В ложу «Черная рука» Пиркес, однако, решил не вступать. В самом деле, это было просто смешно. Содержание анонимного письма, полученного Пиркесом от таинственной «ложи», не внушало никакого уважения.
— «Брат Пиркес Шая! Для всемогущей Ложи не существует тайн! Ложа знает, где Ты получил пулю в грудь, Ложа знает, что Ты владеешь разумом Змия, сердцем Льва и жалом Осы! Ложа зовет Тебя — иди к нам! Черная Рука — это Ложа Черной Народной Мести. Черная рука поразит Дьявола в самое сердце! Если ты согласен — выходя на улицу, измажь мелом левый рукав, — Ложа тебя найдет. Да протянется Черная Рука Народной Мести над нашей окровавленной Землей!»
Это отдавало пинкертоновщиной, американскими фильмами и опереточной романтикой. А принимая во внимание битье стекол, дверные ручки, вымазанные калом, и непристойные акростихи на заборах — походило просто на хулиганство.
Пиркес отверг предложение и создал сам «Красный круг».
Случилось это так.
В понедельник утром ему вдруг сообщили о расчете. Столовая «Вишневый сад», где до сих пор с трех часов дня до трех часов ночи он, под стук вилок и ножей, играл «Семь-сорок», «Молдаваночку», «Ривочку» и «Дерибасовскую», получая пять копеек николаевскими с каждой пробки чернятинского пива, вдруг закрылась. С сегодняшнего дня это было уже «Кафе артели безработных офицеров русской армии». Официанты, буфетчики, повара будут набраны только из офицеров. Скрипач-тапер тоже стал ненужен. Его место займет офицерский квартет под управлением бывшего полкового капельмейстера. В полный расчет Пиркесу предложили либо двадцать австрийских крон, либо десять обедов из дежурных блюд. Пиркес выбрал обеды. Что он будет есть на одиннадцатый день, он пока не мог себе представить. Частные уроки прекратились, на бирже числилось свыше трех тысяч безработных, железнодорожники бастовали, служащим уже три месяца не платили жалованья, лавки тоже закрывались: покупать было некому и нечего. На кондицию за городом рассчитывать тоже не приходилось — не воспитанием детей озабочены сейчас помещики. Но на десять дней Пиркес был пока обеспечен.
Он надел фуражку и отправился есть «дежурный обед».
У выхода из «Алейки» на территорию железной дороги внимание Пиркеса привлекла группа, направлявшаяся ему навстречу, в город. Два австрийских солдата конвоировали двух девушек. Пиркес этих девушек знал. Одна из них — гимназистка Шура Можальская. Другая, босая, в голубом линялом платьице, с выцветшими всклокоченными волосами, пятнадцатилетняя дочка путевого сторожа с первой будки на волочисской линии, прозванная «Одуванчик» за непокорные, вихрастые волосы, торчавшие во все стороны, как опрокинутый стожок. Увидев Пиркеса, Можальская покраснела, но тут же тряхнула своими пышными кудрями и проплыла мимо него павой, даже мурлыча под нос веселый игривый мотивчик:
Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…
— За что это их? — спросил Пиркес у босоногих мальчишек, кучкой бежавших сзади.
Не довольно ли сердцу кружиться…
долетело еще до него, и топот четырех тяжелых солдатских сапог поглотил конец бравурной мелодии.
— За подписные листы! — охотно ответили ребята.
Девушки ходили по квартирам, собирая деньги на питание детей бастующих железнодорожников.
В эту минуту совсем близко на путях вдруг раздался свисток паровоза. Пиркес даже вздрогнул. Паровозные гудки были теперь в редкость. От товарной станции катил поезд. В тот момент, когда паровоз Щ поравнялся с высоким забором у пакгаузов, целый фейерверк камней, палок и болтов вдруг взлетел из-за забора и градом застучал по машинистской будке и стенкам вагонов; осколки стекла посыпались на гравий пути. Пиркес успел увидеть, как штрейкбрехер-машинист, присев на корточки, пугливо выглядывал в разбитое оконце. Через минуту десяток ног затопали по асфальту «Алейки», и несколько парней бросились врассыпную. Двое перепрыгнули через забор и хлопнулись на землю прямо против Пиркеса. Высокий и худой — Зиновий Золотарь, за ним маленький и шустрый — Стах Кульчицкий.
— Эх ты! — кричал Стах. — Голова морковная, душа бескровная! Говорил же я тебе, наперед кидать надо, а ты, пока собрался, как раз в хвост и угодил. Сидит, надувается, три дня в два сапога обувается!..
Пиркес подошел и поздоровался.
— Война, хлопцы?
— Война не война, а заслужил — по морде на!
Они пошли втроем. Золотарь выглядел уныло, как всегда.
— Э! — обиженно ворчал он. — И дела никакого, а конца-края тоже не видать. Морду кому-нибудь набить, действительно, надо…
На заборе против депо висело какое-то свежее объявление. Они подошли и прочитали. Это было сообщение немецкого командования об аресте первого стачечного комитета. Оно грозно предупреждало, что «второй будет обнаружен и выслан в концентрационный лагерь, а третий расстрелян без суда». Подписано: «Комендант И-К отряда полковник фон Таймо». «И» и «К» означали «императорского и королевского», то есть австро-германского.
— Ик! — шутя икнул Стах. — Гляди, Таймо, икнется тебе, когда мы о тебе вспомним…
Пиркес вынул из кармана карандаш — огрызок обыкновенного красного карандаша, которым он, еще когда работал в кафе, отмечал на стенке крестиками, чтобы его не обмишурил буфетчик, количество поданных на столы бутылок пива.
Пиркес бросил взгляд направо и налево — вокруг и близко никого не было — и быстро обвел красным кругом подпись фон Таймо. Потом наискосок через все объявление написал:
«Полковник Таймо присужден к расстрелу».
Из-за угла в эту минуту вылетел черный лаковый кабриолет. Под тонкой серебристой сеткой плавной иноходью шел знаменитый арабский жеребец из конюшен графа Гейдена. Ребята отпрянули от забора. Кабриолет мелькнул мимо. В нем восседал седой, весь в орденских ленточках, австрийский офицер и рядом с ним молоденькая учительница немецкого языка Аглая Викентьевна.
— Ишь, шкура… — флегматично обронил сквозь зубы Золотарь.
— Нет такого дерева, чтоб на него птицы не садились, — начал Стах и уже открыл было рот, чтобы отчебучить что-то веселое и не совсем приличное, но Пиркес его перебил.
— Вот что, хлопцы, — заговорил Пиркес, заикаясь от волнения, — дальше так нельзя! Надо создать боевую дружину. Достанем бомбу и бросим в Таймо. Мы назовем дружину «Красный круг», — вдруг придумал Пиркес. — С одной стороны, это будет круг красных друзей, а с другой стороны — кто в этот круг попадет, тому…
Но Стах вдруг стал серьезен и даже рассудителен:
— Погоди, голуба. Не лезь поперед батька в пекло. Есть люди постарше, им лучше знать, что к чему… Поспрошать надо, тогда уж…
— А-а! — рассердился Пиркес и, не попрощавшись, ушел.
Взволнованный, целиком захваченный своей идеей, пришел Пиркес в «Кафе безработных офицеров». Проходя мимо книжного магазина, он, однако, на минуту задержался. Выставленные на витрине портреты гетмана Скоропадского и генерала Эйхгорна привлекли его внимание. Он поколебался одно мгновение, потом быстро вошел в магазин. За две последние кроны он приобрел оба и, свернув их трубкой, теперь уже не спеша направился в кафе.
В кафе было еще пусто. Возле рояля, на постоянном месте Пиркеса, теперь стояло четыре пюпитра. Полковой капельмейстер и музыканты раскладывали ноты и инструменты. За буфетом, разглаживая нафабренные усы, в точности так же, как это он делал на параде перед полком, стоял полковник Самойлович. За кассой сидел штабс-капитан Деревянко. Четыре прапорщика с белыми салфетками, перекинутыми через левый рукав, выстроились у двери в кухню, в ожидании посетителей… Верхнюю одежду на вешалке принимал интендантский чиновник Миклашевский.
Из двух десятков столиков заняты были только два. За одним регент Хочбыхто с приятелями играл в преферанс — бутылки с пивом стояли на отдельном столе. За другим обедал в одиночестве командир городской комендантской сотни поручик Парчевский. Пиркес поколебался, потом присел за крайний столик у входа.
Но Парчевский сразу заметил его и приветственно помахал рукой.
— Алло, Пиркес! — крикнул он. — Подсаживайтесь ко мне. Такая скука.
Пиркес нерешительно приблизился. После встречи в день объявления стачки он Парчевского не видел.
— Полдюжины! — крикнул Парчевский. — Господин прапорщик!..
— Скучно, — заговорил Парчевский, разливая пиво. — Расскажите что-нибудь, Пиркес… Ну, например, о гимназии… — Он закурил. — Как давно это было… Вам сколько лет, Пиркес?
— Девятнадцать.
— А мне двадцать один… Впрочем, это несомненно ошибка. Мне по крайней мере пятьдесят.
Пиркес посмотрел на четырех Георгиев на его груди.
— Верно, — перехватил его взгляд Парчевский. — И война тоже. Два первых я получил еще будучи вольнопером. Тогда я геройствовал назло «волчьему билету». Что ж… — он криво улыбнулся, — георгии, действительно, аннулировали «волчий билет»: меня послали в офицерскую школу. Тогда я точно знал, что мне восемнадцать лет. И жизнь впереди мне казалась бесконечной… Это, наверно, потому, что меня каждую минуту могли убить. Впрочем, и теперь меня могут убить каждую минуту. Значит, не то… Ну, расскажите же что-нибудь, Пиркес. Что вы читаете? Философов, как Макар? — Парчевский усмехнулся. — Макар все такой же? Как-то не случается его увидеть. Ницше, Кант и Пинкертон. Или он засел теперь за Карла Маркса?
— Не знаю, — покраснел Пиркес.
— А вот я Карла Маркса не читал и читать не собираюсь. Все равно не пойму! Вы же знаете, у меня свидетельство за четыре класса… После того я научился еще рубить головы, ходить в разведку, командовать полуэскадроном… Пейте! Пиво отличное.
Он снова налил два бокала темного и пенистого пива. Свой выпил до дна и сразу же налил третий. В это время полковой капельмейстер взмахнул палочкой и квартет заиграл модное аргентинское танго. Парчевский отодвинул бокал и через стол наклонился к Пиркесу. Во взгляде его была тоска.
— Послушайте, Пиркес, в гимназии вы слыли первейшим умницей… Да бросьте, я не в комплимент! Вам и в самом деле все понятно, вы все знаете. Ну, так объясните и мне, Пиркес!
— Я не понимаю… — смешался Пиркес. — Я…
Парчевский сердито откинулся и залпом выпил третий бокал.
— Зато я понимаю вас отлично! — сказал он со злостью. — Вы думаете сейчас: и чего он прицепился, офицеришка, брандахлыст, золотопогонник! Гимназический товарищ нашелся! Допытывается с провокационной целью… Ну, скажите, ведь так, так? Нет, — остановил он Пиркеса, — не надо, не говорите, знаю и сам… — Он отвернулся к окну и начал подсвистывать страстной и в то же время надрывной мелодии.
Пиркес откашлялся.
— Поверьте, Парчевский, — откашлялся он еще раз, — я сам сейчас как-то растерялся… Все валится из рук… мысли разбегаются… Вы спрашиваете, что я читаю? Ха-ха-ха! Я не читаю ничего. Все спуталось…
— Правда? — Парчевский живо обернулся и внимательно посмотрел на Пиркеса. — Нет, вы не врете… Шая! — вдруг положил он ладонь на руку Пиркеса, — Шая! Мне очень тяжело.
Квартет окончил, и флейта резко оборвала последнюю ноту.
— Господин прапорщик! — крикнул Парчевский. — Дайте карточку!
Посетителей понемногу прибавлялось. Два столика заняла компания веселых и шумных австрийских фендриков. За столом слева шушукалось двое спекулянтов. Две проститутки пили лимонад за столиком у окна. Квартет заиграл «Ваши пальцы пахнут ладаном».
Парчевский оперся подбородком на руки.
— Может быть, я слишком рано начал воевать? С семнадцати лет. Вы помните Жаворонка, Пиркес?… Он начал с четырнадцати. Шестнадцати он погиб. С Георгием на груди. Зачем это было нужно?
Пиркес заерзал на стуле. Парчевский его остановил.
— Я знаю, что вы скажете, Шая. Не надо. Я знаю и то, что совсем у вас не туберкулез после сухого плеврита. И знаю, что пулю вы получили под Гниваньским мостом, в красногвардейском отряде. Георгия вам за это никто не дал. Хотите один из моих? — Парчевский положил руку на свои четыре креста. — Хотите все? И тот, который за Перемышль, и тот, который за Раву-Русскую, и за Мазурские болота, и за Карпатский прорыв. Вот этой шашкой я срубил тогда шестнадцать австрийских голов. Таких вот самых, — он кивнул на фендриков за соседним столом. — Кому это нужно? Во имя чего?… Бефстроганов два раза, — бросил он прапорщику-официанту, склонившемуся с карточкой к их столу. — А справку про плеврит вам выдал доктор Крайвич, гинеколог, заметьте. На вашем месте я бы спешно искал терапевта. Кроме того, Крайвич большевик и подпольщик. Державной варте это известно. Не надо бледнеть, Шая. Однако на месте Крайвича я не стал бы задерживаться здесь дольше двух-трех дней…
Квартет умолк, но в зале было уже довольно шумно. Пришли актеры театра миниатюр вместе со своей примадонной, каскадной певицей Колибри. Она, и в самом деле, была крохотная, как лилипутка. Как и полагается, четыре актера немедленно подняли шумный базар на весь зал. Из драматического театра пожаловали любовник Сокалов с женой инженю Долимовой. Какой-то немецкий лейтенант пил пиво вдвоем со своей овчаркой. Овчарка сидела на стуле, перед ней на столе стояла кружка, и она лакала не торопясь. Актрисы млели и стреляли глазами в лейтенанта. Лейтенант делал вид, что не замечает.
Парчевский прищурился и разглядывал лейтенанта сквозь кольца папиросного дыма.
— Немцы, — ни к чему, просто так, сказал он, — заядлые вояки. Сейчас на западном фронте у них успехи. Слышали про Маас и Верден?
— Боюсь, — хрипло рассмеялся Пиркес, — что они проиграют на востоке.
Парчевский внимательно посмотрел, но не сказал ничего. Квартет заиграл какую-то шансонетку из репертуара Колибри. Австрийские фендрики послали ей букет роз. Она кивала головой и кокетливо показывала зубы. Парчевский вдруг наклонился к Пиркесу через стол.
— И потом, — быстро проговорил он, — вы знаете Зорю, Кагановича, Василенко, Топоркова и Торнбойма? Ну да, наш городской голова и члены городской управы. Скрытые большевики. Не сегодня-завтра их арестуют.
Подали бефстроганов, и Парчевский разлил по бокалам четвертую бутылку.
— Что есть на сладкое, господин прапорщик? — поинтересовался он.
— Компот из свежих фруктов, абрикосовый мусс, малина со сливками, мороженое, кофе, ликеры, господин поручик! — отрапортовал прапорщик.
— Малину со сливками. Вольно. Можете идти… Перед моими георгиями, — засмеялся Парчевский, — тянутся не то что прапоры, а даже подполковники. Вы знаете, что офицеров с четырьмя георгиями в русской армии почти нет?… Ах да, очень интересно! Вы слышали? Кто-то подсчитал, что средняя продолжительность жизни русского прапорщика была семнадцать дней. А малолетних добровольцев — девятнадцать окопных часов. Здорово! Я, должно быть, уникум, в сорочке родился. И вы знаете, я абсолютно уверен, что доживу до глубокой старости. Вот не могу только представить, какова будет моя жизнь не то что через десять лет, а завтра, даже через полчаса. Но знаю, что проживу страшно долго. И умру от старости. Пуля меня не возьмет. Я заговоренный. Ха-ха!..
Он заметно пьянел. Пиркес почти не пил, и пятую бутылку Парчевский заканчивал один.
— Шая! — Он снова положил свою ладонь поверх руки Пиркеса и даже нежно пожал ее, — Шая, ну, пожалуйста, объясните вы мне все. Ведь вы были самый умный у нас в гимназии. Вы знаете, я вас не любил за это. Из зависти. Вы были мой конкурент. Я считался первым по части всяких бесчинств, хулиганства, дерзостей. А вы — по своей начитанности, знаниям, уму. Я ненавидел вас. Честное слово. Но я прошу вас…
В эту минуту к столику торопливым и упругим шагом, придерживая шашку, подошел поручик Игель, адъютант Парчевского. Он щелкнул шпорами и вытянулся.
— Господин комендант, — приложил он руку к фуражке, — разрешите доложить?
— Да.
— Немецкий комендант железнодорожного узла, господин полковник фон Рейнгольц и австрийский комендант гарнизона, господин полковник фон Таймо, просят господина украинского коменданта, господина поручика Парчевского немедленно прибыть на вокзал, в помещение бывших царских покоев, на совещание, а также для опознания лиц, задержанных австро-германскими караулами, находящихся под стражей в железнодорожной аудитории. — Он еще раз щелкнул шпорами и опустил руку.
Парчевский досадливо поморщился, но тут же встал.
— Я должен идти, Шая, но очень тебя прошу, приходи сюда ужинать. Ну, часов так в десять. А? — Он пристегнул портупею. — Выпейте пива, господин поручик. А? Ей-богу, приходи. Так хочется с тобой поговорить.
— Хорошо, Вацек, — сказал Шая. — Я непременно приду. В десять. Только за пиво платить будешь ты, так как у меня нет и не предвидится ни копейки, ни пфеннига, ни крейцера, ни шага, ни шеляга: на какую валюту ни считай — банкрот.
Парчевский захохотал и хлопнул Пиркеса по спине.
— Господин поручик! Расплатитесь, пожалуйста, за мой обед и вообще позаботьтесь, чтоб тут в кафе открыли для нас с вами постоянный счет.
Он еще раз пожал Пиркесу руку и быстро вышел.
Шая сделал вид, что ему торопиться некуда, и не спеша доел свою малину со сливками. Потом еще лениво посмотрел на Колибри — она ответила быстрым взглядом, — на фендриков, уже достаточно пьяных, на овчарку немецкого лейтенанта. У столика регента Хочбыхто он остановился на минутку и подсчитал ему ремиз.
Но едва выйдя за двери кафе, Пиркес почти побежал по направлению к Киевской улице. Надо было как можно скорее попасть на Пеньки. Надо было во что бы то ни стало немедленно разыскать Козубенко. И о членах городской управы, и о докторе Крайвиче надо известить его сейчас же. Что Козубенко связан с подпольщиками-большевиками, что Козубенко сам большевик, об этом Пиркес догадывался. Но доктор Крайвич! Пиркес знал, что он революционно настроен, но, значит, он таки большевик! Державной варте это известно, а ему, Пиркесу, — нет!
Козубенко дома не было, и не знали, когда он вернется.
— Он не приходит по два дня кряду, — грустно вздохнула мать.
Пиркес выбежал. Что же делать? Зилова в городе тоже нет — он отправился в Дзялово, Иваньковцы, Мурафу организовать снабжение забастовщиков продуктами. Катря Кросс? Нет, за ней все увивается какой-то фендрик, и в шапочке «а-ля мазепинка», с желто-блакитной розеткой на груди, она каждый день гуляла с ним по тенистым уголкам «Вишневого сада». Стах Кульчицкий и Золотарь? Но у Стаха можно было напороться на его брата Броньку. Этот чертов перевертень уже красовался в мациювке польского легионера: пан Заремба вербовал добровольцев в какие-то польские легионы, и Бронька вертелся у него в писарях. «Пан писаж вуйска от можа до Бобруйска», — рекомендовался он теперь, знакомясь с девушками.
Очевидно, надо было идти прямо к самому Крайвичу. Но варта, несомненно, держит теперь его квартиру под неусыпным надзором. Идти мужчине к врачу-гинекологу… Фу ты, черт, ну и выбрал же он себе идиотскую специальность.
На углу Базарной запыхавшийся Пиркес вдруг снова нос к носу столкнулся с Можальской. Она шла без конвоиров и одна. Вертя на ремешке зонтик вокруг пальца, она напевала:
Пупсик, мой милый Пупсик…
Пиркес чуть не сбил ее с ног и, сконфузившись, попятился.
— Вас уже отпустили?
— Двадцать пять крон! — захохотала девушка. — А откуда у меня деньги? Так они велели прийти завтра утром и отсидеть два дня, потому что сегодня в женской камере ну совсем нет места! А лист я им все-таки не дала! Я его запихала в рот и по дороге потихоньку сжевала! — Она залилась смехом, но тут же сделала гримасу. — Такая гадость! Лиловые чернила «ализарин»! А Одуванчика они просто прогнали: я сказала, что это моя прислуга! Ха-ха-ха! — Она опять оборвала смех и сердито нахмурилась. — И все это меня абсолютно не касается! И ваша революция тоже! Но не могу же я спокойно смотреть, как мрут с голоду дети! Простите, — уже спокойно сказала она, — ведь мы с вами так и не знакомы. — Она протянула руку. — Можальская. Вы, конечно, меня знаете. Я вас тоже. Вы такой страшный, всегда серьезный и так хорошо играете на скрипке. Идемте сейчас ко мне, у нас вишня лутовка, сладкая, сладкая! Я запишу все фамилии, пока не забыла, сделаю новый подписной лист, а вы сыграете что-нибудь из репертуара Вяльцевой. Вечером я обегу всех и соберу деньги, а завтра утром пойду и отсижу им их противные два дня…
— Послушайте, Можальская, — сказал Пиркес, — вы бывали когда-нибудь у врача-гинеколога?
Можальская покраснела, так покраснела, что ее рыжие волосы точно поблекли, стали какими-то пепельными, светлыми.
— То есть… — Пиркес тоже весь посинел, — то есть я хотел сказать… понимаете… не то… а… — Он совсем растерялся, руки у него стали мокрые. — Я хотел… дело в том… видите ли… того…
Можальская сразу успокоилась, и кровь отлила от ее лица. Она поджала губы и коротким движением откинула волосы назад — они уже снова пылали, золотисто-рыжие, как медная стружка.
— Нет, — решительно ответила она. — Я еще никогда не была у врача-гинеколога. Это по женским болезням?
— Слушайте, Можальская! — взял ее Пиркес за руку. — Вы меня простите. Потом я вам объясню, и все такое… Но сейчас, не могли бы вы пойти, нет, прямо-таки побежать на Графскую улицу тридцать два к врачу-гинекологу Крайвичу, будто бы на прием, и сказать ему, что державная варта и немцы все о нем узнали, а также об известных ему членах городской управы. И что оставаться ему здесь никак нельзя… Понимаете, я…
— Я понимаю, — сказала Можальская. — Но врачу надо платить за визит. А у меня нет денег. Одолжите мне керенку или пять крон. Я вам отдам…
— Да что вы! Это же не визит! Совсем не нужно, чтобы он вас осматривал. Вы войдете и сразу же скажете, что…
Можальская мигом повернулась на одной ноге.
Всем приятны, всем полезны помидоры, да, помидоры… -
запела она и быстро перебежала улицу. Еще мгновенье, и она скрылась в переулке, ведущем на Графскую…
Козубенко дома не было, и действительно никто не мог сказать, когда он вернется. Его только что задержал австрийский патруль и привел в железнодорожную аудиторию — кинематограф на территории железной дороги, превращенный сейчас в огромную гауптвахту.
Задержанных находилось здесь постоянно человек сто — полтораста. С начала забастовки австрийские патрули, не умея проверить документы на месте, задерживали каждого, вызывавшего у них малейшее подозрение. В большинстве случаев это были железнодорожники или по одежде похожие на железнодорожников — студенты, техники, инженеры. Немало попадало сюда и крестьян из окрестных сел, главным образом, молодых, с чистыми лицами, которых принимали за переодетых интеллигентов.
Козубенко втолкнули в темный зал кинематографа, и дверь затворилась. Ужас! Он как раз шел на заседание нового, только что созданного стачкома, членом которого избран был и он. Он нес кучу сообщений от телеграфиста Полуника — тайного связного по линии. Телеграф бастовал, но Полуник подключил электросеть своей квартиры к прямому проводу, а под кроватью у себя установил собранный из разных старых частей аппарат. Распластавшись под матрацем, он принимал сводки и из Киева, и из Одессы, и из Могилева, и из Волочисска. Сводки он передавал Козубенко… Что же теперь делать? Как удрать? Ведь даже если и отпустят, так не раньше чем через день-два…
По другую сторону печки слышался приглушенный разговор. Спорили двое.
— Инфузория пожирает какую-нибудь там былинку, — грустно бубнил один голос, — инфузорию проглатывает букашка, букашку жрет червяк, червяка клюет курица. Курица! И все это — смерть, смерть, смерть…
— Конечно! — горячо захлебывался второй голос, присвистывая сквозь выщербленный зуб. — Конечно! Вообще идеальный человек не существует. Что такое идеал и идеальное? Это только философская категория, термин высшей абстракции, мерило разума в себе и вообще. Но вот возьмем историю на протяжении веков. Лучший пример Леонардо да Винчи…
— Я тебя прекрасно понимаю, — еще погрустнел первый голос, — ты сейчас начнешь доказывать, оперируя своими философскими категориями, что смерть одного существа продолжает жизнь других! Но курицу хочет съесть человек! А другой человек вырывает ее у него изо рта. И люди затевают между собой драку. Начинается война! Война!
— …И абсолютную ценность человека мы можем определить даже с точки зрения абстрактных категорий. Мы имеем на это право! Я говорю вообще. Леонардо да Винчи был знаменитый художник, творец научной, то есть идеальной, анатомической живописи. Он такой же выдающийся скульптор, архитектор, физик, математик, механик, инженер. Он…
— …И люди начинают убивать, уничтожать друг друга! Опять смерть, смерть, смерть! Я тебя прекрасно понимаю! Ты скажешь — прежде чем умереть, человек успевает оставить потомство. И ты говоришь, что это и есть идеальное бессмертие!
— Он, наконец, поэт! Он неутомимый путешественник! Он профессор и педагог! Он хирург!..
— Но совсем это не бессмертие! Это сказка про белого бычка! Курица-то померла! И человек умер! Умер индивидуум! Умер я!
Друг друга собеседники совершенно не слушали.
Козубенко прополз за печку и нащупал в темноте ноги обоих.
— Здорво! — сказал он. — Кто тут из вас Сербин, а кто Макар?
— О! — удивился Макар. — Это Козубенко.
— Козубенко? — обрадовался Сербин. — Послушайте, втолкуйте вы, пожалуйста, этому остолопу, что…
Но Козубенко чиркнул спичкой и поглядел на книжку, которую взял у Макара из рук.
— Понимаете, — возмущался Макар. — Такое свинство, держат тут в темноте, совсем невозможно читать!
Книга называлась «Интегральное исчисление», ведь Макар поступил на математический факультет.
— За что это вас сюда? — полюбопытствовал Козубенко.
Сербин сердито хмыкнул.
— Мы шли вдвоем. Они спрашивают документы, а у нас ничего с собой нет. И они же ни слова не понимают!.. Говорят, сейчас будет какая-то проверка. Пускай хоть посмотрят на студенческую фуражку. Правда, студенческая фуражка только у него, — кивнул Сербин на Макара, — зато у меня тужурка студенческая, и я думаю…
В это время люстры наверху вдруг вспыхнули, яркий свет залил зал, и в ту же минуту дверь в конце широко распахнулась. Десяток австрийцев с винтовками и за ними два офицера вошли в зал. Зал зашуршал, зашумел — все подымались на ноги.
— Руиг! — крикнул один из офицеров и сразу перешел на ломаный русский язык. — Астаца по места! — Он вышел на середину. — Который шилаек имеет претензия и который шилаек без документ, тот шилаек выходит тут и строит себя один после один…
Люди затопали, загремели сапогами, подымаясь и выходя на середину. Козубенко схватил Макара и Сербина за руки и потащил за печку, в тень.
— Послушайте! — горячо зашептал он. — Я член нового подпольного стачкома, через час мне надо быть черт знает где на заседании во что бы то ни стало, у меня информации с линии. Тебе все одно, ты будешь читать тут книжку, так отдай мне свою студенческую фуражку, а ты свою тужурку: может, они меня выпустят. А вы свою личность не завтра, так послезавтра удостоверите, подадите ему сейчас заявление, что ли. Скорее!
Он заслонил угол и подождал, пока Сербин скинет тужурку. Шапка Макара была уже у него на голове.
— Ты ему скажи, — зашептал Макар, — по-немецки: их бин айн шюлер, айн шюлер… Понимаешь?
— Как, как?
Макар повторил еще раз.
— Их бин, их бин айн шюлер, айн шюлер, — несколько раз повторил Козубенко. — Ладно! — Он сорвался с места и побежал на середину. Но вдруг остановился и вернулся назад.
— Давай сюда! — выхватил он у Макара его книжку и наконец втиснулся между других «шилаек, который без документ», окруживших немецкого лейтенанта.
Сербин в одной рубашке и Макар без шапки нерешительно подошли и тоже присоединились к группе. Козубенко стоял впереди — так, что лейтенант его хорошо видел, — сбив студенческую фуражку на затылок и совершенно углубившись в раскрытую книгу.
Когда лейтенант остановился перед Козубенко, ожидая, какие он заявит претензии, тот так был углублен в чтение, что в первую минуту лейтенанта даже не заметил. И только когда лейтенант коснулся стеком его плеча, он бросил на него равнодушный, совершенно отсутствующий взгляд: книга целиком поглотила внимание студента. Впрочем, заметив свою неучтивость, он смутился и расшаркался перед офицером.
— Понимаете! — постучал он по страничкам раскрытой книги. — Чертовски интересная штуковина! Интегральное исчисление! Красота! Оторваться не могу. Ах, пардон, пардон, — снова спохватился и расшаркался он, все кланяясь и как можно любезнее улыбаясь. — Их бин шулер, шулер, понимаете? Не тот, что в карты шулер, а айн шулер, студент, айн штудент… Я шел, понимаете, учить урок, лекцию, понимаете, и документ, конечно, оставил дома, дома, понимаете, нах хаузе?
Лейтенант пожал плечами. Студент был, по-видимому, какой-то придурковатый.
— Геен зи нах хаузе, — сказал он небрежно, проходя дальше. — Кто следующий?
Но заявление двух следующих, сделанное на более или менее правильном немецком языке, о том, что они тоже студенты и просят их отпустить домой, заставило лейтенанта насторожиться. Он оглядел их внимательнее. Один был простоволосый, другой в нижней сорочке. Это показалось подозрительно.
— Астаца на место, — сказал он, отходя, — до прибитие пан начальник украинская варта.
Козубенко выскочил на улицу и чуть не побежал со всех ног — шел уже десятый час, вечерняя заря меркла, собрание стачкома назначено на одиннадцать, а ведь до того еще он, Зилов и Катря, комитет союза молодежи, должны были отдельно поговорить с Шумейко. И все это должно произойти в трех километрах отсюда, на кладбище. Козубенко взял себя в руки и пошел не торопясь, заломив студенческую фуражку набекрень и расстегнув тужурку, с видом человека, которому делать абсолютно нечего. «Интегральным исчислением» он обмахивался, как веером. Путь его лежал через вокзальный перрон, полный австрийцев, немцев, державной варты. Он то насвистывал, то напевал себе под нос:
Их бин айн шулер, айн штудент…
Энэ-бэнэ-рэц-квинтер-винтер-жэц.
Энэ-бэнэ-раба-квинтер-винтер-жаба…
У служебного выхода из багажного зала на перрон внимание Козубенко привлекла большая толпа. Все стояли, закинув головы, и смотрели куда-то вверх, на стенку. Двое вартовых тащили длинную лестницу. Несколько немецких фельдсжандармов суетились, разгоняя народ, Козубенко тоже посмотрел вверх.
На этой стене, высоко, чтобы не достать с полу, всегда, сколько себя Козубенко помнил, висела большая витрина с множеством фотографий. Над витриной красовалась выведенная крупными буквами надпись: «Остерегайтесь воров!» Это была витрина с фотографиями известных железнодорожных грабителей.
Но сейчас вместо засиженных мухами маленьких фотографических карточек в витрине «Остерегайтесь воров» висело только два больших портрета: бравый генерал в белой черкеске и еще более бравый — в немецкой каске с шишечкой на макушке. Генерал Скоропадский и генерал Эйхгорн. Украинский гетман и немецкий правитель. Имя каждого из них под портретом было обведено жирным красным кругом.
Козубенко фыркнул и поскорей пошел прочь.