Изо всех сил пытаясь пробиться сквозь густой частокол долетающих до нее малозначащих слов, Настя с большим трудом воспринимала происходящее вокруг. Казалось бы, речь шла о событиях хорошо знакомых – все действительно происходило с ней. Но обрамленные в сухие бюрократические обороты слова лысого человека, чем-то напоминающего ее давнего обидчика, который сейчас торжественно восседает в важной ложе присяжных, теряли свой первоначальный смысл. Настя никак не могла избавиться от ощущения, будто прокурор излагает совершенно другую историю. О чужих людях, о чужой жизни...
Все было и так, и не так.
Сейчас он что-то долго говорил о Диме.
А она и без того хорошо помнила, как впервые увидела его в доме Добровольского. Даже спустя годы она никогда не позволяла себе говорить про этот дом – «наш дом». Она никогда не считала его своим, хотя никакого другого дома у нее не было – ни в памяти, ни в сердце.
Правда, когда у них с Димой все «это» произошло, она неожиданно для себя попыталась считать этот дом своим. Нет, ни стены, ни мебель, ни даже кровать, на которой они любили друг друга. Все это так и оставалось чужим. И все же что-то неуловимое стало в этом доме для нее родным. Если бы ее детский ум знал слово «аура», скорее всего, она согласилась бы с этим определением.
Из «материальных» же признаков дома конечно же сегодня это была их маленькая Оксанка, с ее тесной кроваткой, сделанной Димкиными руками, игрушками и пеленками. На памперсы, которые как восьмое чудо света рекламировали с телеэкранов, денег никогда не было. А Владимир Андреевич не давал. Стирай, мол, сама.
А вот Димка почему-то сразу стал считать дом Владимира Андреевича своим. Может, потому, что опекун относился к нему иначе?
Она отлично помнила, будто это было лишь вчера, как Добровольский через узкую калитку ввел ее в большой и неухоженный двор. И в дом они зашли не через главное крыльцо, а со стороны кухни. На кухне стоял мальчик – высокий и крепкий, с тонким, интеллигентным лицом, словно артист. Он с тревогой и интересом посмотрел на вошедших. Но особенно почему-то на ее чемодан с железными углами, который Настя не выпускала из рук. Чемодан был покрыт дорожной пылью, из чего Дима сделал вывод, что бо´льшую часть дороги они шли пешком. Значит, устали, решил он.
Не выказав удивления незнакомке, он вместо приветствия буднично сказал:
– Давайте обедать. Как раз и борщ поспел.
Обидно, что Владимир Андреевич его даже не предупредил, что они будут жить втроем. Сказал лишь, что его ждет сюрприз.
Вот уж действительно сюрприз!
– Знакомься, Настя, это Дима, – представил ей парня опекун. – Вот, видишь, какой внимательный. Предлагает подкрепиться. Надеюсь, теперь ты станешь нам готовить. Кстати, вам с Димой есть о чем поболтать: он тоже из детского дома. Правда, не из Уфы, а из Ставрополя. И так же, как над тобой, я взял опекунство и над ним. Только раньше.
При последних словах юноша почему-то смутился. «Гордец! – про себя решила Настя. – Не понравилось, что кто-то может его опекать. Мол, сам себе хозяин».
Она холодно поздоровалась, но есть отказалась. И молча ушла в комнату на втором этаже, которую ей указал Добровольский. У нее не возникло ни малейшего желания близко общаться с новым знакомым, новообретенным почти что родственником.
Настя не ошиблась. Дима всерьез обиделся на весьма прохладное отношение со стороны Насти. Явилась – не запылилась. Даже малейшего уважения не проявила. Для себя он принял принципиальное решение: первым с ней не заговаривать, а если что и спросит, односложно отвечать. Он вообще мало напоминал подростков, с которыми Насте доводилось общаться прежде в детском доме, а теперь и в местной школе. У всех детдомовских мальчишек она раньше замечала если и не ущербность, то очевидную ущемленность, какую-то демонстративную озлобленность, а порой и жестокость. Особенно к девочкам и животным.
В отличие от всех Дима не выглядел ни жалким, ни ущемленным. Ему каким-то непостижимым образом удалось сохранить чувство собственного достоинства. Ее Сироткин был физически сильным и вряд ли легко дал бы себя в обиду.
Как-то в старом шкафу Настя случайно обнаружила книгу о правилах хорошего тона, неизвестно откуда взявшуюся у Добровольского. Она мало что поняла из того, что прочитала. Книга показалась несуразной и смешной, потому что Настя не могла себе представить, кто в реальной жизни способен соблюдать подобный этикет. Тем не менее однажды она решила изобразить то, что было описано в книге. Ей захотелось красиво сервировать стол, накрыть его именно так, как там было нарисовано.
Дождавшись какого-то праздника, Настя выгребла из огромного буфетного ящика все, что сумела отыскать из посуды. Затем аккуратно расставила на скатерти тарелки, рядом положила вилки и ножи, непонятно зачем нужные в таком большом количестве, поставила бокалы, разложила салфетки.
Копируя с книжных картинок парадную сервировку стола, девчушка очень опасалась, что, увидев все это, Дима и Владимир Андреевич станут над ней смеяться. Каково же было ее удивление, даже, скорее, шок, когда Дима привычным движением взял в руки вилку и нож и стал ловко ими орудовать в тарелке. Настя заметила, что и Владимир Андреевич весьма удивился этому, хотя никак не прокомментировал. Зато она не сдержалась и одарила Диму восхищенным взглядом. Но он, как обычно, даже не обратил на нее внимания.
Ничего не поделаешь. Она никоим образом не была интересна этому мальчику! Это же совершенно ясно! И почему, собственно говоря, она должна интересовать его? Совсем чужие люди. В неполных двенадцать лет Настя еще не сознавала, что интерес к особе другого пола лежит совсем в другой плоскости, нежели интерес к цветам, книгам, еде, наконец. Подсознательно же она злилась, что не сумела сразу сдружиться с этим «задавакой» совсем не похожим на других.
Впрочем, сколько она себя ни казнила, вряд ли в ее силах было что-либо изменить. Несколько раз она пробовала показать, что не против установления доверительных отношений и даже готова сделать первый шаг. Однако Дима продолжал держаться вежливо, но отчужденно.
Ей даже не к кому было обратиться за советом. Владимир Андреевич оставался по-прежнему чужим. Учителям в школе она ни капли не доверяла, считая их ничем не лучше детдомовских воспитателей.
Одноклассников Настя также решительно сторонилась. Особенно последнее время, когда ее женские формы стали быстро округляться. Стесняясь своего тела, которое по своей явно не детской спелости никак не соответствовало ее возрасту, Настя как могла стала прятать его под несуразные одежды. Она даже стала сутулиться и тем самым, как ей казалось, скрывать грудь. Но и этот примитивный прием ей не помогал. А бюстгальтеры, о которых она кое-что слышала, были, естественно, недоступны.
Своих сверстников Настя притягивала как мед пчелу. Даже самый жалкий заморыш норовил при каждом удобном случае притронуться к ней, толкнуть, прижать к стенке. Это было жутко мерзко и противно. Но еще больше Насте становилось не по себе, когда она стала ловить себя на том, что у нее голова идет кругом от совершенно непонятных ощущений, словно ее обволакивает колкая, но в то же время и сладкая волна. Она с ужасом вырывалась, отталкивала наглых мальчишек и бежала от них куда подальше. А вдогонку ей неслись мерзкие возгласы: «Надо бы этой недотроге “засадить”!»
Настя, возможно, не столь глубоко, но тем не менее понимала, о чем идет речь. Она не раз видела, как местные девчонки на внешкольных мероприятиях, на которые Настя поначалу охотно ходила, позволяли себе разные вольности с мальчишками и были даже агрессивны в проявлении своих эмоций. Порой они вели себя настолько вызывающе, что старшеклассники просто-напросто терялись от столь откровенных и смелых приставаний девчонок.
Она понятия не имела, что именно такое ее поведение расценивалось в городе, и прежде всего среди сверстников, как знак молчаливого согласия со всем, что окружало ее вне стен опекунского дома. А тут еще и взрослые мужики на улице стали провожать ее пристальными взглядами. Настя невольно краснела, смутно догадываясь, что их привлекает – не дура же совсем, и еще больше замыкалась в себе.
Она оказалась одна, неопытная и беззащитная, в центре нездорового мужского интереса, совершенно не готовая дать отпор, постоять за себя, наконец, просто понять, как ко всему этому относиться. Добровольский понятия не имел, что творится с его подопечной, а если бы даже и имел, вряд ли чем мог ей помочь.
В нахлынувшее в последнее время ощущение полного одиночества – это Настя теперь сознавала абсолютно точно – все сильней и сильней ее обуревали непривычные доселе чувства и эмоции. Она еще не знала, что просто-напросто в ней медленно, но уверенно просыпалась женщина. Поэтому абсолютная беспомощность перед новыми реалиями бытия доводила девушку до отчаяния.
Настю передернуло от воспоминаний о том, что случилось с ней у озера, будто она снова, как тогда, влетела в ледяную воду Валдая. Это было ужасно. Тогда она настолько растерялась, что даже не сразу поняла: ее же пытаются изнасиловать! А когда наконец дошел истинный смысл происходящего, стала сопротивляться, как рассвирепевшая кошка. Но внезапно все оборвалось, к горлу подступила тошнотворная пустота и обреченность – ей стало не под силу противостоять дикому мужскому напору. Она в последний раз напряглась, натянулась как струна и, к своему ужасу, ощутила прикосновение живой мужской плоти, упорно тычущейся ей между ног. Сволочи! Еще немного... Чем бы все закончилось, если б не Дима? Именно с того дня она подсознательно, уже по-женски поняла, что в душе Димы что-то смягчилось, оттаяло и готово было открыться перед ней. Даже от зыбкой надежды в ожидании этого «открытия» у Насти замирало сердце.
Сквозь нахлынувшие воспоминания до нее донеслись унылые и обидные слова: – Летом две тысячи четвертого года подсудимый Дмитрий Сироткин, воспользовавшись своим положением в доме, сначала изнасиловал, а в дальнейшем склонил к сожительству заведомо несовершеннолетнюю Анастасию Уфимцеву.Настя словно очнулась от сна. До нее дошло, что эти слова только что бесстрастно пробубнил прокурор, продолжающий излагать присяжным суть обвинения.«Изнасиловал... Склонил к сожительству». Что имеет в виду этот странный человек с потной лысиной? Как это склонил? Он что, схватил ее за волосы и поставил на колени? Сожительство!.. Какое же гадкое слово. От него за версту несет падалью. «Нет! Так нельзя говорить! Я запрещаю так говорить! – хотела сколько было сил закричать Настя. – Наши отношения развивались не так!» Она, как наивная дурочка, все рассказала на следствии и вскоре пожалела об этом. На улицах стали тыкать в нее пальцем и гадко хихикать вослед, будто ее чистосердечные показания читали по местному радио. Гляди, какие страсти в нашем-то захолустье!Поначалу они с Димкой упорно делали вид, что между ними ничего нет. Оба словно боялись признаться самим себе, что как раз и произошло чудо! Взрыв! Северное сияние на Валдайской земле! Да какая разница, как это называть?Настя терпеливо дожидалась, когда объединяющая их тайна перерастет в иное чувство, которое, как она сама себе призналась, лично к ней пришло еще до того самого момента, как все и случилось. При этом она ни капельки не боялась, что вдруг к Диме чувство вообще не придет. Не могло не прийти после того, как неистово и страстно он любил ее тогда. Просто так невозможно играть в любви свою роль...Насте было еще невдомек, что и не такие роли исполняются в любовных играх в постелях.В один прекрасный день Настя утратила надежду на взаимность. По крайней мере, так ей казалось. Особенно после очередной попытки уличного «приставания». Какой-то мужчина, судя по едва уловимым деталям, явно не из городских, а скорее всего из соседней резиденции, подошел к ней сзади и потянул за руку:– Пойдем. Хватит кочевряжиться. Ничего не пожалею. Денег дам. А если откажешь, сто раз потом пожалеешь.Она вырвалась и убежала. Мужчина даже не предпринял попытки ее удержать. Из чего Настя сделала простой вывод: дядька уверен, что она никуда не денется. Эта мысль, весьма прямолинейная в своей простоте и очевидности, настолько поразила Настю, что мгновенно унизила ее, оскорбила, смешала с грязью намного больше, чем само проявление похоти этого гада. И что, она опять должна все проглотить? Вечером вернулся Дима. Она не вышла к нему, как обычно происходило в последнее время. Это было неспроста. Димка правильно понял посланный ею, по сути, детский сигнал. О том, что ей очень плохо. Совсем плохо.Настя сразу почувствовала, как он вошел в комнату. Вошел впервые после того ликующего для них обоих дня. Она уже знала наперед, как все будет и чем закончится. Или начнется вновь? Неужели мужчине необходимо обязательно оказаться в постели, чтобы в нем проснулось чувство? Она была готова и не желала ничего анализировать, потому что хотела только его.Почему-то прокурора и тех, кто пытается сломать им жизнь, ее желание быть любимой совершенно не интересовало. Можно подумать, что право любить и право заниматься любовью надо непременно сверять с какими-то глупыми статьями закона или с перекидным календарем на стене... Ни тогда, в первый раз у следователя, ни теперь никто даже не спрашивает о ее чувствах, эмоциях. Не спрашивает о любви! Ее любви! Не спрашивает, будто эти взрослые люди не люди, будто никогда сами не любили. А все ее чувства, страдания, слова – лишь пустой звук.