Вечером мы собрались у Пиркеса.
Квартира Шаи Пиркеса имела особые преимущества для наших конспиративных сборищ — после семи часов вечера.
Во-первых, Шая жил один. И без родителей, и не на ученической квартире. Он жил у родственников. Таким образом, его квартира была свободна и от родительского, и от внешкольного надзора. Пиль не имел права посещать его, поскольку родственники отвечали за него так же, как родители. Однако «родственники» Шаи были фиктивные — просто однофамильцы. Так что Шаины дела их мало интересовали. Но так как они пользовались в городе известным весом (они владели большим колониальным магазином, и гимназическое начальство всегда забирало там в долг «на книжку»), то на них не могло упасть ни малейшего подозрения.
Во-вторых, самое расположение квартиры Пиркеса было чрезвычайно удобно. С улицы абсолютно невозможно было проследить, заходит ли кто-нибудь к Шае. Шаина комната находилась в глубине двора, в конце длинного коридора. Попасть в нее можно было тремя путями: через двор с улицы, через этот самый колониальный магазин и через окно, выходившее на задворки соседней ассенизационной команды. Колониальный магазин был открыт до одиннадцати, а во двор ассенизационной команды ни Пиль, ни Вахмистр не отваживались соваться. Так что после одиннадцати мы расходились от Шаи именно этим путем.
Шае Пиркесу было шестнадцать лет. Возраст, немалый для пятого класса, но задержался Шая не из-за неуспеваемости. Это был талантливый, умный и образованный юноша. Задержался Шая из-за процентной нормы. Взятки ему дать было не из чего, и ему пришлось несколько лет дожидаться, пока освободилась случайная еврейская вакансия. Когда Шае посчастливилось поступить наконец в гимназию, он стал давать уроки. Вот уже три года — с третьего класса — Шая живет самостоятельно, зарабатывая на жизнь и на плату за право учения.
Самостоятельность и «полнейшая взрослость» Шаиной жизни чрезвычайно импонировали нам. В Шаиной комнате с утра до вечера толклись товарищи. Утром там отсиживались удравшие с уроков, от экстемпорале и «письменных работ». С обеда и до поздней ночи всегда здесь кто-нибудь был, одни приходили, другие уходили. Нередко оставались и ночевать на продавленном «верблюде» в углу. Комнатка Шаи — три аршина на четыре. В ней стояла Шаина кровать, диван «верблюд» — напротив, стол и один стул. На стене висела карта мира, портрет Шаиной матери и, в черном сафьяновом футляре, скрипка. Шая Пиркес, как и его старший брат Герш, был скрипач.
Первым в тот вечер пришел к Пиркесу Макар. Никогда не запиравшаяся комната была пуста. Шая еще не вернулся с уроков. У него их было три, и все в разных концах города. Макар вынул из кармана книжку и плюхнулся на кровать. Это был Дарвин, заложенный выпуском Шерлока Холмса.
А впрочем, углубиться в чтение Макару не дали. Вскоре явились Сербин, Туровский и Репетюк.
Настроение было подавленное. Друзья разместились по двое на кровати и верблюде и лежа молча курили. Невеселые мысли бродили в юных головах.
После месяца высокого нервного и эмоционального подъема внезапно наступил полный упадок. С вершин восторга и энтузиазма — в бездну депрессии и ипохондрии. От радости, неосознанных предчувствий, волнующих надежд и горячей веры — в глубины неверия, безнадежности и отчаяния. Как в холодную воду.
— Эх, — хрустнул пальцами Туровский. — И жить не хочется!..
Ему никто не ответил. И правда, не хотелось жить. Туровский горько улыбнулся. Ха! Жажда деятельности! Повертелись три дня возле раненых, покормили их с ложки, помогли опорожниться и — уверовали уже в то, что мы взрослые и равные!
— Я больше на воинскую рампу к раненым не пойду…
Дверь отворилась — пришли Кашин и Теменко. Они принесли новости. Парчевский, не заходя домой, сел в поезд и уехал в Киев. Там у него живет брат. Со своим свидетельством за четыре класса он решил идти в армию вольноопределяющимся второго разряда.
— А как же Грачевский и Полевик?
Кашин имел исчерпывающую информацию:
— Полевик возвращается в деревню. А Грачевского кто-то обещал устроить конторщиком в депо.
Около девяти явился после уроков и сам Пиркес.
— О! — воскликнул он с такой интонацией, словно и в самом деле никак не ожидал застать нас у себя. — «Друзья, под бурею ревущие!» Ха-ха!
«Друзья, под бурею ревущие» — так прозвал Пиркес наши сборища у него.
Не получив ответа на свое приветствие, хозяин сбросил шинель и за отсутствием другого места сел на стол. Голова его поникла, он хмуро уставился в землю.
Добрых пятнадцать минут стояло молчание. Мрачное и горькое молчание. Черные мысли вяло шевелились и юных головах.
Потом Пиркес вдруг соскочил на пол и подошел к стене. Он снял сафьяновый футляр, раскрыл его и бережно и любовно вынул скрипку. Мы зашевелились. Пиркес будет играть! Вообще Шая не любил играть на людях. Напрасно было его об этом просить. Он играл только в одиночестве. Но иногда он вынимал скрипку и играл при всех. Это случалось с Шаей в минуты особых душевных потрясений. Это означало, что Шая полностью ушел в себя, «забрался в нору», чувствует себя наедине с самим собой. Он владел этим редким и завидным даром — быть «наедине с самим собой» среди людей, в шуме и суете.
Но на этот раз нам не довелось послушать Шаину игру. Окно вдруг распахнулось, и со двора в комнату ввалился Бронька Кульчицкий. С видимым сожалением Шая положил скрипку назад и повесил футляр на стенку.
Весь вид Кульчицкого свидетельствовал, что он пережил сейчас какое-то чрезвычайное происшествие и явился с интересными известиями. Шинель на нем была распахнута, волосы слиплись от пота, в руках он держал большой велосипедный ацетиленовый фонарь.
— Ой, дайте мне льду! — Он всегда ломался, даже в самые важные минуты своей жизни. — Ой, был понт!
Однако сказано это было так, что мы сразу поняли — действительно случился какой-то «понт». Фиглярствуя, с неуместными присказками и глупым коверканьем речи, пересыпая ее своими выдуманными непонятными словечками, Кульчицкий поведал, что с ним приключилось.
А приключилось вот что. После не прекращавшегося весь день дождя город залит был целыми озерами воды. Отправляясь в свое ночное путешествие, Кульчицкий решил захватить фонарь. Ему предстояло пробираться самыми грязными улочками окраины, чтобы не попасться на глаза Пилю или инспектору, которые в эти часы как раз шныряли по темным закоулкам, охотясь за нарушителями гимназических правил. И вот, уже перейдя железнодорожное полотно, рассекавшее наш город надвое, Кульчицкий вдруг нос к носу столкнулся с самим директором.
— Я узнал его уже по фонарю.
«Узнать Мопса по фонарю» на нашем гимназическом жаргоне означало заметить его только тогда, когда бежать уже поздно. Дело в том, что сам директор выходил на охоту редко, и только в темные ночи или пока луна еще не взошла. Охотничьим снаряжением ему служил карманный электрический фонарик. Заметив в темноте какую-то подозрительную фигуру, похожую на гимназиста, директор тихо приближался и за два шага внезапно стрелял лучом фонарика прямо в лицо заподозренного. Так было и на этот раз. В темной фигуре, подкрадывавшейся к нему, Кульчицкий с ужасом узнал директора.
И вот в ту секунду, когда луч директорского фонаря еще не успел ударить ему в глаза, — Кульчицкий уже слышал, как палец директора скользнул к кнопке, — в ту самую секунду Кульчицкий вдруг откинул заслонку своего фонаря. Оба луча вспыхнули разом.
Но свет ацетиленовой форсунки был значительно ярче, чем тоненький лучик потайного фонарика. Директор стоял перед Кульчицким во всей своей красе, а Кульчицкий оставался для него невидимым.
Кульчицкий моментально это понял и воспользовался своим преимуществом неожиданным образом.
— Что за сволочь лезет с фонарем в морду? — заорал он.
— Бросьте фонарь! — прошипел, захлебываясь, директор.
— Сам брось, а то как дам по харе!
И, не долго думая, с проклятьями и нецензурной бранью, Кульчицкий выбил из рук директора его фонарик.
— Городовой! — завопил директор.
На соседней улице испуганно отозвался свисток ночного сторожа. Тогда Кульчицкий бросился наутек. Прикрываясь светом своего фонаря, как панцирем, он отступил на несколько шагов, потом припустил вовсю…
Мы стояли совершенно потрясенные. Рассказ Кульчицкого нас ошеломил. Случай был неслыханный. Кинуть в лицо директору, что он сволочь, обругать его последними словами, выбить из рук фонарь! Господи, как он может за это поплатиться! Выгонят из гимназии? Волчий билет? Нет. Этого мало. Его засадят в тюрьму!
— Ты уверен, что он тебя не узнал?
— Спрашиваешь! — закуражился Кульчицкий. — Я — ходу, а он только: «Городовой, городовой, дерзите, ловите, остановицесь!» Как же, приходи завтра, так я тебе и стал!
— Молодец, Бронька, — резюмировал Кашин. — По крайней мере хоть за бедных парней отомстил. Пусть знает проклятый Мопс!
Однако Пиркес стал совсем на другую точку зрения.
— А я думаю, ребята, что все это вышло очень глупо!
— Я согласен с Пиркесом, — отозвался и Репетюк. — Теперь Мопс еще злее станет.
— И вообще, — поддержал их Туровский, — руганью и хулиганством никому ничего не докажешь. По мне, все это просто свинство!
Вспыхнул жаркий спор. За Кульчицкого вступились Кашин, Сербин и Макар. Ведь Мопс прямо в глаза получил «сволочь»! Это просто великолепно! Кульчицкий блаженно улыбался. Он уже представлял себе, как завтра слава его прогремит по всей гимназии, от первого до восьмого класса.
В самый разгар спора, когда, вскочив с места, мы чуть не сцепились врукопашную и в комнате стоял страшный шум, дверь вдруг отворилась и на пороге возник Грачевский.
Появление Грачевского было совершенно неожиданным. До этих пор он никогда не бывал у Пиркеса. Компания Парчевского, к которой принадлежал и Грачевский, считала нас молокососами и сторонилась. Они больше дружили со старшеклассниками.
Грачевский открыл дверь и нерешительно остановился на пороге. Мы умолкли. Пиркес поспешил ему навстречу.
— Заходи, Грачевский, заходи! Вот здорово, что пришел, — хлопнул он его по спине.
Мы с любопытством и сочувствием уставились Грачевскому в лицо.
Каждому хотелось выразить бедному парню свое расположение и дружеское сочувствие.
— Ну? Как? Ничего! Что надумал? Как родители? Говорят, поступаешь на железную дорогу?
Грачевский был немного бледен, но вообще как будто спокоен. Он застенчиво мял фуражку и покусывал губы.
— Вы меня извините, Пиркес, — здороваясь, заговорил он. — Я раньше к вам никогда не заходил, но, понимаете… мне некуда деваться… Я не могу пойти домой… отец убьет меня, а мать… может умереть… у нее, знаете, порок сердца… Вы разрешите мне сегодня у вас переночевать?
— Ну, что за вопрос! — засмеялся своим горловым смехом Пиркес. — Вы можете жить здесь до совершеннолетия.
Грачевский сбросил шинель и заходил по комнате, потирая руки и ежась от холода, несмотря на то что в трех кубических саженях Пиркесовой комнаты стояла страшная жара и духота. На левом виске у него не переставая билась жилка. Мы все молчали. Было неловко приставать к Грачевскому с вопросами. Мы закурили, и облако табачного дыма поднялось вверх, к высокому потолку, спугивая там тени и покачивая заросли паутины. Молчание длилось несколько минут.
Вдруг Пиркес встал и подошел к стене. Он снял футляр и вынул скрипку. Лицо у него горело, руки слегка дрожали. Желание сыграть уже второй раз сегодня захватило Шаю. Он остановился посреди комнаты и коснулся пальцем струны. Напряженный, дрожащий звук родился под пальцем. Невидящим, углубленным в себя взглядом блуждал Шая по стенам, по нашим лицам. Наконец он поймал какую-то точку на стене. Впившись и нее глазами, Шая тихо перебирал струны, настраивая скрипку. Мы притихли.