Какая темная ночь! Стало страшно.
Но возврата не было, дверь притворилась, и щелкнул английский замок. Юра остался один под черным звездным небом.
Справа и слева громоздились купы разлапых деревьев. Прямо перед ним застыл массив главного гимназического корпуса. Какой черный, мрачный и зловещий! А под деревьями — это не тень, а черная бездонная пропасть. Так поздно Юра никогда еще не выходил из дому один. И он не видел еще такой черной ночи.
Впрочем, именно такая ночь и была нужна.
Юра поднял голову и вытянул шею к окну. Нет, там все тихо и спокойно, его ухода никто не заметил. Тогда Юра присел на пороге — надо было обуться. Зябко поеживаясь, пугливо поглядывая по сторонам, Юра стал натягивать на ногу чулок. Господи! Что же там такое? Вон там, в черной бездне под деревьями? Что-то словно шевелится?… Сердце стучало быстро и громко, дрожали руки, перехватывало дух. Но звезды мерцали все так же высоко и равнодушно, тени стояли черные и враждебные, ничто не шелохнется — темно, тихо, пусто.
Хотя Юра припоминает такую же черную ночь. Король шайки американских бандитов «Черная роза» как раз в такие ночи выходил один на свои гнусные злодейские подвиги. Когда он убил прекрасную испанскую принцессу Долорес во время ее поездки из Нью-Йорка в Чикаго, была именно такая черная ночь, да еще с ветром и далекими молниями. «Возьмите все, что у меня есть! — горестно возопила прекрасная принцесса-миллиардерша. — Только оставьте мне жизнь!» — «Нет! — прохрипел могучий бандит. — Вы отказали мне в самом дорогом, в вашей любви, так пусть же она умрет вместе с вами!..» — И он ударил ее кинжалом прямо в сердце. С тихим стоном прекрасная принцесса скончалась. Бандит оставил у нее на челе контур черной руки и исчез во мраке ночи. Далекие молнии еще несколько мгновений вырывали из тьмы его скорченный силуэт… Этот черный контур руки с протянутым пальцем — свою эмблему — бандит оставлял везде, где совершал преступления: на теле убитого, на изломанной несгораемой кассе, на стенах домов — везде. Это была его жуткая визитная карточка…
Юра сидел с полунатянутым чулком, вперив невидящий взор в непроглядную темь ночи. Такая уж у него была привычка — он всегда глубоко задумывался, стоило ему взяться надевать чулки. Задумывался он, впрочем, и снимая их. Бандита Черная Рука Юра, вот уже шестую серию, смотрел каждый вторник на первом сеансе в синематографе «Иллюзион».
Вдруг что-то в черной чаще деревьев хрустнуло, и холодный пот дождем оросил Юру с головы до ног. Он замер. Вокруг уже снова тишина и пустота, но тишина полна приглушенных звуков, а пустота — затаенной опасности. Одному темной ночью посреди двора, да еще первый раз в жизни, — это было страшно, хоть плачь. Ну его к черту, Черную Руку, — Юра больше не пойдет на него смотреть. К слову сказать, шестая серия как раз последняя…
Короткий свист донесся вдруг из-под деревьев, и Юра задрожал испуганно и радостно.
— Ванька?
— Я!..
Но прошла целая вечность, пока Ванька пробежал эти несколько десятков шагов от деревьев до крыльца. Внезапно он вынырнул прямо перед Юриным носом, как из воды.
— Трясешься?
— Холодно.
— Бре! Жарко!
Ванька был босиком и без шапки. Июльская ночь и в самом деле была жаркой и душной. Юра сразу высох и задорно посмотрел вокруг. Вдвоем — это уже совсем другое дело. И купы деревьев не такие зловещие, и тишина не такая настороженная, и ночь не такая темная. Юра даже видел дорожку перед собой шагов на двадцать вперед. Что же до главного корпуса напротив, то это был самый обыкновенный, двухэтажный, большой и скучный дом. Теперь уже в четвертом месте — городе Глухове — жил Юра, и снова — при гимназии. Гимназические усадьбы, да еще в глухих провинциальных городках, надоели Юре до черта. Пришла пора положить этому конец.
Они не пошли к воротам — ночной сторож мог ведь и не спать. Они перебежали двор, завернули за сараи, миновали баню и сквозь заросли бузины пробрались к ограде. Они легко перемахнули через высоченный забор с частыми гвоздями поверху, точь-в-точь как Гарибальди, когда тот бежал из заточения в иезуитском монастыре, и очутились в непроходимом семинарском парке, одним духом пересекли его, вскарабкались на толстую стену, усыпанную битым стеклом, и, наконец, спрыгнули в канаву, в густую и пахучую мяту. Это уже была улица — Кладбищенская улица.
На какой-то миг, тяжело дыша и стараясь умерить сердцебиение, они замерли в гуще зарослей, выставив только головы и насторожив слух. Точь-в-точь так выглядывали из кустарника Том Сойер и Гекльберри Финн, когда они удрали наконец от проклятой тетки Елизабеты или как там ее?… Было тихо. Улица простиралась перед ними, пустая из конца в конец. Одинокий огонек мигал на углу. Там из себя выходил маленький визгливый щенок. Далеко в центре города глухой будочник Кондратий, прозванный «Будило», отчаянно стучал разбитой колотушкой. Где-то еще дальше заливались ночные псы. Юра и Ваня сорвались с места и что есть духу помчались вдоль улицы, в другую сторону.
В это время на пожарной каланче вдруг загремело, зарычало, загудело, и только тогда, один за другим, с кашлем и хрипом, поплыли в ночную темь медленные, натужные, хворые удары. Полночь! Юра с Ваней припустили еще шибче. Они почти не касались земли, и пятки их доставали пониже сидения. Так бежал Макс Линдер в картине «Счастливый жених», когда отец невесты выпустил на него тридцать пять борзых. Однако напрасно Юра пытался состроить Макслиндерову физиономию — без черных усиков и цилиндра на голове все равно ничего не выходило. Улица была длинная, бесконечная, часы на каланче все били и били, и вот наконец мальчики чуть не налетели на белую стену. Улица все-таки кончилась. Часы добивали одиннадцатый и двенадцатый удары, когда Юра с Ваней уже стояли у стены, тяжело дыша и отдуваясь.
— Фью-фью! Фью! — прозвучало в темноте, где-то сбоку.
— Володька!
— Я думал, вы уже струсили…
Мальчик, которого назвали Володькой, сплюнул сквозь зубы, выругался, хлопнул Ваню по плечу, но все это невидимкой — здесь ночь, казалось, была еще чернее. Володька, вне всякого сомнения, стоял, сунув руки в карманы и презрительно оглядывая своих товарищей, — это было ясно, хотя они его и не видели. Он вообще держался так, как будто он был не Володька, а сам капитан Гаттерас.
— Пошли!
— Ой, — охнул Ваня.
— Что? — застыли ребята.
— Колючка…
Пока Ваня возился с колючкой в ноге, Володька еще успел поддеть Юру.
— Ты чего стучишь зубами? Может, вернешься домой? Мамин сынок!
Юра чуть не заплакал от обиды, но не успел достойно ответить — колючка из Ваниной ноги была вынута, и мальчики двинулись дальше вдоль белой стены.
— Здесь.
В этом месте целая гора камней была свалена под стеной. Взобравшись по камням, можно было достать руками до верха. Первым, показывая пример, полез Володька, за ним Ваня, последним карабкался Юра.
— Тише! Шш! — зашипел Володька, когда куча камней с грохотом поползла вниз. — В будке сторож! Ты, мамин!..
То ли стало светлее, то ли место здесь было такое, но со стены уже можно было хорошо рассмотреть все вокруг. Володька, Ваня и Юра сидели рядом, свесив вниз ноги.
Там, по ту сторону, была чаща кустов и деревьев — густые и непролазные заросли, — и оттуда веяло сырой и буйной зеленью. Прыткие кузнечики цокотали хором. Несколько светлых пятен, несколько белых фигур выглядывали там и тут из гущи кустарника. Дальше их становилось больше, чем дальше, тем все больше, и наконец в глубине они стояли сплошным лесом белых стволов. Были там ровные и стройные, были склоненные и низкие, были коренастые и широкие, некоторые и вовсе лежали. И странно — то ли глаз постепенно привыкал, то ли так оно и было, — фигуры чем дальше, тем становились все светлее, резче, выплывали из мрака, увеличивались. Да, так оно и было: небо на востоке побледнело, порозовело — там, из-за гущи деревьев, вставал поздний ущербный месяц. Теперь уже ясно было видно, что это за фигуры стоят среди кустов. Это были кресты. За стеной лежало кладбище.
Ваня вдруг шмыгнул носом и дернул товарищей за штаны.
— А может… ну его… страшно… Христом-богом…
Он не кончил. Володька схватил его за штанину и потянул. Но Ваня успел ухватиться за его рукав, и они вместе спрыгнули вниз. Там было страшно, но оставаться одному было еще страшнее, и Юра поскорей скатился за ними.
Страх тоже ринулся следом — сверху, как ястреб. Ваня стучал зубами, и руки у него тряслись. Юра окаменел и не мог двинуться с места, даже Володька, сын кладбищенского попа и родившийся здесь, за кладбищенской оградой, — стоял весь бледный.
— Пошли! — храбро расправил грудь Володька и тут же боязливо оглянулся.
— Ой! — взвизгнул Ваня на третьем же шагу. Он упал ничком и спрятал голову в траву.
Юра тоже упал. Теперь уже ясно, что он умирает. Сердце остановилось, сжалось в комок и покатилось куда-то в пропасть, в живот. Прямо перед мальчиками стоял кто-то высокий и тонкий, весь белый и словно прозрачный. Сомнений не было — покойник встал из могилы, чтоб расквитаться с нечестивцами за их дерзость.
Володька первым пришел в себя. Его больше напугал отчаянный Ванькин крик. Он размахнулся и съездил Ваньку по шее, так же с размаху ударил белую фигуру по животу. Живот глухо зазвенел — фигура была пустая внутри, однако не бестелесная. Это был обыкновенный надгробный памятник, а вовсе не смерть с косой.
Они миновали еще с десяток склепов, задерживая дыханье и оглядываясь на каждого ангела. Месяц поднялся уже над деревьями, белые памятники, казалось, ожили, зашевелились. Они точно плыли со всех сторон, толпой устремлялись навстречу дерзким нарушителям могильного покоя. Этого не увидеть было даже в синематографе.
— Здесь, — прошептал наконец Володька, вздрогнув.
Они остановились.
Это была еще совсем свежая могила. Черный холмик — ни памятника, ни камня, ни креста. Дождь еще ни разу не оросил могилки, земля была рыхлая, рассыпчатая.
— Здесь! — повторил Володька. — Она. Ну?
— Хр… хр… хр… — захрипел Ваня: — бо… бо… бо… — Говорить он не мог. Он хотел сказать «Христом-богом».
Оглянувшись несколько раз, Володька стал в головах холмика, Ваню и Юру он поставил по бокам. Потом хрипло откашлялся и торжественно протянул руку над могилой.
— Ну?…
Ваня и Юра тоже протянули свои дрожащие руки. Они положили свои холодные потные ладони поверх Володькиной. Левой рукой Володька сдернул картуз с головы. Юра поспешил сделать то же. Ваня дернулся было к голове, но тут же вспомнил, что он простоволосый.
— Во имя отца! — торжественно прошептал Володька. — Во имя отца, — повторил он потверже, но все еще шепотом, — и сына, и святого духа…
— Аминь! — отозвался Юра. К Ване дар речи еще не вернулся.
— Перед богом! — еще торжественнее зашипел Володька, — и друг перед другом… мы клянемся смертной клятвой… Ну? Повторяйте же за мной… дураки!.. Мы клянемся смертной клятвой. Пусть бог покарает того из нас, кто нарушит эту смертную клятву!
— …смертную клятву…
— Пусть станет он самоубийцей… и будет похоронен без креста и исповеди… пускай попадет в ад… и пусть дьявол мучает его там как захочет…
— …как захочет…
— Мы клянемся…
— …клянемся…
— Никому… никогда… ни при каких обстоятельствах не выдавать того, что доверил нам всем один из нас… по имени Юрий…
— …Юрий…
— И мы обещаем всеми средствами помогать ему во всех его действиях.
— Аминь!
— …инь… — прошептал и Ваня. Дар речи возвращался к нему понемногу.
В свежей могиле перед ними лежал похороненный сегодня утром самоубийца. Это был лучший во всем городе Глухове парикмахерский подмастерье мсье Жорж. Он повесился два дня назад с перепою. Клятва над свежей могилой самоубийцы — это известно каждому, кто хоть что-нибудь смыслит в клятвах, — самая крепкая из всех существующих клятв.
Юриной бабушке было уже очень много лет.
Так много, что она давно перестала интересоваться окружающими событиями и вообще чем бы то ни было, кроме собственной особы. Ее связь с внешним миром, вернее — отклик на то, что творилось вокруг нее, ограничивалась двумя фразами. Если кому-нибудь во время обеда, завтрака или ужина случалось сказать, что вот, мол, это блюдо ему нравится, а это — нет, бабушка флегматично, но громко, ни к кому не обращаясь, произносила:
— На вкус и на цвет товарища нет!
Если за столом возникал оживленный общий разговор, бабушка вдруг начинала ерзать на месте, жевать губами, покряхтывать и, наконец, окинув всех хитрым, таинственным взглядом, изрекала:
— А вот скажите, — щурилась она, чувствуя, как ошеломит всех присутствующих, — почему это луна не из чугуна?
— Почему, бабушка? — должны были все хором, выказывая глубокое удивление, спросить ее, иначе она жестоко обижалась. — Почему? Вот уж не можем себе представить…
— А потому… — с триумфом провозглашала бабушка, — что на луну надо слишком много чугуну…
Затем она гордо поднималась, сзывала всех своих кошек и во главе кошачьей стаи демонстративно уходила к себе.
Котов у бабушки обычно было не меньше девяти штук. Они съедали все отцовское жалованье, все мамины приработки и все то хозяйство, которое пыталась мама наладить. Коты душили цыплят, переворачивали и разбивали горшки с вареньем и сушением, истребляли все запасы в кладовке, мигом пожирали все, что оставалось на столе хотя бы на секунду не прибранным. Мамино вязание они распускали, путали мамины нитки, на каждую забытую мягкую вещь гадили. Кроме того, они постоянно попадали в липкую бумагу от мух, и тогда в квартире подымалось нечто невообразимое. Увязнув в мухоморе, с отчаянным воем кошка каталась по полу, остальные ее собратья, разбивая посуду, переворачивая вазоны и сбрасывая статуэтки, разлетались по всем шкафам и комодам, все домашние, наступая друг другу на ноги, метались по комнатам в погоне за злополучным созданием, а бабушка, вскочив на стул и подобрав юбки, топала ногами и визжала, как будто ее режут.
Потом, когда кот уже был пойман, мухомор снят и липучка отмыта нашатырным спиртом, Юру ставили носом в угол. Над ним висело постоянное подозрение, что это он нарочно сажает котов на мухомор. Это было трагическое недоразумение. Как ни странно, Юра сам очень любил котов и никогда не позволил бы себе так неучтиво с ними обойтись. Правда, это были не просто коты, а коты бабушкины, так что доставить им какую-нибудь неприятность стоило бы, но с Юры вполне хватало того, что он иногда наступит одному из них на хвост, обольет водой или дунет в нос мелом.
Мышей бабушкины коты не ловили.
Между тем за мужа — севастопольского героя — бабушка получала пенсию — двадцать три рубля сорок семь копеек ежемесячно. Ни на семью, ни на котов бабушка из этих денег не тратила ни копейки. У нее были другие, более важные расходы. Каждый вторник, в шесть часов, она накидывала на плечи черную шелковую пелеринку, оставленную ей в наследство еще ее бабушкой, и, заперев котов у себя в комнате, отправлялась на новую программу в синематограф «Иллюзион». Она покупала за семнадцать копеек билет в первом ряду и, не вставая с места, высиживала все три сеанса до двенадцати ночи. Ее любимыми фильмами были комические, с участием Линдера, Прэнса и Глупышкина, в особенности те места, где они били посуду, ломали мебель, рвали одежду. Она свято верила, что все, показанное в кино, так на деле и было, и когда кто-нибудь пробовал убедить ее, что кинофильмы — это выдумка, бабушка пожимала плечами: «Кто ж это станет нарочно бить столько посуды? Это ж, гляди, одних тарелок он набил сегодня рублей не меньше, чем на двадцать». В кино бабушка ходила одна и никогда никому из внуков билетов не покупала.
Второй статьей бабушкиных расходов был шоколад. Потребляла его бабушка на пятнадцать копеек ежедневно — четвертьфунтовую плитку Сиу и К°. Надев шелковую пелеринку, она отправлялась в соседнюю лавочку и, купив плитку шоколада, возвращалась назад, но в дом не заходила. Она садилась на столбик на углу за воротами и аккуратно, подбирая все крошки, съедала свою порцию сладкого. Цветную обертку она бросала тут же, а серебряный листочек фольги, старательно разгладив на колене, приносила домой и прятала в специальный ящик своего комода. Напрасно было бы обращаться к бабушке с просьбой дать кусочек шоколадки — бабушка отворачивалась и не отвечала ни слова. После бабушкиной смерти, несколькими годами позднее, в нижнем ящике ее комода было обнаружено чуть не пять фунтов блестящих листочков фольги.
Кроме того, бабушка была еще ярым любителем чтения.
Из года в год она подписывалась на петербургскую «Газету-копейку». Делала она это по двум соображениям: во-первых, удивляясь такой дешевой цене; во-вторых, из-за того, что в качестве бесплатного приложения к этой газете давались уголовные романы Раскатова, произведениями которого бабушка чрезвычайно увлекалась. Само собой разумеется, никто, кроме нее, не имел права трогать книжки, и Юре приходилось путем разных ухищрений выкрадывать их.
Но главный поглотитель бабушкиных денег был некто «мсье Рид», парижский доктор.
Как-то на страницах своей «Газеты-копейки» бабушка прочитала объявление, что знаменитый парижский доктор мсье Рид успешно лечит от всех болезней, причем расстояние не имеет для него никакого значения. Он предлагал свои врачебные услуги всем жителям Европы, Африки, Азии и Австралии за весьма умеренную плату: в русской валюте — рубль за каждую консультацию. Бабушка не откладывая купила заграничную марку и написала мсье Риду письмо. Она просила уважаемого медика точно установить все имеющиеся у нее болезни и немедленно вылечить ее от них. Мсье Рид не заставил ее ждать и через неделю ответил уважаемой клиентке. Он дал согласие, невзирая на свою перегруженность, тотчас же взяться за изучение, а затем и пользование нуждающейся в помощи пациентки. Доктор давал гарантию полного излечения. Бабушка даже всплакнула, тронутая таким вниманием заграничного светила, — что значит цивилизованная Франция! Знаменитый медик, которому и дохнуть, может, некогда, написал ей такое вежливое и подробное письмо. На то, что письмо было напечатано в типографии, тиражом не менее двадцати тысяч, бабушка не обратила, да и не догадалась бы обратить внимание. Переписка с тех пор стала регулярной. Доктор изучил пациентку и решил лечить ее самогипнозом. Каждый вечер, ложась спать, и каждое утро, проснувшись, бабушка должна была проделывать следующую лечебную церемонию.
Она становилась посреди комнаты лицом на восток и произносила негромко, медленно и сосредоточенно, с глубокой верой в свое исцеление, как того требовали предписания доктора Рида, три фразы:
первая: «Я хочу быть здоровой!»
затем: «Я буду здоровой!»
и наконец: «Я здорова!»
После этого больная могла делать, что ей вздумается: никаких лекарств, никаких процедур, диета из любимых блюд. На глазах у всех бабушка начала поправляться, полнеть и молодеть. Лечение помогало на диво. Правда, ничем и никогда за всю свою жизнь бабушка и не болела. У нее даже целы были все зубы, и мелкий шрифт «Газеты-копейки» она прочитывала от начала до конца без очков.
На следующий день после великой клятвы Юра нарочно встал рано. Он наскоро оделся и мигом оказался у бабушкиных дверей. Бабушка еще не встала — она только начала ворочаться на постели, зевая и покряхтывая. Потом дружным хором замурлыкали девять котов — бабушка ласкала их, брала к себе на кровать. Затем она стала плескаться у умывальника, а коты мяукать под дверью. Бабушка прикрикнула на них, и они послушно умолкли. Юра тоже притих за шкафом у дверей. Наконец он услышал, как бабушка вышла на середину комнаты и остановилась. «Я хочу быть здоровой, я буду здоровой, я здорова!» Вслед за этим зашелестела шелковая пелеринка — бабушка отправлялась на ежедневную утреннюю прогулку. Она прошла мимо притаившегося за шкафом Юры во главе своего кошачьего отряда — торжественно и гордо, как святая Цецилия из кинокартины «Вот тебе, коршун, награда за жизнь воровскую твою!»
Когда бабушкины шаги затихли на крыльце, Юра глубоко перевел дыхание и даже перекрестился. Потом съежился, как только мог, и поскорее шмыгнул в дверь.
В небольшой комнатке стояла кровать, комод, столик, стул и на полу в ряд лежало девять кошачьих тюфячков. Юра бросился к комоду. Он торопливо выдвинул верхний ящик и заглянул внутрь. Он не ошибся — прямо сверху лежала небольшая серая тетрадочка: бабушкина пенсионная книжка. Дрожащими руками Юра раскрыл ее. Вот и деньги. Пенсия получена только вчера утром. За вычетом взятых на шоколад — двадцать три рубля тридцать две копейки. Юра сунул их в карман, прижал сверху носовым платком и, спотыкаясь о кошачьи тюфячки, кинулся прочь…
Юра был по натуре честный мальчик. Когда мама посылала его в лавочку за булкой и ему давали лишнюю копейку сдачи, он возвращался и отдавал тронутому лавочнику переданную копейку. В маминой и папиной спальне на столике у кровати всегда стояла коробочка с деньгами «на базар» — Юра не взял оттуда и стертого гривенника. Взять мамины или папины деньги — это было смешно и совершенно невозможно. Когда Юра в прошлом году видел на улице, как высокий дядя с черной бородой сунул кошелек мимо кармана и обронил его, Юра подобрал с тротуара кошелек и, догнав высокого дядю, отдал ему. Нет, никогда и ни за что не взял бы Юра чужих денег… Но эти деньги были бабушкины — все равно они все пойдут в карман доктора Рида… А Юре позарез нужны были деньги — на дело, на серьезное дело, тайну которого сохранить поклялись они с Ванькой и Володькой не далее как сегодня ночью над могилой самоубийцы-парикмахера мсье Жоржа.
Кража могла быть обнаружена не раньше завтрашнего дня, когда бабушке понадобятся деньги, чтобы идти покупать свой дурацкий шоколад. Тогда Юры уже здесь не будет, а о том, что будет, когда его не будет, Юра не думал. Однако впереди был еще целый день, а до полудня, когда, получив от мамы разрешение на ежедневную прогулку, Юра сможет побежать в город за необходимыми покупками, еще долгих пять часов. Деньги, казалось, жгли ему карман, и Юра не находил себе места. Юра направился к своему столику, чтобы заняться «писаньем».
К «писанью» Юра обращался в минуты душевного замешательства и тяжелых переживаний. Только «писанье» могло отвлечь его и дать смятенной душе какое-то умиротворение и покой. Как Юриному отцу рояль или клумбы садовых цветов… Юра открыл чернильницу, взял в руки любимое перо «Наполеон» и раскрыл тетрадь.
Здесь — хочешь не хочешь — придется выдать самую большую Юрину тайну. Уже больше двух лет — с того дня, как, перечитывая пушкинскую поэму «Полтава», Юра постиг высокую ценность писательского ремесла, — Юра решил и сам стать писателем, таким, как Пушкин. Вскоре он и написал свое первое стихотворение. Несмотря на то что в ту пору стояло жаркое лето, Юру почему-то соблазнил зимний пейзаж, который и стал предметом первого в его жизни произведения. Стишок так и назывался — «Зима». Вот его первая строфа:
Бйло, бйло все кругом -
Белой скатертью покрыто,
Не прорубишь топором,
Что под снегом скрыто.
Мороз щиплет за нос,
В будку спрятался Барбос.
Однако со стихами дело почему-то не ладилось. Юра решил, что причиной этому то, что он еще не всего Пушкина знает наизусть. Спрятав первое свое творение как можно дальше, чтоб никто его случайно не увидел, Юра стал учить на память Пушкина подряд по суворинскому изданию, а пока перешел на прозу. Он решил написать роман в трех частях — «Юрий Немо, малолетний Шерлок Холмс». Название было уже несколько раз переписано начисто, странички в общей тетради перенумерованы, свежие синие чернила «Ализарин» налиты и дюжина бронзовых перьев «Наполеон» куплена. На этом работа над романом почему-то застопорилась, и, несмотря на то что Юра каждый день добросовестно и терпеливо по два-три часа просиживал с пером в руках над раскрытой тетрадью, удивляя всех своим смирным поведением, ни одного слова на чистых, глянцевых, пахучих и волнующих страницах так и не появилось. Юра попробовал переписать заглавие зелеными чернилами, потом черными, потом красными, — дело, однако, не двинулось с места. Тогда Юра горько вздохнул и тетрадку тоже временно спрятал подальше.
Тем не менее с мечтой о писательстве Юра расстаться уже не мог. Он решил — раз пока не выходит взаправду, так надо хотя бы делать «как будто». Он раздобыл полстопы хорошей бумаги, № 6, фабрики Паскевича, тонкого картона, разноцветной глянцевой бумаги и обрезков черного коленкора. За день была сшита и склеена первая книжка — конечно, не такая красивая и аккуратная, как те, что стояли у папы в шкафу, но дело было не в этом, а в том, чтобы записывать и описывать все, что он сам видел и что слышал от старых людей. И вот Юра брал какую-нибудь книжку — не читанную еще и непременно «взрослую», а не детскую, — раскрывал ее, клал перед собой, обмакивал перо в чернила и начинал переписывать ее в свою самодельную тетрадь. Так были переписаны «Князь Серебряный» графа Толстого и «Всадник без головы» Майн-Рида. Это была замечательная игра! Во-первых, как невыразимо приятно водить пером по чистой, гладкой бумаге, да еще в книге, которую ты сделал своими руками! Как занятно выводить закорючки, сплетать из них кружевной узор и знать, что это не просто какие-то там немые рисунки, а слова, на которые стоит только взглянуть, и каждый сразу поймет то же самое, что, только что увидев и написав, понял и Юра. Это было удивительно!.. Кроме того, садясь за «писанье», Юра никогда заранее не читал приготовленную книжку, так что каждая новая строчка волновала его содержанием, манила дальше, вела вперед. Рука писала быстро-быстро, почти догоняя слова, на сердце становилось уютно, мило и спокойно. Блаженная радость заливала все Юрино существо — этакий приподнятый, патетический покой. Счастье, которое испытывал Юра от своей тайной игры, он не променял бы ни на что другое. Когда он писал, его нельзя было прельстить ни игрой в разбойников, ни свежим выпуском Ната Пинкертона, ни новой программой в синема. Книга, переписанная до конца, становилась уже не романом графа Толстого или Майн-Рида — она была Юрина.
Итак, Юра, примяв в кармане носовым платком принадлежащие бабушке двадцать три рубля тридцать две копейки, сел к столу и придвинул к себе тетрадь. Он писал правой рукой, а левой переворачивал странички и то и дело щупал карман с деньгами. Впрочем, через некоторое время он о кармане забыл. Рука быстро бегала по линейкам, слова выстраивались стройными рядами, корнет Печорин на коленях объяснялся в любви княжне Мэри, в Юриной груди ширилось и трепетало радостное вдохновенье. Он уже понемногу начал напевать, он уже ерзал на стуле, он уже порывисто и жадно хватал воздух. Он писал, он сам придумывал то, что было в книжке перед ним, он плавно и стройно излагал все эго словами на бумаге, он уже был писателем, Лермонтовым, графом Толстым, А. С. Пушкиным. Юра сам уже был «героем нашего времени». Княжна Мэри склонила Печорину голову на плечо, и Юра ее любил нежно и страстно — на всю жизнь, готов был на гибель, на самопожертвование.
Вместе с Печориным он протянул руку и положил ее Мэри на талию. Но правая рука его была занята пером, и Юра протянул и положил левую руку. По странной случайности, вместо того чтобы лечь на тонкую и трепещущую девичью талию, Юрина рука вдруг наткнулась на карман, на скомканный носовой платок и пачку денег под ним.
Юра вскочил, бросил перо и стрелой вылетел в прихожую. В прихожей никого не было. Сердце Юры колотилось как бешеное. Оно могло, кажется, разбить грудь и выскочить на грязный пол. В один миг, вихрем, но на цыпочках, Юра пронесся через прихожую. Он распахнул дверь и остановился на пороге.
Ах! Бабушка была у себя, стояла посреди комнаты, сзывая котов. Она уже вернулась с утренней прогулки. Юра похолодел, умер, но только на одну секунду. В следующую он стоял перед бабушкой, закинув голову, глядя прямо ей в лицо.
— Бабушка! — заикаясь, пропищал Юра, как придавленная мышь. — Бабусенька! Вы, когда уходили, выронили вашу пенсионную книжку и из нее высыпались все ваши деньги. Вот. Двадцать три рубля тридцать две копейки. Пересчитайте, пожалуйста, — я ничего не взял…
Юра скорее выбежал во двор и, едва сдерживаясь, чтобы не зареветь в голос, со всех ног бросился в самый дальний угол сада. Слезы ручьем текли по щекам и забирались за воротник.
В глухом уголке — за гимназической баней, в зарослях бузины, под самым забором, за которым лежала усадьба почтового чиновника, коллежского асессора Бовы, — Юра прежде всего выплакался, пролил все горькие слезы, скопившиеся под горлом. Красненький домик Бовы — одноэтажный, с маленьким мезонином в два окна — был прямо перед Юриными полными слез глазами. И Юра не мог оторвать взгляда от этих двух манящих, необыкновенных окон. На них были желтые занавески, тихо колыхавшиеся под легким летним ветерком. На желтые занавески в окнах мезонина коллежского асессора Бовы Юра смотрел ежедневно, даже в дождь, не отрываясь, по часу, а то и по два…
Потом Юра побрел за сарай. В тесном закоулке между сараем и забором, упираясь ногами то в стенку сарая, то в доски забора, Юра вскарабкался под самую крышу. Он съежился и юркнул в щель. Это был проход на чердак. Среди мусора, паутины и пыли Юра на четвереньках пробрался на другой его конец. Там стояла большая старая корзина, и Юра откинул ломаную крышку.
В корзине лежали: мешочек с сухарями, жестянка с вареньем, бутылка подсолнечного масла, большой складной садовый нож, карманный электрический фонарик с батареей, самодельная веревочная лестница, длиной сажени в три, пистолет, сделанный из гильзы от патрона, баночка с черным порохом, пригоршня оловянных пломб, разрубленных на мелкие колючие кусочки и — поверх всего — большая, черная, широкополая фетровая шляпа.
Юра сунул пистолет за пояс и тщательно пересмотрел все вещи. Варенье он понюхал — не прокисло ли, сухари пощупал — не взялись ли плесенью, на веревочной лестнице проверил все петли и узлы — прочны ли, щелкнул фонариком — действует ли батарейка, и не надо ли подлить нашатыря, встряхнул бутылочку с порохом — не отсырел ли? Пороху было мало, дроби совсем не было, не хватало еще карты, компаса и барометра. Деньги нужны были Юре позарез.
Свет из чердачного оконца падал на Юру длинной полосой, и он стоял в тонком луче, сам себе удивляясь, до чего ж он похож на старого морского волка. Или — на героя нашего времени, если стать немножко левее, задумчиво опереться на стропила и надвинуть на глаза эту великолепную черную шляпу.
Юра закрыл корзину. Надо было еще вернуться домой.
Но прежде чем выйти из закоулка, Юра выглянул тайком и внимательно посмотрел направо и налево, подняв воротник курточки. Это было, конечно, ни к чему — и так было видно, что во дворе никого нет, поднятый воротник не прикрывал и подбородка, а проход из-за сарая и из клозета все равно был один и появление оттуда никак не компрометировало человека. Неважно, Нат Пинкертон всегда так выглядывал перед тем, как откуда-нибудь выйти, и Юра почитал это обязательным и для себя.
Перед обедом вдруг появился Володька. Руки в карманах, насвистывает. Под мышкой какие-то учебники — ведь через несколько дней должны были уже начаться занятия. Володька долго и нарочно громко — пока их могли слышать из соседней комнаты — объяснял Юре, что у них в этом году будут проходить по арифметике, русскому языку и закону божьему. Он выражал бурную радость по поводу того, что теперь, в первом классе, у них будет и долгожданная география, станут учить про океаны и материки. Когда же из соседней комнаты все ушли, Володька выглянул в окно и секунду послушал под дверью, улегшись животом на пол. И только тогда, притянув к себе Юрину голову, чуть слышно прошептал ему на ухо:
— Все готово!
Вслед за тем он встал, сунул руки в карманы и, беспечно насвистывая, однако таинственно поводя бровями, исчез.
Во время обеда из кустов бузины от домика коллежского асессора Бовы раздался свист Ваньки. Юра бросил ложку с борщом и стремглав выскочил во двор. Ванька был босой и без шапки. Он оглядывался вокруг, втягивая голову в плечи, пригибаясь и предостерегающе прижимая палец к губам. Глазенки его бросали таинственные взгляды назад, на мезонин домика Бовы. Кругом абсолютно никого не было, но Юра схватил Ваньку за руку и потащил в глубь двора. Там, еще раз проделав всю процедуру таинственных предосторожностей, Ванька наконец вынул из уха небольшой бумажный шарик, развернул его и, разгладив на колене, молча протянул Юре. Неумелой, малограмотной Ванькиной же рукой там было нацарапано:
«Ровно в полночь».
Юра оглянулся. Желтые занавески на правом окне мезонина шевелились, и за ними, ему показалось, метнулась чья-то странная тень. У Юры перехватило дыхание.
После обеда мама вдруг объявила, что в город приехал зверинец с обезьянами, леопардами и медведями и она решила доставить детям удовольствие и повести их туда.
У Юры сжалось сердце. Зверинца Юра никогда не видел, это была мечта всей его прежней жизни. Обезьяны, леопарды, медведи! А может быть, и жирафы и слоны? Юра горько и трагически улыбнулся: и почему это так всегда бывает, что осуществление мечты приходит тогда, когда оно уже не нужно?…
Юра сказал, что ему нездоровится, и остался дома.
Когда все ушли, Юра вышел в прихожую и прислушался. Отец лег отдохнуть, бабушки тоже не было — она пошла за своим шоколадом. Дружно мяукали запертые коты.
Ровно в полночь Юра вышел из-за сарая с самодельным рюкзаком за спиной. Он тихо крался вдоль забора к кустам бузины, к дому Бовы. Черная широкополая мамина шляпа была на Юру велика и все норовила сползти до самого подбородка.
За углом Юра остановился, чтобы перевести дыхание. Это было невероятно трудно — ведь он был один, вокруг стояла черная ночь, впереди его ожидала неизвестность — было страшно, как никогда.
Решимость, отвага и все прочие качества таяли и исчезали прямо на глазах. Еще минута, и Юра — он это ясно чувствовал — окончательно струсит. Этого нельзя было допустить. Надо было принимать решительные меры.
Юра сдвинул шляпу со лба и быстро огляделся. Вокруг были только черные тени косматых бузинных кустов. Юра надвинул шляпу на лоб и торжественно поднял руку.
— Братья-экспроприаторы! — просипел он. — Сегодня наша ложа совершает первый акт экспроприации. Пусть потрясет он умы и сердца всего презренного человечества. — Кусты стояли тихие и молчаливые. — Брат Юрий, готовы ли вы?
«Го… готов…» — хотел ответить Юра, но внутри у него все похолодело и как будто что-то оборвалось. — Готов. — Мамина шляпа все лезла на глаза, и нельзя было шевельнуть головой, чтобы не утонуть в ней до подбородка. — Конечно, готов! — Это же решено раз и навсегда. Жить дальше без нее — невозможно. А не то он уедет на Балканы и там погибнет смертью храбрых за свободу братьев славян…
«А мама?…»
Голова опустилась, и черная мамина шляпа упала на землю. О маме не следовало вспоминать. Юра оступился и придавил ногой тулью шляпы. Потому что мысль на сразу парализовала все. И решимость, и отвагу, и планы ложи экспроприаторов. Она раздирала пополам Юрину душу. Юра бессильно опустился на землю и опять же на шляпу, — теперь тулья была раздавлена окончательно. Бедная мама! Как же она одна? Кто ее теперь защитит? Юра метнулся назад. Ведь это он был маленький, бедный и его надо было защищать. Назад!
Нет. Юра уже большой. И ни в коем случае не маленький. Кроме того, он дальше так все равно не может. Только вперед!
Юра остановился. Набрал полную грудь воздуха. Глаза он зажмурил и повернулся лицом на восток, где как раз всходила над горизонтом большая, красная и щербатая луна.
— Я хочу это сделать… — прошептали его бледные, помертвевшие губы, — я это сделаю… Я уже сделал!
И вдруг Юра и в самом деле стал отважен, смел и решителен. Он ткнул ногой смятую шляпу, сбросил наземь рюкзак и вынул из кармана электрический фонарик. В два прыжка он был уже у забора, отделявшего домик Бовы. Черные окна мезонина поднимались над забором прямо против Юры. За поясом его торчал пистолет из винтовочной гильзы и большой складной садовый нож, в левой руке он держал свернутую веревочную лестницу. Высоко подняв над головой фонарик, Юра направил его прямо на мезонин и на одно только мгновение включил свет. Потом — еще раз. И еще. Подряд три раза.
В ту же секунду рама в мезонине скрипнула, и с тихим шорохом отворилось правое окно. Юра даже закусил губу, и слезы огорчения брызнули у него из глаз — он так надеялся, он так верил, что все останется как было, окно не откроется и никто не обратит внимания на его знаки. Однако окно отворилось, и по стене спустился шнурок с камешком на конце. Так, как и было условлено через Ваньку.
Юра машинально перепрыгнул через невысокий забор. Машинально он нащупал на стене кончик шнурка. Машинально привязал к нему первую ступеньку веревочной лестницы. Страх сжимал Юрино сердце. «Все кончено, все кончено, пути к отступлению больше нет», — стучало у Юры в голове. Шнурок между тем пополз вверх, и за ним, тихо и плавно, разматываясь ступенька за ступенькой, поползла вверх веревочная лестница. На мгновение она задержалась уже под самым подоконником. Но тут же мелькнула рука, подхватила верхнюю ступеньку и скрылась с нею в черном квадрате окна. Теперь лесенка вся задрожала часто и мелко — ее привязывали там, внутри.
Еще можно было удрать. Перескочить через забор назад в бузинник и опрометью кинуться домой — он мог бы еще успеть. Но Юра не сделал этого.
В это время из окна, на стене, нащупывая ступеньки лестницы, показались две ноги. Потом они нашли опору, и тогда появились спина, плечи и голова. По лестнице вниз спускалась невысокая девочка. Ей, как и Юре, было не больше девяти-десяти лет. Она соскочила на землю и нерешительно остановилась перед Юрой. В руках у нее был узелок. Юра стоял как пень — неподвижный, окаменелый. Лестница раскачивалась вдоль стены. Подул ветерок, и рама вверху скрипнула. Девочка бросила туда быстрый и боязливый взгляд. Юра не мог шевельнуться. Его ноги, руки, все тело были как чужие. Дыхание у него тоже остановилось. Надо было двинуться с места, уйти, бежать, удирать куда глаза глядят — Юра не мог шевельнуть и пальцем.
Девочка раздраженно, нетерпеливо топнула ножкой.
— Ну? — прошептала она, стуча зубами. — Ну?
«Я хочу сделать… Я сделаю… Я уже сделал».
Все силы вдруг вернулись к Юре. Он чуть не зарыдал от нестерпимой радости и счастья. Он упал на левое колено и протянул к девочке руки:
— Васса! Дама сердца моего! Я люблю вас безумно!
— Ах! — вздохнула девочка, закрывая лицо руками.
Город кончался кладбищем, дальше были глинища и за ними старый заброшенный кирпичный завод. Собственно, от кирпичного завода осталось одно воспоминание — труба, какая-то ржавая вагонетка и сгнившая собачья будка. Что же касается глинищ, то и они уже давно поросли бурьяном и завалились. Уже несколько лет сюда никто и не заглядывал. Кроме Володьки и Юры с Ванькой, конечно. Здесь, на одном из склонов, еще весной, играя в разбойников и пиратов, они выкопали себе совсем неплохую пещеру. Узкая у входа, внутри она была с добрую кладовку. Она-то и предназначалась теперь для Юры с Вассой.
В пещеру натаскали свежего сена, поставили кувшин с водой, а под сеном спрятано было десятка три Натов Пинкертонов, Ников Картеров, Шерлоков Холмсов и русского сыщика Путилина. Отдельно — перевязанные голубой ленточкой от шоколада — семьдесят пять выпусков «Пещеры Лейхтвейса».
Луна уже взошла и светила прямо в отверстие пещеры. От этого становилось неспокойно и жутко. Юра сидел у входа и не отрываясь вглядывался в мрачные зеленые тени на дне и на склонах глинища. Господи! Там, кажется, кто-то шевелится, подкрадывается сюда. Но набежала тучка, закрыла луну, и жуткие тени пропали: никто не шевелился, никто не подкрадывался, вокруг были знакомые до последнего камешка кладбищенские овраги. Васса забилась в самый дальний уголок и сидела, дрожа всем телом и стуча зубами.
— Ну, — терзаясь, понукал себя Юра. — Да ну же! Маменькин сынок!..
Юра впервые увидел Вассу, когда она, открыв широкое окно в мезонине, сидела на подоконнике и смотрела на гимназический двор, где Юра с товарищами играл в войну русских с кабардинцами. Юра взглянул на Вассу, и вдруг сердце его дрогнуло. Он взглянул второй раз и — покраснел. В третий он уже взглянуть не отважился… Зато тут же, как бы между прочим, просто так, спросил у товарищей, что это за противная девчонка смотрит в окно и мешает им играть. Сведения он получил такие. Васса — младшая дочка коллежского асессора Бовы. Матери у нее нет. Мачеха ее не любит. Васса живет загнанная, забитая, босая и голодная. Ее не отдают в гимназию, ей запрещают играть с соседскими детьми. Зато по хозяйству она управляется за взрослую работницу. В свободное время и на ночь злая мачеха запирает ее в каморке, в мансарде, одну. Это лучшие минуты жизни Вассы. Она открывает окно — с маленького дворика Бовы это не видно — и, усевшись на подоконник, смотрит в широкий прекрасный мир… Спрятавшись в кустах бузины, куда он прибегал каждый вечер, Юра любовался на Вассино смуглое личико, ее черные кудри, длинные тонкие руки, ее грустные глаза. Он понял — раз и навсегда, — что жить без Вассы он не может. Когда же он увидел, как из грустных Вассиных глаз безмолвно падают крупные слезы, буйный экстаз наполнил мужественную Юрину грудь. Васса была несчастна! Так пусть же пеняют на себя ее враги — Юра сделает ее счастливой. Он поклялся в этом самой страшной для себя клятвой: пусть пропадут все мои книжки, пусть у меня будет тройка по поведению, пусть я не перейду в первый класс, пусть папа заберет меня из гимназии и отдаст в свинопасы!..
Про Вассу, ее горькую судьбу и все прочее — кроме, само собой разумеется, своей неистовой любви — Юра немедленно рассказал своим приятелям, Ване и Володе. Вассина судьба взволновала всех. Мачеху решено было убить. Потом явилась идея написать ей анонимное письмо. Наконец влюбленный Юра заявил, что он Вассу экспроприирует.
Мальчики уже давно, еще с рождества, когда в городе была произведена экспроприация кассы на сахарном заводе помещика Терещенко, решили тоже стать экспроприаторами. Итак, решено, что Юра выкрадет Вассу, а потом добудет у ее отца ключи, и тогда ложа экспроприаторов в составе Володьки, Ваньки и Юрки нападет на почту и заберет все марки. Юра набрался храбрости и через Ваньку отправил Вассе письмо:
«Прекрасная Незнакомка! Будьте моей!
Если Вы, Васса, согласны, кивните головой из окна, когда мы будем играть во дворе. Я — невысокого роста, золотистый блондин, да Вы узнаете — я буду смотреть прямо на Вас.
Ваш навеки Незнакомец
Васса ответила сразу же:
«Я согласна. Кивну. И я вас уже узнала.
Твоя до могилы Васса».
Письмо Вассы было написано кровью, источенной из пальца, наколотого иголкой. У Юры закружилась голова, и он чуть не умер от любви. Он любил Вассу никак не меньше, чем Дон-Кихот Дульцинею Тобосскую…
И вот Васса была рядом. Только что он ее экспроприировал. Вот она сидит в углу и дрожит. Почему она дрожит? Ведь лето и совсем не холодно.
Юра заерзал на месте, и его обдало жаром. Что же теперь делать? Ну, выкрал. Даму сердца. Вот она здесь. А дальше что?
Васса дрожала и молча ежилась в своем углу. От самого дома Бовы и до этой пещеры между ними не было сказано еще ни слова. Они бежали мимо кладбища как сумасшедшие. Было очень страшно.
Юра попробовал кашлянуть. Ничего не вышло — кашель застрял в горле. Очевидно, надо было что-то сказать. Господи! Но что же полагается в таких случаях говорить? Ему еще никогда не приходилось иметь даму сердца. Юра сосредоточенно начал припоминать, что там такое возглашал Дон-Кихот, когда, опустившись на одно колено, объяснялся в любви прекрасной Дульцинее?
Васса сидела и дрожала. Восток побледнел и даже порозовел на горизонте. Что же делать-то?
Вдруг Юру осенило. Ага! Надо, очевидно, подойти и поцеловать даме сердца руку. Руку? Поцеловать? Даме сердца? Нет, на это Юра не отважился. Поцеловать руку? Нет.
А потом — к чему это? Ну, скажем, Юра решился бы, подошел и поцеловал. А дальше что? Невозможно же целовать руку бесконечно. Это же надоест. Что же дальше?
Тоска охватила Юрино сердце. Господи, господи, хоть бы утро скорее, что ли! Может, пойти и позвать Володьку с Ванькой? Володька, тот, верно, знает, что надо говорить даме сердца.
— Хотите, — вдруг вырвался-таки голос из Юриного горла, — я зажгу свечку или фонарик, и вы будете читать «Пещеру Лейхтвейса»?
Васса не ответила. Она дрожала и выбивала зубами дробь. Восток уже порозовел от края и до края. За глинищем, на кирпичном заводе закричала какая-то птичка — приглушенно и сипло.
Юра почувствовал, что он весь как-то тяжелеет, словно вот-вот развалится, глаза щиплет, все вокруг как будто отодвигается далеко, за тучи, неведомо куда. Он зевнул. А-а, это хочется спать!
Юра поскорей вскочил и протер глаза. Такой позор — недостает еще уснуть при даме сердца! Юра схватил свой рюкзак и начал перебирать содержимое. Банка с вареньем. Может, предложить ей варенья? Сухари, масло, порох, олово, пистоны. Все на месте. Все цело. Но в самом деле — как же быть с дамой сердца, когда хочется спать? Не спать совсем? Кто же это выдержит?
Юра протер глаза и посмотрел в угол. Теперь в пещере было уже совсем светло. Дама сердца сидела, дрожала и плакала.
Господи! Что же делать? Что же делать с дамой сердца? И голова такая горячая, так жжет…
…Юра вздрогнул и раскрыл глаза. Голове, и в самом деле, было жарко. Юра лежал, наполовину высунувшись из пещеры, и солнечные лучи жгли его прямо в макушку. Солнце стояло уже высоко — был белый день и час не ранний. Почему он в какой-то яме, на земле, а не дома в постели, Юра понять не мог. Это ему, должно быть, снилось. Он спрятался от солнца, потянулся и перевернулся на другой бок — пускай снится дальше. Но тут какая-то неловкость, тоска, беспокойство охватили его. Юра вдруг вспомнил, вскочил и сел. Господи! Неужто правда?… — При солнце, днем — даже не верится…
Юра тайком, украдкой, осторожно оглянулся.
Пещера была пуста. Дамы сердца не было.
Дрожащими руками Юра взял жестянку с вареньем и открутил крышку. Это были вишни с косточками. Юра положил на язык одну, вторую, потом — третью. Сироп приходилось слизывать прямо с пальца. Незаметно он вычистил жестянку до дна.
Потом Юра встал и судорожно вздохнул. Как гулко в пустой пещере отозвалось эхо, когда нога оступилась и камешек покатился по откосу вниз. Юра опять был один. Один. Горечь защемила сердце. А может быть, это была и не горечь. Словно бы что-то кончилось. Или что-то словно началось. Неизвестно, что это было…
Так или иначе, надо было на всякий случай сунуть руки в карманы и презрительно засвистеть, как это здорово умел делать Володька.
Юра сразу овладел собой. Он постоял и не спеша направился к выходу из пещеры. Потом неторопливо поднял воротник, надвинул шапку до бровей и, чуть выставив голову, осторожно посмотрел направо и налево.
Только тогда он позволил себе выйти. Предосторожность эта здесь, в глинищах, была, конечно, совершенно излишней, но так всегда делал Нат Пинкертон, и Юра считал это для себя обязательным.
Очутившись под открытым небом, на солнце, Юра вдруг сорвался и, сверкая пятками, что есть духу кинулся прочь.