В гимназии царила теперь беспросветная скука.
После четырех часов утренней муштры мы приходили в класс усталые, не успев приготовить уроки, переполненные совсем другими интересами. Ну что там Овидий Назон, воображаемые сферические фигуры со сверхвоображаемыми тангенсами их условных сфер или сказки из истории православной христианской церкви, если мы только что сегодня овладели перебежкой цепью, разобрали и собрали японский станковый пулемет и в течение целого часа практиковались в прокалывании воображаемых немецких животов, то есть старых солдатских матрасов, прикрепленных к учебной раме?
Дисциплина в старших классах упала. Без обеда нас не оставляли, так как некогда было отсиживать эти часы.
А впрочем, директор нашел другой способ нас донимать. С помощью Пиля он начал широкую плановую борьбу с недозволенной, а иной раз и нелегальной литературой, неведомо откуда проникавшей к нам в гимназию. Так был обнаружен и уничтожен «Кобзарь» Шевченко, «Что делать?» Чернышевского, «Исповедь» Толстого и целая кипа маленьких зеленых брошюрок. Следует отметить, что к изъятию украинских книжек Пиль был непричастен. Увидев у кого-нибудь из гимназистов украинское издание, он только отворачивался и тихо говорил: «Спрячьте».
Зато он зацапал в восьмом классе первый том «Капитала» Маркса и еще какую-то совсем нелегальную, заграничного издания, брошюрку.
Забавнее всего в этом деле было то, что Коля Макар, самый заядлый в гимназии книжник, так ни разу директору и не попался. Макар научился носить запрещенные книжки «на себе», — за бортом куртки кверху ногами. Он так и читал их потихоньку на уроках, не вынимая из-за пазухи, только расстегнув пуговицы и скосив глаза себе на живот. Теперь он увлекался Платоном и Спенсером.
Уроки мы отбывали формально, занимаясь каждый своими личными делами. Педагоги или в самом деле не замечали этого, или только делали вид, махнув на все рукой. На переменках мы собирались в кучки и рассказывали новости и анекдоты. Главной темой был Гришка Распутин. Слухи и побасенки о нем Кульчицкий и Воропаев приносили каждый день десятками. Сюжеты этих фаблио разворачивались неизменно в бане, в монастырских кельях, в загородных кабаках или в великосветских будуарах.
После женщин разговор переходил на очко. Кашину упорно не везло. Он не мог удержаться от рюмки коньяку. Опьянев, он проигрывался в прах. Он уже загнал все свои вещи, зимнюю шинель, сапоги, даже футбольные бутсы. Отрава азарта была неодолима. Кульчицкий и Воропаев чрезвычайно красочно умели расписывать кашинские неудачи. Как Володька поставил, как Гора-Гораевский попросил его показать «ответ» и, взяв Кашина двумя пальцами за воротник, вывел его из комнаты, а за дверьми еще добавил ему коленом под зад…
Кашин прятал глаза, краснел и пытался обернуть все это в шутку. И Воропаев с Кульчицким шутят, ничего этого вовсе не было. И Гора-Гораевский только пошутил, чтобы всех позабавить. И делалось это все с согласия Кашина, который наперед условился с Горой о розыгрыше…
— А вот вчера, — наконец ему удавалось перевести разговор на другое, — смеху было! Иду я по улице с Гора-Гораевским, а тут двое жандармов Митьку Извольского волокут.
— Извольского, — компетентно заметил Воропаев, — вышлют в Сибирь. Мне Гора говорил. Такой, понимаете, сукин сын! Он разводил агитацию в маршевых батальонах. Позавчера, понимаете, такое на рампе было! Десять маршевиков жандармам пришлось застрелить…
— Да что ты говоришь? Расскажи!..
Все с любопытством придвинулись к Воропаеву. Только Зилов да еще Потапчук остались на месте. Зилов глянул на Потапчука, Потапчук на Зилова, и они сразу же отвели глаза. Зилов и Потапчук могли бы во всех подробностях рассказать об этом случае. Но они, видно, имели причины молчать.
Впрочем, повествование было прервано в самом начале. Прозвучал второй звонок, переменка кончилась, открылась дверь, и на пороге появился Ян Казимирович. Мы вскочили с места.
Ян Казимирович был наш новый преподаватель немецкого языка и литературы. Эльфриду Карловну из гимназии уволили. Она оказалась настоящей немкой, правда из Прибалтийского края.
Ян Казимирович был поляк, беженец из захваченной немцами российской части царства Польского. Где-то в Пиотрокове Ян Казимирович держал парикмахерский салон. Как случилось, что он занял пост педагога, никто не знал и объяснить не мог.
Для нас уроки Яна Казимировича стали лучшим развлечением. Яну Казимировичу стукнуло семьдесят, и он страдал старческим слабоумием. Он не умел отличить дурное от хорошего, истинное от фальшивого. На его уроках мы веселились как могли. Мы танцевали ойру, играли в очко, сдавая карту и Яну Казимировичу, выходили из класса без разрешения, устраивали чемпионат французской борьбы. Когда боролись такие силачи, как, скажем, Зилов против Кашина, все бросали свои дела и сходились посреди класса в кружок. Ян Казимирович в одиночестве оставался на кафедре. Никто с ним не говорил, никто не выходил отвечать, никто не отзывался на его вызовы. Поскучав некоторое время, позевав и почесав правую бровку, Ян Казимирович спускался с кафедры и сам протискивался в круг зрителей. Скоро он увлекался не хуже нас. Все толкались, толкался и он. Все спорили, спорил и он. Все кричали, кричал и он. Он суетился вокруг борцов, как самый завзятый «болельщик».
— Неправильно! Ножку! Ножку! — кипятился он, заметив, что один из борцов допустил запрещенный прием. — Макарон ему! Неправильно! Уберите ногу, а то я поставлю вам единицу!
И действительно, разгневанный, он взбегал на кафедру, хватал журнал и закатывал несчастному борцу единицу по немецкому языку и литературе. Эти единицы назывались у нас «единицами военного времени».