В Василькове поезд остановился под угрожающие крики и лязг оружия.
— Ложись! Ложись! Ложись!
Все бросились на пол. Шурка, на правах женщины, выглянула в щель отодвинутой двери.
Электричества не было. Подслеповатые керосиновые фонари и коптящие плошки мигающим красноватым светом озаряли перрон. Серые фигуры, поблескивая оружием, суетились вдоль эшелона. У дверей и выходов вокзала, дулами на поезд, выстроились пулеметы.
— Серожупанники! — сообщила Шурка. — Видимо-невидимо.
Трое, держа перед собой винтовки, уже взбирались в вагон.
— Офицеры и казаки — украинские, русские, германские или австрийские — выходи! Штатским приготовить документы!..
Студенческие матрикулы, как ни странно, вполне удовлетворили старшину. Но вернул он их, скептически улыбаясь.
— Советую, панове, сойти и возвращаться назад. Поезд дальше не пойдет. Сообщение только с Мотовиловкой, а там неизвестно что…
Васильков был последней заставой гетманских войск.
Впрочем, как только старшина спрыгнул на перрон, паровоз дал длинный гудок, и эшелон медленно отошел от станции.
— Поехали! — Шурка захлопала в ладоши. В вагоне теперь стало совсем свободно: три четверти пассажиров оказались офицерами или казаками, и всех их, как дезертиров из гетманской армии, забрали патрули серожупанников.
Шурка замурлыкала под нос:
Ехал в поезде со мной один военный,
Обыкновенный, простейший фат.
И чином, кажется, он был всего поручик,
А с виду купчик, дегенерат,
Сидел он с краю и напевая…
А поезд трам-та-ра-ра-рам-там-та-та-там…
Однако за первой же километровой будкой поезд снова остановился.
Все выглянули.
— Что такое?
Поезд стоял в глухой ночи, вокруг нависла тьма, и казалось, что высокими стенами подымается с обеих сторон бор. Накрапывал дождь.
От паровоза доносились крики и брань.
Огней впереди не было, и машинист отказывался ехать дальше вслепую — на верную катастрофу.
Кучка людей пробежала к паровозу. Были они все в штатском, но каждый держал в руках маузер, наган или гранату. Люди эти ехали в Белую Церковь, к Петлюре. Машинисту предложили на выбор: либо ехать дальше на Фастов, либо он будет немедленно брошен в топку паровоза.
Паровоз снова загудел, и вот, отрывисто, почти непрерывно крича, эшелон пополз прямо в мрак, в ночь, наугад.
Сегодня ожидалась всеобщая мобилизация студентов, и студенты шарахнулись из столицы врассыпную.
Ни Сербин, ни Теменко, ни Туровский, ни тем паче Макар не желали идти на смерть за пана гетмана и его державу. Шурка тоже оставила Киев — курсы закрыты, все закрыто, город превратился в военный лагерь, невоенным делать там было нечего, нечего было и есть.
Землячество возвращалось назад, к родным очагам. Первый студенческий год не задался.
Покачивало. Колеса отстукивали в частом ритме товарных вагонов.
— А все-таки, — сказал Макар, и в густой тьме неосвещенного вагона все ясно представили его тихую улыбку, — а я все-таки успел сдать и интегралы и дифференциалы…
Он чиркнул спичкой. Левая рука его висела на перевязи. Спичечный коробок он зажал между колен. Все потянулись прикуривать. В короткой вспышке лица показались вытянувшимися и похудевшими. Они сидели, тесно прижавшись на длинном узком ящике из нетесаных сосновых досок. Это был гроб. В гробу лежала Иса.
Вдруг в ночной тьме, справа и слева, вспыхнул фейерверк выстрелов, в стенки вагонов несколько раз ударило, мелкие щепки посыпались на головы и плечи. Но поезд лишь ускорил ход и покатил дальше, кажется, с уклона.
— Курите в рукава! — прикрикнула Шурка. — Перестреляют же к чертям собачьим!
Обстреляли состав на этом перегоне раза три.
Потом поезд словно споткнулся и снова стал.
Все выглянули. Вокруг было черно, и сеял мелкий дождь.
— Двигай! Двигай дальше! — закричали из вагонов. — Крути, Гаврила!
Но поезд упорно стоял.
Тогда кто-то разглядел в темноте контур строения. Еще кто-то заметил отблеск оконного стекла. Потом отчетливо стал виден мокрый сигнальный колокол. Это была Мотовиловка. Билетная касса была открыта, компостер выгибал черную лебединую шею, на телеграфном аппарате ворохом лежали ленты, щенок скулил, запертый в дамской уборной. На станции не было и огонька, нигде ни одного человека, ее оставил даже персонал.
Машинист взобрался на тендер, на кучу угля и, приложив ладони ко рту, закричал в пространство:
— А-у! А-у! Люди добрые!
В густой измороси эхо прокатилось бором вяло и медлительно. Никто не ответил. Добрых людей не было. Бор по сторонам стоял черный, мрачный и молчаливый.
Тогда пассажиры собрали летучий митинг и решили ехать дальше.
Машинист на этот раз отказался категорически и сказал, что полезет в топку сам. Смысла в этом не было, без него все равно дальше не поедешь. Решили его купить. За пять минут по эшелону собрали полторы тысячи лопаток. Машинист отказался. Тогда еще за десять минут собрали две тысячи керенками. Он отказался. Тогда собрали тысячу марок и пятьсот крон. Машинист разостлал кожух в тендере и сказал, что будет спать до утра.
До утра много чего могло случиться. А перегон до Фастова верст двенадцать. Студенты вытащили гроб из вагона, подняли на плечи и двинулись по шпалам пешком.
Колея простиралась под ногами, но лежит ли она на насыпи или, наоборот, в выемке, было не разглядеть. Небо нависало черное, как сама ночь. Можно сделать только шаг, один только шаг, а дальше — конец. И был это конец вселенной, и не верилось, что впереди еще что-то есть, что в этой тьме что-то существует, что вообще существует свет, тепло, крыша над головой.
Шли шаг за шагом, со шпалы на шпалу. Дождь бил в глаза, затекал за воротник, насквозь пропитывал одежду. Гроб был тяжелый, ребро натирало плечи. Макар и Шурка все время сменяли друг друга.
— Коля, — сказала Шурка, — вы бы лучше вернулись. Пусть рана не страшная, в мякоть, но все-таки рана. Завтра вы поедете следом за нами.
— Я не понимаю! — рассердился Макар. — Я вообще не понимаю… Вы, значит, хотите, чтобы меня сделали гетманцем?
— Вы ранены, вас не возьмут.
— Ну, тогда меня за демонстрацию посадят в тюрьму!
— Некогда им сейчас сажать в тюрьму!
— Тогда вообще расстреляют! Я не понимаю…
— Стой! — внезапно прозвучало во тьме. — Кто идет?
Все остановились и умолкли.
— Стрелять буду! Кто?
Откуда доносился голос, нельзя было разобрать. То ли спереди. То ли сзади. А может быть, справа или слева. И кричал не один.
— Кто? Кто? — подхватили с разных сторон. — Стой! Кто? Да пальните разок-другой, сразу ответят!
— Не стреляйте! — крикнула Шурка. — Здесь женщины!
Грязная брань и смех раздались в ответ.
— Кто? — В темноте щелкнуло несколько затворов.
— Это похороны! — закричал Макар. — Мы несем гроб!..
— Что? — Кто-то выругался. — Руки вверх и медленно идите вперед!
— А гроб? — заволновался Макар.
Тогда наконец зашаркали сапоги по гравию пути, и стало слышно, как невидимые во тьме люди часто дышат где-то близко. Резко запахло мокрыми солдатскими шинелями, и неожиданно совсем рядом из темноты возникли направленные на них штыки.
— Руки вверх!
— Хлопцы, да тут, и правда, гроб!
— Что в гробу?
— Покойник, — сказал Макар. — Подруга, — добавила Шурка. — Студентка, — пояснил Туровский. — Убили вчера на демонстрации… — начал было и Сербин, но умолк.
Примолкли и все — ведь еще не известно было, что это за люди, чьи войска.
— Мы студенты, — заговорила тогда Шурка, — мы везли домой хоронить умершую подругу. Но поезд вдруг стал. Дальше, сказали, не пойдет. Мы решили отправиться по шпалам пешком…
Невидимые люди вокруг тихо побрякивали оружием и молчали. Они, конечно, не верили. Кто-то насмешливо хмыкнул.
— Понимаете, — заволновался Макар. — Осень, сырость, тепло вообще… Труп, видите ли, может разложиться… И вообще…
— Молчать! — крикнул кто-то. — В гробу динамит?
— Ну что вы! — Шурка даже засмеялась. — Девушка. Мертвая девушка. Ей-богу.
— Дзюба! — лениво проговорил чей-то голос. — Возьми десяток казаков, отведи задержанных вместе с гробом на заставу. Пускай там разбираются…
— Слушаю, пане товарищ!
«Пане-товарищ»… Значит, это не гетманцы. Гетманцы обращались к офицеру «пане-старшина».
— Добродии! — заговорил тогда Туровский. — Там, в Василькове, серожупанников видимо-невидимо.
— Знаем! — ответил все тот же голос. — Дзюба! Веди шпионов…
— Мы совсем не шпионы! — обиделся Макар. — Понимаете, мы удираем от гетманской мобилизации. Гетман закрыл университет и мобилизует студентов. А мы против гетмана вообще…
— Хватит! — крикнул тот же невидимый. — Дзюба, веди! Только гляди, по дороге не расстреляйте — языки ведь…
Винтовки уперлись в спину, приходилось идти. Студенты снова подняли гроб на плечи и двинулись. С колеи пришлось спускаться налево и перепрыгивать через канаву.
— Вот идиотизм, — прошептала Шурка, — не хватает, чтобы нас еще расстреляли как шпионов…
— И вообще, — возмутился Макар, — вообще жалко, если расстреляют…
— Ерунда! — рассудительно заметил Сербин. — Ведь гроб, и в нем покойник. Всякому понятно…
— Угу! — Шурка была настроена скептически. — Они скажут, что и гроб и покойника мы взяли для отвода глаз…
По спине у Сербина пробежал холодок. В самом деле, ну кто это станет за двести верст таскаться с покойником в такое время? Никаких сомнений — нехитрая маскировка…
Стало страшно, и Сербин невольно задумался о своей неудавшейся жизни. Восемнадцать лег мать сохла и чахла над работой, девять лет он бегал в гимназию — получал двойки, сидел в карцере, до поздней ночи гонял по частным урокам, чтобы заработать лишних двадцать рублей — все для того, чтобы стать студентом, окончить университет… И вот вчера его едва не убили на какой-то демонстрации. Сегодня его чуть не мобилизовали в какую-то армию. А сейчас и вообще расстреляют неведомо за что… Сербину даже не дали ощутить свое детство. Четыре года назад, в августе — господи, ведь уже пятый год! — началась война и до сих пор никак не кончится!.. Ну и прекрасно, пускай стреляют скорее! К чертовой матери такую идиотскую жизнь!..
Сквозь мглу и дождь мигнул слепенький огонек. Два крохотных четырехугольника освещенных окон возникли внезапно, не дальше чем в десяти шагах. Где-то совсем рядом фыркали лошади, много лошадей стучало копытами, переступая с ноги на ногу.
В слабом свете, падающем из окон, уже можно было кое-что разглядеть. Очевидно, это была хата лесника. На бревне у стены вырисовывалось несколько фигур, съежившихся, склонившихся на винтовки.
— Это я, Дзюба, — сказал хриплый голос. — Шпионов привел. Сотник спит?
— Заходи…
Кусок стены словно отвалился — это открылась дверь, и темную фигуру Дзюбы — длинная шинель, шапка со шлыком набекрень, кривая сабля на боку — поглотил светлый четырехугольник. Снова стало темно.
— Что? — спросил Сербин, нечаянно задев Шурку плечом: она дрожала; он почувствовал, что и сам дрожит.
— Ничего. Озябла… Дождь…
Макар тихо, почти неслышно хмыкнул, это был нервный смешок. Казаки на бревне сплевывали и бормотали проклятия. Дождь почти утих.
Дзюба быстро вернулся, и их повели всех, вместе с гробом.
Посреди хаты стоял стол, на столе карта, и на ней каганец. Его мигающий огонек освещал старшину в синем жупане, склонившегося над картой. Черная каракулевая шапка с длинным красным шлыком лежала рядом на лавке. В руке, опирающейся на стол, старшина держал револьвер.
— О! — выкрикнул Макар и опять тихо рассмеялся.
Все остановились, старшина поднял голову, блеснул стеклышками пенсне и вдруг раскатисто захохотал.
Действительно, это был Репетюк. Он даже сел — смех валил его с ног.
— Милорды! Что за черт? И почему гроб? Кто умер?
— Разве вы петлюровец? — удивился Макар. — А я думал…
— Да! — Репетюк оборвал смех и поднялся, нахмурив брови, скулы у него слегка порозовели. — Я сотник войск директории, которая борется против гетмана. А вы, джентльмены?… Бунчужный, можете идти!
Дзюба сделал кругом и вышел, недоуменно озираясь.
Теперь, когда посторонних не было, Репетюк заговорил тоном неофициальным.
— Ну, рассказывайте скорее. И кто в гробу? Кого-нибудь живого выносите? — Он вытащил саблю из ножен и, подойдя, просунул лезвие под крышку. Потом нажал, и гвозди со скрипом поддались. — Действительно, мертвая… А отчего это, сэр, у вас рука на перевязи?
Торопливо, перебивая друг друга, ребята стали рассказывать про Киев, про мобилизацию, про закрытие учебных заведений, демонстрацию, смерть Исы, ранение Макара, побег, поезд, Васильков, подозрение в шпионаже. Репетюк хохотал. Шурка сидела в сторонке, отжимая воду из промокших волос. Ее золотые кудри от дождя выглядели почти черными и лежали плотно, как напомаженные.
— Познакомьте же меня с Репетюком, — тихо сказала она Сербину. — Неудобно.
Их познакомили. Репетюк щелкнул шпорами и почтительно склонился. Шурку Можальскую он знал, как и она его, с первого класса гимназии, но познакомиться им действительно не пришлось, она была из другой компании.
Когда все наконец было выяснено, Репетюк снова принял официальный тон и, расправив шлык, надел шапку.
— Так вот, панове-добродийство! — сказал он, и голос его слегка вибрировал, словно он собирался произнести речь. — «Украинский национальный союз» поднялся на борьбу против гетмана за самостийную неньку Украину. Мы призываем всех щирых украинцев вступить в войска директории. Вы можете сейчас же стать охочекомонниками моей сотни. И мы пойдем бороться за нацию вольных казаков!
— А как же немцы? — спросил Макар. — Вообще я не понимаю…
— С немцами директория заключит договор, — они будут соблюдать нейтралитет. В наши внутренние дела им вмешиваться незачем. Они пришли прогнать с Украины большевиков! И оставим политику, милорды! Мы должны быть рыцарями нашей неньки и больше ничего. Партии потом между собой разберутся. А сейчас ненька Украина гибнет! — Он выкрикнул это почти истерически.
— Ведь мы же студенты… — неуверенно начал Сербин, но Репетюк его сразу перебил:
— Разумеется! И пока мы не займем Киев, не прогоним гетмана, университеты не откроются.
Он умолк, надев кобуру, стал застегивать пояс.
Все тоже молчали.
— Запомните еще одно! — добавил Репетюк. — Когда закончится битва, тогда мы посмотрим, кто был не с нами, кто не хотел нашей победы!.. Бунчужный! — крикнул он.
Бунчужный Дзюба вошел в комнату. Со двора к окнам прилипли лица казаков. Они заглядывали внутрь — что там такое происходит у сотника в хате?
— Подать коня! — приказал Репетюк. — Уже скоро утро.
— Лешка, — остановил его Теменко. — Я иду… Все щирые украинцы… Ей-богу!
— И я! — заломил фуражку набекрень Туровский… — За неньку Украину!.. Христя! А ты? Коля?
— Слава неньке Украине! — крикнул Репетюк.
— Воевать… Уж так не хочется воевать… — с тоской прошептал Сербин. — Но за Украину, что ж, конечно… против гетмана… если уж…
Макар молчал.
— Молодец! — хлопнул Репетюк Сербина по плечу. — Мы же с тобой старые футболисты. Пять лет в паре на футбольном поле шли! Можешь мне верить. Я тебя назначаю сотенным писарем.
— Конь под седлом! — вытянулся на пороге бунчужный Дзюба.
— Отлично! Бунчужный! Выдать оружие и шлыки этим трем казакам. Они вступили в нашу сотню.
Не взглянув на Макара, Репетюк прошел к двери. С порога он откозырял Шурке.
Действительно, наступало уже утро. Тихое, медленное и тусклое. Седые туманы стелились низко, у самой земли.
Шлыки не к чему было прицепить — не к студенческим же фуражкам! — и временно пришлось сунуть их в карман. Бунчужный выдал каждому винтовку и пулеметную ленту с патронами. Ребята взяли винтовки на ремень и подняли гроб. Решили похоронить Ису здесь: на запад и на восток железная дорога находилась еще в руках гетманцев. Макар с Шуркой предполагали отправиться дальше пешком.
Вышли на двор, никакого леса поблизости не было. Вокруг лежали черные, под паром, поля, хибарка стояла у дороги. В полуверсте начинались выселки. Ближе, направо, орешник и за ним, очевидно, пруд или речка.
— Идите к орешнику, — посоветовал кто-то из казаков. — Там после вчерашнего боя воронка на воронке, и копать не надо. Поставите в воронку, землей присыпете, вот и готово.
В орешнике, и правда, видны были следы недавнего боя. Искореженные или вырванные с корнем кусты, там и тут валялись подсумки, пустые ленты. Неглубокие, от трехдюймовых снарядов, воронки попадались на каждом шагу. Вчера петлюровские сечевые стрельцы разоружали здесь гетманских сердюков. Под горкой действительно текла речка.
Шурка выбрала воронку там, где кончался кустарник, в балочке. Она была поглубже и приметная, над ней подымалась искривленная старая верба. Ребята опустили гроб на землю. Утро пришло сырое, промозглое, их била зябкая дрожь. После бессонной ночи ломило голову, Шурка стояла, плотно запахнувшись в пальто, — только два локона подрагивали, выбившись из-под шляпки. Взялись за лопаты — тянуло согреться и размять занемевшие кости.
Дно воронки немного расчистили, установили чуть наклонно гроб.
— Ну, Иса, спи, — сказала Шурка, — прощай!
Она наклонилась, взяла пригоршню глины и бросила на гроб. Тогда каждый тоже бросил горсть земли. Порыв ветра пригнал дождь, и он затарахтел по крышке.
— Надо бы того… — смущенно заговорил Сербин, — сказать что-нибудь или спеть, как это делается, не знаю…
Все молчали. Говорить было не о чем. Шурка взяла лопату и копнула землю. Тогда Туровский сдвинул фуражку на затылок:
Вита ностра бревис эст…
Всем стало как-то неловко, но они подтянули — угрюмо, печально, словно хоронили именно эти слова, именно эту мелодию старой студенческой песни:
Бреви финиэтур…
Шурка заплакала. Крупные слезы покатились по ее щекам.
— Рано ты, Иса, умерла… Хорошая ты была девушка, тебе бы жить и жить. Эти сволочи убили тебя. Пускай, пускай! Им это так не пройдет! — Шурка погрозила кулаком куда-то назад. Потом подхватила песню в полный голос.
Нос габебит гумус.
Через пятнадцать минут на месте воронки вырос небольшой холмик.
— Запомнить бы где… — тоскливо молвила Шурка. — А что, если вербу эту срубят?
— Все равно, — с горечью ответил Макар, — завтра этого места и не найдешь. Осень, дождь… — Он махнул рукой.
— Пошли!
В конце овражка стали прощаться.
— Ну, казаки! — криво улыбнулась Шурка, и Сербин, Туровский и Теменко залились краской. — Прощайте, казаки. Был бы платочек, подарила бы кому-нибудь. Как в песне поется… Непременно платочек нужен…
Макар молча пожал каждому руку.
Потом они с Шуркой перепрыгнули через воронку и пошли.
— Зайди же к маме! — крикнул Сербин. — Скажи, что я скоро. Вот только Киев возьмем. Слышишь?
— Ладно.
Макар с Шуркой спустились с холма и пошли вдоль речки. Туман уходил вверх, было, должно быть, уже часов восемь. Шурка прятала подбородок в поднятый воротник. Макар тер здоровой рукой небритые щеки. Шагали мрачные и молчаливые. Так прошли не меньше версты.
— Дураки, — вздохнул наконец Макар, — не понимаю…
— Я тоже чего-то не понимаю, — откликнулась Шурка. — С одной стороны, они против гетмана, но с другой… право, я чего-то не понимаю!
— И понимать вообще нечего! — рассердился Макар. — Националистический бунт! Как вы не понимаете? Националистическая интеллигенция во главе крестьянской собственнической стихии. Все понятно, и этот агломерат, нет, конгломерат…
— Что такое агломерат и конгломерат?
Макар гневно посмотрел на Шурку.
— Вы же окончили гимназию, Можальская!
— Макар! — донеслось вдруг откуда-то издалека, сзади. — Шура!
Они остановились.
— Сербин? Он, что ли?
Это был Сербин. Он бежал с холма, размахивая руками.
— Что-то случилось. Может, надо вернуться назад?
— Подождите! — кричал Сербин.
Он подбежал запыхавшийся, прижимая рукой сердце, длинная пехотная винтовка на ремне через плечо нещадно колотила его по пояснице. Несколько секунд он не мог вымолвить ни слова.
— Что такое?
Сербин шумно вздохнул и начал стаскивать винтовку через голову.
— Я пойду с вами… — умоляюще прошептал он, словно ожидая решительного отказа.
— А винтовка?
Сербин размахнулся и швырнул ее вниз, в речку. Винтовка звонко шлепнула по воде и неожиданно быстро и тихо исчезла. Еще какое-то мгновение разбегалась в стороны рябь. Потом ее смыло течением, и речка снова бежала вперед, спокойная и равнодушная.
— Что это за речка? — спросил Макар. — Как она называется?
— Кто ее знает… — Сербин развязал ленту с патронами и кинул туда же, в воду. Лента тонула медленно, не сразу, как бы нехотя. Ее уже снесло вниз, а завязки все еще виднелись.
— Мне так страшно стало, когда вы ушли, — оправдываясь, криво улыбнулся Сербин, — так страшно, как будто это уже навсегда, как будто я один на свете… И потом это же Репетюк! Антисемит, сволочь, каратель… Не может быть, что он за Украину! Или это какая-то другая Украина… я не знаю, страшная какая-то…
Голос его задрожал.
Они повернули от речки и зашагали к леску, подымавшемуся слева, сразу за кустами.
Туман уже рассеялся и дождь перестал. Вдоль речки тянулись пески, а дальше земля лежала черная, липкая и жирная. В роще на том берегу закуковала кукушка.
— Осенняя кукушка! Раз, два, три, четыре, пять… двадцать три, — считала Шурка. — Ого! Еще жить и жить!
И она негромко замурлыкала под нос веселую песенку.