Собрание стачкома назначено было на православном кладбище, как и всегда, в одиннадцать. Но Козубенко передали, чтобы он пришел вместе со всем комитетом сорабмола, кроме него, Зилов и Кросс, на полчаса раньше. Козубенко должен был идти через поля орошения, Зилов — садами Нового Плана, Кросс — Кладбищенской улицей.

Пробираться садами в темноте — это почти то же, что, охотясь за кладом, искать цветок папоротника. Заборы вдруг вырастали там, где им совсем, кажется, не полагалось быть. Небольшие кустики внезапно превращались в дома. Путь лежал через католическое кладбище, огромное, старое, все в зарослях кустарника. Но Зилов отлично помнил, что его крест-накрест пересекают две широкие аллеи, да вот — даже в пот его бросило — попасть на них он так и не мог. Он брел от могилы к могиле, натыкаясь на монументы и кресты, стукаясь с разгону о стены склепов, застревая в кустах шиповника, цепкого и злого. Он исцарапал руки в кровь, раз десять упал. Было так темно, что если бы зажмуриться на миг и повернуться на месте, то ничего не оставалось бы, как только спокойно улечься спать на какой-нибудь могиле: ориентироваться до рассвета было бы невозможно. Но Зилов твердо помнил направление и упорно придерживался его. И только когда уже перемахнул через ров, отделявший православное кладбище, Зилов увидел, что он все время продирался сквозь кусты параллельно аллее, буквально в двух шагах от нее.

— А еще готовимся в партизаны! — в припадке самобичевания пробормотал он. — Чуть темная ночь — не найдем дороги от дома до уборной!

Он со злостью и завистью посмотрел на высокое небо. Ведь вот великолепная карта, прямо карманный путеводитель, но ты ни в зуб ногой в этих небесных иероглифах! Небо раскинулось вверху черное, щедро и густо усеянное мириадами звезд. Тысячелетия жили люди без указателей дорог, без компасов и карт и ничего, творили все-таки свою историю. Каждый деревенский пастушок и теперь читает ночное небо, как знакомый пейзаж с высокой горы в ясный день, а вот стоит он, слесарь Зилов, имеющий свидетельство за семь классов гимназии и, кроме «Большой медведицы», или, как ее еще называют, «Воза», ничего в этом хаосе созвездий не разбирает! И он подумал о том, что сорабмол должен немедленно же организовать в кружках изучение карт, топографии и хотя бы схематической астрографии.

И все-таки к условному месту Зилов пришел первым. Договорились встретиться против часовни, у надгробия с надписью «Я уже дома, а вы в гостях». Таков был и сегодняшний пароль.

Зилов присел на могилу и стал сосать травинку — курить хотелось страшно, но было категорически запрещено. Может быть, забраться в часовенку и покурить там?

В это время в конце дорожки заскрипел гравий, и какая-то фигура, заслонив звезды, медленно направилась к часовне. Зилов притаился за памятником.

«Я уже дома», — прочитала фигура, остановившись у надгробия, хотя в темноте не только надписи, а самого памятника нельзя было разглядеть…,

— «А вы в гостях», — ответил Зилов, выходя. — Здравствуйте, Александр Иванович!

Это пришел Шумейко.

— Фу! — Шумейко сел на могильный холмик. — Устал я. По правде говоря, надоело за четыре месяца мотаться по лесам и ярам. Зато экономия безусловная: за квартиру платить не надо. Ну, как дела, друг? — Он обхватил Зилова за плечи и со смехом привлек к себе. — Ну, докладывай! А где Козуб и Кросс? У тебя, значит, сахарные заводы, у Кросс австрийцы, у Козубенко железная дорога и связь? А с продовольствием как?

— По городу доброхотные даяния, а по селам — я. Кросс я от этого дела совсем освободил.

— И правильно, ей и Аглае с австрияками до черта возни. Людей на сахарных заводах нашел? Есть члены союза рабочей молодежи? Или были?

— В Ялтушкове нашел… — Зилов освободился из объятий Шумейко и выпрямился. — Александр Иванович! Так ерунда получается. Нельзя мне только молодежью ограничиваться. Цеховщина какая-то. И вообще, понимаете… Я заявление принес. — Он зашелестел бумагой в темноте.

— Заявление? — удивился Шумейко. — Беда! Канцелярии я еще не открыл. Никак не решу, где столы и пишущие машинки расставить, — подтрунивал он. — То ли в Тывровском лесу, то ли в Коростовецком яру? Шкаф, думаю, в Межирове на лодке держать…

— Ничего нет смешного! — рассердился Зилов. — Делу во вред, ерунда получается. В партийном комитете ведь вы бываете регулярно. Можно рассмотреть. Козубенко меня рекомендует. Уже и подпись на заявлении поставил…

Шумейко помолчал. Зилов хрустел бумажкой.

— Сколько тебе лет? — после паузы спросил Шумейко.

— Позавчера девятнадцатый пошел.

— Рановато еще в партию, — Шумейко еще помолчал, — да уж давай. Времена такие, такие дела. Вторым поручителем я сам буду. Только смотри мне!

— Александр Иванович! — Зилов схватил руку Шумейко и крепко ее сжал.

— Осторожно! Пальцы сломаешь! — вскрикнул Шумейко. — Да ты прямо борец!

— Я клянусь! Жизнью! Смертью! Всем! — Зилов вдруг обнял Шумейко и поцеловал его, ничего не видя в темноте, в нос. — Вы понимаете… — Он застыдился своего порыва и умолк.

— Я уже дома! — раздалось у них над головой.

Это был Козубенко.

— А мы вот гостюем, — сказал Шумейко, пряча заявление Зилова во внутренний карман. — Садись. Значит, Зилова в партию надо принимать. И пускай сегодня же получает связь с военно-революционными комитетами по селам и хуторам. Я тогда сейчас и адреса дам. А на питание и организацию молодежи по сахарным заводам кого-нибудь другого из твоих малышей давай. Можно Стаха. Как ты думаешь, кочегар, а?

Козубенко сел.

— Понимаете, Александр Иванович, тут такое дело надо обсудить. Стах и Золотарь рассказывают про Пиркеса, есть такой бывший гимназист…

— Знаю. Тот, который под Гниваньским мостом? А что с ним?

— Да понимаете, создал какую-то диверсионную группу, что ли, «Красный круг», назвал, вроде «Черной руки», о которой мы уже говорили. Вот, например, портреты Скоропадского и Эйхгорна в витрину железнодорожных воров повесил, это я сам видел…

Шумейко засмеялся.

— Пиркеса надо использовать. Хлопец хороший, хотя пролетарской закваски в нем и нет. В члены союза рабочей молодежи прими, тогда сразу за ум возьмется. Пускай бы оружие доставали, — пусть покупают, крадут, что хотят делают, только бы раздобыли. Золотарь пускай прячет. На сахарные заводы подбери кого-нибудь из наших слесарей, а Пиркесом Стах пускай займется.

В эту минуту из темноты, как из-под земли, вынырнула Катря.

— Вы? — спросила она. — А это я! То есть, я хотела сказать: я уже дома…

— Садись, садись, — заворчал Шумейко, — гостьей будешь, девочка! Ну, как там ваши дела? На туалеты хватает? Губную помаду получила? Одеколон еще есть?

Катря села на могилу рядом с ними, зажала скрещенные пальцы между колен. Вдруг она выдернула руки и, упав лицом в ладони, зарыдала.

— Ну вот! — встревожился Шумейко.

— Не могу! — всхлипнула Катря. — Я не могу! Это позор, но я не могу!..

— Вот тебе и раз… — поднялся Козубенко. — Чего ты не можешь?

— Что хотите буду делать! — всхлипнула Катря. — Прокламации самому Таймо под расписку понесу, бомбы буду бросать, пулемет уже знаю — в бой могу идти. На виселицу, как Перовская, пойду… а… этого не могу… — Она вздохнула глубоко и прерывисто, как маленькие дети после слез. — Если бы это свои люди были… а то ведь… враги… целоваться лезут… рукам волю дают… — Она зарыдала опять и упала лицом на могилу.

Мужчины угрюмо молчали.

— Освободить девушку надо… — сказал после долгой паузы Шумейко. — Раз не может… это дело такое…

Катря Кросс и Аглая Викентьевна, «девушки со знанием украинского и немецкого языка», работали среди солдат австро-германского гарнизона. Они распространяли прокламации. Для этого приходилось устанавливать самые лучшие отношения с офицерами. Аглая и Катря порхали по кафе, балам, театрам в веселой компании фендриков и лейтенантов. Особое предпочтение они отдавали пикникам с выездами за город — в места расположения австро-германских частей. Они весело хлопотали над корзинками, полными яств и питий. Прокламациями Шумейко снабжал их немецкими, венгерскими и украинскими. Жизнь их состояла из непрерывных кутежей и развлечений.

— Послушай, — сказал Козубенко, — а может, ты попробуешь иначе, а? Оденься прислугой и прямо к солдатам иди, как будто горничная какого-нибудь инженера или еще кого. А?

— Хорошо! — всхлипнула Катря. — Я попробую. Но я не знаю венгерского языка. Значит, придется ограничиться немцами и галичанами.

— Тогда так и решим, — сказал Шумейко. — Венгров Аглая, она женщина опытная и в обиду себя не даст, через офицеров пускай обрабатывает, а Катеринка, — он прижал к себе Катрину голову и погладил ее, — немцами и галичанами займется под видом прислуги. Ладно?

— Ладно! — кивнула Катря и еще раз всхлипнула.

Шумейко обхватил своими длинными руками всех троих и притянул поближе.

— Теперь, друзья, слушайте меня внимательно! — Он еще раз погладил Катрю по волосам, и она благодарно прижалась к его руке заплаканной щекой. — Не большевики мы будем, а дураки, если стачку не обратим во всеобщее восстание. Тсс! Тише! Такая у нас, большевиков, думка, и вы, большевистское семя, давайте нам помогать полным ходом. Так вот, три дела у нас сейчас есть. Одно: разворачивать и дальше стачку, распространить ее с железной дороги на все, что только возможно. Второе: австрийскую и германскую армию развалить к чертям собачьим. Агитация, прокламации, порча и захват оружия и амуниции. Военнопленных немцев, возвращающихся домой, тоже не забывать: им прокламации — о революции в Германии. И третье: готовить свою подпольную армию. По селам военно-революционные комитеты, ВРК, а у нас, здесь, по учреждениям, среди рабочих, прямо вербовку начнем…

У часовенки вдруг что-то хрустнуло, и все присели за могилу, притихли. Оттуда вышел кто-то высокий, откашлялся.

— Вилинский, — сказал Шумейко. — Стачком уже начинает собираться. Одиннадцать.

— Александр? — пробасил высокий.

— Я. Дело тут одно кончаю. Подожди. Так вот, друзья. Значит, порешили так. Кочегар, Козубенко то есть, у вас теперь вместо военного начальника. Что скажет, так тому и быть. Ему это партией поручено. Он все секреты знает. Зилов ему вроде помощником будет. Вы трое, комитет — наши люди среди молодых. Чтоб в союзе вашем не двадцать два, а двести было. А эти двадцать два чтоб орлами стали. Понятно?… Ну, разлетайтесь. Теперь стачком уже пошел…

Действительно, со всех сторон уже начали появляться тихие, неясные фигуры. Приближалась полночь, и стало чуть виднее: сияние звезд, рассеивало тьму.

— Погоди еще минутку, девочка… — остановил Шумейко Катрю за рукав. — Просьба к тебе есть… — Он примолк на секунду, точно смутился. — Ты там, когда из дому идешь, мимо моей хатенки каждый раз проходишь… Только ты гляди! — сразу же спохватился он. — Чтоб никогда и в голову не взбрело за чем-нибудь во двор ко мне зайти: на подозрение попадешь! А ты так… когда увидишь как-нибудь, что Верочка, ну, дочка моя, да ты знаешь, где-нибудь на улице в песочке играет, сделай милость, подойди, серденько, тихонько, да и сунь ей в ручки вот это… Ну и все! — Он ткнул Катре небольшой сверток. — Ну, ну, разлетайтесь скоренько! — прикрикнул он сердито и отвернулся.

Зилов и Катря направились к выходу. Дружным хором стрекотали цикады. Одуряюще пахли белый табак и еще какие-то медвяные ночные цветы. Большая, яркая звезда вдруг покатилась по черному небу и угасла где-то на западе. Было душно, но Катря дрожала.

— Катря, — прошептал Зилов, — может, мы сделаем иначе? Мы достанем форму австрийского солдата, я переоденусь, прикинусь галичанином и пойду вместо вас. Кроме того, кажется, удастся распропагандировать несколько галичан. Правда, они националисты, но в настоящий момент…

— Бросьте, Зилов, — сняла его руку со своего плеча Катря, — вы сами отлично понимаете, что никакой, даже самый ловкий, парень не сможет втереться в доверие других парней так, как это легко сделает любая обыкновенная девушка. Но я, правда, лучше пойду прямо к солдатам. Я надену украинский костюм, они это любят. Только глядите же, — она засмеялась непринужденно и кокетливо, — не забывайте каждый день доставлять мне фунта два самых вкусных семечек. Тут без семечек агитации не проведешь…

Они взошли на взгорок за кладбищем, город был уже близко, и взялись под руки, как парочка запоздавших влюбленных. Небо на востоке начало краснеть, розовое сияние разрасталось, увеличивалось прямо на глазах: вот-вот взойдет поздняя луна. Вокруг постепенно выступали контуры деревьев, пригорков и строений. Где-то далеко, может быть, даже в селе Жуковцах, дружно и отчаянно заливались собаки. С поля веяло легким ветерком. Аромат свежих хлебов стал еще резче. Кажется, уже зацветала и ранняя гречиха.

— Давайте посидим где-нибудь… — тихо предложила Катря, — так красиво… Скажите, Зилов, вы, конечно, читали «Анну Каренину»?…

Зилов снял тужурку и накинул ее девушке на плечи — Катря была в одной мадаполамовой матроске.

— Катря!..

— Что?

— Нет… ничего…

Ущербная луна выплыла на небо в розовом сиянии и тихо стала над горизонтом.

Катря поправила сверточек, он развернулся. В свертке была резиновая собачка с пищиком, ярмарочный медовый пряник в розовой глазури и листок с четырьмя переводными картинками: желтая кошка, букет анютиных глазок, хатка над водой и подсолнечник в цвету.

На кладбище стачком уже собрался. Узнавали друг друга по голосу. Фамилии и имени-отчества люди уже не имели. Шумейко был просто Голова, Козубенко — Кочегар. Были еще Машинист Первый, Машинист Второй, Слесарь из депо, Слесарь из мастерских, Запасной агент, Телеграфист, Токарь, Инженер, Конторщик, Фельдшер, Составитель поездов и другие. Расселись вокруг Головы на могилах, надгробиях, на пьедесталах монументов. Восток розовел, и контуры крестов, памятников и склепов уже вырисовывались над окружавшими Голову тесным кольцом людьми. Первое слово, для информации, Голова дал Кочегару.

Кочегар рассказал об известиях, полученных от телеграфиста с аппаратом под кроватью. Одесса держалась, Раздельная, Бирзула и Вапнярка тоже. Казатин допустил маневровую службу. Но в Киеве, после ареста стачкома, многие машинисты стали на работу.

— Позор! — загудели вокруг. — Позор!

— Держаться до конца! — донеслось от креста со склоненным серафимом на цоколе.

— Каждый день, — сказал Голова, — прибывают из Германии немецкие машинисты, из нашего депо они уже вывели одиннадцать паровозов.

— Портить паровозы надо! — раздалось у пьедестала «Я уже дома, а вы в гостях». Тот, кто сидел под ангелом с крестом, горячо его поддержал.

— А хуже всего то, — закончил Голова, — что есть случаи, когда отдельные служащие подают заявлении, чтоб немцы пришли и забрали их на работу будто бы силой. Открыто штрейкбрехерствовать они боятся…

— Это из «куреней» и «просвит». Знаем! — зашумели вокруг. — Они же и «Центральную зраду» в свое время привели. И гетманские комиссары из них же…

— Убивать! — крикнул кто-то.

— Главное, — спокойно сказал Голова, — без насилия и эксцессов. Забастовку нужно превратить во всеобщую и нельзя подрывать доверия масс. Уничтожать врагов будем, когда начнется вооруженное восстание, если оно начнется…

— Должно начаться! — не унимался все тот же голос.

— А тем временем, — так же спокойно сказал Голова, — я предлагаю следующие основы для нашей пропаганды. Первое: лучше быть безработным, нежели работать даром. Второе: деньги получать, но на работу не становиться до удовлетворения всех требований. Третье: к прежним требованиям добавить еще одно — освободить всех арестованных в связи со стачкой, в частности — первый стачком…

Тишина и тьма вокруг внезапно раскололись и вспыхнули. Затем еще раз и еще. Все вскочили с места. Все кинулись врассыпную. Но поздно!

Из-за каждого куста, монумента и склепа торчал уже широкий австрийский штык. Косые, робкие еще, первые лучи лунного света мерцали на широких лезвиях желтыми и зеленоватыми пятнами. Плотным кольцом окружили австрийцы все кладбище и стягивали круг все уже и уже, с винтовками на руку. Они дали три предупреждающих залпа в воздух и теперь, затягивая петлю, медленно шли через могилы и надгробия, то тут, то там постреливая вверх. Стачком сбился тесной кучкой под монументом «Я уже дома, а вы в гостях».

— Охрана? — шепотом спросил Шумейко у Козубенко.

— В два яруса, — хмуро ответил тот, — ни черта не понимаю. Восемь человек с четырех концов. Очевидно, схватили в темноте и связали…

Кольцо сжалось уже так, что острия штыков чуть не упирались в людей. Седоусый кирасирский майор поднял руку и остановил своих солдат.

— Дас ист гемахт! — сказал он по-немецки и прибавил какое-то непонятное венгерское проклятие. Закончил он, как бы отвечая урок, на украинском языке. — Именем командования восточной соединенной императорско-королевской армии, по приказу командующего первого полка седьмой кирасирской дивизии цесаря Австро-Венгрии — Франца-Иосифа Габсбурга, его светлости полковника фон Таймо, я, майор Белла Кадель, арестовываю подпольный стачечный комитет железнодорожников. Вопросы есть? Претензии есть? Дас ист гемахт! Геен зи руиг . Спокойно вперед!..

…Залпы — один, второй, третий — разорвали застывшую тишину июльской ночи как раз в ту минуту, когда усталые Катрины веки сонно смежились у Зилова на плече. Они вскочили на ноги. Месяц светил прямо в глаза, и тени уже ложились длинные и бесформенные. За залпами раздалось еще несколько отдельных выстрелов, теперь уже не было сомнений — с православного кладбища.

— Наши! — перехватило дух у Катри. — Наши, Ваня! Бежим…

— Куда? — Зилов твердо удержал Катрю за руку. — Вы с ума сошли, Катря! Если это засада, мы здесь не поможем ничем…

— Но я не могу, я не могу, надо же узнать, что там и как…

— Секунду. Давайте подумаем…

Выстрелы уже прекратились, и Зилов с Катрей решили так. Они все же подползут как можно ближе к кладбищу, разведают, в чем дело, и, если случилась беда, сразу же сообщат в город…

Но еще не спустившись с холма, не выйдя из тени кладбищенской стены, они уже поняли все. Внизу по улице от кладбища шагала рота австрийцев с винтовками за спиной. Но шла она не походным порядком, а построившись в два каре. В первом каре, тесно, плечом к плечу, с руками, вывернутыми назад, связанные веревкой по двое, понуро шли восемь юношей. В лунном сиянии уже можно было различить не только зеленоватые пятна лиц, а и шапки, тужурки и другие отличительные черты: светлые канты телеграфистов, голубые брюки воспитанников технической школы, замасленные кепки слесарских учеников. Зилов и Катря узнавали каждого по фигуре, по походке, по деталям одежды, — это были восемь товарищей сорабмольцев, которые несли сегодня охрану вокруг кладбища во время конспиративного собрания стачкома… Во втором каре шагало пятнадцать железнодорожников — весь до одного человека стачком второго созыва. Шумейко и Козубенко шли в первом ряду с краю.

Зилов и Катря сбежали в долинку за домами Кладбищенской улицы, там, где она уже выходит на Одесскую. Затем во весь дух кинулись вдоль насыпи, поскорее в город, чтобы опередить австрийцев с арестованными. Надо было немедленно предупредить, они на бегу соображали — кого же? Черт побери! Партийных товарищей, кроме Козубенко и Шумейко, они не знали никого. Доктор Крайвич из города уже скрылся…

Пиркес особенно тщательно и аккуратно повязал перед зеркалом галстук, хотя руки дрожали и пальцы то и дело соскальзывали. Непокорные волосы примочил водой из-под крана и старательно расчесал на английский пробор. С тужурки смахнул каждую пылинку. Только тогда он поспешно вышел и чуть не побежал по направлению к «Вишневому саду», в кафе безработных офицеров.

Кафе было переполнено. Как всегда, Хочбыхто играл за средним столиком в преферанс. Артисты миниатюр только что пришли после спектакля, и Колибри уже кокетничала, окруженная фендриками и лейтенантами. Начальник почты пил пиво с начальником станции. Проститутки расселись по одной в разных углах. Бронька Кульчицкий, с бело-малиновой лентой на левом плече, показывал какие-то фокусы крапленой колодой карт двум австрийским сестрам милосердия и двум барышням в синих беретах — из Юсов при союзе украинок. Одну из них Пиркес знал, это была Антонина Полубатченко в своем пенсне на широкой черной тесьме. Он вежливо раскланялся с ней, ответил на Бронькин приветственный возглас какой-то чепухой, однако от участия в компании уклонился, сказав, что подойдет немного погодя. Затем он направился к столику в нише, — как всегда, там, на своем любимом месте, сидел Парчевский. И, как всегда, один. Пиркеса он приветствовал коротким взмахом руки.

— Здорово, Шая, что это тебя так долго не было видно? Садись! Прапорщик, дайте еще бокал и пару пива.

— Вацек! — начал Пиркес сразу, поглядев только, не слушает ли их кто-нибудь. — У меня к тебе очень важное дело.

— Слушаю, — тихо ответил Парчевский. — Что?

— Чрезвычайно важное, понимаешь?

Шая отпил пенистого пива и наклонился над столом.

— Полчаса назад на православном кладбище австрийцы взяли весь, полностью, подпольный стачечный комитет.

Вацек поднял бровь и тихо выругался.

— Сволочи! Они уже и нам, как видно, не доверяют. Они не предупредили ни меня, ни державную варту. Ну?

— Вацек! — сказал Пиркес тихо, но торжественно, голос его дрожал, потому что, кажется, никогда в жизни он еще так не волновался. — Вацек! Друг! Ты должен помочь. Подпольный стачком надо освободить…

— Прапорщик! — крикнул Парчевский. — Еще пару!

Пиркес не смотрел на него, но видел, скорее даже чувствовал, что глаза Парчевского сощурены и все лицо застыло без движения.

— Это… измена… то есть для меня, я хочу сказать… — тихо проговорил Парчевский, — это военно-полевой суд и… все такое, ты понимаешь…

— Да, — решительно подтвердил Пиркес, — все такое… Очевидно, расстрел, если твое участие станет известно и если ты не успеешь после того, как станет известно, сбежать…

— Фамилии? — тихо спросил Парчевский.

— Что?

— Фамилии арестованных? Членов стачкома?

Пиркес медленно назвал все пятнадцать.

— Еще раз, — попросил Парчевский, — и помедленнее.

Пиркес повторил еще медленнее.

Парчевский сидел зажмурившись, словно припоминая что-то в связи с каждым именем.

— Так, — наконец проговорил он. — Но железнодорожников здесь только четырнадцать. Шумейко не железнодорожник. И вообще какой это Шумейко? Был здесь раньше машинист Шумейко, но он отступил с красными. Какой же это?

— Тот самый, — твердо сказал Пиркес, и в груди у него похолодело. — Он здесь на подпольной работе…

Парчевский смотрел на Пиркеса долго-долго, казалось — без конца, прозрачными невидящими глазами.

— Где они? — наконец спросил он.

— В австрийской комендатуре.

Парчевский выпил бокал и забарабанил пальцами по столу. Смотрел он куда-то вбок, как будто слушая квартет. Играли -

Ах, подожди, ах, подожди минуточку,

Ах, подожди, мой мальчик-пай…

Пиркес сидел зеленый. Вокруг бренчали вилки и звенели стаканы. Сквозь открытые окна долетал аромат ночных цветов.

— Шумейко, — сказал Парчевский, — я, кажется, смогу освободить сразу же. О других пока еще ничего не скажу. Надо подумать. Не ручаюсь. Если б я был не военным комендантом, а начальником варты! Завтра я тебе сообщу. Здесь, в это же время, как всегда.

— А Шумейко?

— Это мы сделаем так… Прапорщик! Прикажите, чтоб вестовой немедленно подал мне коня. Ну, да! Как вы не понимаете? Позвоните по телефону в комендатуру!.. Значит, мы сделаем так… Шумейко уволен с железной дороги еще весной, после ухода красных. Сколько бы ни искали его австрийцы в списках, они не найдут, у них есть только списки рабочих и служащих на день забастовки. Я сразу же скачу к себе в комендатуру и звоню Таймо. Поскольку среди арестованных обнаружен неизвестный, так как Шумейко, наверное, вообще откажется назвать свое имя и вряд ли другие его выдадут, я сразу же затребую его к себе для установления личности… Дальнейшее будет зависеть от тебя и… вообще от всех вас…

— Ну-ну?

— Я пошлю за ним одного только казака, конечно, вооруженного, вы уж держите ухо востро… Подберу какого-нибудь сукиного сына, которому, в случае чего, и морду набить не жалко. Есть там у меня несколько бывших городовых. Только глядите мне — не убивать: немцы возьмут десять заложников-стачечников! Он поведет Шумейко от вокзала Аллейкой, затем по Центральной улице, потом Графской до комендатуры… Ты понял?

— Да… — прошептал Пиркес. — Когда?

— Очевидно, не позднее чем через час, ну, два…

— Лошадь подана, господин поручик! — отрапортовал прапорщик-официант.

— Спасибо, прапорщик! Иду! Запишите все это на мой счет. Адье!

Прощаясь и пожимая Пиркесу руку, Парчевский еще на миг наклонился к нему.

— И чтоб ты знал: это кафе вовсе не кафе. В артели безработных офицеров на двадцать столиков восемьдесят три члена. Я не был в погребах, где хранятся продукты, но думаю, что там есть не только винтовки, а и пулеметы. Ты меня понял? Каждую минуту…

— Понял, — сказал Пиркес. — Скачи! Я расскажу. А завтра в это же время здесь?… Будь здоров, Вацек! Милый! — пожал Пиркес Парчевскому руку. — Гляди, у тебя один из твоих Георгиев на ниточке держится, потеряешь…

Минут пятнадцать Пиркес еще поболтался в компании австрийских сестер, Антонины Полубатченко с подругой и Броньки Кульчицкого. С Полубатченко он вспоминал Быдловку в шестнадцатом году, милягу Репетюка и чудака Макара. У Броньки взял из рук карты и показал фокус с шестеркой треф, которую находил где кому угодно. Австрийским сестрам пообещал сыграть на скрипке, так как они оказались меломанками. Только потом он что-то вдруг вспомнил и заторопился, условившись с компанией встречаться здесь ежедневно и вместе ходить в театр.

Вырвавшись на улицу, он стрелой полетел в предместье Кавказ к Стаху Кульчицкому и Зиновию Золотарю.

Дальнейшее произошло точно так, как они договорились с Парчевским.

Часу в четвертом ночи, когда небо уже начало бледнеть и недалеко было до рассвета, Стах и Золотарь, сидевшие за забором в саду у Зилова, увидели две фигуры, шагавшие посреди улицы от станции сюда вниз. Одна из фигур, с винтовкой в руках, шла сзади.

В ту секунду, как шедший впереди миновал угол забора, с явора, протянувшего свои ветви через забор на улицу, что-то темное и тяжелое вдруг камнем упало прямо на голову тому, кто шел сзади с винтовкой. Это был Зилов. Он оседлал казака и схватил его за горло. В ту же секунду Стах и Золотарь выскочили из калитки и навалились сверху. Казак не вымолвил и слова. То ли был оглушен, то ли сомлел от неожиданности.

— Миляги! — расчувствовался Шумейко.

Казака обмотали веревкой с головы до ног, в рот сунули кляп. Винтовку, саблю и патроны Золотарь немедленно реквизировал. На все это ушло не больше двух минут. И все бросились бежать.

За углом их встретила Катря, она стояла на страже.