До рассвета было еще далеко. Лес стоял спокойный и молчаливый, как бывает только в тихие предутренние часы. Кузнечики уже примолкли, птицы еще спали, даже вершины деревьев не шелестели листвой. Тьма расстилалась вокруг, сизая и бесцветная.

И хотя здесь, у опушки, граб рос не слишком густо, пробираться между деревьями было трудно и хлопотливо: изменял глаз, расстояние обманывало, и ствол возникал вдруг прямо перед тобой, когда тебе казалось, что до него еще несколько шагов. Раза три Зилов уже наткнулся на дерево и стукнулся лбом. Ругаясь сквозь зубы, поеживаясь и вздрагивая от предутренней свежести, он медленно продвигался вперед. Особенно мешал тяжелый мешок за спиной и длинная неуклюжая винтовка в руках. Вдруг он остановился, и сердце у пего упало и замерло.

Ствол, которого он только что коснулся правой щекой, медленно отклонился вбок, затем качнулся обратно и еще раз стукнул его по лицу. И кора, прочеркнув по щеке, вызвала какое-то странное, неестественное ощущение: такой кора не бывает. Зилов остановился и протянул руку. Дрожь, глубокий внутренний трепет пронизал Зилова с ног до головы. Ствол снова откачнулся от его прикосновения и оказался совсем не стволом. Рука Зилова почувствовала жесткую ткань штанины и закостенелое тело под ней. Под рукой Зилова была человеческая нога — высоко в воздухе, отделенная от земли…

Во мраке ночного леса глаза его едва различили темный силуэт. Он тихо покачивался перед его глазами. Но сразу за этим силуэтом мерещился еще один, а дальше, возможно, еще.

— Австрийская работа, — вздохнул Зилов, — из какого ж это села? Сегодня же пошлем разведку…

Но задерживаться Зилов не мог. Он уложил мертвых в ряд, на миг застыл над телами, склонив голову, с шапкой в руке, потом закинул мешок за спину, сжал винтовку и двинулся дальше.

В нескольких шагах начинался овражек, и тут уже совсем посветлело — видеть можно было шагов за сорок. Где-то внизу тихо журчал ручеек. Зилов пошел вниз, на голос ручья. Лесная криничка должна была быть где-то там, в долине, в овраге.

— Питьпойдем-питьпойдем! — взлетел вдруг неожиданный здесь крик перепелки. Зилов остановился и ответил так же — питьпойдем!..

Тогда две фигуры вдруг поднялись из травы. В серых сумерках, вблизи, здесь в балке, их можно было хорошо разглядеть. Это были две девушки.

— Зилов? — прошептала одна из них.

— Галя? Одуванчик?

— Мы.

Зилов сбросил мешок на землю, прислонил винтовку к дереву и тяжело перевел дыхание. Девушки — одна, потом другая — поздоровались с ним за руку.

— Ты чего так дрожишь? — хриплым, как после сна, голосом подростка спросила та, которую он назвал Одуванчик.

— Так… — Он присел на сруб криницы и закурил.

Огонек загорелся на секунду, и короткая розовая вспышка выхватила из сумрака два девичьих лица. Почти детское Одуванчика с безбровыми припухлыми сонными глазами, с жесткими, непокорными вихрами бесцветных, коротко подстриженных волос. Взрослое, спокойное, круглое, с тонкими черными бровями, обрамленное девичьим платочком — Галино.

— Ну, давайте, — сказала Галя. — Некогда. Назад ведь надо еще до света…

Зилов развязал мешок и стал выкладывать из него пачки. Это были тоненькие брошюрки на серой оберточной бумаге.

— А что это такое? — заглянула через плечо Галя.

— Ленин… «Большевики о земле»…

— Как раз то, что нужно! — Галя даже руками всплеснула.

Плотно затянув платочек под подбородком, она сунула руку за пазуху и смущенно остановилась перед Зиловым. Из-за пазухи она вынула небольшой узелок…

— Иванку… — покраснела она. — Гостинца передадите Иванку?

— Давай! — Зилов взял. Он нащупал в узелке два пирожка и яблоки. — А сказать что?

— Хм! Чего ж там говорить? — Она передернула кончики платка под подбородком. — Так я пойду! — Но, сделав шаг, она остановилась и глянула через плечо. — А мне, того… ничего не передавал?

Поцеловать велел… Чтоб я тебя поцеловал от его имени…

Галя фыркнула в платок и побежала к тропинке. Вскоре ее фигура скрылась в орешнике.

Рассветало. Ночной мрак словно оседал на землю, и наверху уже открылся ясный утренний небосвод. Над лесом справа начинало розоветь.

Одуванчик тоже закуталась в платок. В этом мамином платке и кофте она в точности походила на деревенскую дивчину, и никому не пришло бы в голову усомниться в том, что она просто идет в город на базар и в узле у нее паляницы, яйца и пшено.

— Ну, что там в городе, как? — спросил Зилов.

— В кинематографе вчера была! — Губы Одуванчика сразу же расцвели восторженной улыбкой. — Мозжухин и Лысенко! И-и-и! Он ее как схватит за руку и как зашипит: «Ты моя», — а она только хлоп его по морде и тогда говорит: «Нахал! И как это вы смеете! И потом, граф, я же вас совсем не люблю!»… — У Одуванчика даже дух захватило. Глаза ее стали круглыми, она побледнела. — Когда сделаем уже революцию и в гимназиях будут учить бесплатно, сразу же выучусь на артистку и буду играть драмы в двух сериях…

— Я не о том… — улыбнулся Зилов. — Стах мне что-нибудь передавал?

Одуванчик вздохнула, расставаясь с образами Лысенко и Мозжухина.

— Послезавтра, сказал, будет там, где от церкви на запад сарайчик под яблоней. — Она наклонилась и взялась за свой узел, собираясь идти. — Ага! Еще! — Она остановилась. — Еще про такое сказал, что сам послезавтра толком расскажет. Это самое…

— Что, «это самое»?

— Ну, вот это, как его… в России, под большевиками, значит, скоро съезд должен быть…

— Не говорил, какой?

— Ну, да этот же, — удивилась Одуванчик, — который наш. Союз рабочей и крестьянской молодежи! И в Киеве, — вспомнила она и заторопилась, — союз наш уже иначе себя называет…

— Иначе? — удивился Зилов. — Как же иначе?

— Назвались «сокоммол» или «коммол». Сказал, сам все расскажет. Коммол.

— Ну иди! Иди скорее! — махнул Зилов рукой. — Галькин мешок в орешнике будет… Сокоммол?

— Ага! Или коммол… А мы, значит, коммольцы будем… Хи!

Через минуту силуэт девушки, ссутулившейся, с мешком за спиной, скрылся в орешнике.

Зилов остался один.

У опушки, на холмике, Зилов на минутку присел. Внизу, в долине, лежали полоски полей. Желтая стерня, казалось, дымилась. Кое-где на полях торчали еще рыжеватые копешки: возовица затянулась, хлеб подгнивал. По дороге на Коростовцы плыла пыль — там катился воз. За дорогой среди стерни там и тут виднелись коричневые полосы дозревающей гречихи. Вдалеке желтели баштаны. На запад до горизонта расстилался яркий ковер сахарных плантаций. Свекла в этом году, видно, хорошо уродила. Но — кто ее будет собирать? Неужто, как и хлеб, достанется немцам? А в России — голод. Кабы этот хлеб, который забрали немцы, да своим в Россию!

Коммол — это, очевидно, должно означать «коммунистическая молодежь». Союз коммунистической молодежи — сокоммол. Что ж, очень хорошо! А то и у эсеров сорабмол, и у меньшевиков сорабмол. А потом, коммунизм — это же и есть высшая, законченная форма социализма. Парижская коммуна! Значит, до конца. Не на жизнь, а на смерть. За коммунизм!

Съезд рабоче-крестьянской молодежи в Москве!.. Где-то там, близко-близко, есть Советская Россия, и в ней пролетарская молодежь организует свой союз! Советская Россия! Она есть.

Сердце взволнованно забилось. Но сразу же стало грустно, тоска сжала грудь.

Зилов понял. Грустно и тоскливо ему от мысли о Катре. Вот уже две недели, как Катрю перевезли в Киев, в Лукьяновскую тюрьму; Катря так и не сказала, кто давал ей прокламации, кто посылал агитировать в немецкие и австрийские части. Сердце Зилова сжалось от горя и боли. Милая Катря. Смелая девушка, чудесный товарищ, преданный сорабмолец! Коммолец Катря!.. Неужели повесят? Или, может быть, как Козубенко, Шумейко и других — только в концлагерь в Германию?

Милая Катря!

Солнце вдруг брызнуло прямо в лицо. Зилов зажмурился и потянулся всем телом после бессонной ночи. Потом нехотя встал. Наступило утро, надо было уходить в лес.

В лесу Зилов жил уже больше двух недель. Произошло это так.

Однажды вечером к нему прибежал задыхающийся, взволнованный Пиркес. Только что его спешно вызвал в офицерское кафе Парчевский и сообщил катастрофические новости. Секретный отдел киевской державной варты и австро-германская контрразведка раскрыли по всей Подольской губернии подпольные организации и военно-революционные повстанкомы на сахарных заводах и в деревнях. Сегодня вечером в Виннице должна состояться подпольная конференция большевистских комитетов, и варта с австро-германцами готовились ее захватить. Одновременно предполагалась ликвидация всех выявленных большевиков и других неблагонадежных с точки зрения гетманской власти элементов. Парчевский только что получил копии списков. По станции и городу — девятнадцать большевиков и несколько деятелей других партий…

Зилов из большевиков-комитетчиков знал только одного. Вместо Шумейко он теперь был связан с электромонтером Марченко. Подполье требовало строгой конспирации. И вот — проклятая варта и контрразведка знали всех. Сейчас, полученный прямо из ее рук, перед Зиловым лежал полный список его старших товарищей — руководителей подготовки к восстанию. Девятнадцать! И это после того, как десятки сложили головы весной, десятки отправлены в концлагери за стачку! Зилов никак не ожидал, что организация уже успела так разрастись. И вот ее собирались ликвидировать. Восемнадцатым в списке стоял сам Зилов. Комитетом он еще не был принят в партию. Но контрразведка его уже приняла…

На размышления времени не оставалось. Стах и Золотарь побежали по домам ко всем подряд. Пиркес кинулся предупредить остальных, не большевиков. Зилов метнулся к Марченко.

Марченко на электростанции не было. Дома тоже. «Он только что уехал в Винницу», — сказала жена. Зилов прибежал на вокзал: пассажирский отошел десять минут назад. Зилов забрался на какой-то паровоз, шедший с товарной резервом по киевской линии. В Гнивани он догнал пассажирский. В пассажирском Марченко не оказалось: он поехал, видимо, товарным. Пассажирский довез Зилова до Винницы. Зилов выскочил из вокзала и остановился посреди улицы. Куда идти? Где происходит подпольный съезд? Где найти хотя бы одного товарища-большевика? Как предупредить? Австрийский жандарм уже подозрительно поглядывал на странного рабочего: в замасленной тужурке, без шапки, растрепанный, стоит посреди улицы.

Эх, пропадать так пропадать! Зилов прямо подошел к какому-то слесарю, с водопроводными кранами под мышкой переходившему улицу.

— Товарищ! — сказал Зилов. — Поверь мне. Беда! Сейчас где-то здесь немцы и варта должны захватить подпольную большевистскую конференцию. Скажи, где мне найти хоть одного большевика? Надо предупредить!..

Но австрийский жандарм уже стоял за их спиной. Испуганно оглядываясь, слесарь с водопроводными кранами отошел. Дойдя до тротуара, он бросился в переулок. Побежал предупредить? Знает кого-нибудь? Или, может быть, просто испугался?…

Жандарм толкнул Зилова, Зилов двинулся прямо в город, по мостовой, между трамвайными рельсами. Трамваи обгоняли его, бежали навстречу — Зилов шел между колеями, между вагонами, он забыл, что существует на свете тротуар. Где, где, где мог быть в незнакомом городе неведомый большевик?

И вот у самого моста, ведущего из Замостья в город, он остановился и тихо отошел в сторону. Он поднялся на тротуар и замер, опершись на афишную тумбу. Толпа на тротуарах росла, медленно продвигалась вперед…

По мосту шла процессия. Плотное каре австрийских солдат с винтовками на руку. Внутри каре второе — вартовые с винтовками на руку. Во втором — третье: гайдамаки с обнаженными шашками. Внутри третьего каре находилось еще и четвертое — тесной цепью какие-то штатские в кепках, надвинутых на глаза, с поднятыми револьверами. Сотен пять австрийцев, вартовых и агентов! А внутри этих четырех каре — несколько десятков разношерстных людей. Марченко шагал в четвертом ряду…

Подпольная большевистская конференция была арестована полностью…

Зилов заставил себя оторваться от тумбы и пошел куда глаза глядят. Потом он свернул в переулок. Потом пересек базар. На лотке он купил рассыпных папирос «Ада». Мальчишки-папиросники кричали: «Папиросы Ада, Ада, закурить их надо, надо!» Зилов вышел через предместье в поле и повернул навстречу солнцу, на запад. Вечерело.

Без шапки, с десятью папиросами «Ада» в кармане, Зилов ушел в лес…

Это было две недели тому назад…

Зилов продвигался лесом напрямик, оставив в стороне овражек, где он ночью наскочил на повешенных. Овражек примыкал к дороге — очевидно, здесь проезжал австрийский карательный отряд. Зилов поднялся на холм, в самую гущину. Через полчаса сквозь чащу дубняка и граба проглянула большая светлая поляна. Солнце поднялось уже над лесом совсем высоко. Зилов внимательно оглядел поляну и только тогда вышел.

В центре ее — так, чтобы можно было видеть подступы со всех сторон, — горел большой костер. На двух козелках лежали шомпола, и на них висел жестяной чайник. Четыре человека сидели и лежали вокруг. Это расположились партизаны Степана Юринчука.

Зилов в отряде был пятым. Сам Степан шестым. Юринчука сейчас на поляне не было: он ходил время от времени в село, домой, собирал фронтовиков и бедняцких сыновей, готовил партизанские резервы.

На время отсутствия Степана его замещал другой фронтовик, тихий и кроткий Костя, без двух пальцев на левой руке и без правого уха. Их еще на фронте отрубил немецкий улан. Костя всегда улыбался добрыми голубыми глазами и застенчиво подергивал верхней губой. Был Костя не здешний, латыш. Завернувшись в шинель без хлястика, прижав винтовку к груди, Костя лежал на спине и мечтательно смотрел на прозрачные перистые облака высоко в небе.

Рядом с Костей, в ватной куртке и в ватной папахе, сидел Ян, австриец из военнопленных. Он бежал в леса, когда команды военнопленных австрийцев начали перебрасывать на итальянский фронт. На фотографии, которую Ян хранил за подкладкой папахи, он был в костюме с черной бабочкой и в тирольке с черной широкой тесьмой; лицо чисто и аккуратно выбрито. Сейчас на подбородке у него кудрявилась трехнедельная борода. Он сидел мрачный и ковырял ножиком ногти.

Третий красовался в синем жупане и офицерской папахе. Это был беглый гетманский сердюк, бывший синежупанник из пленных, Вахрамей Кияш. Четыре гранаты болтались на животе у Кияша, на боку — кривая казацкая сабля, немецкий карабин лежал на коленях.

Четвертым был Коротко Иван.

— Иванко! — крикнул Зилов. — Вот передала тебе Галя.

Иванко подошел и, зардевшись, взял узелок. Кияш громко захохотал и подмигнул Иванку недвусмысленно и похабно. Потом изловчился и ткнул его стволом винтовки в живот.

— Маладой шелаек! — лениво прогнусавил и Ян. — Докон пшекрасни краля перехова сен од кавалерув? Хцемы ласки и кохання все мы…

— Бросьте! Это невеста! — мечтательно протянул Костя, не меняя позы и не отрывая взгляда от небесной синевы. — Вань, это ты? — Голос у него был неожиданный — бас.

— Я… На опушке у дороги пятеро повешенных. Крестьян.

— Да ну? А откуда? — Кто поднял голову, кто подошел. — Пятеро?

— Запишем, — вздохнул Костя, — еще пять… — Он говорил по-русски, выговаривая слова твердо и старательно, чуточку с акцентом.

Костя в отряде исполнял обычно роль адъютанта. Он же вел и канцелярию. «Канцелярия» — это была небольшая книжечка в черной клеенчатой обложке. Костя регистрировал в ней все доходившие до них случаи расстрелов, повешений, пыток. Своим правым отрубленным ухом Костя поклялся произвести полный расчет: за расстрелянного расстрелять пять, за повешенного — десять. Счет велся «в офицерах».

Чайник вдруг закипел, запищал, забулькал, и крышка на нем запрыгала.

— Приехали! — сказал Костя, полой шинели снимая чайник с огня.

В эту минуту вдруг прогремел далекий взрыв, и лесом, из оврага, раскатилось долгое эхо. Все вскочили.

— Орудие? — прошептал Иванко.

— Пушка! — ответил Костя, осторожно ставя чайник в золу. — Три дюйма.

Долетел второй орудийный выстрел, затем сразу третий и четвертый. Все замерли. Винтовки сами легли под локоть.

— По ветру, с запада, — рассудил Кияш. — И недалеко. Верстов пять.

— Три версты, — сказал Костя. — Завтрака не будет. Отменяется. Коротко Иван к большаку. Ждать возле кринички. Чаю взять в баклажку. Шагом арш. Остальные, — продолжал он, наклоняясь за чайником, — двигаемся через пять минут, цепью. — Костя посмотрел на часы на руке. — Операция — разведка. Чай пить всем.

Иванко скрылся в лесу.

Через пять минут — Костя следил по часам — остальные тоже нырнули в чащу. Костер тихо догорал, к небу тянулся витой дымок. На месте привала не осталось ничего: партизаны все свое имущество носили на себе. Пустой чайник Костя привязывал за спиной под мешком.

На опушке Иванко уже поджидал их. Он лежал за валом, поглядывая в долину. Орудийные выстрелы повторялись уже трижды, по четыре кряду. Били из четырех номеров. Когда все вышли из лесу на вал, за холмом, венчавшим долину, затрещал, не спеша, кольт и сразу же второй.

— Вон! — сказал Иванко, поднимая руку.

Там, из-за холма, в небо тихо поднимался черный густой дым. Там горит солома, старая, ржавая и прелая труха ветхих стрех.

— У нас… — прошептал Иванко.

— Да. Это Быдловка, — подтвердил Костя. — Горит.

— Вон! Вон! — чуть не закричал Иванко, снова показывая рукой. — Скачет! Кто-то скачет. На коне…

Инстинктивно все присели за вал. Головы повернулись направо, к дороге.

Не дальше, чем в полуверсте, окутанный тучей пыли, сюда, прямо к лесу, скакал верховой.

— Приготовиться! — скомандовал Костя. Затворы щелкнули. — Зилов и Кияш в долину, взять живым!

Зилов и Кияш побежали под прикрытием орешника к дороге. Верхового уже можно было хорошо разглядеть. Лошадь крестьянская, верховой сидел без седла, ноги торчали люшнями, босые.

— Да это же!.. — Иванко даже задохнулся. — Да это же дед Маложон Микифор… из нашего села… Наш пастух, — объяснил он Косте. — Ей-богу, он!

— Пошли и мы! Ян остается дозорным. — Костя поднялся, они с Иванком побежали следом за Зиловым и Кияшом в долину.

Микифор Маложон скатился с коня кубарем, прямо под ноги партизанам. Он сразу вскочил, но не мог произнести ни слова, только водил округлившимися глазами. Грудь его часто вздымалась, дыхание вырывалось со свистом.

— Куда? — тормошил его Иванко. — Куда вы, дед? Что там такое? Это у нас горит?…

Микифор Маложон наконец пришел в себя. Но, переведя дыхание и обретя дар речи, он прежде всего разразился длиннейшей, бесконечной бранью. В бога, в богоматерь, ангелов, архангелов, апостолов, угодников и святых.

— Дед, — наконец остановил его Костя, — кончай скорее. Что произошло?

— Немцы! — выдохнул Микифор. — Пусть маму ихнюю мордует, трясця ихней матери, чтоб их каждого колом поставило, света божьего бы им не видеть, чертово семя…

Дело обстояло так. Со свекловичных плантаций Полубатченко потребовал в свою пользу две трети. Пятнадцать тысяч пудов! Сход соглашался на треть. Но Полубатченко и слышать не хотел. Он приказал своим австрийцам, и те забрали заводил — деда Панкратия Юшека и Степана Юринчука, как раз наведавшегося в ту пору в село. Но тут крестьяне взбунтовались, напали на австрийцев, и деда Панкратия со Степаном Юринчуком отбили. А у австрийцев отобрали шесть винтовок и один револьвер. В ту же ночь со станции прискакал карательный отряд кирасиров. Они окружили село и согнали всех на площадь. Командир приказал свезти пятнадцать тысяч пудов в панские амбары. А пока — сдать оружие, имеющееся на селе, — он назначил сто винтовок и два пулемета. Через час, сказал, подожжет село с четырех концов… Через час панские амбары так и остались пустыми, винтовок принесли три, да и те без затворов. Тогда командир потребовал еще контрибуции пятьдесят тысяч. Ничего не получив, он вывел солдат из села и ударил из пушек. Теперь Быдловка горит с четырех концов.

Особенно задели Микифора за живое пулеметы. Он был вконец возмущен.

— И откуда это он, некрещеная сука, взял! — бил себя Микифор о полы. — Нет у нас пулеметов. Когда б были, так разве не нашел бы их Степан! Нету пулеметов, матери его сто чертей в одно место. Где ж их ему взять? А?!

Партизаны стояли хмурые и молчаливые.

— Пойду и я в лес, раз такое дело, — ударил Микифор Маложон шапкой оземь. — Буду жить, немца бить, вино пить! А?

— Иди, — сказал Костя. — Вина не будет. Винтовку сам себе достанешь.

— А как же, — согласился Микифор. — Известно, сам. А вина разве не потребляете? — Он вдруг заплакал в заскорузлый рукав свитки. — Какой же я теперь пастух, когда все стадо еще на той неделе до последней коровки австрияк на станцию погнал! Нету у нас уже стада. Коровушки мои родные, — заголосил он. — Ой, боже ж мой, боже! Всех, чисто всех забрали…

— Твоих там сколько? — спросил Костя.

— Чего моих?

— Ну, коров.

— Моих? — Микифор захлопал заплаканными, в старческих морщинах веками. — То есть моих коров? Какие же у меня коровы? — рассердился он. — Сроду не бывало!

— Он у нас пастух, — пояснил Иванко. — Общественное стадо пасет…

— Еще с японской войны, — добавил Микифор. — Так принимаете, хлопцы, а? Я еще могу, ого!..

— А куда ж это вы, дед, скакали? — спросил Зилов.

— Да к вам же и скакал, в лес. Как увидел, что горит село, ну, думаю, теперь из меня только лесовик, и баста!

Резкий, громкий свист с вала прервал разговор. Это был сигнал тревоги. Все стремглав бросились вверх, к лесу. Микифор тащил за уздечку лошадь.

— Что такое?

Ян молча показал рукой на пригорок.

— За вал! — крикнул Костя.

С холма рысью мчался конный отряд. Ветер относил пыль прямо на гречиху. Винтовки поблескивали у солдат за спиной, конский топот долетал уже и сюда. Всадников было не меньше эскадрона. Кирасиры. Они скакали от Быдловки.

— Порешили, — прошептал Микифор, подползая к остальным: он загонял лошадь в чащу, — и ваших нету! Сукины дети! А дым, дым! Как горит!..

Дым подымался прямо в небо, а потом как бы падал вниз, тяжелый и волнистый, и катился с холма по стерне. Кирасиры спешили. Позади тарахтели две повозки с тяжелыми пулеметами кольт. Пушек видно не было.

— А что? — прошептал Костя. — Может, ударить в хвост и отбить пулемет? — Зилову показалось, что всегда спокойный и ровный Костин басок прорывается и дрожит.

Пулемет — это была Костина мечта. Он говорил так: из ничего ничего и не сделаешь, но из малого можно сделать все. Он уверял, что, если бы ему один пулемет, он за неделю сделал бы из него десять. Через две недели он обещал добыть батарею орудий, а через месяц — создать партизанскую армию в сто тысяч человек.

— Глупости! — сказал Зилов. — Нас пятеро, четыре винтовки, обрез и маузер.

— Да, — вздохнул Костя.

Кирасиры проскакали. Стало тихо. Ветерок донес уже запах горелого. Зилов думал о Гале. Где ж она? В селе или уже вернулась? Хоть бы не перехватили кирасиры.

Партизаны спустились вниз и пошли вдоль дороги. Решили пройти кромкой леса как можно ближе к Быдловской слободе. От слободы до леса, с того края, было не более километра.

Горелым пахло все сильнее и сильнее. Ветер дул прямо в лицо. Микифор проклинал свою клячу: вести ее лесом было хлопотно и трудно. Впереди, разведкой, шел Иванко. В ста шагах позади, арьергардом, плелся Кияш. Вдруг Иванко сел, это был сигнал. Сесть — значило: внимание!

То, что встревожило Иванка, тут же увидели и остальные. У дороги, под кустом боярышника, кто-то сидел. Серая, согбенная, одинокая фигура. Все подошли к Иванку и вместе вышли на дорогу. Фигура не пошевельнулась. Костя вынул маузер и сделал несколько шагов.

— Эй! — крикнул он. — Кто?

Фигура не шелохнулась.

— Руки вверх! — скомандовал он.

Фигура оставалась неподвижна.

Тогда Костя поднял маузер и пошел прямо на нее. Впрочем, сделав несколько шагов, он маузер опустил и остановился. Через минуту подошли все.

На краю канавки, у дороги, сидела женщина. Платок на голове был повязан кичкой, как у молодицы. Лицо опухшее, выпростанные из-под запаски босые ноги синие, набрякшие водой. На коленях у женщины лежал завернутый в тряпье ребенок… Глаза у него были открыты и неподвижны, рот приоткрыт, на губе сидела муха. Ребенок был мертв. Женщина смотрела на его лицо, и глаза ее не мигали, не двигались. Казалось, нет такой силы, которая могла бы оторвать этот мертвенный взор…

Партизаны остановились, сняли шапки. Женщина не шелохнулась. Иванко вынул из мешка краюху хлеба и положил возле женщины на траву. Партизаны постояли еще, переминаясь с ноги на ногу. Дед Микифор громко вздохнул. Женщина не шелохнулась. Тихо, на цыпочках, партизаны пошли прочь.

В лесу было тихо, только ветер шелестел в вершинах да иногда поскрипывал ствол о ствол. Первая осенняя желтизна уже осыпала дубы и клены.

За поворотом Костя вдруг сорвал шапку и закинул голову назад. Волосы у него оказались длинные, нестриженые. Неожиданно высоким фальцетом он бросил в небо надрывный и полный вызова запев:

Эх, Украина моя, хлебородная -

Немцам хлеб отдала, сама голодная!..

Это была не песня — плач. Это был вопль — со слезами, с рыданием — на весь лес, на весь мир.

Шли понурившись. Костя пел навзрыд, потом всхлипнул и оборвал. Длинные волосы упали ему на лицо, он склонил голову на грудь. Шапку он так и нес в руке.

Вдруг Иванко снова сел.

Все кинулись в лес.

Вдали показалась беда . Она быстро катилась навстречу. Партизаны притихли. Беда проехала в двадцати шагах от них, по дороге. В ней сидели два старых еврея в лапсердаках и серых парусиновых плащах. Рябая клячонка рысила по выбоинам. Когда повозка проехала, хлопцы поднялись и пошли дальше.

Вдруг сзади громко раскатился выстрел. Все остановились, затем бросились назад. Ведь там шел в охранении Кияш.

Шагах в двухстах позади хлопцы увидели вот что: беда стояла посреди дороги, а рядом с ней оба еврея с поднятыми, дрожащими руками. Кляча понуро опустила голову и щипала отаву под ногами. Кияш, с винтовкой под мышкой, деловито обшаривал беду.

— Кияшка! — крикнул Зилов. — Кияшка! Что ты делаешь?!

Он вырвался вперед и подбежал к группе первый. Остальные бежали сзади, за ним. Красное Кияшково лицо выглянуло из-за беды, весело скаля зубы. Евреи, увидев Зилова, задрожали и подняли руки еще выше. Кияш концом сабли отковыривал замок у чемодана.

Что-то холодное ударило Зилова в грудь и разлилось жаром по лицу и спине. Сейчас должно было случиться страшное и непоправимое. Зилов вскинул винтовку к плечу и, почти не целясь, выстрелил.

Кияш взмахнул руками, как будто удивленно поглядел вокруг и повалился навзничь. Офицерская папаха откатилась в канаву. Зилов замер.

Эхо от выстрела покатилось лесом вниз, и вдруг снова вернулось обратно, и опять пошло вниз и затихло в долине. Земля качалась у Зилова под ногами, плыла, как льдина в ледоход, вздымалась и опускалась. Лес пошел кругом — и справа и слева, — а был он только с одной стороны. Туман застилал взор. Никогда еще не убивал Зилов человека.

— Правильно! — прозвучал рядом голос Кости, но казалось, что это где-то далеко, по ту сторону света. — Это правильно.

Туман рассеивался, и Зилов уже видел, как Костя наклонился, поднял Кияшову винтовку и протянул ее деду Микифору. Гранаты от пояса он отвязал и прицепил себе.