех, кто имел профессию, включая ученых-естественников и врачей, уехали. Но представители старшего поколения — такие как Челпа- нов, Бехтерев и Павлов — остались и, несмотря на ужасные условия, продолжали работу. Кроме них были и молодые радикалы, верившие в первые годы большевистского правления, что возможно все: революция создала совершенно новые социальные условия, которые изменят природу человека. В 1920-е гг. Алексей Капитонович Гастев (1882–1941) возглавил движение за научную организацию труда (НОТ), задавшись целью создать эффективно действующие системы «рабочий — машина». Материалистическая теория природы человека, верили радикалы, означала, что можно заново спроектировать мужчин и женщин и реализовать, наконец, старую мечту поколения 1860-х гг. о «новом человеке». В том, что касается телесных потребностей и их удовлетворения, считали они, не должно быть лицемерия; а у человека, действующего на благо общества, исходя из объективного знания об этих материальных нуждах, не должно быть внутренних препятствий. Радикальные психологи с головой погрузились в утопические планы переделки не только академической культуры, но и самой природы человека. В результате идея социальной инженерии превращалась в социальную психологию. Ставя перед собой другие задачи, но с тем же ощущением безграничности возможностей радикальная феминистка Александра Михайловна Коллон- тай (1872–1952) отстаивала свободную любовь, чтобы освободить женщин от экономической зависимости в браке. Уже в 1920 г. Блонский писал: «мы становимся на марксистскую точку зрения, как на единственно научную. Речь идет о том, чтобы обобщить эту точку зрения и считать ее правомерной не только в экономике, но вообще в обществоведении… и в психологии, а также в философии и вообще в науке» [2, с. 31]. Как философ образования, он общался с Надеждой Константиновной Крупской (1869–1939) — женой Ленина, сыгравшей огромную роль в создании новой системы образования.

С 1923 г. в радикальные проекты педагогики и человеческой инженерии вмешались чрезвычайные обстоятельства политической и экономической жизни. Теоретики стали обращать больше внимания на связь науки с марксистской теорией, и Корнилов на съезде нейропсихологов в 1923 г. поставил задачу создания марксистской психологии. Большевики верили в то, что Маркс открыл подлинное знание о человеческом существовании. А так как СССР был единственным государством, заложенным на фундаменте этого знания, они ожидали, что при коммунизме психологическая и социальная науки приобретут новый, уникально объективный характер. Социалистическая академия общественных наук была основана в 1918 г. для обучения партийных кадров марксистскому пониманию человека. Переименованная в 1924 г. в Коммунистическую академию, она не раз вступала в конфликт с дореволюционной Академией наук, особенно когда «красные профессора» пытались распространить марксизм на естественные науки и выступали, к примеру, против новой области физики — квантовой механики. Психологи горячо обсуждали новые качества коммунистической психологии в противоположность буржуазной психологии, созданной в таком обществе, где нарушена объективная логика исторического процесса.

Кроме философской и идеологической у дискуссии была оборотная сторона — жестокая борьба за скудные материальные ресурсы, заставлявшая исследователей искать доступа к партии как источнику власти и распределителю финансов. Фоном к этой борьбе служили дебаты по марксистской философии 1920-х гг., результатом чего стала замена исторического материализма Николая Ивановича Бухарина (1888–1938) на диалектический материализм Абрама Моисеевича Деборина (Иоффе; 1881–1963). Бухарина осуждали за излишний детерминизм. В 1930–1931 гг. все теоретические споры были прерваны Великим переломом, когда Коммунистическая партия подчинила все уровни жизни — как теорию, так и практику — задаче трансформации страны. Многие из активных участников этих событий вышли из стен Коммунистической академии и не имели времени на то, чтобы разбираться в академических тонкостях ученых с дореволюционным образованием.

В 1920-е гг. за господство в психологии и нейропсихологии соперничали несколько фракций. Бехтерев назвал рефлексологию материалистической теорией, которая объясняет человеческие поступки «ассоциативными рефлексами»; рефлексология должна была помочь всем «стремящимся свергнуть с себя иго субъективизма в научной оценке тех сложных отправлений человеческого организма, которые приводят к установлению соотношения его с окружающим миром» [1, с. XXIV]. Бехтеревская программа психологии была аналогична бихевиоризму: в ней психические процессы превращались в наблюдаемые соответствия между сенсорной информацией и движением. Неспециалистам, однако, было сложно увидеть разницу между теориями Павлова и Бехтерева, которые были конкурентами в борьбе за материальные ресурсы в Ленинграде (как был переименован Петроград после смерти Ленина в

г.). Программа Павлова состояла в экспериментальном изучении условных рефлексов; от него предполагалось перейти к созданию теории мозговой активности. Программа Бехтерева, в которой рефлексы назывались не условными, а ассоциативными, была менее точно сформулирована; она ставила целью объединение науки, но не содержала ясного плана, как достичь этой цели.

Призыв к созданию марксистской психологии шел не из Ленинграда, а из Москвы, от врача, участвовавшего в движении за душевное здоровье, Арона Борисовича Залкинда (1886–1936), и от Корнилова. Оба были членами партии, преданными делу коммунизма, чего нельзя сказать о Бехтереве или Павлове. Челпанов- ский Институт психологии, где работал Корнилов, продолжил функционировать после 1917 г. Затем, в 1923 г., Корнилов разорвал отношения с Челпановым и сам стал директором института. Как говорится в русской пословице, «лес рубят — щепки летят». Корнилов и его сторонники утверждали, что Челпанов противился реорганизации психологии на марксистских основаниях, и что он считал марксизм не объективной основой для науки в целом, а лишь одной из возможных философий. Челпанов боролся, хотя и понимал, как и все ученые к тому времени, что будет вынужден либо приспособиться к коммунистическому режиму, либо эмигрировать. Он утверждал, что марксистская философия полезна для экспериментальной психологии, так как позволяет установить связь между исследованиями мозга и интроспективными отчетами участников психологических экспериментов. Челпанов обвинял Корнилова в вульгарном материализме, однако ему самому так и не удалось освободиться от обвинения, что он — неперестроивший- ся идеалист из дореволюционного прошлого. Корнилов возглавлял Институт до начала 1930-х гг., когда его, в свою очередь, заклеймили как «эклектика» и сместили с должности. Утверждалось, что под именем марксистской психологии он предлагал мешанину теорий и методов, и что он так и не выстроил объективную научную практику, которая бы двигала вперед историю — историю, создававшуюся тогда Сталиным.

На первый взгляд кажется удивительным, что работа Павлова в конечном итоге выиграла от этих конфликтов. Он с самого начала не испытывал ничего, кроме презрения, к захватившим власть «варварам», но был так предан естественно-научным исследованиям, что готов был признать новый режим, если тот будет способствовать его работе. У Коммунистической партии были свои причины поддержать знаменитого ученого. Объявив в 1920 г. о намерении уехать за границу, Павлов получил ответ непосредственно от Ленина. Ему сразу были выделены специальные средства, и впоследствии, ввиду его положения ученого с мировой репутацией, продолжавшего работать в Советском Союзе, Павлов начал пользоваться масштабной поддержкой. В 1924 г. главный партийный идеолог Бухарин публично одобрил работы Павлова как «оружие из железного инвентаря материализма» и, поскольку до смысла подобных лозунгов никто не докапывался, это еще раз официально узаконило павловскую программу [цит. по: 106, с. 253]. В результате к началу 1930-х гг. восьмидесятилетний Павлов был главой двух специально для него построенных институтов — в Ленинграде и в Колтушах, где на Биологической станции было занято примерно сорок научных работников. Его мнение о коммунистах смягчилось, и в 1934 г. он даже высказался публично в поддержку советского государства, хотя в своих исследованиях никогда не упоминал марксистских принципов. К моменту его смерти в 1936 г. сложилась странная ситуация, когда публично Павлов изображался героем социалистического труда, хотя в действительности его аудиторией были только ученые его собственной, хотя и большой, школы. История Павлова необычна тем, что тесно связана с историей советской страны, несмотря на то, что сам ученый остался независим от марксистского проекта.

В идеологических дискуссиях 1920-х гг. говорилось о возможности создать науку, которая бы исследовала биологическую сущность человека в единстве с исторической. Говорилось также, что достичь этого могут только марксисты, так как лишь им удалось освободить себя от идеалистических предрассудков в отношении природы человека. Считалось, что Маркс в общих чертах показал настоящие взаимоотношения между индивидом и обществом и фундаментальную роль материальной организации труда. В рамках этой общей схемы марксисты-ленинисты 1920-х гг. принялись реконструировать психологию на основе представлений Маркса и Энгельса об историческом происхождении человеческого сознания и деятельности. Это очевидным образом отличалось от программы Павлова, какую бы материальную поддержку он ни получал, и какую бы позицию позднее ему ни приписывали.

Это была программа ученого, который в конце XX в. приобрел посмертную славу, — Льва Семеновича Выготского (1896–1934). В период с 1960-х по 1990-е гг. его работы оказали значительное влияние на западную психологию и сыграли роль в либерализации психологии в восточной — контролируемой Советским Союзом — части Европы. Выготского называли и «Моцартом», и «свергнутым божеством» советской психологии — выражения, подразумевающие блестящую многосторонность человека, умершего молодым, чье имя пережило темную эпоху сталинских зверств [105; 159]. Как свидетельствует собрание сочинений, вышедшее отдельными изданиями на русском (в 1980-е гг.) и английском (в 1990-е гг.) языке, Выготский являет собой удивительный пример эффекта замедленного действия.

Выготскому, родившемуся в семье банковского служащего-ев- рея, для поступления в университет нужно было попасть в квоту на студентов-евреев. В студенческие годы — накануне и сразу после революции, в период появления множества оригинальных течений в искусстве — он был увлечен художественным авангардом. Его ранние работы были в области литературной критики, и во всех его последующих трудах он стремился дать место выразительному и художественному сознанию. Возможно, он приветствовал революцию, и, конечно, спустя несколько лет он уже блестяще знал классиков марксизма. По причинам, не вполне понятным, в январе 1924 г. Выготский впервые проявил себя не как исследователь искусства, а как представитель психологии сознания. На Втором психоневрологическом конгрессе в Москве этот молодой человек прочел доклад, который наэлектризовал аудиторию. Он критиковал (хотя и не называя имен) притязания программ Бехтерева и Павлова на объективную науку о человеке и — косвенным образом — симпатии партийных идеологов к таким работам. «Человек это вовсе не кожаный мешок, наполненный рефлексами, и мозг не гостиница для случайно останавливающихся рядом условных рефлексов» [6, с. 81]. Вместо этого Выготский обратился к марксизму как к философии, потенциально могущей примирить психологию сознания с материалистической наукой об организме. Корнилов и его московский институт приветствовали эту защиту психологии сознания, поскольку это подрывало позиции конкурирующих ленинградских школ, и Выготского пригласили работать в институте.

И доклад, и приглашение состоялись, возможно, с подачи двух молодых исследователей — Леонтьева и Лурия, которые впоследствии, в 1950-е гг., стали крупными фигурами в возрождении непавловской психологии и неврологии. Леонтьев стал известен в 1930-е гг. своими исследованиями детского развития, а Лурия — исследованиями повреждений мозга, над которыми он тщательно работал во время и после Великой отечественной войны. Леонтьев, эвакуированный во время войны на Урал, также работал с ранеными.

Воспоминания Александра Романовича Лурия (1902–1977),

относящиеся к середине 1920-х гг., дают яркое представление о беспокойной социальной и интеллектуальной обстановке: «Революция резко изменила содержание и образ нашей жизни. Для нас внезапно открылось множество возможностей для деятельности, простиравшейся далеко за пределы нашего узкоограниченного круга семьи и друзей. Революция сломала границы нашего тесного частного мирка и открыла новые широкие дороги. Нас захватило великое историческое движение…». Однако, по признанию Лурия, всеобщее возбуждение совершенно не способствовало систематическому организованному научному исследованию [14, с. 6]. Находясь в эпицентре этой активности, Выготский серьезно воспринимал диалектическую философию. Он надеялся объединить теории биологического развития и исторического происхождения сознания. В течение ряда лихорадочных лет, все чаще прерываемый прогрессирующим туберкулезом, он работал в сферах педагогики, клинической психологии и психологии развития; в спланированном им полевом психологическом исследовании узбекских крестьян затрагивались философские и методологические вопросы. В 1926–1927 гг. он написал обширный теоретический труд «Исторический смысл психологического кризиса», содержащий обзор всех конкурирующих подходов к психологии, существовавших в мире на то время. Этот труд увидел свет только в 1982 г. Его исследования по психологии развития нашли отражение в ряде эссе, изданных под общим названием «Мышление и речь» (1934); эта работа принесла ему известность на Западе.

Выготский разделил раннее детское развитие на доречевую стадию, понимаемую биологически, на которой ребенок обладает только сенсорной чувствительностью и эмоциональностью, и речевую стадию, на которой ребенок взаимодействует с исторической культурой и таким образом приобретает язык и способность к мышлению. Он спорил с теорией развития швейцарского психолога Пиаже. Именно в этом, довольно узком, контексте некоторые идеи Выготского стали известны на Западе в незначительной степени уже в 1930-е гг. и основательнее — в 1960-е гг. Но его более широкая социальная психология — в частности, идеи о взаимодействии между индивидом как биологическим организмом и исторически специфичной культурой, опосредованном развитием речи, оставалась малоизвестна. Выготскому, однако, не удалось систематически заниматься социально-психологическими исследованиями. Его мечты о марксистской социальной психологии как основе для создания единой психологии — теории, объединяющей биологические и лингвистические процессы, в книге «Мышление и речь» остались нереализованными. Так рано оборванная смертью, работа Выготского была в период между войнами наиболее серьезной попыткой построить марксистскую психологию. По разным причинам, ни в Советском Союзе в 1930-е гг., ни в США в 1960-е гг. эта попытка не нашла отклика. Благодаря сокращенному переводу «Мышления и речи» на английский язык (1962; полный перевод вышел в 1986 и 1987 гг.) его работа стала важным вкладом в западные дискуссии по психологии развития.

Тем временем в научную жизнь в СССР вмешивались политические обстоятельства. В последние годы своей краткой жизни Выготскому, как и другим психологам, пришлось столкнуться с критикой: его работы якобы недостаточно способствовали решению поставленных партией задач. В 1930-е гг. подобной критике подвергалось любое серьезное начинание в науке или искусстве: всякая внепартийная позиция, даже занятая в целях полемики или художественной экспрессии, считалась оппозицией партии, претендовавшей на объективное понимание сущности человеческого бытия. Говоря более прозаическим языком, партийных деятелей, поставленных перед задачей ускоренного выполнения пятилетнего плана по развитию промышленности, раздражали теории любого рода. Высоколобые теоретики, получившие образование до революции, вызывали у них презрение. Эти партийные чиновники подвергали сомнению практическую пользу от психологии и даже ценность ее как дисциплины.

Объективная физиология была политически более нейтральна, чем психология. Возможно, отчасти поэтому, а отчасти благодаря своей развитой инфраструктуре и материальной базе, школа Павлова продолжала процветать. Большинство других близких психологии областей пострадали: сначала психоанализ, за ним — педология. Так назывались исследования детского развития и применение их на практике, в частности тестирование школьников. В середине 1930-х гг. педологи доказывали полезность тестов, позволяющих выделять среди необразованных слоев населения умных детей — будущих лидеров. Учителя противились подобному вмешательству, умалявшему значение их собственных оценок. На практике тесты выявляли детей, чья способность к обучению была в силу разных причин ограничена, и это приводило к тревожному росту числа детей, называемых «дефективными». Как и в других странах, тестирование фактически улучшало положение детей из привилегированных слоев общества, и ухудшало положение детей из бедных и неблагополучных семей. Политические споры по этим вопросам в 1936 г. привели к официальному запрету педологии, что негативно повлияло на положение многих психологов.

Партийные деятели не считали, что новому советскому человеку нужна психология. Риторика «нового человека» возвращала назад — по меньшей мере, в 1860-е гг., к Чернышевскому, к утопическим надеждам на то, что социальные условия изменят саму природу человека. К 1930-м гг. в центре этих рассуждений стоял идеал человека, преодолевающего природные ограничения, нравственного субъекта с объективным осознанием действительности — того, кто выполняет решения партии, выступая тем самым в качестве агента исторического прогресса. В политических обстоятельствах того времени идеальный человек отождествлялся с верными сторонниками Сталина и партии. Сталинские поборники диалектического материализма утверждали, что путем осознания исторической обусловленности природы человека рабочий класс может совершить скачок за пределы существующих материальных условий. В их программе прогресса ни психологическим, ни социальным наукам не было места, и любую защиту этих наук они клеймили как подмену диалектических законов истории механистическими законами природы.

Историки обнаружили в архивных документах свидетельства борьбы ученых за ресурсы и должности — борьбы, прикрытой туманными, но агрессивными публичными дискуссиями. Стало больше известно о биографиях психологов. Выготский умер в 1934 г. в возрасте тридцати семи лет, в отчаянии от препятствий, на которые наталкивалось дело его жизни. Его коллега Лурия ушел в сторону от психологии, закончил медицинский факультет и работал в области неврологии, политически более нейтральной. Несмотря на политические катаклизмы и те трудности, которые они создавали для ученых, в 1930-е гг. в психологии появилось новое лицо — философ Сергей Леонидович Рубинштейн (1889–1960). Как именно Рубинштейн достиг видного положения, неясно, но он стал выразителем диалектической психологии, соединявшей эволюционное происхождение тела человека с исторической обусловленностью его сознания — и притом политически приемлемым способом. До своего назначения в 1932 г. в Педагогический институт им. А. И. Герцена в Ленинграде Рубинштейн преподавал в Одессе. Еще там он начал работу над статьей «Проблемы психологии в трудах Карла Маркса» (1934) и общим курсом психологии, написанным подобающим марксистским языком — учебником, который с конца 1930-х гг. стал основным в преподавании психологии. Интересно, что Рубинштейн в поисках основных категорий для своей концепции обратился к недавно опубликованным рукописям молодого Маркса. Как писал Рубинштейн, «исходным пунктом этой перестройки [психологии] является марк- совская концепция человеческой деятельности». Затем он цитировал Маркса, утверждавшего, что Гегель «понимает предметного человека, истинного… человека, как результат его собственного труда» [24, с. 24–25]. Позднее западные марксисты пытались ответить на те же вопросы, исходя из тех же позиций, повлияв в 1960-е гг. на развитие социальных наук.

Карьера Рубинштейна шла вверх: он получил Сталинскую премию и основал кафедру психологии на философском факультете Московского университета в 1942 г. (Психологический институт, изначально — часть университета, еще в 1920-е гг. был передан Министерству образования.) Однако между 1946 и 1949 гг. почти все виды психологии, включая рубинштейновскую, попали под огонь критики. Единственным исключением были психологи, связавшие свою работу с именем Павлова. Поддержка партией учения об условных рефлексах как основы естественной науки о человеке была догматически подтверждена на трех всесоюзных конгрессах — по физиологии (1950), психиатрии (1951) и психологии (1952). Эти конгрессы были характерной чертой последних параноидных лет сталинского правления (Сталин умер в 1953 г.). За победой в войне началась новая волна террора, СССР был охвачен антисемитизмом, а оказавшуюся под советским господством часть Европы парализовали показательные судебные процессы и концлагеря. Изоляция, страдания и холодная война способствовали развитию крайнего шовинизма по отношению к зарубежной науке. Партийные ораторы подчеркивали уникальный исторический вклад России в научный прогресс. Чтобы связать физиолога XIX в. Сеченова с Павловым, а Павлова — с диалектической наукой о бытии и сознании, они сконструировали генеалогическое древо и возвели эту связь в ранг догмы, имевшей продолжительное влияние на советские работы по истории психологии. Имея веские на то причины, психологи опасались, что власть, отданная преемникам Павлова, уничтожит психологию как независимую дисциплину. На психологическом конгрессе 1952 г. психологи воспротивились тому, что назвали «нигилизмом по отношению к психологическому наследию» [цит. по: 106, с. 450].

Спустя несколько лет после смерти Сталина психологи были готовы расширить исследовательскую программу, до этого почти целиком сводившуюся к изучению условных рефлексов, хотя все еще делали на публике и в печати реверансы в сторону Павлова. Известность вернулась к Рубинштейну во второй половине 1950-х гг. с выходом его диалектического исследования «Бытие и сознание» (1957). Борис Михайлович Теплое (1896–1965), отчасти на основе павловского учения, построил систематическую типологию человеческих характеров. В то же время он опубликовал учебник, в котором отстаивал независимость психологических проблем от физиологических. К началу 1960-х гг. советские ученые восстановили регулярные контакты с Западом, и в области исследований мозга это сопровождалось чувствами открытия и воодушевления у обеих сторон. Многие ученые позднее отмечали ущерб от решений так называемой Павловской сессии (1950), на которой были подвергнуты идеологической критике все направления работы, кроме изучения условных рефлексов. Наибольший вред был, пожалуй, нанесен науке в Центральной Европе — в основном, в Восточной Германии (ГДР), где идеологический контроль был строгим, а ученые вдали от политических центров Советского Союза не могли самостоятельно решать, корректны или нет те или иные проекты. Тем не менее психологи нашли пути и средства проводить исследования вне павловской парадигмы; недаром способность Центральной Европы выживать при репрессивных режимах вошла в легенду.

Алексей Николаевич Леонтьев (1903–1979), коллега Лурия и Выготского, имел особое влияние на новое поколение студентов в России. В 1933 г. он оставил политически накаленную атмосферу Москвы и переехал в Харьков, где после смерти Выготского продолжил работу над марксистской теорией детского развития. Любопытно, что в это время он писал докторскую диссертацию о формировании новой способности — воспринимать цвет кожей рук. Несмотря на проблемы с воспроизводимостью этих экспериментов, их гипотезы легли в основу общей марксистской теории развития; первые посвященные ей публикации вышли в 1950-е гг. Он также проводил экспериментальные исследования памяти, доказывая ее зависимость от социальной деятельности и включенность в нее. Присвоенные из социума способности, согласно Леонтьеву, формируют внутренний психологический мир.

Его работа стала известна как теория деятельности. Замысел Леонтьева заключался в том, чтобы с помощью категории деятельности — реальной деятельности людей в историческом и социальном мире — избежать дуализма абстракций «психика» и «мозг». Его довод состоял в том, что человек приобретает способности через социальную деятельность. То, что делают люди, — это не функция «психики» или «мозга», а процесс, с помощью которого они взаимодействуют с реальными условиями своего мира. В сложившейся ситуации этот тезис оказался конструктивным, так как дал основу для экспериментальной работы и, в то же время, удовлетворял марксистским требованиям и практическим запросам к науке как средству изменения действительности. В конце 1930-х гг., когда позволили политические условия, Леонтьев вернулся в Москву и постепенно приобрел доминирующее влияние на московскую психологию. Административные условия для развития психологии были созданы в рамках педагогики (Академии педагогических наук), а не естественных наук («большой» Академии наук). В то время не было ни одного психолога — действительного члена престижной Академии наук. В 1966 г. Леонтьев основал в Московском университете первый в Советском Союзе самостоятельный факультет психологии, деканом которого оставался до своей смерти в 1979 г. Он подготовил целое поколение психологов — поколение, занявшее центральные позиции в психологии в период перестройки 1980-х гг., хотя многие из этих психологов впоследствии стали выступать против его марксизма. Его теоретический труд «Деятельность. Сознание. Личность» (1975) был переведен на европейские языки, однако Леонтьев не достиг известности Выготского.

Хотя гипотетически марксизм-ленинизм давал возможность для объективных психологических и социальных исследований, политическая реальность в Советском Союзе разрушала объективность и подчас угрожала самому существованию этих наук. Советская наука потерпела поражение в изучении отношений «индивидуального» и «социального»; этот недостаток с очевидностью проявился в недоразумениях постсоветского (и более раннего) периода — особенно в готовности поверить в то, что капиталистическая экономика может решить социальные проблемы, а западная психология — личные. И все же Выготский и Леонтьев оба предложили марксистские альтернативы в психологии. Многие верили, что их работы указывают путь к истинно социальной психологии — психологии, демонстрирующей, как общество или исторический процесс формируют психологические способности — восприятие, эмоции, память, речь.

Начавшаяся в 1985 г. перестройка принесла либерализацию, и то, что до этого происходило почти подпольно, на неформальных научных кружках или домашних семинарах, вышло на поверхность и внесло новую струю в академическую и профессиональную жизнь. В этот период — как в СССР, так и на Западе — приобрели большое, хотя и запоздалое, влияние работы теоретика литературоведения Михаила Михайловича Бахтина (1895–1975) — образец междисциплинарной гуманитарной мысли, связывающей психологию с изучением языка, логики, истории и культуры. Среди психологов Михаил Григорьевич Ярошевский (1915–2002) впервые после долгого перерыва организовал издание работ Фрейда (1986), а также предложил более широкий взгляд на историю психологии — и не только российской.

Любая версия недавней истории Российской империи и Советского Союза в принципе подлежит пересмотру. События настолько масштабны, а их последствия все еще столь живы, что историкам надлежит быть скромными. Историю психологии в России и Советском Союзе нужно интегрировать в историю мировой психологии. Это тем более необходимо потому, что у людей, относящихся к советской системе критически, может возникнуть искушение интерпретировать ее воздействие на психологические и социальные науки исключительно как подмену исследований лозунгами или заблуждения тоталитарного режима. Но факт состоит в том, что в каждой национальной культуре попытки создать единую науку о личности в обществе были частью политического процесса. Возьмем, например, социальную психологию в США на протяжении почти всего XX века. Для американских исследователей казалось естественным, что отправной точкой для психологии служит индивид как биологически автономная единица. Социальные психологи нечасто обращались к изучению социальной или исторической природы своего предмета — тех людей, которых они исследовали. В общественных науках в США единицей анализа считается индивид, или политический и экономический субъект; этот же индивид стал «естественным» объектом в психологических экспериментах. Экспериментальная наука изучала отдельных людей — обычно студентов-первокурсников — в лабораторных условиях и подавала результаты как статистически значимые закономерности. Психологи не анализировали собственную работу как исторически обусловленное действие. Ученые, которые, как Джордж Мид, усомнились в возможности описать отдельных людей независимо от их социального мира, или те, кто, как феноменологи, ставил под вопрос ценность количественных измерений и статистических моделей, остались на обочине академической социальной психологии.

Тем не менее в советском опыте есть нечто отрезвляющее. Архитекторы революции хотели осуществить марксову идею просвещенного человечества: реализовать человеческий потенциал с помощью объективного познания человека как части материального мира. Этого сделать не удалось, и неудача принесла много невысказанных страданий. Стало ли это окончательным приговором эпохе Просвещения с ее прекрасной мечтой — положить с помощью знания конец бедствиям человечества? Ученые так не считают. И тем не менее история свидетельствует: наиболее продолжительный эксперимент по созданию нового мира, ставивший целью сделать науку о человеке основой политики, успехом не увенчался.