Лодка была невелика, но построена просто и удобно — для далеких и рискованных путешествий. Ее конструкцию, снаряжение, каждую деталь Юра обдумал сам.
Это была как будто обыкновенная шлюпка, вроде той, которую Юра видел в журнале «Природа и люди» среди иллюстраций к роману «Искатели жемчуга». Длиной в две сажени, шириной — сажень. Корма опущена в воду, нос слегка вытянут, чтобы в случае неожиданной мели не врезаться глубоко в песок. На корме руль, перед рулем рычаги управления — ведь лодка, разумеется, моторная. Под рулевой площадкой — бак с горючим. Середина лодки — три метра вдоль — перекрыта от борта до борта. Таким образом получалась небольшая — два метра на три — верхняя палуба. На палубе стоял небольшой челнок-душегубка, чтобы спускать на воду на середине реки, когда надо быстро добраться до берега. За палубой было немного свободного места, а дальше — откидная доска для сидения и уключины на бортах, чтобы идти на веслах в случае аварии мотора, недостачи горючего или еще чего-нибудь такого. Весла привязаны вдоль бортов. В носу лежал якорь и концы. Под носовой частью был устроен «трюм» — там хранились продукты и всякий припас для путешествия. Под палубой — каюта, почти в полтора метра вышиной. В ней было по небольшому иллюминатору с каждой стороны, вдоль стенок прикреплены две неширокие сетки для спанья, и еще две можно было подвесить под потолком. Таким образом, в ней могли улечься сразу четыре человека. Лодка и была рассчитана на путешествие вчетвером.
Как это прекрасно! Роскошный, прозрачный, до краев наполненный солнцем летний день. Небо чистое и такое голубое, что хочется запеть. Зеркало реки спокойно застыло, и только под самым берегом видно, что вода не стоит на месте, а неторопливо и торжественно уплывает вниз. Или — у лодки: легкая рябь возникает у бортов и — оглянешься назад — разбегается веером чуть заметных волн. Лодка — на середине реки. Берега далеко. На правом — горы, обрывы, лесистые овражки. На левом — отмели, песок, краснотал и бескрайние, нескончаемые заливные луга. Какой огромный и прекрасный мир!
Юра стоит на капитанском мостике, руль у него под локтем, перед ним две ручки управления — он ведет судно. Юра в одной сорочке, ворот расстегнут, капитанка сбита на затылок, ветер треплет взлохмаченный чуб. Ласковая струя ударяется в грудь, ныряет за сорочку и холодит ребра и живот. Юра даже смеется — щекотно же и…отлично!
Но тут набегают заботы. Все ли, что надо, взято? Юра мысленно проверяет. Охотничьи ружья, револьверы, пули, порох, дробь. Затем — топоры, ножи, баклаги, компас. В трюме — крупа, сахар, кофе, консервы и галеты. Ах, свечи забыли! Надо непременно в первом же населенном пункте закупить свечи и спички. Посуда есть. Фильтр для болотной воды — тоже. Обойдемся ли с одеждой? На брата — одеяло, дождевик, остальное на себе. Хватит! Нельзя загромождать шлюп. И так уже негде пройти. Юра сердито хмурится и оглядывается вокруг.
Где он?
Он в спальне. В собственной постели. Давно пора спать. Ночь. Все уже уснули. Тихое, ровное дыхание наполняет дом. За окном темное небо, звезды, черные силуэты деревьев. Недалеко уже и до рассвета. А Юра еще не спит. Детская бессонница. Юра уже большой — ему семь, восемь, нет, девятый — и он не станет будить маму и просить сказку. Он лежит и думает. Он мечтает путешествовать. Охотиться на зверей. Плыть по рекам, озерам, а может быть, и морям. Ему так хочется побродить в джунглях, побывать в пампасах, льяносах, гаучосах… Нет, гаучосы это совсем другое, это не то. На худой конец Юра согласился бы иметь такую лодку хотя бы здесь, на речке Роси. Пусть даже и не такую, а просто — лодку. Только чтобы сам, без мамы. Как будто капитан. Как будто путешественник. Открывать новые земли, бороться со стихиями, плыть среди девственных лесов. Недалеко. Ну, хотя бы до Кошика. Всего каких-нибудь три километра. Или хоть здесь — возле купален…
Внутри даже все дрожит, так ему этого хочется.
Теперь уже совершенно ясно, никаких сомнений быть не может — когда Юра вырастет, он будет путешественником. Самым знаменитым. Таким, каким Миклуха-Маклай, Пржевальский, Стенли, Ливингстон… Или пускай не знаменитым, это не так важно: лишь бы путешествовать. Немая карта мира, по которой учится географии Юрин старший брат, вдруг встает перед его глазами. Две Америки, Африка, Австралия, ну, и Азия с Европой. Европа — это неинтересно. А вот Австралия, Африка, Америка… Фу, даже дух занимается!
Вдруг совсем перехватило дыханье. Юра вскидывает ружье и замирает в неподвижности. Сквозь бамбуковые заросли неторопливо шествуют какие-то серые громады. Один, два, пять, девять… Целое стадо слонов. Шесть старых и тройка слонят. Юрины пальцы даже занемели — так крепко сжимают они ружейный приклад. Ружье — гочкис, штуцер, специально на слонов. Надо подпустить стадо шагов на сто. Ах, только бы ветер не подул с Юриной стороны — слонихи так чутки! Медленно-медленно Юра поднимает дуло ружья — надо попасть слону в глаз. Юра уложит сейчас шестерых — шестью зарядами. Слоновой кости сколько! И поделом! Ведь это слоны отравили Юре его сладкую детскую мечту. Юра никогда не забудет папиного «слон тебе на ухо наступил». Так и не научился Юра играть на скрипке.
В этом году в Юриной жизни произошли некоторые перемены. Старший брат поступил в гимназию. Теперь Юра остался совсем уже один. Правда, они с братом никогда особенно не дружили, однако чтобы играть в разбойников, в железную дорогу, бегать наперегонки, драться, дразниться — нужны хотя бы двое. Одному тут никак не обойтись.
Теперь Юра с утра и почти до вечера совсем один. Брат в гимназии, сестра в гимназии, отец в гимназии. Мама Юрина тоже учительница. Часа в четыре все вернутся домой и сядут обедать. Брат восторженно станет врать о каких-то невероятных молодецких выходках и штукарстве старшеклассников. Сестра будет хвастаться своими успехами и пятерками. Отец — кричать на всю квартиру об олухах, остолопах, обормотах, оболтусах и ослах, которым он сегодня влепил единицы или оставил без обеда и посадил в карцер. Мама будет слушать всех и никого в частности, озабоченная обедом и всякими домашними делами. Юре только и останется, что молча и мрачно сидеть, сердито хлебая свой суп. Он жестоко завидует. И брату, и отцу, и сестре. Он тоже хотел бы ходить каждый день в гимназию.
И в этом городе — уже третьем за Юрину короткую жизнь — Юрины родители живут в самой гимназии. Гимназическая усадьба — это целый квартал, перерезанный поперек длиннейшим зданием: учительские квартиры, пансион, мужская гимназия, женская гимназия. По одну сторону — огромный двор, на нем плац, службы, особняки директора и инспектора. По другую — старый парк с широкими расчищенными аллеями и путаными, чуть протоптанными тропинками, с аккуратно подстриженными газонами и непролазной чащей деревьев, зарослями кустарника и таинственными ущельями. Двор принадлежит мужской гимназии, парк — женской.
В двенадцать в гимназиях «большая перемена». Юра пробирается в палисадник, устроенный отцом в углу двора, прилипает к ограде. Во двор, когда там гимназисты, Юре категорически запрещено выходить — он еще маленький. Юра просовывает свой длинный носик в щель и полчаса не двигается с места. Старшие гимназисты прохаживаются по двое, по трое перед фасадом — кто с книжкой, кто просто так. Они разговаривают и спорят. Это неинтересно. В углу возле бани — трапеции, турники, брусья и другие гимнастические снаряды. Там прыгают, подтягиваются, кувыркаются и ходят на руках. Это уже куда интереснее. Посреди двора играют и лапту. Небольшой черный мяч то и дело со свистом разрезает воздух. Смех, крики, удары по мячу. Юре здорово хочется играть в лапту. А вон у директорского сада в самом разгаре игра в индейцев. Два десятка мальчишек заткнули за уши куриные перья и с ржанием бегают взад-вперед. Это вольные трапперы из славного племени могикан, во главе со своим непобедимым вождем Соколиным Глазом, охотятся в прериях Больших Озер. Среди индейцев Юра замечает и брата Олега. Тихая слеза катится у Юры из глаз и на миг застывает на кончике носа. Потом она капает на землю. Вдруг с дикими воплями из-за сараев вылетают тоже человек двадцать в гимназических фуражках, надетых козырьком назад. Это охотники за скальпами. Они несутся как буря. Они размахивают руками и визжат. Вольные могикане бросаются врассыпную. Но их догоняют. Сбивают с ног, тычут носами в землю, выдирают из-за уха куриное перо. То есть — скальпируют.
Юра не выдерживает и стремглав кидается на помощь вольным трапперам. Но он только с разгона хлопается лбом в крепко запертую калитку. Тогда, тихо всхлипывая, он скорей бежит домой. Почему он один? Он тоже хочет быть траппером! Он тоже хочет быть охотником за скальпами! А может быть, он непобедимый вождь Быстрая Нога?
Юра медленно проходит в парк. Там гимназистки играют в горелки, фанты, испорченный телефон. Нет, женщины достойны только презрения. Юра надменно обходит группки и кружки девочек, тихо и чинно рассевшихся на скамейках в расчищенных аллеях парка. Господи! Что за идиотки! Сидят и вяжут какие-то чулки! С ними — классная дама, монотонно, как в церкви, рассказывает что-то скучное и неинтересное. Впрочем, скучней всего она сама. И не говорит она вовсе, а просто жвачку жует. Юра тихонько обходит ее стороной. Вдруг дама дожевывает, глотает и в очаровательной улыбке ощеривает на Юру золотые зубы. «Ах, какой милый мальчик!» — начинает она. Но так и не договаривает — глаза у нее лезут на лоб, рот широко открывается. Ведь Юра совсем не рассчитывал на ее внимание и в ту самую секунду, когда она обернулась к нему, показал за ее спиной язык… Дама застывает, гимназистки деликатно фыркают себе в кулачки, Юра скорее прячет язык, срывается и бежит что есть духу. Уши у него горят от стыда и обиды. Словно это не он, а ему кто-то показал язык.
В чаще жасмина — это же, конечно, девственные тропические леса — Юра наконец останавливается. В одном месте кусты переплелись верхушками, образуя широкий купол. Там лежит куча сухой травы. Это Юрин вигвам. Юра садится на обрубок у входа в вигвам и достает спрятанный среди ветвей сучок. Это — будто трубка. Юра обращается к молодому, стройному берестку, растущему рядом.
— Бледнолицый брат мой! — говорит он. — Закурим с тобой трубку мира…
— От души благодарю славнейшего среди вождей Долины Озер за гостеприимство! — учтиво отвечает бересток.
— Пусть бледнолицый брат займет место у костра моего племени в кругу моих сынов.
— О! — отвечает, склоняясь, бересток. — Пусть солнце щедро светит на вигвам Великого Быстроногого!
Разговор не клеится. Юра посасывает сучок и будто бы пускает вверх кольца дыма. Ветер тихо шелестит в вершинах высоких тополей, выстроившихся вдоль каменной ограды. Листва кое-где желтеет. Осень.
И вдруг Юра вскакивает. В руке у него смертоносная сабля. В другой — лассо. За поясом — томагавк. Он прыгает на спину неоседланного мустанга и летит. О, как он летит! Необъезженный могучий конь хочет сбросить его со своей благородной спины. Но разве Юру сбросишь? Разве не лучший в Долине Озер ездок — вождь Быстрая Нога? Ветер свистит в ушах, и кровь бьет в виски. С разгона Юра врезается в заросли крапивы. Крапива по плечи, иная достает и до лица. Она жалит и жжет. Но Юра размахивает саблей, и крапива валится перед ним, как скошенная трава. Через минуту лезвие сабли зеленеет от вражеской крови. Юра проходит сквозь заросли, оставляя за собой широкую вытоптанную полосу, сабля его сломалась, лицо обожжено крапивой, руки исцарапаны в кровь, штанишки и чулки разорваны. Но, задыхающийся и усталый, Юра останавливается только у самой ограды. Каменная стена высока и тянется без конца в обе стороны. Дальше идти уже некуда. Это самый дальний уголок парка. Там за стеной — Юра знает — угол улицы, спуск, большая мельница, плотина, речка Рось. Широкий и прекрасный неведомый мир, куда невозможно вырваться из-за этих высоких стен.
Тяжело дыша, Юра бредет к своему любимому дереву. Это огромная старая груша. Она склонилась, кажется вот-вот упадет, и вершина ее перевесилась через стену на улицу. Юра прижимается к стволу животом, обхватывает толстенное дерево руками и ногами и потихоньку ползет вверх. Фу! Вот и первая ветка. Теперь дело пойдет веселее. Через минуту он уже на самой верхушке. Выше нельзя: ветки под ногами трещат и обламываются. Юра устраивается в развилке, как в кресле, и закрывает глаза. Ветер нежно покачивает взад и вперед. Никого — ты один.
Юра расправляет грудь, набирает воздуху и начинает в полный голос декламировать. Впрочем, декламирует он не стихи. Стихов Юра знает много. Он читает на память почти все те стихи, которые учит в гимназии его сестра, — а она сейчас уже в шестом классе — на русском, французском и немецком языках. «Что ты спишь, мужичок?», «Метр корбо сюр ен арбр перше…», «Вер райтен зо шпет дурх нахт унд винд…» и много других. Их Юра декламировать не любит — слова ему ничего не говорят. Метр корбо! Вер райтет! Черт его знает, что оно такое. Но это и не важно. Важно, чтоб сходились кончики и чтобы в середине все было вроде одинаково. Точнее объяснить Юра не может. Ему еще неизвестно, что это называется рифма и ритм. Рифмы и ритма с Юры вполне достаточно. И он во весь голос выкрикивает собственные стихи:
Та-ти-та-та-ти-та-та-ти-та-та-ти,
Ти-та-та-ти-та-та-ти-та-та…
Точно и старательно Юра скандирует ямбы, хореи и анапесты, которые он уловил в слышанных стихах. Он произносит их, как ораторские речи, распевает, как песни, разыгрывает, как диалоги. Здесь и вокал, и музыка, и драматизация. Бесконечное упоение звуками и ритмами. Творчество! Искусство! А когда ты владеешь каким-нибудь искусством, жизнь для тебя особенно прекрасна. Потому что ты ее как-то по-особенному видишь, понимаешь или чувствуешь.
А тут еще чудесный сияющий солнечный день. С верхушки старой груши раскрываются вокруг широчайшие горизонты прекрасного мира. Синие воды Роси, купы белых мазанок на Заречье, у мельницы возчики грузят мешки, песик бежит к плотине, уходящие вдаль склоны в зеленых садах, целые стада барашков на бескрайной лазури неба. Радостно жить на свете. И Юра набирает новую порцию воздуха для новой тирады.
— Та-ти? — Та-ти! — Тита? — Ти-та… Та ти-та, тита, тита…
Вдруг резкий, короткий свист врезается в Юрину декламацию и обрывает ее на полуслове. Юра оглядывается. Далеко внизу под грушей, посреди улицы, стоит мальчик и, закинув голову, смотрит вверх на Юру. Он без шапки, босой, рубашка у него грязная, незастегнутая. Юра вздрагивает и тревожно озирается. Но сознание безопасности и недосягаемости здесь, на верхушке высоченного дерева, сразу же успокаивает его.
— Ты… что? — задорно спрашивает Юра.
— А ты что? — еще задорнее отвечает чужой мальчик.
— Гм…
Юра умолкает и раздумывает, что ему сейчас сделать — слезть с дерева поскорее и дать стрекача, пока чужой мальчик не догадался вскарабкаться на стену, или, может, попробовать завязать с ним мирные сношения?
— Ты кто? — спрашивает Юра.
— Я?…
— Как тебя звать?
— Семка… А ты учителев Юрка, я знаю. Ты чего это там распеваешь?
— Так… — Юра потихоньку начинает сползать с груши. Мальчик, которого зовут Семкой, внимательно следит за его движениями.
— Ты ловок лазать по деревьям. Я на эту грушу, может, и не влез бы. Разве что со стены.
Гордость и самодовольство приятно толкают Юру в грудь. Его талант всенародно признан! И это сразу же наполняет его такой могучей верой в свою храбрость и бесшабашную отвагу, что, добравшись до стены, он вдруг, вместо того чтобы спуститься по стволу груши к себе в парк, хватается за нижнюю ветку, повисает на руках, ветка сгибается, он перебирает руками, она сгибается сильнее, он сползает еще, затем раскачивается и — прыгает на тротуар, на улицу. На улицу! Вот она, та минута, о которой он столько мечтал!
— Молодцом! — кричит Семка.
Однако Юра тут же садится, сморщившись и схватившись за ноги. Прыгать пришлось все-таки с высоты метра в полтора, и ноги так и резануло — даже онемели от удара. Шапка сваливается с головы и катится на мостовую.
Неожиданно это приводит Семку в восторг. Он прыгает вокруг на одной ноге, высунув язык и пронзительно вопя:
— Рыжий!.. Рыжий!.. Рыжий!..
Юра вскакивает. Что? Кровь отливает у него от лица. Дразниться? Кулаки сжимаются, глаза стали круглыми. Сейчас он узнает! Фу, даже в ушах звенит и ничего не слышно, до того необходимо стукнуть нахала.
— Рыжий пес!.. Рыжий пес!.. Рыжий пес!.. — приплясывает Семка.
Внезапно Юра преображается. Разжимаются кулаки, кровь приливает к лицу, взгляд становится неподвижен. Юра наклоняется, поднимает шапку, натягивает ее, затем скрещивает руки на груди и, выпрямившись, презрительно кривит рот.
— Презренный раб моего смиренья! — сквозь зубы цедит он. Точно так отвечал своим палачам в подземельях венского замка король Англии Ричард Львиное Сердце, приговоренный герцогом Леопольдом Австрийским к дыбе, раскаленному железу и плетям.
Леопольд Австрийский, то бишь Семка, разевает рот и столбенеет в восхищении.
Это неожиданно пришедшее на ум воспоминание о короле Львиное Сердце, о герцоге австрийском и его подземелье определило, однако, весь характер будущей дружбы между Юрой и Семкой. Что оно означает и откуда это: «презренный раб моего смирения» — из песни или из сказки? Юра охотно рассказывает о крестовом походе тысяча сто девяностого года, о восстании Мессины, о французской принцессе — прекрасной Алисе, и ее лукавой сопернице, коварной Беренгарии Наваррской, о блестящей победе над Саладином, осаде Яффы, о борьбе за иерусалимскую корону, буре у берегов Аквилеи, австрийском плене, венских подземельях, о побеге с помощью менестреля Блондена — все, все рассказывает Юра, все, что вчера только прочитал о Ричарде Львиное Сердце в очередной книжечке из серии «Всходы».
Семка слушает разинув рот. Грудь у него вздымается, он ежесекундно меняется в лице. Глаза круглые и неподвижные. Когда Юра кончает, Семка не успевает закрыть рот — он сразу тоже начинает рассказывать. Заикаясь, захлебываясь, не успевая перевести дух от волнения.
Что там какие-то неизвестные, а может, и нарочно выдуманные английские короли, австрийские герцоги и французские принцессы! Сицилия, Мессина, Палестина! Да здесь, в Белой Церкви, вон направо, стоит церквушка, а налево костел, так это и есть та церковь, где молился Кочубей, которому гетман Мазепа срубил голову, а это тот костел, который раньше был замком, где сидел перед казнью Кочубей, про которого в книжке Пушкина так и сказано: «В одной из башен, под окном, в глубоком, тяжком размышленье, окован, Кочубей сидит и мрачно на небо глядит». Вон она, та башня, видишь? Та, что слева. А смотрел он через вон то окно. Как раз, верно, сюда, где сейчас Юра с Семкой стоят и разговаривают… Юра разинул рот и застыл. Семка даже приплясывает от восторга… Право слово! В стенах, в костеле до сих пор еще кольца от цепей. И во все стороны: к церкви, к речке, к лесу — подземные ходы. Право слово!.. Семка уже надумал этим ходом куда-нибудь добраться. Вон слободские ребята — сапожников Казимирка и мельничного слесаря Федько — лазили уже в тот, что к реке. И чуть там не задохлись. Дышать нечем. Воздуха нет. Зато костей и черепов полно. Право слово! А еще, говорят, сабли валяются да золотые деньги рассыпаны. Семка решил этим ходом непременно пойти и те деньги посбирать. Зачем им пропадать зря? И чертей он не боится. Это же не клад, а просто так разбросано. Черти только клады стерегут. А на раскиданные деньги чертей не напасешься. Вот вчера мамка дала Семе копейку, а он ее потерял, так что ж ты думаешь — ее где- нибудь черт охраняет? Ерунда! Семка пойдет вместе с Казимиркой и Федьком, которые уже знают дорогу. Юра, если хочет, тоже может с ними пойти. И вообще можно сейчас же отправиться к ним и сговориться. А заодно и на череп посмотреть. Какой череп? Известно какой — обыкновенный, человеческий. Они его оттуда, из подземелья, принесли. Порубанный саблей, вот такущие дыры в голове, и челюсть перебита. Право слово… Череп самого Кочубея.
Юра с Семкой срываются и бегут. Федько и Казимирка живут недалеко, сразу за углом, но надо спешить, пока не вернется отец Федька с мельницы, потому что когда он приходит, он сразу начинает Федька пороть, и тогда у Федька уже нет времени на ерунду.
Юрино сердце падает и подпрыгивает в груди, точно в пустом пространстве. Он на улице один, без мамы и папы, без сестры и даже без брата. Какое это чудесное чувство — чувство самостоятельности! Кроме того, он сейчас увидит череп Кочубея и сговорится с Казимиркой и Федьком о походе в подземелье. Золотые монетки пускай уж забирает себе Семка. Юра выберет добрую саблю. Может, там где-нибудь валяется сабля самого Кочубея?
Казимирка с Федьком встречают их, однако, не так, как они ожидали. Они вдруг появляются над забором своего двора с большими комьями сухой земли в руках… Один комок попадает Семке в грудь, другой стукает Юру в темя и сбивает шапку. Юра вскрикивает, хватается за голову и падает на землю. Но цвет его волос уже замечен и на Федька с Казимиркой производит такое же захватывающее впечатление. На перекладине забора они исполняют танец дикарей и орут на всю улицу, так что слышно, наверно, и на том берегу реки: «Рыжий красного спросил, чем ты бороду красил, — я не краской, не замазкой, я на солнышке лежал, кверху бороду держал!..»
Второй комок угодил Семке в ухо, и он с ревом пустился назад, наутек. Юра спешит за ним — один комок попадает пониже пояса, другой в правое плечо…
Вечером Юра сидит над толстым томом Пушкина, раскрытым на поэме «Полтава». Неужто это правда, что все, о чем тут написано, действительно происходило как раз здесь, где живет сейчас Юра, где он каждый день ходит, может быть, там, где он сейчас сидит? И неужто то, что было, в самом деле когда-то было? Как было вчера, как есть сегодня, как будет завтра? Даже страшно!..
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет…
Юра смотрит в окно. Господи! Ну конечно же! И луна, и высота, и спокойно, и сияет… Вот тебе и Белая Церковь! Мог ли Юра когда-нибудь подумать?… Юра снова смотрит. Против окон сквер, за ним городской сад, а еще дальше огромный парк графини Браницкой, Александрия. Ясное дело! Это они и есть — «пышных гетманов сады». А старый замок был там, где сейчас костел, об этом же и Семка говорил…
— Мама! — взволнованно спрашивает Юра — Это все правда, что Пушкин про Белую Церковь написал?
— Правда, Юрок, правда, — говорит мама.
— И Мазепа был, и Кочубей?
— Ну как же!
— И Пушкин был с ними знаком?
Мама смеется:
— Пушкин жил, когда и Мазепа и Кочубей уже давно умерли.
— Как же он знал, что было до того, как он родился?
— Ему рассказали старые люди.
— А откуда же они могли знать не только то, что было, но даже что Кочубей думал, когда сидел совсем один, да еще в запертой башне?
— Этого никто не знал.
— Значит, Пушкин врет и все это неправда?
— Нет, правда. Но это — художественная правда.
— А что такое художественная правда?
Отец отталкивает от себя задачник, швыряет карандаш и гремит, улыбаясь в бороду:
— Ты еще оболтус! Ты еще не можешь этого понять. Вот вырастешь, станешь писателем, тогда и разберешься, что это такое.
— Ладно, — говорит Юра. — Это как Пушкин?
В самом деле. На свете столько непонятного. И никто ничего не знает. Взрослые по большей части только притворяются, что знают. А чуть что — за каждой справкой бегут к шкафу и вытаскивают энциклопедию. Все можно узнать из книжек. И все знают только то, что в книжках написано… Юра снова смотрит на маму.
— А писатели как, специально родятся, или можно ими сделаться?
— Можно сделаться, — отвечает мама.
— Но надо иметь талант, — откликается папа.
— А я имею талант?
— Имеешь! — гладит мама Юру по голове и улыбается.
— Тогда все ясно. Писателем тогда стоит стать. Знать все! Это соблазнительно. Уши у Юры вспыхивают. Ладно, он станет писателем. И напишет много, много книг. И о том, что он сам будет знать, и о том, что расскажут ему старые люди. И вообще — обо всем. Художественную правду. Что же касается Казимирки с Федьком, то это им так не пройдет! Семка обещал подговорить еще двух ребят — сына повара и фельдшерова сына — Ваську и Васюту. Вчетвером они нападут на Федька и Казимирку, намнут им бока и отберут совсем череп Кочубея. Отобрать череп Кочубея совершенно необходимо. Без черепа Кочубея и жить не стоит.
Васька повара и фельдшеров Васюта охотно дали согласие. Череп Кочубея их не слишком волновал, но Казимирка с Федьком и им въелись в печенки — из-за своего забора они швыряли камешками в каждого, кто не мог сразу их отлупить. Васька и Васюта передали через Семку, что надо сначала встретиться и обсудить план нападения на врага.
Встреча состоялась под плотиной у мельницы.
Теперь путь на волю был уже Юрой открыт: в дальний угол сада, на старую грушу, затем на ветку и — улица…
Навстречу Юре и Семке со старого жернова у самой воды встают двое мальчишек. Васька — стройный и черненький, Васюта — приземистый блондин. Они на год старше Юры и Семки. Это и хорошо! Пускай теперь сунутся Казимирка с Федьком! Юра направляется к новым знакомым широким шагом, неся перед собой правую руку, протянутую для дружеского пожатия.
Васька и Васюта лениво вынимают и свои из глубоких карманов.
Но вдруг Васька нерешительно задерживает руку.
— Рыжий… — скептически сплевывает он в сторону.
— Ги-и!.. — разочарованно подтверждает и Васюта. — Рыжий, красный, человек опасный…
У Юры на глаза навертываются слезы. Всем мешает, что он рыжий! Ну что это такое в самом деле!
— Так будем бить Казимирку с Федьком? — спешит задать вопрос Семка, стараясь замять неловкость и чувствуя свою вину за несовершенство Юриной внешности.
Но Васька с Васютой его уже не слушают. Они хитро перемигиваются.
— Его отец… — фыркает Васюта, — такой же… рыжий… как огонь… а борода… точно веник… Ги!..
Зеленые круги начинают вертеться у Юры в глазах. Он вдруг слепнет, он ничего сейчас не видит, только Васюту. И ничего не слышит. Потому что вообще уже ничего больше нет. Юра размахивается и изо всех сил бьет Васюту в лицо, так что Васюта падает и Юра, не устояв на ногах, падает вслед за ним. В ту же секунду он чувствует, что на него сверху наваливается еще кто-то и, схватив за волосы, тычет носом в песок. Потом сверху прыгает еще один, и дышать становится уже невозможно. Тогда Юра начинает лягать ногами кого попало и куда попало.
Неизвестно, чем бы кончилась эта драка, если бы не прибежали рабочие с мельницы. Юра приходит в себя оттого, что его вдруг окунают головой в речку. Он фыркает, сплевывает что-то соленое и откашливает песок. Тогда его ставят на ноги и дают добрый подзатыльник — большой, взрослой рукой, очевидно для науки. Когда зрение и способность соображать кое-как возвращаются к Юре, он наконец видит своих друзей и врагов. Семка лежит на животе и ревет, рубашка на нем разорвана, и спина вся в ссадинах и синяках. Васька мрачно прижимает большой медный пятак к правому глазу — запухшему и почерневшему. Васюта — а Васюта, вот и он! — вытирает рукавом губы, из которых так и течет несколькими струйками кровь. Он смотрит в землю, наклоняется, ковыряет босой ногой песок и траву. Он что-то потерял и не может найти.
— Ты чего ищешь? — спрашивает кто-то из мельничных рабочих, кажется тот самый, который окунал Юру в воду и дал ему подзатыльник: Юра узнает его по голосу.
— Зубы!.. — мрачно отвечает Васюта и снова наклоняется к траве.
Теперь Юра замечает, что, и верно, двух передних зубов у Васюты не хватает. Значит, это он, Юра, ему их высадил? Здорово!
— Счастье твое, — бросает хмурый взгляд Васюта, — что у меня еще зубы молочные, а то что б мне тогда всю жизнь без зубов делать? А?… Я бы тебя, гадину, убил бы! Я бы тебя еще и не так размалевал.
Но теперь Юра начинает замечать кое-какие дефекты и своей особы. Во-первых, он без штанов. Вон они, штаны, лежат кучкой тряпья — должно быть, в драке сползли и разорвались. Потом Юра хотя и видит, что левая рука у него есть, но это все равно, что и нет ее — ни пошевельнуть, ни чего-нибудь сделать ею нельзя. Кроме того, из носа у Юры течет, как из водопровода. Кровь заливает ему губы, стекает с подбородка и каплет на грудь. В левом ухе такой звон и гул, как в пасхальную ночь на колокольне. Притом и ходить Юра не может — он едва переставляет ноги и даже сам не разберет, на которую из них хромает. Возможно, что и на обе. Все, что осталось на Юре из платья, мокрое и холодное. А уже осень и купальный сезон давно кончился. Ай-ай-ай!
Что-то ему теперь будет от папы и мамы?
А утром произошло новое событие.
Во время большой переменки брат прибежал домой завтракать и, захлебываясь от гордости, сообщил, что у них два гимназиста удрали в Америку.
— Северную или Южную? — быстро спросил Юра.
Это не было известно. Известно было только, что они украли у родителей двадцать пять рублей, вытащили у квартального револьвер, когда он уснул в будке у себя на посту, заняли у кого-то из товарищей мешок и неведомо как скрылись из города. Может быть, по железной дороге, а может быть, и пешком, на лошадях или на пароходе. В записке, которую обнаружили на ученической квартире, где они жили, они писали, что бегут потому, что директор сволочь, латинист мерзавец и оставили их в третьем классе на второй год совершенно несправедливо! Кроме того, в гимназии им вообще надоело, жить скучно, от родителей они ничего, кроме тычков и ремня, не видят, а они жаждут вольной жизни в прериях Техаса, в чащах Дакоты и на горах Невады…
Юра сидел совершенно ошеломленный.
В Америку! Северную! Техас — это же Северная Америка. Юра даже может закрыть глаза и представить себе Северную Америку такой, как она нарисована на немой карте, которая висит на стене над кроватью брата. Кордильеры, Миссури, Миссисипи, Сиерра-Невада…
Юра вскакивает из-за стола и бежит в сад. Он обнимает ствол старой груши, припадает лицом к шершавой потрескавшейся коре, и обильные слезы текут из его глаз. Тихие и горькие. Юре тоже хочется в прерии и пампасы…
Ему тоже хочется вольной жизни охотников на бизонов. Он хочет вместе с индейскими трапперами бороться против бледнолицых американцев, которые дерзко захватили вольные земли ацтеков, корайсов и ирокезов…
Великие события примиряют самых лютых врагов. Перед лицом таких событий бывшие разногласия кажутся мелкими и ничтожными. И вот Юра уже не один.
В тот же день после обеда все шестеро — Юра, Семка, Казимирка, Федько, Васька и Васюта — сходятся в чаще жасмина у Юриного вигвама.
Впрочем, этот вигвам теперь уже не просто Юрин вигвам. Теперь это вигвам великого племени Каракозов. Происхождение названия несложно — о племени ирокезов Юра не раз читал у Майн-Рида, а папа делает папиросы из гильз фирмы Каракоза, и на коробке нарисован араб, которого Юра по неведению принимает за индейца. Великим вождем племени каракозов единогласно избирается Казимирка. Он старше всех, выше всех, сильнее всех, а главное — он обладатель Кочубеева черепа. Завтра этот череп будет торжественно перенесен в вигвам и установлен на высокой палке. Все каракозы, входя, станут воздавать ему почести — простираться ниц, поднимать руки кверху и произносить какое-нибудь патетическое приветствие — какое именно, еще не решено. Потом они будут усаживаться перед вигвамом в кружок, и Юра — отныне вовсе не Юра, а главный жрец племени каракозов Быстрая Нога — будет читать вслух романы Майн-Рида и Фенимора Купера. Великий вождь тем временем разожжет трубку мира — она сделана из выдолбленного каштана на бузинной палочке и набита сухим вишневым листом, смешанным с кизяком. Он разожжет ее и, дважды затянувшись, передаст дальше, темнолицым братьям. Не было больше мальчиков — Федька, Васьки, Васюты и Семки. Это были теперь каракозы — Соколиный Клюв, Черный Ворон, Щербатый Буйвол, — «Щербатый» так и пристало к Васюте, после того как Юра выбил ему два передних зуба. Больше всего хлопот было с переименованием Семки. Сколько его ни уговаривали, сколько ему ни втолковывали, что у индейцев такого имени быть не может, он уперся на своем, заплакал и заявил, что готов остаться единственным бледнолицым среди индейцев только ради того, чтобы называться Старым Матросом. Наконец на него махнули рукой. Великое племя каракозов ставило себе на будущее две цели: пробраться в подземные ходы, осмотреть их и вынести оттуда все, сколько там есть, золотые монеты и казацкие сабли. Во-вторых, как только подрастут и станут взрослыми, отправиться в прерии штата Небраска.
— А где это? — полюбопытствовал Семка. — Далеко это от Киева? Или это там, где Маньчжурия?
Местонахождение Киева Семке было точно известно, потому что сразу за углом начиналась киевская улица. Что же касается Маньчжурии, то во время русско-японской войны там погиб Семкин старший брат.
Беглецов вернули через три дня.
Их доставили на крестьянской телеге под конвоем двух стражников. Подвода въехала во двор, когда уроки в гимназии уже начались и во дворе было совершенно пусто, и остановилась у парадного подъезда. Один из стражников соскочил с телеги и направился к швейцару, второй стоял возле лошадей и скручивал козью ножку из табака подводчика. Стражники были с шашками, револьверами, а на телеге виднелись две длинные берданки.
Беглецы лежали на дне телеги на соломе, руки и ноги у них были связаны веревками. Юра знал обоих: Баша и Пустовойт. Пустовойт лежал отвернувшись и плакал. Баша полусидел, опершись на люшню, и угрюмо молчал. Разные люди собирались тем временем к телеге со всех сторон. Подошел дворник Виссарион и, опершись о метлу, равнодушно уставился на мальчиков. Выбежало несколько судомоек из пансионской кухни. Они то хихикали, то жалостно шмыгали носами и вытирали уголками головных платков слезы. Из гимназического подъезда вышел служитель Иван, потом служитель Маврикий, потом служитель Капитон. С улицы забрел какой-то перехожий монах с кружкой на «построение храма». За ним проскользнули Васька и Васюта. Потом прибежала горничная директора и стала читать мальчикам нотацию. Она величала их сорвиголовами, висельниками, гайдамаками, душегубами, грешниками и амикошонами. «Амикошонов» дворник Виссарион уже не мог перенести и, замахнувшись метлой, обозвал жантильную горничную: «У, стервоза».
Наконец двери гимназии растворились, и оттуда выбежал надзиратель, а за ним — Юра скорей спрятался за судомойками — Юрин отец. Он был сегодня дежурным по гимназии. Толпа расступилась и дала дорогу начальству.
— Вы что себе думаете, остолопы? — загремел Юрин отец, приближаясь к беглецам и зловеще поблескивая черными стеклышками своих золотых очков. — Из гимназии вылететь захотелось? — Он подошел вплотную, и взгляд его упал на горемычных «американцев». — Негодяи! — вдруг заорал он. — Мерзавцы! — затопал он ногами. — Обормоты! Кто разрешил связать руки и ноги?
— Так что… — вытянулся стражник, даже вздрогнув, как только услышал грозный начальственный тон. — Так что разрешите доложить…
— Молчать! — зарычал отец. — Не разрешу! Под суд за издевательство над малолетними!
— Разрешите доложить, ваш-скородь…
— Ослы! Немедленно развязать!.. Нуте-с!
— Слушаю, ваш-скородь!
— А вам что тут надо? — накинулся отец на окружившую телегу толпу. — Марш! Чтоб и духа вашего не было.
Юра первый бросился наутек. Судомойки за ним. Монах налетел на Ваську с Васютой и растянулся на земле, взмахнув черными полами рясы. Скуфейка свалилась у него с головы, и Васюта гнал ее ногами перед собой шагов двадцать.
У телеги остались только гимназические служители и дворник Виссарион. Стражники торопливо развязывали пленникам руки и ноги. Потом они поставили их на землю и даже угодливо смахнули рукавами пыль с сапог. Отец выхватил у стражника из рук большую книгу и одним махом расписался в ней. Потом гневно ткнул книгу стражнику назад.
— О вашем обращении с арестованными будет уведомлено ваше непосредственное начальство! — прогремел он на весь двор. — Можете идти!.. Нуте-с!
Стражники сделали кругом, щелкнули каблуками, дали левую ногу и замаршировали к воротам, точно на параде.
Тогда двинулись и остальные. Отец шел первым. За ним, свесив головы, плелись беглецы, дальше трусил надзиратель. Дворник Виссарион во главе трех служителей проводил процессию до самых дверей гимназии.
На следующий день Великое Племя Каракозов собралось у Великого Вигвама для Великой Клятвы. Великая Клятва должна была быть дана в том, что в первые же весенние дни, как только сойдет снег, все сыны великого племени как один убегут в пампасы. Кто струсит и нарушит Великую Клятву, на того должен был пасть Меч Кровавой Мести.
Проведение церемониала присяги, — так же как и все религиозные обряды, колдовство, ритуальные церемонии и другие моральные дела каракозов, — лежало на обязанности главного жреца племени — Быстрой Ноги. Еще с вечера приготовил он в вигваме все необходимые принадлежности — петушиные перья, вишневый лист с кизяком и наточенный кухонный нож, которым надлежало сделать надрезы на пальцах каракозов, чтобы, смешав их кровь, закрепить Великую Клятву Кровным Братством на всю жизнь. Но когда в назначенный час пять воинов сидели перед вигвамом, великого жреца, ко всеобщему удивлению, еще не было…
Он явился с большим опозданием, не менее чем на четверть солнца, когда усталые и раздосадованные темнолицые братья его уже собирались разойтись по домам. Юра прибежал, задыхаясь, раскрасневшийся и взволнованный. Он опоздал, конечно, не по своей вине: его задержал отец. Отец сообщил ему необыкновенную новость.
Сегодня утром отец позвал к себе Юру и, хитро поблескивая черными стеклышками очков в сторону мамы, которая сидела тоже с таким видом, как будто она приготовила какой-то сюрприз, пророкотал себе в бороду, однако обращаясь, безусловно, к Юре:
— Ну-с, обормот, будет тебе собак гонять: зиму подзубришь и весной пойдешь на экзамены. Получено разрешение из округа…
Уши у Юры запылали и, казалось, сделались еще больше, чем были. Потом он весь покраснел и, сразу же застеснявшись такого экспансивного проявления своих чувств, спрятался у мамы за спиной.
Речь шла о поступлении Юры в гимназию. До законных девяти лет ему еще оставалось значительно больше года, но он уже не мог терпеть — почему другие ходят в гимназию, а он — нет? Он требовал, умолял, он канючил изо дня в день, и отец наконец послал в учебный округ прошение, чтобы разрешили поступить досрочно. Сегодня такое разрешение было получено.
Все это Быстрая Нога одним духом выпалил братьям своего племени, гордясь и стесняясь своей радости. Он будет сдавать экзамены, он тоже поступит в гимназию, он будет гимназистом, он станет ходить в длинных штанах, в серой шинели, с ранцем за спиной, и на синей фуражке у него будет большой-большой гимназический герб.
Однако «каракозы» приняли эту новость без всякого энтузиазма. Даже мрачно. Васька фыркнул, Васюта хмыкнул, Семка тихо шмыгнул носом, Федько только засвистел, Казимирка, насупленный, молчал и изо всех сил ковырял землю огромным скрюченным ногтем большого пальца правой ноги.
Юра тут же спохватился. Фу! Он чуть не наделал глупостей. Спеша и заикаясь, он стал уверять друзей, что все это он рассказал только так — ну, просто так, — потому что это ж не имеет никакого значения, раз в первые же весенние дни, только сойдет последний снег, они все вместе отправятся в пампасы.
«Каракозы» стояли потупившись и теперь уже все пахали землю ногтями больших пальцев. Юра схватил красное петушиное перо и привычным жестом сунул за левое ухо. Потом встал и поднял кверху руки.
— Пусть темнолицые братья, — провозгласил он, — падут ниц и трижды отдадут поклон Неугасимому Огню Великого Вигвама!..
Семка поспешно метнулся и распростерся на земле, то же должны были сделать и остальные — Юра поскорее шлепнулся сам. Но когда он вскочил, чтобы стать во весь рост и снова упасть на землю, он с удивлением обнаружил, что никто и не пошевельнулся и только Семка поглядывал на всех, стряхивая пыль с грязного живота.
— Ну? — крикнул Юра. — Это же клятва… И трижды отдадут поклон Неугасимому Огню… Ну?
Он уже начал было второй раз опускаться на колени и, когда захотел остановиться, чуть не упал, толкнув стоявшего перед ним Казимирку.
— Не балуй… — нехотя отстранился Казимирка.
Юра вздрогнул. Васька и Васюта отвели глаза, Федько смотрел в землю, Семка хлопал ресницами и ничего не понимал. Юра тоже ничего не понимал. Ведь игра уже началась. Как раз с этих слов: «пусть темнолицые братья» и так далее. После них все становились уже индейцами и каракозами. Что-то больно засосало у Юры в груди. Его, кажется, подозревают в измене…
— Ей-богу! — ударил он себя в грудь, — лопни мои глаза, провалиться мне на этом месте, чтоб у меня руки и ноги отсохли…
Юра остановился и побледнел. Нет, его не подозревали в измене. Наоборот — кажется, ему изменили. Перед ним были не Соколиный Клюв, Черный Ворон или Щербатый Буйвол. Перед ним были Казимирка, Федько, Васька и Васюта. Семка жалостно скорчился рядом — ни в сех, ни в тех. Юра побелел, и ему вдруг сделалось грустно-грустно. Товарищи ему изменили. В пампасы они не поедут. Но побледнел и опечалился Юра совсем даже не из-за того. Он побледнел и опечалился из-за того, что вдруг понял и признался себе, что и он в пампасы не поедет. И не потому, что теперь ему перехотелось и захотелось, наоборот, поступить в гимназию, а потому, что это была просто мечта, обыкновенная детская выдумка, игра…
Юра сел, вздохнул и через силу прошептал:
— А может, и вправду тогда… поступим в гимназию… все… а что Семка маленький… так можно же подать прошение в округ… А?
— Дурак! — сказал, помолчав, Казимирка. — Да разве нас примут в гимназию?
— А что?
И тут Юра узнал то, что ему до сих пор было неизвестно: сыновей сапожников или слесарей — «кухаркиных детей» — в гимназию не принимали. Добиться этого могли только те счастливчики, которым оказывал милость и протекцию какой-нибудь большой барин, да и то их скоро выгоняли за невзнос платы за право учения.
— Гимназист! — сплюнул Казимирка сквозь зубы, — если б мне и можно, ни в жисть в гимназисты бы не пошел! Они, сволочи, как поймают кого из наших с Заречья, сразу лупят. Бить их надо…
— Панычи! — фыркнул Васюта. — Гы! Мамины сыночки…
— Карандаши! — поддержал Федько.
— Они как покончают гимназию, — заволновался Семка, — так их и в солдаты не берут, а моего брата Йоську забрали в солдаты и убили в Маньчжурии, папа с мамой теперь плачут…
— Они ябеды! — отозвался и Васька. — У них даже в билетах написано, что они должны доносить на своих. И доносят…
— Неправда! — вскочил Юра, побелевшие губы его дрожали. — Неправда! Это вранье! Ты сам дурак!
Васюта грозно выпрямился и встал перед Юрой. Он был на голову выше его.
— Какое ты имеешь право говорить про моего товарища «дурак»? Думаешь, раз поступаешь в гимназию, так… — Он помолчал немного, потом, размахнувшись, ударил Юру в ухо. Юра упал.
— И-и!
— Бей гимназистов! — диким голосом заорал Казимирка и тут же оказался у Юры на спине. Его тяжелые кулаки замолотили Юру по плечам и по голове, Федько подскочил и стал тыкать Юру носом прямо в кучу приготовленного для трубки мира священного табака — вишневых листьев с кизяком. Васька завладел Юриной мягкой частью, той, что пониже спины, и с наслаждением обрабатывал ее длинным деревянным тесаком, выструганным Юрой из дубовой клепки. Васюта исполнял вокруг них придуманный великим жрецом каракозов, Быстрой Ногой, священный танец, распевая под аккомпанемент Казимиркиных кулаков и Васькиной клепки:
— Рыжий пес!.. Рыжий пес!.. Рыжий пес!..
Потом они ткнули еще Юру ногами, сорвались и что есть духу побежали прочь. Вот протопали босые ноги по дорожке, потом затрещали кусты за малинником, потом шлепнулся на землю камень, свалившийся со стены, — и все стихло…
Юра поднял голову и тихонько всхлипнул. Перед ним был ветвистый куст жасмина — просто куст жасмина, а никакой не вигвам. Справа стоял стройный бересток, просто бересток. Под ним валялся выдолбленный каштан с воткнутой в него бузинной палочкой. Кто-то раздавил его, наступив ногой. Томик Майн-Рида, выдранный из переплета, брошен был тут же, вверх корешком.
Юра схватил его и что есть силы запустил в старый жасминовый куст.
— Вот тебе! — громко заплакал он.
— Больно тебя… они?
Юра вскочил и оглянулся. Семка, съежившись, с жалостным, заплаканным лицом, стоял на коленках, протягивая к Юре руки.
Юра затопал ногами и закричал надрываясь:
— Дурак! Идиот! Пошел вон!
И, с громким ревом, сам бросился прочь сквозь кусты, не разбирая дороги…
Прошла, должно быть, неделя, прежде чем Юра отважился обратиться к отцу за разъяснениями. После вечернего чая, когда отец не убежал сразу в кабинет решать задачи и исправлять тетрадки, а задержался у пустого самовара, чтобы выкурить папиросу, Юра покраснел, засопел и заерзал на стуле.
— Папа, — наконец отважился он, — а почему кухаркиных детей в гимназию не принимают?
— Что? — Отец даже вскочил, и горящий пепел папиросы засыпал ему манишку и полы пиджака. — Что ты спрашиваешь? Где ты об этом слышал?
— Юрок! — всплеснула руками мать. — Кто тебе рассказывает о таких вещах? Тебе еще рано все это знать.
Но на отца невинный Юрин вопрос произвел совершенно непонятное впечатление. Он вскочил так стремительно, что стул отлетел на два шага и упал. Потом он вдруг стукнул кулаком по столу с такой силой, что зазвенели стаканы, а одна ложечка свалилась на пол.
— Черт знает что такое! — крикнул отец страшным, охрипшим голосом.
— Корнелий! — всполошилась мать.
— Черт знает что такое! — Отец стукнул по столу еще сильней, и теперь уже целая куча ложечек со звоном посыпалась на пол. — Уже младенцы задают вопросы! Они не спрашивают — что это такое, они спрашивают — почему? Почему? Почему? — затопал отец на перепуганного Юру, ероша бороду и рассыпая черные искры своих очков. — Закон! Заруби это себе на носу, паршивец, что такое Российской империи закон.
— Ах! — схватилась мать за голову. — В России нет закона! В России столб, а на столбе корона!..
Стишок, как и всегда, произвел на Юру сильное и яркое впечатление. Он сразу увидел этот столб — такой, как возле монопольки, бело-черно-красный, и сверху на нем корона, золотая, с длиннющими зубцами.
— А почему на столбе? — не удержался удивленный Юра. — Ведь корону имеет право носить только царь?
Отец сразу сел, мать умоляюще сжала ладони у груди.
— Успокойся, Корнелий! — Она говорила шепотом, испуганно поглядывая на окна. — Тебе так вредно волноваться!
Но отец снова сорвался с места и заходил по комнате. Комната показалась ему тесна, и он выбежал в соседнюю. Там попробовал сесть к столу и положить перед собой стопку ученических тетрадей, но тут же отшвырнул их и побежал к роялю. Не дойдя до него, вытащил портсигар и стал закуривать. Сломанную папиросу он бросил в сердцах в угол и выбежал в переднюю.
— Куда ты, Корнелий?
— Я пойду пройтись! — Он появился снова уже в фуражке, на ходу натягивая шинель. — Я задыхаюсь! — Он схватил свою трость с ручкой из бараньего рога и вдруг остановился перед Юрой. — Юрка! — Юра побледнел и захлопал глазами. — Одевайся! Пойдешь со мной! Ну-с!
Юра нерешительно сполз со стула и посмотрел на маму. Такого еще никогда не бывало, чтоб отец вечером брал его с собой гулять. Неужели мама позволит?
— Иди! Иди! — одобрительно кивнула мама. — Иди погуляй с бедным папой, видишь, как отец расстроился. Скорей одевайся, а то тебе его и не догнать.
Юра бросился за отцом, уже выходившим за дверь. Но на пороге отец еще раз обернулся и чуть не раздавил Юру, разыскивавшего галоши.
— Билет! — затопал он. — Где мой билет? Ты же знаешь, что я без него не выхожу на улицу! Он должен всегда лежать в кармане моей шинели!
Мама уже бежала с квадратной коленкоровой карточкой. Это было удостоверение «действительного члена Российского общества покровительства животным и защиты растений». Без него отец никогда не выходил. Он останавливал возниц, которые галопом гнали своих кляч, записывал номера ломовиков, нагрузивших подводу выше нормы, передавал городовому возчиков, которые позволяли себе огреть лошадь кнутом или в гололедицу не сбрасывали половину клади на подъеме. Извозчики всего города узнавали его издалека, снимали перед ним шапки и величали Корнелием Ивановичем и «вашим высокородием». Когда же он проходил, они вдогонку сулили выбить ему под пьяную руку все зубы. Но на этот случай отец всегда носил с собой револьвер системы бульдог. Револьвер был черный и заржавелый, так как чистить его отец боялся и не умел. Кроме того, Юра давно уже отвинтил у него собачку, из которой совершенно необходимо было сделать вешалку для полотенца.
В ту осень и зиму вообще происходили какие-то необыкновенные события. На свете, очевидно, творилось что-то такое, что не нравилось ни маме, ни отцу. Когда отец возвращался из гимназии после пятого урока, он, прежде даже чем снять форменный сюртук, бросался к газетам, ожидавшим его в кабинете на столе, — «Киевская мысль», «Русские ведомости», «Петербургская газета». Но отец не углублялся в них на час или на два, как это он делал раньше перед вечерним чаем, расположившись в кресле с папиросой в зубах. Нет, теперь он пробегал их стоя, водя головой по столбцам вверх и вниз, все три за каких-нибудь десять минут. И то и дело чтение прерывалось страшными проклятиями, чертыханиями и криком. Отец топал ногами, швырял газету на пол, бегал из угла в угол, потом снова хватал измятые листы, разглаживал их, бежал в соседнюю комнату, с обидой жалуясь маме на что-то вычитанное в газете, потом снова швырял, топал ногами, хватал снова, и, наконец, измученный, охрипший, с растрепанной бородой, с галстуком, сбившимся на спину, он срывал с себя сюртук, валился на кровать и одну за другой выкуривал бесчисленное количество папирос — в грозном молчании, только тяжело отдуваясь.
В такие минуты мама ходила на цыпочках, сжав руки у груди, горько вздыхая и сокрушенно поглядывая на обессилевшего от ярости отца. Она во что бы то ни стало хотела добиться одного — чтобы отец как можно скорее успокоился. Но как только отец кое-как приходил в равновесие, утихомиривался и все садились обедать, мама вдруг вспоминала про новости, услышанные сегодня в городе, и, уже забыв обо всем остальном, сама срывалась с места, вздымала руки к небу, и, захлебываясь, патетически возмущалась, призывала бога в свидетели, требовала кары его десницы и удивлялась его равнодушному спокойствию.
Юре трудно было понять, в чем дело, отчего так волнуются и страдают отец и мама, но из папиных проклятий и маминых восклицаний он все-таки крепко усвоил, что папа с мамой больше всего сердятся на министров, генералов и даже на самого царя. «Ну, как же, — слышал он мамин возглас, — где им (то есть министрам) иметь царя в голове, если их царь и сам безголовый?!» Все это было очень странно, потому что портреты царя Юра видел и на обложке журнала «Нива», и в бабушкином календаре «Оракул», и даже на стене в актовом зале гимназии, куда он забрался как-то летом во время ремонта. Везде царь был с головой — с рыжей бородкой и с вытаращенными синими глазами, — а на некоторых рисунках на голове была еще и офицерская фуражка с маленьким козырьком и широким верхом. Каким образом и для чего, собственно, царь должен был уместиться в голове каждого своего министра, — а этого как будто мама и хотела, — Юра так и не мог понять.
Еще Юра слышал, что вокруг происходят «беспорядки», что все время вспыхивают «забастовки» — то «всеобщая», а то «сепаратные», что был «манифест», а «конституция — куцая», что «бедный русский народ страдает» и «погодите, погодите, будет еще на вас Стенька Разин!», потому что «по губернии мужики пустили уже красного петуха». Что это за петух, зачем его пустили и почему это такое особенное событие, когда вон на дворе среди пансионских кур ходят даже два красных петуха, — Юра понять никак не мог. Он очень ясно представлял себе, как этот красный петух — собственно, огненно-желтый с красными и черными перьями в хвосте и белыми подпалинами на шее — ходит, похаживает себе по всей губернии, от села к селу и от города к городу, перелетая через речки и ночуя прямо в лесу на ветке.
В разговорах отца с гостями, которые к ним приходили, замелькали опять-таки новые — мудреные и таинственные — слова, которые Юре сразу пришлись по душе: «сатрап», «тиран» или же «вампир». Особенно от вампира становилось сразу как-то жутко, даже холодело в груди, если попробовать себе его представить… Впрочем, Юра путал в воображении вампира с вурдалаком. Новые слова скоро проникли и в Юрин ежедневный лексикон. Теперь, ссорясь с братом, они не ругались иначе, как «пуришкевич», «дурново», «витте-бритте» или «николашка-канашка»…
Мама теперь часто плакала, а папа каждый день сердился и бушевал. Когда в «Киевской мысли» появилось сообщение о неудачной «попытке восстания в Брестском полку в Севастополе», отец так страшно размахивал руками, что свалил настольную лампу и чуть не устроил пожар. Когда вскоре после того стало известно об аналогичной истории с минным батальоном где-то во Владивостоке, мама страшно плакала, все ей подавали воду и она стучала зубами о стакан. Когда же гимназист Петя, который почему-то все время вертелся вокруг старшей сестры, вдруг прибежал бледный и сообщил, что Матюшенко казнили, то в этот день даже забыли пообедать. Мама упала на колени перед иконой и, воздев руки, молила господа бога причислить злодейски убиенного раба божьего Матюшенко вместе со зверски замученным перед тем рабом божьим, молодым лейтенантом Шмидтом, к сонму святых и великомучеников. Потом маме обвязали голову мокрым полотенцем, и она до самого вечера пролежала в темной спальне с мигренью. Отец затащил Петю в кабинет, посадил его на диван и, усевшись напротив, долго кричал на Петю: «Ну-с?… Нуте-с?» — размахивая руками и заполняя тесную комнатку густейшими облаками табачного дыма. Ежеминутно он вытаскивал свой портсигар и, закурив от окурка новую папиросу, неизменно тыкал портсигар и Пете. Петя папиросы брал охотно — одну прятал за борт гимназического мундира, а другую молча скуривал в рукав, пуская дым себе за спину и то и дело тоскливо поглядывая на дверь, за которой, обиженно всхлипывая, ждала его Юрина старшая сестра.
Во всей этой истории Юру особенно взволновали две вещи. Во-первых, как это молодого лейтенанта Шмидта бог причислит к сонму святых? Ведь все святые были бородатые и в длинных поповских рясах, а Шмидт — с маленькими усиками и в коротком лейтенантском мундире? Святого в лейтенантском мундире, по Юриному убеждению, быть не могло. Во-вторых, как это гимназист Петя отважился курить в присутствии своего классного наставника? Ведь Юре было доподлинно известно, что всех гимназистов, которых отец ловил с папиросами на улице или в гимназии, он отправлял в карцер на пять часов и снижал им балл за поведение. Впрочем, Юра тут же припомнил, что гимназисты, которые приходили к ним в дом — играть с отцом на рояле, разглядывать небо в телескоп или вертеться вокруг Юриной старшей сестры, — курили при отце совершенно открыто и даже уносили его папиросы с собой, так что отец, оставшись к вечеру без папирос, топал ногами и, грозя кулаком, кричал: «Пускай, пускай они мне только попадутся как-нибудь на улице с папиросой в зубах!..»
В гимназии в эту пору у отца, как и у всех остальных учителей, была масса возни с «балами» и «литературно-вокально-музыкальными вечерами». Чуть не каждую неделю, придравшись к любой дате — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, — устраивали для гимназистов и гимназисток старших классов танцы с призами и разными увеселениями. Младшие вместо танцев получали мешочки с пряниками, их водили на дневные спектакли — «Золушку», «Красную шапочку» или «Золотой петушок». Юрин отец, как известный любитель цветов, каждый раз должен был следить за украшением зала, а как известный всем в гимназии виртуоз-пианист — выступать в концертах и вообще ведать музыкальной частью.
Как-то в конце зимы должен был состояться особенно грандиозный бал-карнавал. Гимназистам и гимназисткам было разрешено явиться на него в любых маскарадных костюмах за исключением костюмов церковнослужителей и дам полусвета. Отец проклинал все и вся — концертом перед танцами должен был заправлять он.
Зато Юра был на седьмом небе. После долгого семейного совета решено было взять на бал — но только до десяти, а тогда немедленно спать — и Юру. Юре разрешено было даже надеть маскарадный костюм. Юра чуть в обморок не упал от волнения — ведь в первый же раз бал-маскарад, да еще Юра в маске… Маскарадный костюм Юра выбрал для себя не задумываясь. Он решил надеть длинные брюки брата и замаскироваться гимназистом.
Впрочем, этот бал-маскарад так и не состоялся. Зато вместо него произошел грандиозный скандал, и об этом стоит рассказать особо.
Уже с девяти утра, даром что маскарад должен был начаться только в семь вечера, Юра был совершенно готов. Брат охотно уступил Юре на один день свою форму: он уже второй год учился в гимназии и на маскараде предпочитал красоваться в костюме испанского пирата, с пистолетом монтекристо за поясом и красным платком на голове — тютелька в тютельку капитан Вельзевул из романа Луи Жаколио. Юра подошел к большому зеркалу в прихожей и с замиранием сердца зажмурился. Ему не верилось, что сейчас он увидит там себя не в осточертевшей синей матроске с золотыми якорями на плечах, не в позорных коротеньких штанишках на резинке, не в противных длинных чулках, не в идиотских башмаках на бабских пуговках, — о, надоевшие детские одежки, будь они прокляты, так и хочется топнуть ногой! Юра тайком приоткрыл один глаз — левый, не такой косой…
Прямо перед ним, в багетной золоченой раме, как на портрете или просто на пороге соседней комнаты, стоял великолепный гимназист: шинель чуть не до полу, двенадцать пуговиц, как двенадцать серебряных рублей, синяя фуражка и две пальмовые веточки на гербе… Что-то необыкновенно знакомое, уже виденное было в лице этого незнакомого, впервые увиденного бравого гимназиста. Юра раскрыл и правый глаз. Ну, конечно, — лопоухий, правый глаз косит, да и левый тоже, верхние зубы торчат вперед — никаких сомнений, — это он, Юра, и есть, никто другой. И наплевать! В прекрасной гимназической шинели эти дефекты не имеют никакого значения. Юра совсем возгордился и снял фуражку. И не за козырек, как полагается при встрече на улице с педагогом, а прикрыв ладонью герб и сжав пальцами околыш, как кланяются гимназисты-старшеклассники, когда встретят знакомую гимназистку и их никто не видит… Под фуражкой, спутанные и всклокоченные, торчмя торчали препротивные рыжие вихры. Юра вздохнул и надел фуражку.
Ровно в семь, потный, разомлевший, едва держась на ногах, потому что он в течение всего дня так и не согласился скинуть шинель, Юра направился с сестрой и старшим братом к гимназическому подъезду. Ноги едва передвигались, дышать было тяжело, голова падала на грудь, засыпая сама по себе — независимо от Юры и против его воли. Рядом с маленьким несчастным гимназистиком гордо выступал капитан Вельзевул и величественно плыла испанская королева. Все трое были в масках. Они шли на бал-маскарад. У Юры горько сжималось сердце — без маски он не имел права надеть гимназическую форму! Никто и не узнает, что этот бравый гимназист под маской — он, Юра. Без маски Юра будет гимназистом еще ой когда! Месяца еще, может, через три!..
Но тут несчастный гимназист, капитан Вельзевул и испанская королева вошли в гимназический двор. К широкому крыльцу гимназии впереди них направлялись: офицер лет тринадцати, два индейца с перьями за ухом и томагавками в руках, дед-мороз с белой бородой, тореадор, гаучос и две цыганки с черными косами. У Юры моментально перестала болеть голова, выпрямились плечи и высох пот — он был здоров и свеж, как в половине девятого утра, еще до того, как он надел маскарадный костюм. Жить на свете было прекрасно, и вот сейчас маленький Юра и приобщится к вершинам человеческого счастья!
Протолкаться в гимназический вестибюль было почти невозможно. Сразу же за дверьми все — до вешалок для шинелей и ящиков для калош — было забито густой, непролазной толпой. Трубадуры, пейзаны, рыцари, разные звери, птицы, цветы и насекомые. Толпа стояла тесно, плечо в плечо, — ни двинуться, ни вздохнуть. В чем дело? Ведь в гардеробной задерживались обычно ровно на две минуты, чтоб сбросить пальто и калоши, и сразу же бежали по ступенькам лестницы наверх. Гимназистик Юра, капитан Вельзевул и королева испанская наконец протиснулись между жокеем, белым медведем и красной розой. Юра сразу же забрался на ближайший ящик для калош. Теперь ему по крайней мере было все видно. Господи! Что творилось вокруг! Французский солдат стоял рядом с русской боярыней, осел с длиннейшими ушами, которыми он беспрерывно хлопал, был прижат к Дон-Кихоту с медным тазиком на голове, державшему за руку Санчо Панса. А вот у стенки, так же как и Юра, на ящике для калош торчал — вот чудеса — человек-будильник, и секундная стрелка на нем все бегала по кругу и звенела. Юра захлопал в ладоши и даже завизжал от восторга. А вон там, смотрите, — подсолнечник, матрос, медный самовар, пивная бутылка, Лев Толстой и капитан Гринев из «Капитанской дочки» Александра Сергеевича Пушкина… Гимназист среди всех присутствующих был только один — Юра. Замаскироваться на гимназическом балу в гимназии гимназистом — это сразу же было оценено Юриными соседями: дама в кринолине его поцеловала, волк похлопал по плечу, стройная мальва сунула в руку шоколадную конфетку. Юра начинал уже себя чувствовать героем дня.
Между тем здесь, в вестибюле, в толпе карнавальных масок, что-то происходило — что-то непонятное и странное, чего Юра сперва даже и не замечал. Только до Юриного сознания стало доходить, что не все тут ладно, как события стали разворачиваться одно за другим прямо на глазах у зрителей. Прежде всего со всех сторон и все сразу вдруг начали кричать: «Тише, да тише вы, слушайте, господа!» — И тогда Юра увидел, как из-за железной круглой печи показался матрос в бескозырке набекрень и, придерживая правой рукой маску на лице, замахал левой, требуя внимания и тишины. Все так старательно кричали «тише, тише», — Юра сам вопил что было силы, — что прошло немало времени, прежде чем удалось кое-как установить тишину.
— Господа! — крикнул матрос, придерживая маску, чтобы она не упала. — Господа! Мы не пойдем сегодня на этот позорный бал-маскарад! Пускай педагоги и педели сами веселятся, если это им нравится!..
Тут поднялся такой рев, что матрос не мог уже выговорить ни слова и снова исчез за железной печкой. Юра орал и визжал громче всех. Как так не пойдем? Ну, это уж дудки! Он оделся гимназистом, он уже почти настоящий гимназист, потом будут выдавать мешочки с яблоками и пряниками, и — не пойти? Отлупить надо этого противного матроса!
Но в эту минуту на площадке лестницы появился сам директор гимназии Иванов, с длинной, расчесанной на две стороны белой бородой. Пейзаны, медведи, цветы, гаучосы и наяды вспомнили, что они гимназисты и гимназистки, и сразу же умолкли.
— Что тут случилось, господа? — спросил директор, всплеснув руками.
Тогда вдруг с вешалки, прямо над Юриной головой, раздался резкий, прерывающийся от волнения голос. Это кричал гаучос, подтянувшись на руках за крючки вешалки и вытянув шею, чтоб все его слышали:
— Россия захлебывается в крови, а вы каждую неделю устраиваете балы-маскарады, чтобы отвлечь наше внимание от политических событий. Это подло!
— Вы хотите искалечить нас, пока мы еще молоды! — перебивая гаучоса, выпалил стоявший рядом с Юрой белый медведь.
— Шмидта убили! — вдруг снова выскочил из-за печки матрос.
— Матюшенко убили! — крикнула красная роза.
— Виселицы! Погромы! Казаки! — вопил гаучос.
Юра зажмурился. Погром, виселица — это он знал.
Погорелый Стародуб, седое мокрое утро и высокие столбы ярмарочных качелей. Пять туго натянутых веревок, и пять мертвых тел канатчиков-забастовщиков… Он скорей раскрыл глаза, — сейчас он тоже будет кричать. Он не хочет! Ведь он же не знал…
— Нам все это известно! — кричали вместе матрос, белый медведь и красная роза.
— Вся царская Россия — это гнусный маскарад! — покрыл шум чей-то голос. — Долой маскарады и маски!
— Господа! — охнул директор. — Я предлагаю прекратить и…
Ффффа! — с тихим шелестом взлетела вверх пачка маленьких белых бумажек и тут же рассыпалась снежными хлопьями. Белые бумажные квадратики, поменьше странички из тетрадки, поплыли, посыпались, полетели на головы и плечи толпы.
— Товарищи! — опять крикнул кто-то невидимый. — Прочитайте правду и не будьте детьми!
— Господа! — повысил голос директор, и рядом с ним на площадке уже оказалось несколько педагогов, среди них и Юрин отец; два служителя бежали вниз по лестнице, и ближайшие маски подались назад, так как их, очевидно, собирались сейчас схватить. Бам! — брякнуло что-то в углу за железной печкой. В ту же секунду разнеслась такая нестерпимая вонь, что все охнули, и толпа забилась, заметалась, забурлила.
— Обструкция! — кричал кто-то. — Вонючая бомба! По домам! Долой маскарады! Не замазывайте нам глаза! Мы протестуем!
С шумом, гамом и смехом все бросились вон. На пороге раздался визг — кого-то придавили. Кто-то разбил окно, ворвался ветер — воздух сразу стал чище, — целая лавина ринулась через окно.
Два служителя топтались позади, хватали за плечи, за воротники, за штаны — их били по рукам, пускали в ход зубы и вырывались.
В актовом зале на втором этаже, украшенном цветочными венками, гирляндами трехцветных флажков и пестрыми китайскими фонариками, под портретом государя императора Николая Второго томился одинокий тапер, приглашенный для танцев из «дома призрения слепых, глухих и немых». Ему было скучно одному, без дела. Он потихоньку наигрывал новую вариацию польки-кокетки.
Юра примчался домой первым и уже сидел у мамы на коленях. Рассказывая, не помнил себя от восторга и обилия переживаний. Брат и сестра топтались вокруг, с завистью глядя Юре в рот, маме в глаза и пытаясь вставить хоть слово. Но Юры, прозванного в семье «иерихонской трубой», им, даже вдвоем, было не перекричать.
Потом прибежал отец. Он не мог перевести дыханья, он захлебывался, ерошил бороду и размахивал руками.
— Ах, ты уже знаешь! — Он был разочарован, что Юрик его опередил. — Дайте мне стакан боржома, я больше не могу! Нуте-с… Обормоты! — вдруг захохотал он. — Молодцы! Го-го-го! Когда в тысяча восемьсот восемьдесят шестом году, в двадцать пятую годовщину смерти Шевченко, мы устроили демонстрацию…
Он вдруг сорвался с места.
— Корнелий! Куда же ты?
— Я побежал. Там задержали десятка два обормотов. Мы сейчас будем сажать их в карцер!.. Часов по двадцать на брата закатим! Го-го-го-го!..
Он хлопнул дверью и убежал.
Потом зазвенел звонок на парадном.
В дверях показалась стройная женская фигура и с нею трое детей.
— Елена Адамовна! Вы разрешите к вам на огонек?
— Пани Бржонковская! — Мать была удивлена до крайности. Пани Бржонковская, жена управляющего имениями графини Браницкой, никогда не заходила, да, собственно, и знакома не была с мамой и папой. Она задавала тон в кругу местной аристократии, и обществом учителей и других чиновников гнушалась. — Заходите, заходите, пани Бржонковская! Такая приятная неожиданность! А это, значит, ваши детки?
— Бронислав, Зося и Юзек. Ах, у вас здесь так мило! Это у вас квартира казенная? Ах, учительство так бедно живет… Ведь вы, Елена Адамовна, кажется, воспитывались в институте благородных девиц. Не так ли?
— Садитесь! — тихо сказала мама. — Меня приняли в институт как сироту севастопольского героя… Сейчас подадут чай…
— Вы уже знаете, вы уже слышали, какая мерзость, какой срам?! Они устроили обструкцию! Я ничего не знала, когда приехала, и отправила лошадей до двенадцати. Теперь мне просто некуда деваться! Я зашла к вам. Моим малюткам так хотелось покрасоваться на балу. Ах, бедные мои малыши! Броню, Зосю, Юзю! Где ты, дзецко? Ходзь тутай! Вы можете поиграть с учителевыми детьми — я разрешаю…
— У него на башмаке дырка… — сказал младший, Юзек.
Дырка на башмаке у Юры и правда была, и мама густо покраснела.
— Идите, идите! — быстро заговорила она. — В самом деле! Дети, займите же ваших гостей! Олег, Маруся, Юрка!
Бронислав, Зося и Юзек были в маскарадных костюмах. Бронислав — в одеянии средневекового рыцаря с белым орлом на медном шлеме и с бело-малиновым шарфом через плечо. На нем переливалась совсем как настоящая, сотканная из немыслимо тонкой железной проволоки кольчуга, и он горделиво опирался на длинный блестящий меч. Было ему лет тринадцать. Панна Зося — моложе его на два года — была одета в точности так, как Марина Мнишек на картинке в суворинском издании полного собрания сочинений Пушкина. На груди у нее блестело ожерелье из настоящих самоцветов. Младший, Юзек, был, должно быть, на год старше Юры. Его одели в национальный костюм польского шляхтича: конфедератка, кунтуш со сколотыми на спине рукавами. Кроме того, на нем красовались маленькие сапожки с крошечными серебряными шпорами, а на боку настоящая маленькая сабелька, выложенная серебром и осыпанная цветными камешками. У Юры защемило в груди от ярости и обиды — и меч и сабелька вызвали в нем тяжкую зависть.
— Какие у вас дрянные комнаты! — первая нарушила неловкое молчание, воцарившееся между незнакомыми еще детьми, когда они остались одни, панна Зося и надула губки. — И никакой красивой мебели. А на полу должен быть ковер и мех… У вас есть куклы? — спросила она у Юриной сестры. — Нету? Разве вы будете суфражисткой? С очками и в синих чулках?
Бронислав был старше Юриного брата на два класса и потому считал ниже своего достоинства замечать его присутствие в комнате. Он воткнул острие меча в щель между досками пола, расковырял ее и, ни к кому не обращаясь, процедил сквозь зубы:
— Кто из кишат сбегает в кабинет к отцу и принесет мне сигару? Мне что-то захотелось покурить, я переволновался. Что? У вашего отца нет сигар? Мой папа курит только гаванны по десять рублей штука. Он выкуривает в день штук двадцать и еще угощает всех, кто к нему приходит, кроме того. А английских трубок у вашего отца тоже нет?! Нет, простых папирос я курить не буду. Они ведь, должно быть, из дешевого табака?…
— Хочешь, — предложил Юра Юзеку, — пойдем на кухню, там наша кошка принесла шестерых котят? Такие малюськи-малюськи и только вчера открыли глаза!
— На кухне хлопы, — пропищал Юзек и надулся. — К хлопам нельзя ходить.
— Почему?
— Потому что нельзя.
Юра не понял. Помолчали.
— А весной я все равно удеру в пампасы, — заявил тогда Юра. — Ты знаешь Казимирку? У него есть настоящий череп самого Кочубея.
— Кочубей тоже был хлоп.
— Он был полковник и богатый помещик. Пушкин говорит, что «его луга необозримы, там табуны его коней пасутся вольны, нехранимы».
— Все равно, папа говорил, что он из хлопов. А кто такой Пушкин?
— Писатель.
— Хлоп?
— Не знаю… Александр Сергеевич. А что такое хлоп?
— Мужик.
Помолчали.
— Весной, — заявил Юзек, — я поступлю в гимназию.
— Ага!
«Я тоже», — хотел было выпалить Юра, но вдруг спохватился. Ему почему-то совсем перехотелось поступать в гимназию. Он с завистью посмотрел на Юзекову сабельку. — Гимназисты, — сказал он, — ябеды. Они как поймают кого из наших с Заречья, сразу бьют. Панычи! Маменькины сыночки! Карандаши!
— А когда я кончу гимназию… — начал было опять Юзек, но Юра тут же перебил.
— Они ябеды! Они доносят на своих! И их не берут в солдаты.
— Но я поступлю в польскую гимназию! — заносчиво закричал Юзек. — Она весной открывается. Там будут только шляхтичи.
— Дурак! — Юра подскочил и обеими руками ухватился за Юзекову сабельку.
— Отдай! — дернулся Юзек.
Ремешок лопнул, и сабелька очутилась у Юры в руках.
— Отдай, — завопил Юзек и затопал ногами. — Отдай. Уличный мальчишка! Хлоп!
— Бей! — заорал и Юра. Сабля взлетела вверх и опустилась. Юра изо всей силы вытянул ножнами Юзека по спине. — Бей гимназиста!
— Караул! Он мне бие!
Но сабля была совсем несподручная. Юра отшвырнул ее и залепил Юзеку кулаком в ухо. С отчаянным воплем Юзек растянулся на полу. Тогда Юра поддал ему еще по затылку. Потом ткнул ногой в бок. И только тогда бросился что есть духу наутек. Мама, пани Бржонковская, Бронислав, Зося, Олег и Маруся бежали со всех сторон. Юзек лежал на спине и, колотя ногами, визжал на весь дом…
Удирать надо было не теряя времени и спрятаться так, чтобы никто не нашел. Юра имел в запасе такое место. Он выбежал в коридор, проскочил мимо кухни в сени и стремглав взлетел по лестнице на второй этаж. Это был черный ход в гимназический пансион. Но ход этот был заперт и почти никогда не открывался. Ключ от него находился у отца, который пользовался им иногда, когда пансионеры подымали слишком уж большой шум над головой и надо было их неожиданно накрыть и отправить в карцер. Второй ключ был у пансионского служителя Ивана. У него здесь на площадке хранились ламповые стекла, тряпки, щетки, а также бутылка водки и селедки в газете.
Юра взбежал на площадку и спрятался в самом дальнем углу. Было темно, пахло керосином, пылью и селедками. Снизу, из коридора, доносились взволнованные голоса. Пани Бржонковская кипятилась, Юзек всхлипывал, мама звала Юру. Сердце у Юры колотилось, как чужое. Так ему и надо, этому противному Юзеку, — но все ж таки было здорово страшно. Что же теперь будет?… Мама, окликая Юру, пошла в кухню.
— Юрка! — звала мама. — Где ты, паршивый мальчишка? Сейчас же иди сюда!
Юра еще глубже втиснулся в щель между бидонами с керосином. Резкий запах бил в нос, край бидона больно врезался под ребро. Мама прошла из кухни назад. И вдруг остановилась под площадкой. Юрино сердце совсем перестало биться.
— Юрок! — сказала мама совсем тихо, как будто не хотела, чтоб ее кто-нибудь услышал, или как будто знала, где находится Юра. — Юрок, вылезай, милый! Они, бог даст, скоро уйдут!
Мама помолчала немного, как бы прислушиваясь, и прошла.
Юра заплакал тихо и горько. Ему было очень жалко маму и себя. Что же теперь будет? Эта чертова управительша еще может наделать маме каких-нибудь гадостей. А что, если она позовет полицию? Злоба бушевала в Юриной груди. Проклятый Юзька, задавака! Ему, видите ли, дело до Юриной дырки! Мама даже покраснела! Бедная мама… А Бронька и Зоська? Сигары по десять рублей, двадцать штук, и всех гостей угощает! Куклы ей, видите ли, понадобились! Панычи! Неженки! Дураки! Юра еще им покажет! Погодите! «Дырка на башмаке»!
Ярость кипела у Юры в груди, он не в силах был усидеть на месте.
Юра выбрался из-за бидонов и тихо спустился по ступенькам вниз. В кухне на столе стояла мамина рабочая корзинка: вязальные крючки, наперсток, нитки, иголки и ножницы. Юра взял ножницы. Затем тихонько, крадучись, на цыпочках проскользнул в прихожую.
И в прихожей и в коридоре было тихо. Приглушенные голоса доносились из столовой. В темноте Юра нащупал вешалку. Вот и пальто. Длинное — Бронькино, коротенькая жакетка с буфами — Зоськина. Ага, вот и Юзекова бекеша. Ножницы тихо всхлипнули и застонали. Пускай знает дырку на башмаке, задавака! Гимназист! Одну секунду Юра поколебался. Затем щелкнул ножницами несколько раз, отхватив у пани Бржонковской на шубе пуговицы. Мымра! Учительство, видите ли, бедно живет. Надо бы шубку всю изрезать!..
Вдруг голоса из столовой хлынули в прихожую звонко и гулко — это открыли дверь в коридор. Ножницы брякнули на пол, и Юру как ветром сдуло. Мгновение — и он уже снова за бидонами на верхней площадке. Голоса двинулись по коридору к прихожей. Ага, значит Бржонковские уходят! И фаэтона своего не дождались, чтоб он у вас по дороге сломался! Погодите, погодите, не то еще вам будет! Вот Юра как позовет всех своих, как кликнет Семку, Ваську, Казимирку, Федька, Васютку, — они еще им пустят красного петуха. Того, что гуляет по губернии. Сатрапы!
Юре слышно, как мама тихо и кротко все еще извиняется за него. Но что это? Что это гудит? Да это ж голос отца. Он уже вернулся из гимназии! Он бубнит, бормочет, волнуется. О, и он извиняется тоже! Юрино сердце сжимает тоска. Что он наделал! Вот сейчас…
Страшный вопль доносится вдруг из прихожей. Юра втискивается еще глубже в угол и прикрывается сверху брошенными Иваном керосиновыми тряпками. Вопли все усиливаются. Вот Юзекова бекешка, вот Зоськина кофта, вот Бронькино пальто. И пани Бржонковской пуговицы… Кажется, вопит весь дом, весь двор, весь город. Весь мир! Юзька ревет, Зоська визжит, пани Бржонковская кудахчет, как курица, снесшая яйцо. А мама? Бедная мама, она так горько плачет. Голос отца гремит залпами, и так страшно, что можно умереть.
— …отдам в свинопасы! — стреляет он сразу из двенадцати орудий.
— Да, да!.. — слышит Юра, как всхлипывает мама.
Слезы заливают Юре лицо, куртку и даже штаны.
Он никому не нужен. Никому! И никогошеньки у него нет. Папа и мама его прогонят. Казимирка, Семка и мальчики уже прогнали. Потому что он учителев, а они уличные. Эти проклятые панки Юре и даром не нужны — он еще им покажет! И он будет совсем один… Пускай! Никого ему не нужно. Будет всю жизнь один… А не то умрет… Вот возьмет сейчас и умрет. Пускай хоронят! Пускай плачут! Будут тогда жалеть, что были к нему несправедливы, да поздно. Пускай! Вот Юра лежит в гробу, и вокруг много-много цветов. И сирень, и розы, и астры. Все плачут, а он лежит себе… лежит себе… мертвый…
Нет, умирать, пожалуй, не стоит. Так хочется еще пожить. Юра сейчас оденется и убежит из дому насовсем. И станет жить один. Как Робинзон. На необитаемом острове. В Великом или, еще лучше, в Тихом океане. Он построит себе из обломков корабля ранчо, нет — гациенду, нет — бунгало, нет — просто вигвам и станет жить один, даже без Пятницы.
Как хорошо было бы стать Робинзоном!
На этом Юра чуть не засыпает. Но голову, склонившуюся на грудь, словно что-то подкидывает. Юру будит внезапно наступившая тишина. Захлопнулась за Бржонковскими дверь. Мама с отцом вернулись в столовую. В прихожей и коридоре тихо и темно. Что же теперь делать? Юра поднимается и выглядывает из-за своих баррикад. Все спокойно и в порядке. Только страшно воняет керосином. Юра подходит к окну и оглядывает себя. Господи! Да ведь он же весь, весь залит керосином! Проклятые бидоны текут. Новый гимназический костюм брата, который был дан ему на маскарад! Юре становится страшно. Значит, и костюм тоже испорчен? Может, попробовать вымыть спиртом? То есть — водкой? Юра взбирается на подоконник и из-за второй рамы достает припрятанную Иваном бутылку с водкой. Нет, ведь тут бензин нужен, а не спирт.
Юра присаживается на верхней ступеньке и опускает голову на ладони. Что же ему делать? Юзека побил, пальто изрезал, а теперь и костюм брата испорчен… Да, да, все это так. И сделать, чтоб этого не было, уже невозможно. Оно уже случилось. Этого не исправишь. Не исправишь!
Слезы снова щекочут Юрины щеки. Какое горе! И нет выхода! Что же ему делать?
Ага! Вот: «Мужики напиваются пьяными с горя; из-за нищеты и беспросветности своей рабской жизни…» Оттого, что нет выхода. Так объясняла Юре мама, когда они видели у монопольки пьяную толпу. У Юры тоже горе, беспросветное, безвыходное. Он берет бутылку и вытаскивает пробку. Теперь надо прямо из горлышка…
Юра делает три глотка, — его обжигает, у него захватывает дыханье. В голову вдруг ударяет странный шум. Ага! Это, верно, смерть. Но тут он переводит дыханье совсем свободно и легко. Юра хватает бутылку и глотает еще раз…
Теперь он даже смеется, таким он сразу стал спокойным и храбрым. В свинопасы? Хо-хо! Изрезаны чужие пальто? Так им и надо! А что костюм в керосине — так на это и вовсе наплевать! Вообще на все наплевать.
Юра поднимается и идет. Двадцать шесть ступенек со второго этажа мелькают мимо него, как будто это и не ступеньки вовсе, а прямо ветер. И спина даже не заболела, даром что Юра грохнулся о порог в самом низу. Юра снова поднимается и тянется к двери. Но дверь качнулась, посторонилась и вдруг встала дыбом. У Юры даже звон пошел в голове. Юра встает и смеется. Вот чудеса: он уже в третий раз встает, но он же ни разу не падал!
Через порог Юра перебирается на карачках и потом так и остается — на четырех ногах как-то ловчее. Как собака. Юра залаял и, помахивая хвостом, резво поскакал коридором.
Коридор, однако, не меньше версты. Хохот наконец валит Юру с ног. Задыхаясь от смеха, Юра ползет дальше на животе. Он, очевидно, стал вдруг аллигатором в бассейне реки Амазонки. Даже какой-то охотник вон плывет рядом в лодке и все целится из карабина гочкиса в аллигатора Юру. Впрочем, возможно, что плывет-то как раз Юра — волны качают его, подбрасывают вверх. «Право на борт! — кричит Юра. — Полный, полнее, самый полный! Румпели! Брамсы, бомбрамсели!» Череп Кочубея красуется на носу у Юриной каравеллы, как это всегда бывает у пиратов…
Вдруг молния раскалывает черный грозовой небосвод, и в сияющей расщелине, на пороге освещенной столовой возникает мамин силуэт! Юриной мамы! Горе заливает Юрино сердце, и он вдруг захлебывается в нем. «Мама!» — хочет зарыдать Юра, но он уже не успевает — мама сама кидается к нему.
— Юрок! — вне себя кричит мама. — Что с тобой?
Она хватает его на руки и бросается обратно в столовую.
— Бомбрамсели… — всхлипывает Юра.
Мама вбегает и опускает Юру на пол. Лицо у нее побелело, руки дрожат. Отец медленно поднимается из- за стола, и глаза, полные ужаса, ползут из-под очков прямо на лоб. Олег и Маруся стоят ошеломленные и немые.
И тогда пропадает все. Все встает дыбом, вверх ногами и кувырком летит в тартарары…
Над пьяным ребенком поднялся плач и крик. Плакала мама, плакала сестра, плакал брат. Отец бегал по квартире в поисках нашатырного спирта и еще чего-то. Наконец Юру вырвало, потом ему для чего-то поставили еще клистир, дали выпить каких-то капель, натерли чем-то тело, побрызгали чем-то постель. Юру завернули в холодные простыни, и мама села рядом, чтобы он спокойнее и скорее уснул. Но, сморенный сном в первые минуты опьянения, Юра абсолютно утратил способность уснуть после всех этих лечебных манипуляций. Он сопел, хныкал и капризничал. Отец предложил дать ему снотворного.
И тут, как раз тогда, когда он уже направился к своему столу, чтобы достать порошки, загрохотали в дверь. Мама бросилась открывать, и сразу же прямо в комнату, хотя он был в грязных сапогах, вбежал служитель Маврикий.
— Ваше благородие! — кричал он. — Корнелий Иванович! Горим! Экспроприаторы подожгли гимназию!..
Третий раз в жизни Юра увидел, как отец хватается за револьвер. Мама кинулась на кухню — там стояла бочка с водой.
Впрочем, это была, собственно говоря, напрасная тревога. Служитель Маврикий поторопился. Гимназия еще не горела. Однако подожжена уже была. В коридорчике, соединявшем корпус мужской гимназии с женской, всегда запертом и с той и с другой стороны, кто-то разложил костер. От жара треснули и посыпались стекла. Только тогда Маврикий, дежуривший этой ночью и спавший в сторожке, заметил огонь.
Пожар был ликвидирован без помощи пожарной команды. Маврикий, Капитон, Иван и дворник Виссарион поливали огонь из шланга, а пансионские кухарки носили воду ведрами. Директор, инспектор и Юрин отец, жившие при гимназии, все прибыли на пожар. Директор стоял, закрыв лицо руками, инспектор не переставая, но безрезультатно свистел в полицейский свисток, а Юрин отец ходил по гимназическому парку, сжав в руке револьвер.
Между прочим, ходил он не зря. В кустах около беседки отец обнаружил калошу. Он с триумфом принес ее и торжественно сравнил с отпечатком ноги, оставшимся у двери, недалеко от места пожара, на влажной земле. Калоша пришлась точь-в-точь.
— Нуте-с? — закричал отец. — Поджигатель будет пойман.
И он обследовал калошу. Она была с правой ноги. Номер десять. Санкт-петербургского завода «Треугольник». Подкладка красная. Таких калош в гимназии было по крайней мере пар пятьдесят, а в городе не менее пяти тысяч. Отец плюнул и забросил ее обратно в кусты. Револьвер он тоже спрятал в карман. Пожар тем временем был уже ликвидирован, и он отправился домой.
Часа два чрезвычайные события обсуждались со всех сторон в семейном кругу. Кто поджог? Кто устроил обструкцию в гимназии? Кто сорвал бал? Кто разбрасывал прокламации? Несколько масок удалось задержать и посадить в карцер. Но между ними не было ни матроса, ни гаучоса, ни белого медведя — они прямо как сквозь землю провалились. Были ли это гимназисты, или экспроприаторы анархиста Соловьева воспользовались гимназическим маскарадом для своих крамольных целей? Папа с мамой поссорились. Отец считал, что гимназисты, мама — что экспроприаторы. Отец доказывал, что половине гимназистов вполне под стать идти в шайку Соловьева — они висельники и анархисты. Впрочем, что касается самой обструкции, то она у отца не вызывала осуждения. Он ее понимал. Он ей сочувствовал. Более того — он был за нее. Ну, не свинство ли это, ну, не преступление ли? Россия гибнет, захлебывается в крови, расстрелы, виселицы, пытки, казни — а тут маскарады, балы! Позор! Преступление! Подлость! Морочить молодежи голову! Закрывать ей глаза! Лгать ей! Калечить души! Мракобесие! Черт знает что! Молодежь должна протестовать! Она должна идти впереди! А за нею — все! Вся интеллигенция обязана протестовать! Интеллигенция должна слиться с народом! Страдать вместе с ним! Гибнуть во имя его спасения! На виселице, в застенках, на эшафоте!..
Вдруг мама вскрикнула страшным голосом, отец вскочил и забегал по комнате в одном белье, дети заплакали и завизжали.
Потому что происходило что-то удивительное и страшное. Странный, жуткий звон наполнил комнаты и, казалось, шел вдоль стены дома. Одно за другим взрывались вдруг стекла и с хрустом и скрежетом осыпались вниз. Дребезжа и звеня, стекло падало на пол и разбивалось еще раз, коснувшись земли. Грохнуло одно окно, потом другое, третье, четвертое — все окна квартиры по очереди.
И сразу же оттуда, снаружи, все звуки, до сих пор совсем неслышные или далекие и тихие, вдруг стали близкими, четкими, ясными — здесь, рядом. Холодный, влажный воздух ворвался в комнату, и всех охватило сыростью. Теперь звон разбитого стекла слышался где-то дальше, как будто бы напротив. Окна били теперь в директорской квартире, потом в квартире инспектора…
Отец стоял у разбитого окна, совсем перегнувшись на улицу.
— Городовой! — вне себя орал он. — Городовой! Караул!
Весной Юра держал экзамен в гимназию.
День был голубой и солнечный. Юра встал первым и вышел во двор. Деревья стояли нежно-зеленые, в дымке первого листа. Папины георгины уже выкинули тонкие белые побеги. Земля вокруг них была черная, рыхлая и жирная. Барвинок на бордюрах палисадника уже зацветал. Какая-то неизвестная птичка — вчера еще ее не было, она прилетела с юга этой ночью — щебетала в вишеннике весело и часто. Луч солнца упал прямо на щеку. Не то радость, не то печаль сжала Юрино сердце.
Потом мама дала Юре чистое белье и новый костюмчик. Какая гадость! Презрительно надув губы, Юра надел коротенькие штанишки и широкую матроску. Это в последний раз! Сейчас Юра пойдет и выдержит экзамен. Непременно выдержит — нет уже больше сил ходить в этом позорном детском виде. Юра категорически отклонил мамины попытки помочь ему одеться. Еще чего! Через два-три часа он уже будет гимназистом! Пока мама причесывала его, отец попробовал еще раз проверить его знания по закону божьему. С законом божьим дело обстояло хуже всего. Это вам не арифметика и не русский язык, тут всякие тебе молитвы, и их надо знать наизусть, а как же их знать наизусть, когда это совсем не стихи и не в рифму написаны. Отец мрачно взъерошил бороду и сказал:
— Ну-с, Юрка, повтори-ка мне еще раз «Верую».
— Папа! — заявил Юра твердо и решительно. — Пожалуйста, не трогай меня. «Верую» я все равно не знаю.
Отец зашипел в бороду, так что она веером встала вокруг лица, потом, наконец успокоившись, заорал:
— Как же ты, обормот, пойдешь сдавать экзамен? Тебя же немедленно провалит отец Степан.
Юра закусил губу. Неужто из-за такой ерунды, как «Верую», его и в самом деле могут провалить? Ведь он же знает половину Пушкина на память, а по арифметике мог бы держать не в приготовительный, а прямо в первый класс!
— Я тогда прочитаю ему Ефрема Сирина, — смиренно сказал он.
Молитву Ефрема Сирина Юра любил. Она была совсем как стихи. Кроме того, ее читали на вечерней службе во время великого поста, когда в церкви бывало так грустно и тихо.
— Ну, — сказал отец, — пошли!
Мать перекрестила и поцеловала Юру.
На миг Юре стало тоскливо и страшно. Нет! Он не хочет идти в гимназию. Он не хочет держать экзамены! Он не хочет расти и стать большим. Пускай лучше он останется маленьким маминым мальчиком… Но это была только минутная слабость. Юра тут же вспомнил, что ведь он мужчина, и позорную слабость превозмог. Он надел шапку и вышел вслед за отцом.
Была половина девятого, и к гимназическим дверям направлялись толпы народа. Гимназисты шли держать переходные экзамены. Маленьких мальчиков, таких, как Юра, в матросках, рубашечках и тужурках, матери и отцы вели на вступительные. Сердце у Юры затрепетало. Еще час-два, и он тоже станет человеком, как и все. Он будет гимназистом, учеником. У него появится куча товарищей-однолетков, с которыми он будет играть, ходить, жить вместе, одной жизнью. Он больше не будет один!; И он теперь будет не просто среди людей, неизвестных — других людей, а он станет членом кор… кор… правильно — корпорации. Его класс — это его кор… корпорация!
Сторож Иван, сторож Маврикий, сторож Капитон тоже уже стали не такими, как раньше, когда Юра проходил в гимназические двери. Тогда они были недосягаемые и чужие, а теперь — пускай и суровые, но совсем, совсем свои. У них с Юрой теперь общее дело, общая жизнь. Они с Юрой одной кор… порации. Юра снял шапку и приветливо сказал: «Здравствуйте, Иван, здравствуйте, Маврикий, здравствуйте, Капитон!..»
У входа в класс отец оставил Юру.
— Ну-с, оболтус, — сказал он, ласково поблескивая черными стеклышками очков, — иди теперь один. А я пойду на свои экзамены. Иди, Юрий Корнельевич! — Он поднял руку и перекрестил Юру. Это было удивительно, потому что Юра никогда до сих пор не видел, чтобы отец сам крестился. — На бога надейся, а сам не плошай!
Милый папа! Так хотелось обнять его и поцеловать. Впрочем, отец не любил нежностей. Да и нельзя же было целоваться здесь, в коридоре гимназии. Все-таки… корпорация…
Юра перешагнул через порог, и у него занялся дух. Класс гудел, как улей — тихо, однотонно, но не умолкая. Новички еще робели и не решались заводить драки и шалости. Они уткнулись носами в книжки и дозубривали «Верую», Ефрема Сирина, таблицу умножения и «Птичка божия не знает ни заботы, ни труда…». Парты были все заняты; Юре, должно быть, и сесть-то негде.
Но Юрин приход привлек всеобщее внимание. Пятьдесят голов поднялось от парт, и пятьдесят пар глаз глянуло Юре в лицо. Это было слишком трудно для первого раза — сразу пятьдесят и сразу все на одного. Юра почувствовал, что краснеет и не знает, куда девать глаза. Их надо было спрятать, ему было стыдно. Стыдно перед такой кучей однолетков. Кроме того, они-то уже были здесь, а Юра только что вошел. «Корпорация», — подумал Юра и поднял руку к голове. Шапку он надел, еще когда ушел отец.
Но рука тут же отдернулась назад. Нет, он не снимет шапки. Ни за что! Как там они хотят! Пускай его хоть никогда не примут в гимназию. Он не может снять шапку. Ведь он — рыжий…
Стоя на пороге, Юра смотрел на корпорацию. Корпорация разглядывала его. Все головы были подняты, все глаза обращены сюда. На Юру. Нет, на его голову. Под шапку. Вон тот, у окна, кажется, уже начинает посмеиваться. Он заметил. Сейчас он крикнет «рыжий»… Юра поднял руку и натянул шапку на самые брови. Тому хорошо — он черный, брюнет… А тот? Вот тот, у печки, шатен, уже открыто подмигивает своему соседу. И тот, блондин, что на задней парте, и вот этот… Блондин, шатен, брюнет — как Юра им завидовал! Юра сейчас уйдет, и пускай себе корпорация остается без него!..
Юра повернулся на каблуках к двери.
— Эй, — крикнул кто-то из ребят, можно было поручиться, что тот брюнет, у окна. — Ты!..
Тогда Юру словно подбросило. Он сделал на каблуках полный оборот, снова оказался лицом к классу и широким, решительным шагом направился к кафедре.
Он взбежал на нее — теперь он выше всех, — остановился и обвел взглядом корпорацию. Затем поднял руку и сорвал шапку с головы.
— А я — рыжий!!! — бросил он прямо в лицо пяти десяткам мальчиков. — Рыжий! Нуте-с?
Стало совсем тихо. Все молчали. Все с завистью смотрели на Юркину прекрасную, сверкающую шевелюру червонного золота. И ведь правда — он был рыжий, а они все — нет.
— Вот вам! — буркнул Юра, сходя с кафедры.