А впрочем, война и, в частности, эшелоны с первыми ранеными облегчили испытания не только по немецкому языку. Богуславский обошел и другие классы и всюду предложил закончить экзамены в течение часа. Оставленных за неуспеваемость на второй год почти не оказалось. Даже те пятеро, которых успела проэкзаменовать и провалить Эльфрида Карловна, были позднее амнистированы педагогическим советом и переведены в следующий класс.

Веселой оравой вырвались мы через час из гимназических классов и коридоров на широкую, привольную улицу. Сербин и Макар сдали немецкую переэкзаменовку. Жаворонок и Зилов — латынь. Кульчицкий — по математике. Воропаев, Теменко и Кашин — и по латыни и по математике. Все это было радостной неожиданностью.

Почти в полном составе команды, во главе с самим капитаном Репетюком, мы двинулись на «банкет у Банке». Туда же группами отправились и другие осчастливленные гимназисты.

Кондитерская Банке служила нам отрадным пристанищем. Во-первых, это было единственное публичное место, куда разрешалось ходить гимназистам, — в рестораны, пивные и тому подобное вход нам был категорически запрещен.

Во-вторых, все сласти в кондитерской Элизы Францевны Банке изготовлялись и правда на редкость вкусно. Она была кондитером старой школы марципанов, баумкухенов и конфитюров.

В-третьих, сама Элиза Францевна и три ее дочки-близнецы — беленькие, пухленькие и румяные Труда, Элиза и Мария — были так приветливы, ласковы и доброжелательны! Они разрешали гимназистам курить в зале кафе и сами следили из окна, не идет ли по улице Вахмистр, Мопс или Пиль.

Словом, кондитерская Элизы Францевны Банке была одним из немногих приютов для наших угнетенных гимназических душ.

— Здравствуйте, господа гимназисты! — с сильным акцентом и слегка коверкая русский язык, улыбнулась нам навстречу Элиза Францевна. — Я вижу, господа гимназисты счастливо покончили с экзаменами.

Мы ответили взрывом радостных возгласов, приветствий, благодарностей и бросились занимать свободные столики. Труда, Элиза и Мария уже спешили к нам с пирожными.

— Свеженькие наполеоны, господа!.. А я рекомендую вам марципаны!.. Нет, нет, возьмите лучше микадо! — выхваляла каждая из сестер тот сорт пирожного, творцом которого, в пекарне позади кондитерской, она была.

Мы накинулись и на наполеоны, и на марципаны, и на микадо. В кондитерской поднялись суета, шум. Мы чувствовали себя настоящими взрослыми, полноценными гражданами. Общество и государство призывали нас на помощь. Значит, они в нас нуждаются. Значит, без нас они не могут обойтись. Черт побери, да мы воображали себя уже и впрямь героями! Словно мы отправляемся не на раздаточный пункт помогать, а на фронт — навстречу опасным боям.

Макар, у которого, кроме книг и футбола, была в жизни и третья слабость — розовое пухленькое личико шестнадцатилетней Труды Банке, — отделился от компании и ворковал со своим «предметом» в углу у прилавка. Глаза его излучали мягкий свет, кончики ушей пламенели, а губы изгибались в неуверенной и стыдливой улыбке. Однако лясы его не имели сегодня большого успеха. Личико Труды, как и остальных Банке, было тихо, грустно, озабоченно, без обычного задорного огонька. Так и не развеселив бедняжки, Макар вернулся к нам.

— Чего это Труда, да и все они сегодня такие кислые? — заметил кто-то из нас.

— Да они беспокоятся о судьбе своего берлинского дядюшки. Он призывного возраста, и его могут послать на войну.

— О?! — заинтересовался Воропаев. — Разве Банке — немецкие подданные?

— Нет, они-то вообще русские подданные, но дядя их живет в Берлине и подданный германский.

Капитан Репетюк скривил губы и презрительно дернул цепочку от пенсне.

— Я удивляюсь вам, сэр, — прищурился он на Макара, — вы поддерживаете такие близкие и «нежные» отношения с особами, у которых в Берлине имеются дядюшки, германские подданные. А, сэр?

У Репетюка была привычка обращаться ко всем на «вы», он считал это признаком высшего тона. Кроме того, в минуты, на его взгляд, особо торжественные он впадал в манеру фальшиво-напыщенную и называл нас не иначе как сэр, мистер, милорд, кабальеро или, наконец, сеньор. Изложенная им сейчас мысль в процессе высказывания понравилась ему самому. И правда, как же так — водиться с девушками немками, у которых дядя — германский подданный! Ведь он пойдет в германскую армию и будет убивать наших! Карамба!

— Что случилось, господа? — спросила Элиза Францевна и кивнула дочкам. — Бегите же, детки, и кончайте скорей! — Затем снова повернулась к нам, ожидая ответа.

Но последнюю фразу, обращенную к дочкам, она, как и всегда в разговоре с нами, сказала по-немецки.

Репетюк вдруг побледнел. Золотое пенсне запрыгало у него на носу и, сорвавшись, повисло на золотой цепочке. Он сделал три шага и остановился у прилавка, прямо перед пораженной Элизой Францевной, в позе, в которой только что стоял перед нами инспектор Богуславский, и заговорил почти теми же словами.

— А случилось то, — закричал он, подпрыгнув, и голос его сорвался на визг, — что я попросил бы вас не выражаться здесь по-немецки! А не то отправляйтесь к чертовой бабушке и к вашему дядюшке в Берлин!..

Кондитерская — наша дорогая, любимая кондитерская — покачнулась и пошла кругом, словно ей стало дурно. Прилавок, поднос с пирожными, торты, бонбоньерки с конфетами и высокие стеклянные цилиндры с разноцветными сиропами для зельтерской воды — неизменные свидетели наших юношеских радостей — поплыли вокруг нас в странном и отвратительном тошнотном танце. Они прятали от нас лица. Им было стыдно смотреть нам в глаза.

Элиза Францевна стояла за прилавком не шелохнувшись. Но губы ее никак не могли сложиться в привычную приветливую улыбку. Они кривились и растягивались, как она ни силилась их свести. Лицо ее стало серым, бесцветным, она сразу постарела. Труда, Элиза и Мария застыли рядом с ней, немые и бледные.

Страшный кавардак поднялся в кондитерской. Полсотни гимназистов, сидевших в зале, вскочили с места, заговорили, заспорили, закричали. Кто-то стучал кулаком по столу. Кто-то топал ногами. Кто-то толкнул стул, и он загремел на кафельном полу.

Потом все мы ринулись прочь. На пороге Репетюк еще остановился и крикнул, что «ноги нашей» здесь больше не будет. Мы теснились в дверях, спеша вырваться на вольный воздух, а главное — скрыться с глаз Элизы Францевны и ее трех дочерей. Личики Труды, Элизы и Марии еще мелькнули в последний раз сквозь стекла витрины — широко раскрытые непонимающие глаза и заплаканные щеки. Мы отвернулись, чтоб их не видеть.

На улице Воропаев предложил идти на воинскую рампу строем. Предложение его встретили с преувеличенным энтузиазмом — за внешней развязностью мы пытались скрыть свое душевное смятение. Мы строились, а вокруг нас росла толпа городских зевак и оборванных уличных мальчишек.

— Шагом… арш! — подал команду Репетюк.

Пятьдесят подошв ударило о мостовую. Булыжник зазвенел, и улицей прокатилось гулкое эхо. Точь-в-точь такое, как и от настоящего солдатского шага, когда, маршируя, «дает ногу» взвод. Это получилось здорово! Еще звонче ударили мы второй подошвой.

— Ать-два! — командовал Репетюк. — Песенники, давай!

Высокий, баритональный ломкий басок Туровского бросил в небо наш обычный запев. Он откликнулся на команду быстро и охотно, радуясь разрядке душевного замешательства.

Расскажу тебе, невеста, не втаюсь перед тобой -

За горами есть то место, где кипел кровавый бой…

Он вел мотив небрежно, а слова выговаривал старательно, особенно следя за «чистотой прононса» солдатского диалекта. Матвей Туровский был у нас непревзойденный певец и неизменный запевала. Репертуар у него неисчерпаемый. Он знал сто сорок украинских песен, девяносто русских, пятьдесят польских, пятнадцать немецких, десять молдаванских, пять французских и одну латинскую. Кроме того, он пел все церковные кантаты. Но в такую минуту он, разумеется, выбрал только нашего залихватского «Черного ворона»…

Мы дружно подхватили припев:

Черный ворон за горами, там девчонка за морями,

Слава, слава, там девчонка за морями!..

Узенькой, кривой и грязной улочкой провинциального города юго-западного края мы с песней и посвистом шли на воинскую рампу — точно на широкую арену жизни.