Конец!

Он был один — их четверо: карабины на изготовку, на карабинах широкие тесаки, у пояса по четыре гранаты, и огромные стальные каски над зеленовато-серыми шинелями. А за забором, по улице, их двигалась уже целая орда — волокли пулеметы, тащили бомбомет, грохотала мортира. Они катились валом и сразу же заливали все вокруг — привычное, родное, свое — чужим и неведомым: чужая одежда, чужое оружие, слова команды на чужом, непонятном языке. И весь мир вокруг стал вдруг неузнаваемым — словно и не своим.

— Форвертс! — подтолкнул прикладом ближайший, когда Козубенко на миг задержался у калитки. Эх, кабы не против четырех карабинов, а просто на кулаки!

Утро было сырое, ветер пронизывающий, но тучи, казалось, вот-вот разойдутся и выглянет солнце — яркое, теплое, мартовское. Земля лежала кругом черная и жирная; снег задержался только в овражках и в тенистых местах.

А произошло это так. Когда колонна оккупантов перерезала железнодорожную колею и они с Шумейко, кочегар и машинист, бросив ненужный уже паровоз, побежали в цепь, красногвардейцы как раз отходили от насыпи — отступали к городу. Надо было спешить, пока к станции не прорвался немецкий броневик, — тогда он отрежет красногвардейцев от частей, отходивших на север, в Браиловские леса. Их бежало всего семнадцать: восемь винтовок, шесть наганов и у остальных гранаты. Вдоль пути какой-то очумелый возчик гнал подводу — подальше от опасных мест. Шумейко перерубил постромки, вскочил на лошадь и помчался назад. Он крикнул, что только на минутку забежит в ревком, сожжет бумаги и сразу же догонит. И красногвардейцы побежали прямо через сады, вниз к дороге на Станиславчик. Козубенко не глядя прыгнул через какой-то забор, и, как нарочно, это как раз оказался теткин садик. А больная мать вот уже несколько дней ночевала у сестры. Не мог же он не поцеловать мать на прощание!.. Этих четырех Козубенко сразу увидел у колодца, они уже успели войти в сад с задов, из оврага. Он молнией метнулся прочь, но те забежали и сбоку, и прямо наперерез. Эх, не надо было кидаться за сараи, а двинуть к калитке напрямик, он успел бы опередить этих четырех юнцов!

— Форвертс! — снова подтолкнули его сзади.

Козубенко утер пот рукавом, на щеке остался черный угольный след: Козубенко был прямо с паровоза, в замасленной робе, фуражку он где-то потерял. Ярость сжимала сердце. Паршивые сосунки, ребятишки — огромные металлические каски даже не держались на их детских головах! Но машиниста с Щ-17-17, Миколу Кияшицкого, они прошили прямо пополам, пуль с полсотни в живот, когда он бросился один против их пулемета. Кто ж его знал, что немцы пойдут в обход по шоссе? Надо было отступать не сюда, а на ту сторону, за киевскую насыпь…

В этой части города уже все затихло. Немецкие, собственно австрийские, бронепоезда только что прошли на станцию и рассекли город надвое. Эта половина была уже в руках у оккупантов. В той еще держались красногвардейцы и красный батальон железнодорожного полка. Там же остался и ревком. Они были все вместе, все свои, с винтовками в руках, — можно было заплакать от зависти! Они дерутся, и с оружием отойдут в лес, а вот его сейчас расстреляют под первой же высокой стенкой… Австрийские пулеметы стояли уже на насыпи, четыре или пять, и дружно поливали ту сторону частым свинцовым дождем. Мортира лаяла только изредка. Орудия стреляли еще дальше, километрах в трех: броневики прошли на киевскую линию и теперь били по Браиловскому лесу… Неужто нет способа удрать! Вырвать у кого-нибудь из них винтовку, переколоть остальных и — ходу? На Станиславчик?

Козубенко метнул быстрый взгляд исподлобья. Один шел впереди, двое по бокам, четвертый сзади. Один штык упирался ему в спину, два других покалывали под ребра, передний австриец наклонил карабин дулом вниз. Попробовать разве?

Улица уже не была пустынна. Проклятая широкая и прямая Шуазелевская улица! Из-за заборов выглядывали перепуганные жители. Волна боя прокатилась, и они смотрели, что там и как? Нерешительно, робко выходили и наружу. Вон соборный регент Хочбыхто, без пиджака, пьяный, с карандашом в руках. Со дня окончания духовного училища он берет карандаш в руки только для того, чтобы записать себе в пульку или на вистах. Всю ночь он резался в преферанс и вот очередным «выходящим» выбежал на улицу поглядеть, с чего это вдруг стрельба? Первая волна австрийцев уже прошла, теперь проходила и вторая. Группками по три, по четыре человека австрийцы возникали вдруг прямо из-за спин испуганных жителей, прямо из садов, где каждый кустик был известен и детям и старикам: австрийцы прочесывали предместье, шаря в зарослях кустов, заглядывая на ходу в каждое строение. Регент Хочбыхто стоял разинув рот и хлопая глазами: пулька — до тысячи, самогону выпито без счета, прямо из змеевика, — и он никак не мог сообразить, откуда австрийцы, почему австрийцы, когда ему было точно известно, что живет он в бывшей Российской империи, от границ Австро-Венгрии сто один километр? А впрочем, он тут же и успокоился. Он сообразил, что резались в преферанс, очевидно в вагонном купе — недаром же качало и кидало всю ночь, — и теперь поезд, вероятно, пришел в Подволочиск. Поспешно он стал нашаривать по карманам паспорт, но его как раз окликнули из окна. Петр Андреевич сел на семи бубнах без двух, и Хочбыхто поскорей заковылял назад. Значит, и пьяного регента Козубенко видит в последний раз. Сколько себя помнит, знал Козубенко этого соборного регента таким — без пиджака, пьяного, с карандашом в руках.

На углу Гимназической стояла кучка гимназистов. Они шли в гимназию, и неожиданный переворот захватил их на полпути. Ведь вчера вечером немцы стояли еще на границе. Они пустили ночью десяток бронепоездов, а эшелоны с пехотой прибыли к блокпосту запломбированными как товарные маршруты. Значит, телеграф тоже был в руках у «Центральной зрады» . Проклятые националисты!

Туман поредел, и солнце уже вот-вот готово было выглянуть из-за туч.

И вдруг кровь ударила Козубенко в лицо. Теперь гимназисты, конечно, поднимут его на смех. А как же — ведут Козубенко! Того самого Козубенко, который разоружал их, когда они под командой бравого штабс-капитана Деревянко готовились защищать правительство Керенского. Того, кто верховодил ребятами на железной дороге. Того, кто присылал большевистских комиссаров, малограмотных и некультурных смазчиков, в их цивилизованную гимназию! Председателя союза рабочей молодежи! Нет! Дальше он не пойдет! Пусть расстреливают здесь!

— Цюрюк! — перехватил его движение тот, который шел справа, и кольнул штыком под ребро. — Цюрюк! — подхватили перепугано остальные. Подхватили пискливыми детскими голосами. Такой позор!

Этих гимназистов Козубенко хорошо знал. Вот Сербин — тот самый, который все носится со своим буржуйским союзом учащихся средних учебных заведений. А вон Макар, неплохой парень, но бесповоротно свихнувшийся на Кантах и Гегелях. Туровский, ну что из того, что он знает все песни на свете? А вон и Кульчицкий, интересно, когда ж это он успел опять стать гимназистом, если еще четыре дня назад Козубенко встречал его в военной форме с красной звездой на фуражке? Значит, та же история, что и зимой, когда он ходил со шлыком в «вильных козаках»? Дезертир, отступник, и нашим и вашим! А брат его, слесарь Стасько, побежал вон вместе с цепью красногвардейцев. Не перехватили бы и его там, у мостика! Ведь у Стаха прострелена нога и он хромает. Бедный Стах…

Злоба снова залила сердце Козубенко. Сколько всякой сволочи, даже среди своих! Он пошел прямо на гимназистов, и австрийцы едва поспевали за ним.

— Эй! — закричал он, взмахнув кулаком. — Что же вы стоите? Ваша берет! Бегите, ведите по домам австрияков, показывайте, продавайте народ немцам и вашей «Центральной зраде».

— Хальт! — заспешили австрийцы. — Хальт! Цюрюк! — Они защелкали затворами. — Хальт!

Гимназисты сбились тесной кучкой. Они испуганно жались друг к другу.

— Мы не ябеды! — чуть не плача крикнул Сербин.

— Дурак! — даже побледнел и замахал руками Макар. Он готов был броситься на Козубенко с кулаками за такую дерзость и оскорбление.

Но в эту минуту другое отвлекло внимание австрийцев. В конце улицы, там, у проездного туннеля под насыпью, вдруг затрещали беспорядочные и торопливые выстрелы. Потом послышались крики и частый топот конских копыт. Секунда — и из туннеля прямо сюда вылетели двое верховых. Они припали к конским гривам и гнали во всю мочь. Пули градом посыпались навстречу.

Козубенковские конвоиры не успели даже поднять винтовки к плечу, они только уперли их в бок, и выстрел за выстрелом ударили по беглецам.

— Хальт! Хальт! Хальт!

Передняя лошадь взметнулась и кинулась в сторону, на Гимназическую улицу. Но сразу же на углу и рухнула. Ездок перелетел через голову лошади и вскочил на ноги в трех шагах впереди. Он бросился бежать вдоль высоких заборов. Но пули догнали его, и он упал ничком — тело его содрогнулось, он перевернулся на спину и затих.

Это спасло второго всадника. Он успел за это мгновение проскочить по Шуазелевской до мостика на Станиславчик. Козубенко узнал Шумейко Александра Ивановича и закричал от радости, верховой уже скрылся за садами и постройками, три штыка уперлись Козубенко в грудь. Четвертый австриец подошел к убитому и ткнул его сапогом в бок.

Это был председатель ревкома слесарь Буцкой. По телу Козубенко пробежала дрожь, мелкая и тошнотная. Председателя ревкома, слесаря Буцкого, уже не было в живых…

В это время австрийцам по цепи передали какой-то приказ. Они остановились, опустили винтовки к ноге и вынули папиросы.

— Гимназисты? — спросил кто-то из них.

— Йя! Йяволь!

— Пан з котроп класи?

— Аус дер летцтен клясе…

— Мы також. Тiльки он Юзек, — австриец кивнул на того, который остался возле Козубенко, — з передостанньоп… Мали ci дипльомувати сей рiк. Пан палить? Перепрошую. Прошу пана…

Это, собственно, были не австрийцы. Это были стрелки так называемой «Украинской галицкой армии», сформированной в Австрии из галицийской молодежи «спасать соборную Украину от большевиков».

И тут воцарилось неловкое молчание. Гимназистов было четверо и четверо. Четверо русских и четверо австрийских. Об Австро-Венгрии русские гимназисты из учебника Иванова знали: «лоскутная» империя Франца-Иосифа Габсбурга — страна преимущественно горная, климат в разных частях неодинаков, флора средиземноморская, черноморская и балтийская, фауна палеарктическая, населения восемьдесят два и три четверти человека на квадратный километр. О русских гимназистах австрийским было известно: они также обучаются закону божьему, истории, географии, четырем языкам, математике и еще философской пропедевтике. Они тоже сдают экзамены, проваливаются на переэкзаменовках, получают единицы и отсиживают в карцере.

Разговор не клеился. Четыре гимназиста стояли с книгами под мышкой — они шли в гимназию и, если бы не этот переворот, сидели бы сейчас над латинским экстемпорале. Это, конечно, было позорно, и они чувствовали себя пигмеями. Четыре других гимназиста стояли в стальных касках с винтовками в руках: они с боем вошли в город и только что убили председателя ревкома слесаря Руцкого — вон он лежит пластом. И они чувствовали себя героями-завоевателями.

Один из австрийцев поправил немецкую каску на голове и негромко запел: «Не пора, не пора, не пора…»

Туровский знал и эту песню. Недаром же он считался первым певцом во всей гимназии, а в церковном хоре — первый бас.

— За что вы его… — отважился наконец Сербин, кивнув на Козубенко.

Второй австриец взял у Макара из рук книжку и попробовал прочитать первые строчки. Но по-русски у него не получалось. Он засмеялся и отдал Макару книжку обратно.

— По-кацапски, — сердито сказал он, — теперь пускай пан забывает. Ныне по-украински учиться будете!

— Большевик! — нехотя отозвался на вопрос Сербина третий австриец. — Прятался, хоронился…

«Довершилась Украпнi кривда стара…» — подтянул Туровский.

Тогда вперед выступил Макар. Его бледное, веснушчатое лицо совсем побелело, и веснушки казались нарочно нарисованными. Он даже поднялся на носки и изо всех сил прижал руки к груди. Но Сербин поскорей оттолкнул его назад и заслонил собой. Макар мог все испортить — ведь он сейчас заговорит по-русски, и еще неизвестно, как галичане-легионеры к этому отнесутся. При красных Макар свободно разговаривал по-украински, но при Центральной раде он изъяснялся принципиально только по-русски. За это его уже дважды били сотники и хорунжие.

— Это ошибка! — крикнул Сербин.

— Дер иртум! — вставил-таки Макар. — Эр ист кайн большевик!

Бронька Кульчицкий дернул Сербина за рукав.

— Но…

— Молчи! — прошипел Сербин. — Ведь он же из нашего города… железнодорожник… свой… Это ошибка! — крикнул он австрийцам. — Он украинец!

— «Най пропаде незгоди та тяжка мара…» — продолжал напевать Туровский.

Козубенко выпрямился, губы у него задрожали. Он снова утер лоб рукавом, и черная прядь появилась на русой голове. В груди заныло тоскливо и тошно. Ведь это измена! Так спасаются только трусы! Но ведь это не он сказал, что он не большевик.

— То правда? — нерешительно переспросили австрийцы. — Пан украинец?

Сердце колотилось и замирало. Нет! Козубенко не может принять заступничества в такой форме. Нет, нет! Пускай расстреливают, сразу же, здесь, под этой бакалейной лавкой! Кровь ударила в голову, и он уже раскрыл рот.

Но внезапно — совсем уж неожиданно именно здесь и сейчас — почти рядом, в начале улицы, где отходила дорога на Станиславчик, вдруг грянули звуки военного духового оркестра. Еще не перестали бухать пушки на киевской линии, пулеметы еще трещали за вокзалом, еще били пачками винтовки с Нового Плана, а свалившийся с неба оркестр уже исполнял «Ще не вмерла». Музыка все приближалась, наплывала, и неторопливый, но частый топот сотен конских копыт сопровождал бравурную мелодию.

Минута — и из-за угла показались ряды всадников. Гимназисты, как и все остальные, обернулись туда.

Тогда Козубенко изловчился и изо всей силы хватил ближнего австрийца кулаком по затылку. Каска слетела, и, загремев карабином и брякнув манеркой, австриец грохнулся наземь. Но Козубенко этого уже не видел, а только слышал. Еще долетело до него щелкание затворов, испуганные выкрики «хальт», — он подскочил и уже скатился на черную вязкую землю по ту сторону забора. Несколько пуль с хрустом пронизали истлевшие доски — над самым ухом и выше головы. Кто-то ухватился за верх и скреб тяжелыми подошвами по доскам забора. Козубенко вскочил на ноги и, не разбирая пути, кинулся вперед.

Несколько деревьев, кучка голых колючих кустов, садовая скамейка — все это вихрем промелькнуло мимо Козубенко, он перескочил через широкую помойную яму, и уже снова перед ним был забор. Он перемахнул и через этот, и черный кудлатый пес схватил его за ногу, но зубы соскользнули с твердого голенища. Посреди небольшого дворика застыл растерянный, перепуганный старичок.

Козубенко оттолкнул его, свистнула пуля, и со звоном посыпались стекла из окна, он забежал за сарайчик. Еще один забор, еще прыжок, еще дворик. Садики были как один, узкие и тесные, Козубенко пробежал их несколько и, может быть, только в пятом понял, что пули уже не свистят над его головой, стрельба утихла и выкриков «хальт» тоже не слышно…

Гимназисты сбились в кучку и прижались друг к другу. Но австрийцам было не до них. Собственно, австрийцев уже и не было: они бежали вдоль забора, они стреляли, они скрылись за воротами.

Конники тем временем широким строем выехали на Шуазелевскую улицу. Впереди на вороном жеребце восседал атаман с длинными седыми усами. За ним везли знамя — огромное, желто-блакитное, с золотым трезубцем на древке. Оркестранты красовались в новеньких синих жупанах. Казаки были в широких шароварах, на спину свисали длинные красные шлыки. Зима прошла не зря: из-под каждой папахи уже спускался на лоб тонкий, как ус, извивающийся оселедец.

— Ленька! — завизжал вдруг Бронька Кульчицкий.

— Репетюк!

Впереди второй сотни гарцевал молодой и стройный старшина. Шаровары на нем были красные, шлык с золотой кистью, жупан с откидными рукавами. Старшина покосился в их сторону, поправил пенсне на широкой тесемке, подобрал губы, чтобы не позволить себе улыбнуться, и придержал коня. Потом огрел его нагайкой и молодцевато вылетел из рядов. Конь ступил на тротуар и остановился перед гимназистами.

— Милорды! — приветствовал их Репетюк, предательская улыбка все же заиграла у него на губах. — Сервус! Все свои? Мсье Туровский? Кабальеро Макар? И вы, мой сеньор Бронька? Все еще зубрите грамматику?

Репетюк не оставил своей неизменной привычки — он не обращался иначе, как «сэр, мсье, милорд».

— Ты был в Галиции? А Воропаев? А почему ты без оселедца?

Выгнанный товарищами год назад, в первые дни февральской революции, из гимназии за антисемитизм, Ленька Репетюк окончил школу прапорщиков. Теперь он был хорунжий, и на левом рукаве у него красовался роскошно шитый золотом трезубец и треугольный шеврон.

Репетюк покраснел и презрительно усмехнулся. Перед ним стояли всего только мальчишки-гимназисты. Они продолжают ходить в класс, зубрить историю церкви и неправильные французские глаголы. А он уже полгода не слезает с коня в походах и боях за неньку Украину. Он перегнулся с седла и хлестнул нагайкой мертвое тело, лежавшее перед ним поперек тротуара.

— Хо! «Товарищ» Буцкой? Большевистский главковерх! Адье-лю-лю, привет вашей бабушке! — Репетюк направил коня прямо на труп. Но конь изогнулся и осторожно переступил через мертвого. — Мое почтение, джентльмены! Однако спешу за полком. Приходите на вокзал — угощаю немецким пивом, майне герн!

…Козубенко прислонился к яблоне и перевел дыхание. Сердце колотилось, грудь сжимало, ноги дрожали. Он прислушался. Кровь стучала в виски, и в ушах звенело. Но он почувствовал — вокруг стоит абсолютная тишина, погони нет. Радость хлынула в грудь и разошлась по телу горячими волнами. Значит, он все-таки удрал! Сам удрал, а не как-нибудь там. Прекрасно жить на свете!.. Он осмотрелся. Сад сиял в весенних лучах солнца, пустынный и тихий. И был это как раз садик слесаря Буцкого. Слесарь Буцкой убит. И машинист Кияшицкий тоже. А Стах? Ведь ему прострелили ногу. Интервенция победила!.. Козубенко ткнулся лицом в локоть и зарыдал. Коротко и в голос. Потом сразу утер глаза и поглядел вокруг. Садик был маленький и убогий — в точности, как у Козубенкова отца на Пеньках. На арендованной у графа Гейдена земле семь вишен, горькая черешня, две яблони и орех. Теперь с оккупантами вернется и граф Гейден. Всё, очевидно, вернется. Помещики, офицеры, царский режим, городовые… Козубенко не выдержал и засмеялся. Нет, не может этого быть, чтобы все вернулось к старому. Разве же люди согласятся?… Он раздвинул кусты крыжовника, осторожно, чтобы не поломать веток, — Буцкой очень любил крыжовник и смородину, — и вышел на дорожку. Почки на сирени уже налились, земля под ногами лежала черная, маслянистая; кое-где короткие зеленые хвостики уже прорезали ее: пролески, сон. Зима кончилась. Солнце стояло высокое и теплое. Козубенко остановился. Решение надо было принимать немедленно — пробираться через фронт к своим или остаться здесь и искать подпольную явку?

Явки Козубенко не имел. Он не должен был оставаться в подполье. Ему надлежало отступить в качестве помощника машиниста на бронепоезде «Большевик». Это впервые кочегару Козубенко предстояло ехать помощником. В первый рейс. Эх!

Козубенко обчистил глину с сапог и решительно зашагал к калитке. Неужто он не найдет явку в родном городе, где железная дорога, депо, вагонные мастерские и каждый третий, вне сомнения, свой.

На веранде домика Буцкого на длинных веревках сушилось белье. Женская юбка, два детских лифчика, кальсоны и рубашка. Никогда, никогда не наденет уже этих кальсон и рубашки слесарь Буцкой, первый в родном городе председатель ревкома! Будьте вы прокляты, интервенты, с «Центральной зрадой» вместе! Но Козубенко жив, он вас не боится, и он еще будет на своей земле хозяином собственной жизни!

Калитка выходила на Старо-Почтовый переулок. Козубенко забежит к тетке, смоет с себя грязь, переоденется во что-нибудь, проведает мать, скажет, что остался-таки… остался, о черт!

Он толкнул калитку сердито, наотмашь и чуть не сбил с ног девушку, спешившую узким тротуаром вдоль забора.

— О черт! Простите…

Девушка прыгала на одной ноге, другую, ушибленную, она схватила обеими руками: ребро калитки стукнуло прямо по косточке. Козубенко не видел ни девушки, ни улицы, ни собственных рук — так ему еще никогда не приходилось краснеть. Стукнуть девушку — какой позор! Ну, чего она стоит и не уходит? Неужто так уж и не может ступить? Может быть, он сломал ей ногу? Вот напасть!

Через силу Козубенко поднял глаза и искоса поглядел.

Девушка стояла, как цапля, — ушибленная нога так и застыла в воздухе. Запаска, плахта, корсетка, а от венка — целая галантерейная лавка пестрых, разноцветных лент.

Еще не смолкли пушки, еще не высохла кровь красногвардейцев на шпалах и балласте, — и уже ловить женихов, предательское отродье из просвиты? От гнева у Козубенко потемнело в глазах, земля поплыла у него из-под ног вместе с забором, калиткой, садиком Буцкого и всем Старо-Почтовым переулком. Он посмотрел прямо в упор, чтобы запомнить это проклятое лицо.

Широкие, потрясенные, полные возмущения и гнева глаза — ничего больше он не увидел.

— Козубенко!.. Ты?… Остался?!

— Катря?…

— Я.