В то утро, как всегда по субботам, пришел Дворянин.
— Салют вашей милости!
Он сорвал фуражку с красным дворянским околышем и, широким жестом опуская ее к земле, склонился в поклоне испанского гидальго.
— Мир сегодня прекрасен, как и вчера!.. Мэ вотр сантэ, мадам? Муж, детишки? Пожалуйте стаканчик!..
Его голос гремел на весь дом, и дети стремглав кинулись на кухню. Приход Дворянина — это был непременный и веселый ежесубботний спектакль.
— Чадам и домочадцам! — приветствовал Дворянин. — Мадам, во з’анфан сэ сон ле з’агреабль анж, ма фуа! — С галантным поклоном он принял из рук Юриной мамы две рюмки с водкой. — Салфет души моей! — Потом толкнул дверь в сени и, не оглядываясь, протянул туда через порог одну из них. — Йоська, лехайм!
Две синие, дрожащие руки жадно схватили рюмку и сразу же скрылись за дверями. Это был Йоська, неразлучный побратим Дворянина. Но никакие усовещевания не могли повлиять на Дворянина и заставить его изменить дворянской спеси: Йоську он всегда оставлял во дворе или в сенях. — Парблё! — пожимал он плечами в ответ на упреки, — сэт анпосибль! Его отец, сон пэр, был сапожник, а его мать, са мэр, служила у меня кухаркой!
Был ли Дворянин действительно дворянином, об этом не знал никто. Он появился в Стародубе года три назад — задолго до того, как Юрины родители переехали сюда, в глухое Полесье. Каждый день рассказывал он о своем прошлом новую историю, ничуть не похожую ни на вчерашнюю, ни на завтрашнюю. В этих историях было все — и несчастная любовь, и коварство друзей, и несправедливые преследовании закона, и трагическое падение матери и тому подобное. И прежде всего, конечно, шампанское и карты. Попрошайничать он приходил раз в неделю, в точно установленный день. Он для этого разделил весь город на семь секторов и строго придерживался очереди. Водки он получал вдосталь, но и побоев тоже — били ни за что, просто так, потому что надо же кого-то бить для практики. Били городовые, приказчики, другие босяки и буйные оравы подростков. Дворянин не сопротивлялся, только ревел во весь голос и, падая на землю, прятал под себя свою дворянскую фуражку. Ее он берег как зеницу ока. — Для чего? — спрашивали его. — Для позора! — отвечал он. — Пур гонт, пур дэзонорэ ма ноблес тражик…
Юра уже приготовился хохотать над кривлянием и присказками Дворянина, как вдруг старая кухарка Фекла оставила печь и кинулась к окну:
— Ой, матушки! Глядите!
Окна над забором выходили на соседский двор, на длинный и грязный барак. Это была «Полесская канатная фабрика А. С. Перхушкова в городе Стародубе». Там полсотни крепких бородатых староверов-батраков мяли коноплю и вили веревки с утра и до ночи. Электрического освещения в городе не было, а пользоваться керосиновыми лампами среди сухой пряжи и клочьев пеньки было запрещено из опасения пожара. Плату сезонникам купец Перхушков считал по «летнему солнцу» и два зимних дня шли за один летний. На работу он, сам старовер, принимал только староверов. Это были один в один бородачи в лаптях и цветных рубахах. В воскресенье они выходили на улицу с гармошками, орали песни, ловили неосторожных девиц и затаскивали их к себе в барак. Шум тогда стоял над всем городом.
Но была еще только суббота, и все удивленно смотрели в окно на фабричный двор.
Что-то необыкновенное, непонятное происходило там. Бородатые канатчики, без шапок и кожухов, в одних рубашках, выскакивали из фабрики и со всех ног бежали к воротам. За ними выскакивали городовые в черных долгополых шинелях и с бляхами на бараньих шапках. Но ворота были заперты, и канатчики пускались вдоль высокого, утыканного наверху гвоздями забора. В углу городовые настигали их и, выхватив саблю из ножен, плашмя лупили их по спине, по плечам, по голове. Городовых было не меньше двух десятков.
— Конституция! — в каком-то диком восторге завопил Дворянин. — Ура! — Он схватил у печки кочергу и выскочил в сени. Прямо с крыльца он перемахнул через забор и понесся, размахивая своим оружием. — Сальве! За мной!
Посреди двора сошлись двое: бородач канатчик и здоровенный городовой. Они дрались на кулачках. Дворянин налетел на них как вихрь. С хода он размахнулся и угодил городовому кочергой в темя. Тот повернулся вокруг себя и упал. Бородач канатчик смахнул пот со лба и недоуменно уставился на неожиданного союзника. Но Дворянин помедлил только мгновенье. Он размахнулся и снова ахнул кочергой. Бородач канатчик, взмахнув руками, повалился навзничь.
В эту минуту дверь отворилась, и вбежал отец. Он был бледен, и рыжая борода его торчала во все стороны, как сломанный веник. Он задыхался:
— Уроков нет… Где мой револьвер бульдог? Интеллигенция и рабочие Перхушкова выступают против черной сотни!
Он бросился в комнату. Он раскидал все вещи, швырял чемоданы, выдвигал ящики. Наконец, на дне последней корзинки схватил что-то металлическое, блестящее. Ероша рыжую бороду, он кинулся к дверям.
— Корнелий! — побежала за ним мама.
Но хлопнула дверь, и полы черной отцовской шинели мелькнули уже за калиткой.
— Дети! — Мама патетически всплеснула руками и, схватив детей, поставила их на колени. — Мы будем молиться! — Она опустилась рядом.
Это было совсем неинтересное предложение: а как же Дворянин, что с ним, так тянуло к окну — и дети начали было всхлипывать. Но мама прикрикнула, и пришлось покориться. Брат следом за мамой повторял слова молитвы, а Юра на правах младшего только крестился и бил поклоны. Впрочем, это скоро надоело, и, поудобней умостившись на полу позади всех, Юра со сладким замиранием сердца стал мечтать про револьвер бульдог и про черную сотню. Что такое револьвер — Юра знал. Это была такая штука, из которой стреляют. И Юра уже давно решил, как только станет большим, купить себе револьвер и стрелять. Но при чем же тут собака бульдог? Она ведь просто гавкает, а совсем не стреляет! Да и не брал отец из чемодана никакой собаки… Юра успокоился на том, что в спешке отец собачку забыл. Вечером он ее, конечно, отдаст Юре, потому что ясно же было, что собака эта не настоящая, а просто игрушка — настоящие собаки в чемоданах не бывают. Что же касается черной сотни, то тут Юре все было ясно. Сотни бывают только яблок, огурцов и казаков. Понятно, что тут речь шла о казаках с черными усами, в черных папахах и на черных лошадях. Юра начал тихонько подпрыгивать на коленях и прищелкивать языком. Завязки от маминого фартука он уже держал в руках, как уздечку.
Но тут, не домолившись, мама вскочила с колен:
— Да он же забыл пули! Они ведь лежали отдельно, на книжном шкафу!
Тут прибежала из гимназии старшая сестра. Она прямо захлебывалась от волнения и новостей. Гимназисты пришли к женской гимназии и предложили прекратить уроки, на улицах городовые ловят и бьют забастовщиков, а толпа разгромила острог и выпустила на волю арестантов!
— Это было замечательно! Гимназисты, — даже заикаясь от гордости, рассказывала сестра, — явились в черных плащах и в черных шляпах! Черные шляпы и черные плащи! Это было замечательно!.. И Юра начал мечтать о черных шляпах и черных плащах…
Зимний день короток, и к четырем часам уже начинало смеркаться. Но — странно — сегодня и сумерки были какие-то особенные, не такие, как всегда. Не синие с белым снегом, а какие-то рыжие с внезапными вспышками, и снег вокруг лежал совсем розовый.
— С четырех концов горим! — сказала старая Фекла, вернувшись со двора. — С четырех ветров: низовой раздувает, сиверко тяги поддает, горовой раскидывает, а четвертый погаснуть мешает. До утра только угли и останутся…
Вечер спускался туманный, коричневый, с рыжими протуберанцами пожаров. Сквозь открытую форточку издалека, от центра города, доносились странные и тревожные звуки: отчаянный лай собак, крики людей. И Юре представлялось, как там много-много, тысяча человек собрались вместе, встали в кружок, взялись за руки и, подняв головы кверху, к луне, воют и ревут изо всех сил, держа на поводках остервенелых собак. Часто и торопливо бил в набат церковный колокол.
Это черная сотня начинала погром, чтобы спровоцировать полицейские репрессии.
Первым явился квартальный с длинными усами, который обыкновенно стоял на углу, а на рождество и пасху приходил с поздравлением, за что получал рюмку водки, пирог и полтинник. Отец шутя говорил, что полиция обходится ему в один рубль четырнадцать копеек в год.
Квартальный громко позвонил и, когда отворили дверь, закричал, стоя на пороге:
— Предлагается выставить в окнах святые иконы спасителя, божьей матери, а равно Николая-чудотворца! Оно, конечно, погром сюды не дойдеть, потому как в казенной усадьбе не предвидится нахождение иудеев и обратно ж от пожару местность защищена гимназическим парком, состоящим из деревьев, однако же во избежание непредвиденных случаев иконы обязательно выставлять всем, которые православные!..
Юра очень удивился, что он сразу же ушел, не получив ни водки, ни пирога, ни полтинника. Мама и кухарка Фекла забегали по комнатам, срывая из углов иконы. Это было необыкновенно весело, и Юра с братом бросились помогать. Они хватали снятые с гвоздей иконы и с радостным ржанием тащили их к окнам. Там сестра расставляла их, а Фекла зажигала страстные свечки. Юра выбил стекло в образе богоматери, а деревянного Николая-чудотворца в пылу битвы они с братом раскололи пополам.
Через окно видно было, как квартальный обошел остальные дома в гимназическом дворе и, направившись к директорскому дому, скрылся за углом гимназии. Не успела растаять в розовых сумерках его грузная фигура, в сенях снова забренчал колокольчик. Но на этот раз он звякнул чуть слышно — коротко и робко. Сестра бросилась открывать. За дверью, пощипывая длинную розовую бороду, стоял дед и держал за ручку маленькую девочку.
— Дед-мороз! — застыли ошеломленные Юра с братом.
Но это не был веселый рождественский дед-мороз: частые слезы бежали из его глаз и пропадали в зарослях розовой бороды.
— Детки… — сказал дедушка, дрожа и озираясь, — будьте такие добрые, позовите вашу мамашу…
Но мама вышла сама, почуяв в прихожей какое-то замешательство. Дедушка прямо через порог повалился перед ней на колени.
— Спасите… — заплакал он, — спасите жизнь этому невинному ребенку! Я прошу вас, спрячьте ее, а я уйду…
Девочка улыбнулась и в смущенье прильнула к застывшему в земном поклоне деду. Мама вскрикнула, наклонилась и схватила дедушку за плечи. Но ей не под силу было его поднять, и она сама упала перед ним на колени, заливаясь слезами:
— Встаньте… встаньте… Прошу вас… Что вы… умоляю… не плачьте… кто вы такой?…
Юра, Олег и Маруся громко заревели. Девочка удивленно посмотрела на них и тоже заплакала. Дед поднял голову, и теперь, когда его освещала лампа, было видно, что борода у него совсем и не розовая, а просто белая, совершенно белая. Эго зарево покрасило ее в розовый цвет.
Деда с девочкой мама отвела в заднюю комнату, окна которой выходили в сад. Мать Фирочки и Фирочкиного отца только что убили погромщики.
— Потушите лампу! — вдруг закричала Фекла от окна. — Смотрите! Они идут сюда!
Мама потушила лампу, и все подбежали к окну.
Над массивом большого гимназического сада поднималось серо-коричневое небо с нежными розовыми разводами. Разводы расплывались, как пена под ветром, и ярко-желтые вспышки пламени то и дело проглатывали их. Иногда то тут, то там из-за деревьев взлетал огненный сноп искр и тут же рассыпался, как фейерверк «шотландский бурак». Тогда и снег становился на миг не розовым, а светло-желтым, почти белым. Между деревьев маячили какие-то темные, но ясно различимые человеческие силуэты. Они перебегали от ствола к стволу, постепенно все приближаясь и приближаясь к дому…
— Пресвятая богородица, храни нас! — Старая Фекла крестилась торопливо и часто, а мама стояла рядом с ней, бледная и безмолвная. Дед прижимал к груди Фирочку и бескровными губами шептал свои молитвы.
Но это не были погромщики. Это другие евреи бежали из города прятаться сюда, в казенный гимназический сад. Через минуту несмелые, но тревожные и молящие звонки уже неслись из прихожей. Им открывала мама сама, и люди падали ей в ноги, протягивали младенцев, рвали на себе волосы. Мама дрожала как в лихорадке и горько плакала.
Через полчаса в задней комнате три десятка стариков и детей жались друг к другу, теснились в небольшой детской.
Еще раз зазвенел звонок, но на этот раз изо всей силы — длинно и громко.
— Папа!.. Корнелий! — с радостными криками кинулись все к дверям.
Но еще не войдя в дом, отец гневно закричал и затопал ногами:
— Это что такое? Почему иконы на окнах? Позор!
— Корнелий Иванович! — смеясь и плача, мама бросилась отцу на шею. — Корнелий Иванович… сперва… квартальный напугал… но теперь… иначе нельзя… понимаешь… там у нас… в детской… они прибежали… я не могла…
Отец сразу утих и даже приложил палец к губам. Рыжая борода взъерошилась, глаза из-под мохнатых бровей смотрели поверх черных очков в тоненькой золотой оправе — близорукие и растерянные. Он приподнялся на носки и, высоко подымая ноги, тихо-тихо прошагал до дверей. Осторожно нажав ручку, он сквозь узенькую щель заглянул в комнату. Там, в детской, не зажигали лампы, но зарево пожаров бросало сквозь окно широкую полосу красноватого света, и она ложилась на пол большим и длинным четырехугольником, разделенным на шесть ярких красных квадратов. И в этих красноватых сумерках ворочались темные тени и светились бледные лица беглецов.
— Остолопы! — прошептал отец, так что стекла задрожали. — Почему не закрыли ставни? Их можно увидеть со двора! Где мои пули? — закричал он на маму. — Всегда ты спрячешь их куда-нибудь на шкаф или под рояль!
Он сердито хлопнул дверью и скрылся у себя в кабинете. Там он схватил карандаш и бумагу и сел решать задачи. Это означало, что отец очень взволнован. Единственное, что могло кое-как привести в норму нервное, взвинченное настроение отца, было решение алгебраических задач. Отец составлял учебник по алгебре. Когда он садился за задачи, все должны были ходить на цыпочках.
Ставни были везде закрыты. Люди в детской тихо всхлипывали и глотали вздохи. Даже грудные младенцы — а их было там несколько — лежали тихо и не плакали.
Форточки тоже были закрыты, и наружный шум почти не проникал в дом. Он казался теперь далеким тарахтеньем телег на пригородном шоссе. Только церковный колокол все бил и бил не умолкая, хватающий за душу, страшный.
Решив с десяток задач, отец снова вышел. Он немножко успокоился и мог поделиться своими впечатлениями. Черносотенцы подожгли еврейские кварталы с нескольких концов. Теперь они громили лавки и били евреев, где ни застигнут. Отец сам видел, как на углу одного убили. Что он мог поделать, когда пули от бульдога остались на шкафу?! Отец снова затопал ногами. Чтоб мне этого больше не было! Пули должны лежать возле револьвера! Особенно в такое время! Полиция помогает погромщикам! Черносотенцы разогнали немногочисленную самооборону из рабочих и интеллигентов. Несколько перхушковских трепалей и один наборщик из типографии убиты. Адвокат Петухов ранен в грудь. Группа рабочих и гимназистов засела в бане и вот уже два часа отстреливается от толпы погромщиков… Ведь Стародуб это не Санкт-Петербург! Пятьдесят канатчиков и два печатника! У нас мало рабочих. Кто же станет во главе и…
Но тут в кабинет влетела Фекла.
— Идут! — задохнулась она. — Они!
На какой-то миг стало тихо и очень страшно. И вдруг закричали, заметались — женщины ломали руки, мужчины хватались за головы, младенцы завопили все разом и что было сил. Потом все кинулись в кухню, где не было ставен. Из темной кухни двор виден был как на ладони. Зарево пожаров сделало ночь светлой, как день.
От ворот прямо к дому двигалась большая толпа. Впереди выступала какая-то удивительная, наводящая ужас фигура. Это был огромный, на голову выше всех, черный бородач. Верхнюю часть лица прикрывала театральная, красного бархата с искорками бисера, полумаска. Маска была надета, конечно, только для кокетства, потому что кто бы мог не узнать в великане с огромной черной бородой лопатой дьякона городского собора Коловратского? Ряса его была подобрана, и полы заткнуты спереди за пояс. Пояс — широкий, зеленый, свернутый из тонкого сукна, которое идет на ломберные столики. Повыше талии его обвивали несколько мотков тонких и дорогих брюссельских кружев. Вокруг левой руки, наподобие аксельбантов, намотано десятка три разноцветных шелковых лент. Он держал в руке небольшой серебряный колокольчик и не переставая звонил. Рука тряслась, и оттого ленты извивались и шелестели, отливая в зареве пожара всеми цветами. В правой руке у дьякона была блестящая обнаженная сабля.
Рядом с ним, втрое его ниже и худее, топтался и приплясывал, то забегая вперед, то отставая, маленький и юркий человечек с реденькой желтой бородкой. Он дышал на ладони, тер замерзшие уши и бил руками о полы. На голове у него торчала дамская шляпка с перьями, цветами и ягодами. За спиной висели три охотничьих ружья… По другую сторону бородача важно шагал здоровенный дядя в красном кожухе и бараньей шапке. На левом плече он нес крест на длинном древке, в правой руке держал топор. Это был церковный сторож Митрофан, который всегда носил крест во время похорон или крестного хода. За ними шли — человек пятьдесят — странные, словно сошедшие с ума, ряженые с рождественского маскарада. Здесь, на улице, на снегу, под открытым небом они выглядели жутко и неправдоподобно. В толпе были бородачи в юбках, молодцы в сермягах с чиновничьими треуголками на головах, какие-то фигуры, обернутые целыми штуками ярких и дорогих тканей. У каждого в руках было какое-нибудь оружие. Топоры, ломы, колуны, дубины, ухваты. Позади всех, едва передвигая ноги, плелся в накинутом на плечи дамском салопе нищий-гармонист, постоянно сидевший на базаре возле монопольки.
Крик и плач стоял во всем доме. Три или четыре десятка женщин и мужчин с детьми на руках бегали из комнаты в комнату, голося и не зная, куда спрятаться. Дальше Юра уже ничего не видел, потому что мама вдруг налетела на него и, плача, схватила в объятия. Там, в ее объятиях, был уже и брат. Мама прижимала детей к себе, целовала и плакала. Потом мама побежала и детей, обхватив за шею, поволокла за собой, так что они и голоса подать не могли…
И вдруг, заглушая всю эту суету и шум, по квартире разнеслись широкие и полнозвучные аккорды рояля. Отец заиграл.
Это было так неожиданно, что мама выпустила Юрину и Олегову шею и дети шлепнулись на пол. Это было так неожиданно, что крики и вопли сразу утихли, прервался даже рев малышей. Веселая, страстная и звучная мелодия заполнила все вокруг.
Отец играл марш — семейный, интимный марш. Он не исполнялся при посторонних, его играли только в тесном кругу семьи — вечером накануне семейных торжеств или больших праздников, перед днями рождения, перед летними каникулами, на елку, под Новый год. Это был наш домашний ритуал.
От грохота задрожала наружная дверь. И тут же отчаянно задребезжал звонок. Церковный сторож Митрофан дубасил в дверь не то обухом, не то древком креста. Мама подбежала к входной двери и распахнула ее настежь. Старая Фекла суетилась вокруг нее с иконой Николая-чудотворца в руках.
— Во имя отца!.. — рванулся с порога рокочущий гром октавы Коловратского.
— …и сына, и святого духа… — Фекла бормотала, кланялась, приседала, подымая икону над головой. — Господи, господи, господи!..
Коловратский перекрестился и, пьяно икнув, чмокнул икону. В дверь за ним протискивались сразу человечек с рыжей бородкой в дамской шляпке и церковный сторож Митрофан. Клубы пара ворвались со двора, и в прихожей сразу стало холодно и мглисто.
— Ведомо стало… — зарокотал дьякон, — что в доме сем…
— Православные живут, батюшка, православные! — Фекла вертелась вокруг дьякона, крестясь и пытаясь поймать правую руку, державшую саблю, для поцелуя. Наконец это ей удалось, и она громко чмокнула большущую, багровую и грязную дьяконову длань. Дьякон потерял равновесие, покачнулся и, чтоб не упасть, должен был ухватиться другой рукой за одежду на вешалке.
— Но… Но… Но!.. — Дьякон водил глазами, припоминая, что же он хотел сказать, но не мог вспомнить и только икнул. Звуки рояля в соседней комнате привлекли его внимание. Его пьяное тело начало раскачиваться в такт бравурной мелодии.
— Но! — завизжал человечек с рыжей бородкой. — Сюда бежали прятаться иудеи, и если православные дозволили себе жалости ради еретической…
— Цыц! Не верещи! — Коловратский шлепнул его своей огромной ладонью по темени и нахлобучил расплющенную шляпку до самого подбородка. Перья райской птицы и вишни посыпались на пол. — Не верещи! И внемли! — Он сделал шаг и ударил ногой в дверь кабинета. Музыка хлынула на него струей игривых сверкающих, мажорных аккордов. Тогда Коловратский набрал полную грудь воздуха и вдруг грохнул во всю силу своей богатырской глотки. Он запел так, что мороз пробежал по коже, покрывая своим голосом все — и протесты человечка с рыжей бородкой, и громкие звуки рояля, и пьяный гомон, и шум толпы погромщиков на дворе. Митрофана тоже захватила музыка, и он что есть силы отбивал такт древком креста о пол.
Дверь в детскую комнату была плотно прикрыта. У входа в столовую стояла мама, спокойная и бледная. Юра с братом прятались за ее юбкой. Фекла держала за руку сестру.
Но вот марш кончился, и последний аккорд прозвучал мужественно, высоко и резко. Отец встал и обернулся к толпе, к дьякону Коловратскому, стоявшему ближе всех.
— Музи… музи… циру… ете? — Язык Коловратского заплетался. — Хвалю! П… покорнейшая п…просьба, увв… важаемый… п…педагог… сыграть что-нибудь… д…душевное… Нап…пример… — Он остановился и прислушался… За дверью детской плакал, прямо заходился младенец. — П…потревожили… н…нов…ворожденного? Прошу прощения…
Второй младенец закричал вдруг громче первого. Отец прямо-таки упал на стул. Казалось, клавиши опустились и мелодия родилась раньше, нежели папины пальцы успели их коснуться. Он заиграл церковный предпасхальный концерт «Разбойнику»!
Коловратский зашатался, и сабля выпала у него из рук. Он прижал руки к груди и поник головой. В тот же миг человечек с рыжей бородкой оказался рядом с ним. Он уже сорвал с головы смятую шляпку. Стоя возле дьякона, он поднял глаза к небу. Придерживая свои ружья, вытянув шею и сам весь вытянувшись, он вдруг вступил в мелодию со словами кантаты. Господи! Его тут же все узнали. Это был первый тенор соборного хора. Он закинул голову назад, жилы на висках вздулись, шея покраснела, и бородка его дрожала на высоких нотах. Вибрирующим, чуть надтреснутым, сбивающимся на верхах на фальцет тенорком он пропел вступление. Тогда зарокотал дьяконов бас-профундо. Коловратский взял на себя партию альта…
Концерт был пропет весь до конца. В прихожую набилось полно погромщиков. Они стояли плотной толпой, сняв шапки и крестясь, как в церкви. Сторож Митрофан держал обеими руками большой медный крест на древке. С этим крестом он всегда выступал во главе похоронных процессий.
По окончании дуэта Коловратский поблагодарил «господина педагога за услаждение души» и крикнул своей ораве, чтоб убиралась вон из дому. Когда закрылась дверь за последним погромщиком, когда пьяный гомон растаял вдали и только гармошка еще звенела в прозрачном воздухе морозной ночи, — радостные возгласы наполнили дом. Все окружили отца, смеялись и плакали, жали ему руки, восхищались.
Фекла вышла во двор и, вернувшись, сообщила, что черная сотня не стала заходить в другие дома на гимназическом дворе и снова двинулась в город. Все, успокоившись, разбрелись по комнатам. В кухне снова принялись купать малышей и стирать пеленки.
Внезапно на улице прямо перед домом громко и многозвучно грянул марш. Мимо проходил военный оркестр.
Все растерялись, бросились к окнам. Никаких воинских частей в этом глухом полесском местечке никогда не стояло. Оркестр играл в быстром темпе, и звуки его как-то чересчур уж торопливо проплывали по улице. Три минуты — и они уже смолкли, оборвались за углом. Фекла, посланная на рекогносцировку, вернулась и взволнованно сообщила, что это с полковым оркестром во главе проскакал драгунский эскадрон, присланный в Стародуб на усмирение.
Старая Фекла разбудила Юру рано, до рассвета. В углу еще горела лампа, прикрученная и прикрытая зеленым абажуром. Все спали, спало несколько десятков человек, но тихое похрапывание со всех сторон только усиливало, углубляло сонную предутреннюю тишину. Спали везде, где кто примостился — на диванах, на стульях, прямо на полу.
Фекла на кухне помогла Юре одеться. Юра быстро умылся и через пять минут был уже готов. Это была Юрина маленькая тайная радость — каждый день, в сущности, без ведома и разрешения мамы, еще до того, как она встанет, Юра с Феклой успевали сбегать на базар. В одну руку Фекла брала кошелку, за другую цеплялся Юра и — вздрагивая от утренней прохлады, согретый первыми розовыми лучами солнца, вдыхая аромат ленивого рассвета, — он, счастливый, устремлялся в таинственный мир. И мир встречал Юру сияющий, влюбленный, радуясь его приходу. Фекла покупала хлеб, мясо, овощи и другие продукты на весь день.
— Сегодня — предупредила Фекла Юру — придется, верно, сбегать на базар два раза, а то съели все, что было в доме, и на кухне не осталось ни крошки. Одного сахару к утреннему чаю надо купить — высчитывала она — не меньше, как фунтов пять. А надо же еще чего-нибудь поесть людям!
Утро было темное — стоял дым и туман. Сильно пахло гарью. Но зарево нигде не окрашивало серого неба. Было тихо, и только далеко за городом в слободках надрывались псы.
Сразу за оградой гимназического сада их встретило первое пожарище. На месте сапожной мастерской — «принимаеца заказов и починки» — осталась одна труба; на земле лежало несколько обгорелых балок и валялась битая посуда. Фекла с Юрой повернули за угол, на улицу, которая шла прямо к базару.
То, что Юра и Фекла увидели, было и удивительно и жутко. По обе стороны дороги, ровной, аккуратной и припорошенной чистым белым снегом, чернели страшные, чудовищные пепелища. Они курились еще серым, пепельным дымком, иногда то здесь, то там с коротким треском взлетала искра и сразу же гасла в дыму и тумане. Кучи углей, обгорелые столбы, опаленные огнем стропила и две шеренги — вдоль улицы по обе стороны — закоптелых кирпичных труб, — это было все, что осталось от нескольких десятков домов. Домики были деревянные и почти все сгорели дотла. Исковерканные кровати, умывальники, ведра, подсвечники и другая мелкая металлическая утварь — это было все, что осталось от домашнего скарба погорельцев. В домишке рядом с колодцем почему-то не сгорела задняя стена, и на ней висела уцелевшая, только чуть закопченная картина в золотой багетной раме — медведи в лесу Шишкина. Кое-где по пожарищам бродили люди — должно быть, несчастные обитатели их — и разгребали дымящиеся кучи пепла и мусора. Другие сидели у дороги на сундучках и узлах — очевидно, все, что удалось спасти от огня, — и молча смотрели на то, что недавно было родным домом. К их ногам жались дети и собаки…
Фекла охала, крестилась и тащила Юру поскорее прочь. Было тяжело дышать — дым забирался в легкие, во рту горчило, пепел разъедал глаза.
На углу, где сгоревшая улица выбегала на базарную площадь, стоял первый каменный дом. Он уцелел от пожара. Но стекла были разбиты, а двери и рамы выломаны. Железная вывеска «Писчебумажный магазин» лежала на земле, изогнутая и в нескольких местах пробитая. Окна и двери магазина глядели черными провалами. В магазине не осталось и нитки. В дверях, поперек высокого порога, раскинувшись в сладком сне, крепко прижимая к груди фуражку с красным околышем, навзничь лежал Дворянин. Лицо и половина рыжей бороды были у него ярко-зеленого цвета. Пустая бутылка из-под чернил лежала тут же рядом, окрасив зеленью снег и камни.
Юра и Фекла остановились и оглядели базарную площадь. Фекла с Юрой были чудаки! Они пришли на базар за покупками. Но…
Базара-то не было!
Базарная площадь лежала перед ними, непохожая на себя. Ряды каменных лавок, с четырех сторон обрамлявшие площадь, стояли странные, чужие и хмурые. Еще вчера они играли всеми цветами радуги, десятками вывесок и витрин.
Сегодня ни одной вывески не было. Витрины и окна разбиты, железные шторы свисают изогнутые и рваные, как будто сделаны они из гофрированной бумаги. Двери везде сломаны или сорваны, белые каменные фасады стали коричневыми и черными от копоти и дыма. Пожар погулял и здесь.
Но страшнее всего была сама площадь. Снег, только вчера выпавший, глубокий и плотный, здесь был превращен в желтое месиво, в грязь. И прямо в это месиво было втоптано все, что вчера еще красовалось в лавках вокруг и что не успели разграбить и растащить по домам погромщики. От дверей мануфактурного магазина до центра площади тянулись узкие разноцветные дорожки. Красные, синие, зеленые и желтые. Тут был и ситец, и бархат, и сукна, и шелка. Материю разматывали со штук и расстилали себе под ноги, как ковры. Хомуты, круги веревок, поломанные плуги, шкафы, стулья, диваны и другая мебель лежали грудой, изуродованные и разбитые. Мешки с сахаром, облитые керосином, валялись вперемежку с детскими игрушками н раздавленными консервными банками. Битые бутылки, горы осколков рассыпаны были везде, и все это было густо подернуто белой сыпью рваных книжных страниц. Они слегка шевелились под слабым ветром, перекатываясь и шелестя. Спящие, раскинувшиеся тела пьяных погромщиков виднелись среди этого хаоса и разрушения. Они валялись на кучах мешков, на штуках материи, в разбитых ящиках, просто в грязи — где кто упал. И морды у них были размалеванные — у одних зеленые, у других — синие, красные и черные. Они разгромили писчебумажный магазин и спьяна хлебнули из добытых там бутылок.
Несколько драгунов в долгополых шинелях расхаживали по площади. Они хватали уснувших пьяниц за ноги и волокли их к дровням. На дровни они сваливали их, как мешки. Погром окончен, и солдатам было приказано прибрать город и привести его в пристойный вид.
В конце площади, возле собора, где была карусель, качели и паноптикум, сгрудилась толпа и сновали солдатские шинели.
Фекла плюнула на мешки сахара, погубленного керосином, подняла и спрятала в кошелку коробку сардинок, валявшуюся прямо на тротуаре; взяла Юру за руку и направилась к собору, к толпе. Фекле не терпелось посмотреть и расспросить людей.
Еще издали Юра увидел то, что потом с ужасом рассмотрел близко.
Толпа стояла молча, мрачная и неподвижная; мужчины сняли шапки и держали их в руках. Было много полицейских и солдат. Толпа окружала ярмарочные качели. В дни ярмарок к крюкам подвешивались на канатах две дощатые лодки с вырезанными женскими бюстами на носу. Одна лодка носила имя «Сильфида», другая — «Наяда». Внутри они устилались ковром. Парни и девушки усаживались в лодки с гармошками и букетами бумажных цветов. Они палками отталкивались от земли — это были весла — и начинали раскачиваться. Одна лодка туда, другая сюда, одна вверх, другая вниз. Гармонь заливалась, девушки визжали, пьяные молодцы вываливались из лодок на землю. Стоило это пятак за пятнадцать минут. Ах, как Юра им завидовал и как обижался на маму, что она не позволяет ему сесть в чудесную лодку.
С верхней перекладины качелей — толстой, тесаной балки — свисало сегодня пять веревок. Веревки были натянуты туго, как струны, и медленно раскачивались из стороны в сторону — тяжелый груз тянул их к земле. На веревках, схваченные за шеи, такие непривычно длинные и тонкие, неестественно низко свесив головы на грудь, тесно друг к другу, висели пятеро канатчиков с «Полесской канатной фабрики А. С. Перхушкова в городе Стародубе». Пятеро забастовщиков. У качели-виселицы стоял на часах драгун с винтовкой.
Ветер слегка покачивал отяжелевшие тела. Толпа переминалась вокруг виселицы и молчала.
Из собора доносилось приглушенное толстыми каменными стенами пение. Ранняя литургия подходила к концу. Старческий голосок соборного попика провозглашал «мир всем». Бас-профундо Коловратского и сбивавшийся на фальцет тенор подхватывали: «тебе, господи»…