Началось это неожиданно, незадолго до полудня.
Капрал-кирасир выскочил из помещения телеграфа, без пояса и без кепи. В руках он держал депеши и ленты с телеграфного аппарата. Он был растерян и потрясен. В эту минуту из-за угла Привокзальной улицы показался взвод кирасиров, с молодым офицериком во главе. Взвод шел сменять караулы. Капрал выбежал на середину улицы, на мостовую, и поднял руки навстречу взводу. Ветер играл депешами, ленты развевались и дрожали.
— Хальт! — закричал он. — Хальт!
Кирасиры остановились. Фендрик с руганью замахнулся на одуревшего капрала стеком. Но капрал оттолкнул фендрика и снова, подняв руки, закричал солдатам:
— Кирасиры! Братья! Нэм император! Нэм империя!..
Офицер в это время изловчился и огрел капрала стеком по спине.
Тогда капрал озверел. Он выхватил у фендрика стек и кинулся на него. Взвод, смешав ряды, с криком обступил капрала и офицера. Прикрывая руками от ударов голову, офицерик съежился, потом опустился на колени, потом сел и, наконец, совсем упал. Капрал швырнул прочь измочаленный стек и быстро сорвал с воротника офицера нашивки со звездочками и другие знаки различия.
— Смерть ему! Смерть! — кричали кирасиры вокруг. — Революцион!
Новости у капрала были одна другой важнее.
Армии Антанты прорвали болгарский фронт. Болгария запросила сепаратного мира. Для Австро-Венгрии путь на юг теперь стал как бы открыт. Но австрийская армия вдруг тоже бросила оружие и разошлась по домам. Так как и самой Австро-Венгрии уже не стало. Польские земли отделились. Сербы и хорваты провозгласили южнославянскую федерацию. Галичане заявили о присоединении к восточной Украине. Венгрия выделилась как независимое государство. Чехи восстали, требуя самостоятельной республики. От огромного соединенного королевства остались, собственно, только коронные провинции, которые и объявили себя Австрией. Империя распалась, монархия в агонии, последний Габсбург Карл Первый уже два дня как объявил об отречении от престола.
— Мадьяры! — кричал капрал. — Нас ждут отцы, дети, жены! Родина зовет нас! Зачем воевать на чужой земле? Нэм империя! Нидер мит’м криге! Мир! Я хочу мира!..
Это уже не был взвод, и это уже не были солдаты австрийской армии, это были венгры, чехи, словаки, украинцы, хорваты, немцы, поляки, евреи, цыгане, это были сыновья, отцы, братья, мужья — с винтовками в руках.
И они вдруг затянули по крайней мере двадцать песен сразу: каждый пел свою, венгр — венгерскую, поляк — польскую, чех — чешскую. Как пьяные, двинулись они вниз по улице, во главе с капралом без пояса и кепи. Капрал шел пятясь, подняв руки, размахивая телеграфными лентами в воздухе. Он дирижировал всеми двадцатью песнями зараз. Кто-то выстрелил из винтовки в фонарь. Тогда пальнули все пятьдесят. С оглушительным пением, беспорядочно стреляя в воздух, как обезумевшие, они почти бежали, сами не зная, куда и зачем.
Избитый, с разорванным воротом, офицерик, оторопев, стоял на тротуаре, кто-то из прохожих совал ему в руки его затоптанное кепи, но он не видел, не слышал ничего, ничего не понимал. Глазами, полными ужаса, он смотрел вслед удаляющемуся по улице своему, бывшему своему, взводу…
Роскошный лаковый фаэтон, ландо самого полковника фон Таймо, вихрем промчался с Графской улицы на Центральную. Возле дантиста Кирчика кучер на всем ходу осадил скакунов. Дама в манто и роскошном боа серебристого песца соскочила с ландо и побежала через ворота во двор, к старому облезлому флигелю. Она проворно взлетела по ломаной лестнице на второй этаж. Не постучав, дернула дверь, обитую драной черной клеенкой. Прямо с порога крикнула в сумрак комнаты:
— Скорее, кто тут есть?!
Навстречу окрику, навстречу неожиданной гостье со смятой постели поднялся взъерошенный Пиркес. Он лежал раздетый, под одеялом, лицо его было бледно.
— Аглая Викентьевна? — ошеломленный, вытаращил он глаза.
— Скорее вставайте, ах черт!
— Вы же…
— Это маскировка! Скорее! — В двух фразах она объяснила ему все. — В австрийской армии сейчас начнется восстание. Большевики попробуют захватить власть.
— Аглая Викентьевна, я не знал, что вы…
— И прекрасно! Зато я о вас все знаю. Скорее! Член комитета, который руководит партизанами, сейчас как раз у них. Но я знаю, что вам известно, где там в лесу Зилов с товарищами. Их немедленно надо известить. Пускай идут прямо в город.
Только сейчас Аглая заметила, что Пиркес исхудал, без кровинки в лице, что он, очевидно, болен.
— Что с вами такое?
— Пустяки!.. — Пиркес натянул на себя одеяло и сел на кровати. — Небольшое кровотечение из легких. Понимаете, «тбц». Явка партизанов известна только Одуванчику.
— Знаю, такая растрепанная девчонка. Сразу же пускай бежит!
— Я ее сейчас разыщу. Но отвернитесь, я вас очень прошу…
Аглая отвернулась. Пиркес сбросил одеяло и поднялся, но закружилась голова, он зашатался и, опрокинув стул, свалился на пол. Аглая подхватила его и усадила на кровать.
— Ну, крепитесь, милый, крепитесь… Ах, черт! Где у вас вода. Ох, да вы никуда не годны! Адрес девушки?
— Нет! — наконец встал на ноги Пиркес. — Нет, вам она не поверит. Я иду.
Аглая поддерживала его под руку и помогала одеваться.
— Вы сядете в ландо… я довезу вас до Одуванчика… а сама в комитет. Наши комитетчики уже разошлись по селам и поднимают крестьян. Рабочие готовы. Если бы дать оружие хотя бы сотне или двум рабочих! В уезде австрийцев дивизия, десять тысяч. Но офицеров не больше пятисот, это и есть реальные силы врага. Вы, Пиркес, сразу же вернетесь сюда. Раз вы больны, вы будете явкой для связи.
Пиркес оделся. Поддерживаемый Аглаей, пошатываясь, он вышел к ландо.
По улице катился бесконечный поток австрийцев — еще полчаса назад солдат австро-венгерской армии. Австрийцы бежали по тротуарам и мостовой. Они кричали и изредка постреливали.
— Керкер! — вопили одни.
— Командо! — отзывались другие.
Одни бежали к ставке командования разоружать, арестовывать, громить. Другие звали к тюрьме выпускать на волю арестантов.
— Прекрасно! — обрадовалась Аглая. — Половина освобожденных из тюрьмы охотно возьмется за оружие! Гони! — толкнула она кучера. — Гони вовсю! Они могут заметить, что это ландо полковника Таймо, и тогда нам плохо придется!
Распугивая толпу, от станции скакал конный кирасир. Грудь нараспашку, кепи набекрень. Он размахивал обнаженным палашом. Звучным, сильным баритоном он пел во весь голос:
Торреадор! Смелее в бой!
Торреадор! Торреадор! Там ждет тебя любовь…
Через четверть часа Одуванчик вскочила на тормозную площадку поезда, шедшего со станции мимо первой будки по волочисско-могилевской линии. Еще через четверть часа она будет на разъезде, на посту Подольском, и оттуда, если Варька достанет лошадей в Коростовцах, — на лошадях, а если нет, то просто бегом пять верст к Зилову в лес.
Офицеров, оказавшихся в ставке, солдаты выволокли на улицу с криком и свистом. Это были штабные, адъютанты и интендантские чиновники. С них срывали офицерские нашивки и отбирали револьверы и кортики вместе с поясами. Потом всех построили по восемь в ряд. взяли в каре и, забрасывая грязью, повели к тюрьме.
Однако тюрьмы уже не было. Ее только что разгромила другая толпа. Заключенные — железнодорожники, крестьяне окрестных сел, демобилизованные фронтовики, а с ними заодно воры и спекулянты — высыпали на улицу. Их хватали в объятия, качали, дарили им табак, яблоки, мадьярские сигареты. Солдаты из тюремной команды уже тащили хворост, солому, разбитые доски — поджигать тюрьму.
Тогда штабных офицеров раздели догола и, заливаясь хохотом, отпустили на все четыре стороны. Одежду офицеров роздали узникам, выпущенным из тюрьмы. Тюрьма между тем уже пылала.
Галька Кривунова тоже вышла из тюрьмы вместе со всеми. Она просидела больше двух недель. Отбежав в сторонку от толпы, она огляделась вокруг. Ничего нельзя было понять! Из тюрьмы освобождали австрийцы — те же самые, которые и засадили ее туда. Оккупанты. Они били офицеров и громили тюрьму. Очевидно, и у них революция. Значит, революция теперь везде? Значит, в городе большевики? Галька кинулась на базар. В городе она знала один только базар — сюда раз в неделю она приносила яйца, творог или масло. Базарная улица грохотала железными шторами: лавочники спасали свои лавки. Галька подбежала к лотку знакомой торговки, как раз когда та собралась утекать домой, подхватив свои корзинки.
— Тетенька! — окликнула Галька. — А где же большевистский ревком? Вы не знаете? Там, верно, и мой Ивась!..
— Большевики! — завизжала торговка. — Переворот! Гвалт! Караул! — Она бросила свои корзинки и, накрывшись юбкой, что есть духу побежала прочь.
Изо всех домов выскакивали кирасиры, которые стояли по городу постоем, с сундучками и узлами. Они были даже без винтовок, — на черта им винтовка, когда мир, когда свобода, когда конец войны! Они бежали что было духу на вокзал — захватить место в первом же идущем к границе поезде. В Австрию, домой!
Толпы австрийцев все шли и шли, вся дивизия, тысячи солдат, высыпали разом на тесные улочки маленького городка. Из казарм подходили еще слабосильные команды, обозники, санитары, этапные подразделения. Все устремлялись к центру. Все спешили к ставке. Но ставка опустела, окна были выбиты, двери сорваны с петель. Тогда толпа двинулась на Графскую улицу — к особнякам старших офицеров, к квартире полковника Таймо. Однако фон Таймо дома не оказалось: он исчез. С несколькими адъютантами он сидел в овраге за городом, на полях орошения. Тогда толпа кинулась к станции, на вокзал: ведь там прямой провод во все концы — она соединена с Киевом, Одессой, Будапештом и Веной. Нэм Вена, нэм империя!
Вокзал уже был забит горожанами. Они жаждали расспросить, разузнать, выяснить. Бунт? Восстание? Революция? Какая революция? Чья власть сейчас в городе? И что произошло в Германии? Австро-Венгрии уже нет? А Германия еще существует? Значит, Антанта победила весь мир? А когда же прибудут французы и англичане?
Везде — в залах, в туннелях, на переходах — бурлили митинги. Венгерские, чешские, украинские, немецкие, польские и еще какие-то. Двунадесять языков пытались перекричать друг друга. В третьем классе железнодорожники братались с солдатами бывшей оккупационной армии. Люди обнимали друг друга, хлопали по спине, хохотали, каждому хотелось обменяться чем-нибудь на память. Портсигары, кисеты для махорки, кольца из шрапнельных головок, мундштуки, ножички, карандаши, портмоне, блокноты, кокарды передавались из рук в руки. Все это под возгласы «ура». В углу продавали лишнее белье, одеяла, шинели, патроны, винтовки. На черта теперь эти винтовки, когда уже мир! Нидер мит’м криге! Финаль!
Макар сменял уже блокнот на пачку мадьярских сигарет, пачку сигарет на кортик с темляком, кортик на зажигалку, зажигалку на кусочек мыла, мыло снова на блокнот. Его целовали, и он тоже целовал. Веснушчатое лицо его было бледно. Ну конечно же, происходит революция. Вот только неизвестно, где и какая. Вообще революция! Очевидно, в самой Германии. Тогда это уже всемирная революция. Завтра где-нибудь в Берлине, а может быть, в Париже будет и всемирный ревком. И придет мировой коммунизм! Макар протиснулся в конец зала третьего класса. Двадцать раз уже задели его раненую руку, и десять раз он чуть не потерял сознания от острой боли. Наконец он взобрался на буфетный прилавок и замахал здоровой рукой.
— Товарищи! Камраден! Геноссен!
Никогда в жизни Макару не приходилось произносить речей. Лицо его побледнело, на скулах резко проступили веснушки. Какой-то кирасир напялил Макару на макушку свое кепи, а сам заломил на затылок Макарову студенческую фуражку.
— Геноссе! Камрад! Домой! — закричал Макар во всю силу легких и горла. — Нах хаузе! До дому! Ше суа! Домив! Домум!.. — Это и была вся его речь. — Домой! — Он выкрикивал это слово на всех языках, какие знал и каких не знал. На русском, украинском, немецком, венгерском, чешском, польском и французском, хотя ни одного француза и близко не было. Он кричал на всякий случай и по-латыни. В вавилонском столпотворении австрийской армии могли найтись живые люди, разумеющие только этот мертвый язык.
Австрийцы двинулись к поездам. Из курьерского на Львов — Чоп — Будапешт — Вена уже выкинули всех пассажиров. Кирасиры, обозные, этапные забили все уголки. Кому не хватало места, тот забирался на крышу, седлал буфера. В конторе начальника станции шел бой — какому полку, какому батальону раньше подавать эшелон.
Почтовый вагон, однако, привлек всеобщее внимание. Служащих выгнали на перрон. Кирасиры хватали большие кожаные мешки и тут же вспарывали их палашами и штыками. Но в почтовых мешках оказались только письма, а совсем не деньги. Тогда накинулись на новенькие фанерные ящики и аккуратные белые мешочки — посылки. Их расхватывали и спешили прочь. Какой-то сержант стоял в толпе и бессмысленно улыбался: посылка, которую он схватил, оказалась его собственною, — только вчера утром он отправил ее в Падебры жене: немного сала, немного сахару и немного украинской колбасы. Слева внизу он написал свой обратный адрес…
Парчевский вывел комендантскую сотню на территорию железной дороги и расставил караулы у продовольственных баз, зернохранилищ, товарных эшелонов. С десятком казаков он направился к казармам десятого полка — к мачтам искрового телеграфа. Австрийские связисты-офицеры заперлись в павильоне и никого туда не пускали. Они вызывали Тарнополь, Львов, Черновицы, Будапешт, Вену, Берлин. Парчевский со своими казаками залег в цепь и открыл огонь. Австрийцы выбросили белый флаг. С браунингом в руке Парчевский приказал телеграфисту сесть к аппарату. Он потребовал немедленно связаться с Москвой. Только в Москве, очевидно, можно было узнать, что же происходит на свете…
По шоссе от Ружавы, Браилова, Севериновки, большаками от Станиславчика, Сербиновцев, Жуковцев, проселками от Межирова, Тартака и Поток тарахтели со всех сторон, отовсюду, сюда, к станции, бесконечными вереницами десятки и сотни крестьянских телег.
Австрийцы грабят станцию!
Первыми начали громить эшелоны, скопившиеся на товарной. Это были маршруты, предназначенные для отправки в Берлин. Группы кирасиров с топорами и ломами окружили их. Один из казаков Парчевского попробовал было дать предупреждающий выстрел в воздух. Его тут же растерзали. Топорами, ломами и просто прикладами винтовок замки взламывали и раздвигали двери во всю ширь. Вагоны были гружены мешками с сахаром и зерном. Казаки Парчевского отошли в сторону — кому охота сложить голову за награбленное немцами добро. Австрийцы хватали мешки и тащили их со станции. У переезда уже сбились крестьянские подводы. Сами подходить к эшелонам крестьяне не решались. Мешок сахара сперва стоил сотню крон, через десять минут — пятьдесят, через четверть часа — двадцать. Через полчаса упрашивали, чтобы взяли за пять. Мешок зерна уже стоил крону, только за принос. Казаки Парчевского стояли в стороне и тяжко терзались, — кровное добро уходило из рук. Они не могли этого стерпеть и тоже кинулись грабить.
В это время по волочисской линии вошел в город и вызванный Аглаей Викентьевной партизанский отряд.
Впереди шествовали атаманы — старые фронтовики Степан Юринчук и Костя. Пояса у них были увешаны гирляндами русских и австрийских бомб. За ними — Микифор Маложон с большим обрезом из немецкой винтовки. Потом шли Потапчук, Иванко, Ганс Бруне, Ян, Абрагам Црини и еще пятеро фронтовиков. Они были с винтовками и в пулеметных лентах наперекрест. За ними вприпрыжку бежала Одуванчик, ее желтые вихры торчали во все стороны. Позади всех шагали Зилов с телеграфистом Полуником.
Телеграфист Полунин присоединился к партизанам только сегодня ночью. Ему удалось бежать из концлагеря под Добшау. Два месяца он рубил там лес и гнал смолу. Работали по шестнадцать часов в сутки, а ели дважды в день: один раз кофе с сухарем и один раз баланду. Половина заключенных, бастовавших железнодорожников, свалились от тифа, многих уже, верно, нет в живых. Но от Шумейко и Козубенко Полуник передал привет. С Козубенко он жил в одном бараке, и в лесу они не раз работали в паре. Козубенко был жив, здоров и весел, только вот изнурен и голоден. Они пытались даже вместе бежать. Но Козубенко не повезло, его перехватили. За первый побег ему теперь, значит, всыпали двадцать пять. Если попробует бежать второй раз — повесят. Так повесили уже двух одесских слесарей, одного бирзульского кондуктора и еще кого-то не из железнодорожников. Шумейко находился на другом участке: он работал на прокладке дороги. Но иной раз им удавалось перекликнуться издали. Работа была тяжелая, жизнь горькая, но больше всего донимали вши — Полуник вынимал их пригоршней из штанов, из-под мышек. Сегодня утром его одежду торжественно сожгли на костре. Теперь Полуник шел в крестьянской свите и пшеничном брыле. Он не брился со дня ареста, и его юношеское девятнадцатилетнее лицо обрамляла реденькая и мягкая первая бородка.
Партизаны шли по волочисской линии. У первой будки произошел инцидент. Из дверей выскочила женщина и с воплем кинулась к партизанам. Костя уже выхватил маузер. Все остановились. Только Одуванчик бросилась наутек. Но она опоздала — женщина схватила ее за юбку и тут же вцепилась в вихры.
— Ах ты, дрянь! Нет на тебя погибели!
Это оказалась мать Одуванчика.
— Гражданка! — примирительно заговорил Костя, — Поймите, ваша дочь — это дитя революции. Оставьте, вы делаете ей больно… Ведь она молчит только потому, что стесняется нас… Оставьте, или я застрелю вас из маузера!
— Только попробуй! Я тебе стрельну! — И, осыпая бедняжку Одуванчика шлепками, суровая мать с криком и визгом потащила ее домой в будку. Одуванчик стиснула зубы и ни разу даже не охнула. Зато, когда дверь будки закрылась и навстречу ей, снимая ремень, поднялся еще и отец, Одуванчик так завопила, что руки отца помимо воли оставили пояс.
Костя сунул маузер в кобуру, вздохнул, и партизаны двинулись дальше.
Навстречу им толпами и в одиночку бежали кирасиры. Бежали что есть духу, обгоняя друг друга. На людей с гирляндами бомб, пулеметными лентами на груди и винтовками никто и внимания не обращал. В казармах девятого полка — это было известно каждому кирасиру — помещалась база кантин, то есть база, снабжавшая спиртными напитками офицерские столовые всего корпуса.
Кантину немедленно разыскали. Она находилась в одной из казарм на воинском плацу против церкви. Охрана уже успела сбить замки. Огромное помещение казармы превратилось в винный погреб. Вдоль обеих продольных стен на козлах лежали большие бочки, по крайней мере десятка три. На днищах сверкали надписи белой краской: «Ром», «Сливянка», «Коньяк».
Какой-то здоровенный детина уже выхватил револьвер и пальнул в днище первой бочки. Тонкая струя брызнула из дырки, кирасир сел на пол и поймал струю ртом. Поток рома бил прямо в горло. Быстро и жадно глотал кирасир. Через несколько секунд он поднялся. Глаза его налились кровью, он покачивался, размахивал руками и дико визжал, пританцовывая и выписывая кренделя. Он был пьян в дым.
Тогда все, у кого были револьверы, бросились к бочкам. Стрельба сотрясала казарму. Каждая бочка взрывалась десятком струй, как фонтан. Их осаждали с манерками, флягами, котелками. Иные подставляли прямо рот. Пьяных отталкивали — они падали и засыпали тут же, возле бочек. А под струей был уже новый рот…
На вокзале внезапно появилась группа, шагавшая строем как воинская часть. Галичане со львами на мазепинках, несколько вартовых, кучка штатских. Всего человек пятьдесят. Группу возглавляли конторщик путевой службы Головатько и курсистка-медичка Антонина Полубатченко. Это были местные эсеры. Они прошли на вокзал и с криком «руки вверх» ворвались на телеграф. Телеграфисты бросили ключи и подняли руки. Антонина Полубатченко, щурясь, вглядывалась в каждого — она была без пенсне. Но телеграфистов восстание не касалось: их дело принимать и отправлять служебные депеши. Головатько повертелся в телеграфной, не зная, с чего начать. Потом он созвал своих и двинулся в город, к помещению городской управы. За квартал от управы эсеры рассыпались в цепь и с возгласами «слава» бросились в штыки; Антонина Полубатченко, спотыкаясь, бежала сзади. Но наступление не встретило ни малейшего отпора. По случаю позднего времени управа была закрыта. Даже кривой сторож Никодим побежал грабить кантину. Ключи от управы вынесла им Никодимова семилетняя внучка Маринка.
— Только смотрите мне! — сказала Маринка сердито, в точности как всегда говорил Никодим. — Чтобы не натоптали мне…
Тогда Головатько объявил себя главой городского самоуправления. Антонина Полубатченко надела пенсне и написала воззвание к населению. Посыльные опрометью побежали с ними в типографию. Однако типография тоже оказалась закрытой: печатники отправились на вокзал разузнать, что творится, что такое произошло на свете…
Стах и Золотарь с рабочими вагонных мастерских вышли тем временем на Киевский тракт. Тесно взявшись под руки, рабочие перегородили шоссе. Они останавливали крестьянские повозки, призывая не грабить, а разоружать кирасиров, браться за оружие, формировать отряды и выступать против гетмана. Но навстречу пустым телегам уже тяжело катили обозы груженых — с сахаром, с зерном, с разным имуществом. Объезжая заставу, они сворачивали прямо на пашню.
— Отбираем то, что немец взял! — нахлестывали лошадей дядьки. — Грабь награбленное! — не умолкая разносилось по шоссе.
— Рабочие! — рассердился старый стрелочник Пономаренко. — Кому мы это все говорим? Да ведь у них у каждого свой воз, на паре скачут! Это ж кулачье! Рабочему человеку тот мужик брат, который пешком по заработкам ходит!
Рабочие заставы разошлись ни с чем.
В это время взводу кирасиров с красными ленточками на кепи удалось перехватить коменданта гарнизона, полковника фон Таймо, когда он с адъютантами пробирался с полей орошения на соседнюю станцию. Их поставили к церковной стене и, под боевой клич военной трубы, торжественно расстреляли.
Юринчук с партизанами пересекли территорию железной дороги и вошли в город.
Но на углу Графской Степан и Костя отскочили назад и схватились за бомбы.
— В канаву! В канаву! — скомандовал Костя. — Ложись!
Это оказалось в самую пору.
Из-за угла, от фотографии Лернера, где был вход в «Вишневый сад», пачками загремели выстрелы. Пули защелкали по мостовой, по стенам домов, зажужжали над головами. У «Вишневого сада» метались согнувшиеся фигуры. Из погреба кафе безработных офицеров выкатывали пулеметы, с чердака сбрасывали винтовки, цинки с патронами снимали с буфетных полок. Над вывеской «кафе» развевался бело-сине-красный флаг.
Степан крикнул «рамка двести», и партизаны ответили дружным залпом…
…Пиркес задыхался от злости и обиды. Именем комитета Аглая приказала ему оставаться дома для связи. И вот уже сколько времени прошло, а так никто за связью и не являлся.
Но как раз в ту минуту, когда Шая, шатаясь, поднялся и решил оставить свой пост, дверь растворилась, и, задыхающийся, едва держась на ногах, ввалился Макар. Обессиленный, он упал на диван.
— Понимаешь, — едва мог выговорить он, — когда в гимназии что-нибудь случалось важное, мы всегда бежали к тебе, Шая. Скажи, что сейчас надо делать? Начинается мировая революция! Понимаешь?
— Да! — сказал Пиркес. — Я даю тебе полчаса. Где хочешь, ты должен разыскать Аглаю Викентьевну. Она, очевидно, в вагонных мастерских, вместе с большевистским комитетом поднимает рабочих. Ты принесешь мне от нее указания.
— Да туда ведь три километра! — взмолился Макар. — За полчаса?
— Ты же форвард! — возмутился Пиркес.
Макар сорвался с места и исчез.
Группы вооруженных кирасиров прочесывали предместья Пеньки, Угольник, Кавказ — из конца в конец. Еще со времен забастовки им было хорошо известно, где живут машинисты, помощники, кочегары. Они хватали их и вели в депо. Они заставляли разводить пары и подавать паровозы под эшелоны. Им немедленно, до зарезу, надо было ехать домой.
Эшелон за эшелоном отходили от заграничного павильона, с воинской рампы, с товарной станции. У блокпоста поезда становились в очередь. Кирасиры забирались в будку машиниста и нетерпеливо дергали гудок. Паровозы ревели без умолку. Скорее, скорее проезжай — давай путь другим! Домой, на родину! С войной покончено! Наступил мир!
Кантина в девятом полку выглядела как после наводнения. Простреленные в бочках дырки никто не затыкал. Жидкость свободно и обильно лилась на пол. Высокий порог отделял зал от сеней, и страшная смесь рома, сливянки и коньяка дурманным озером пенилась вровень с порогом. Тут и там в ней плавали трупы. Уснувших в опьянении никто не поднимал, и они захлебывались. Новоприбывшие расплескивали сапогами адское пойло. Иные черпали ведрами прямо с полу.
Крестьяне тем временем уже расхрабрились. Австрийцы перестали быть армией. Они стали точно такими же, как свои солдаты год назад, когда бросили фронт и двинулись по домам. На них уже можно было прикрикнуть и матюкнуться. Крестьяне въезжали повозками прямо на воинский плац. Они рубили топорами двери бараков. Через окна они выбрасывали на телеги тюки белья, связки сапог, охапки тужурок и штанов.
Как раз тут наткнулся на Кульчицкого Кашин.
— Ой, понт! — обрадовался Бронька. — Лафа!
Они оказались в бараке с имуществом батальона связи. Бронька уже нацепил на себя десяток телефонных аппаратов. В мешок он набрал каких-то ножиков, инструмент, карманных электрических фонариков. Кашин от него не отставал. Бронькин мешок был полон — больше захватить он уже не мог. Он сбрасывал ящики на пол и топтал их сапогами.
— Гип-гип-ура! — орал он, исполняя танец диких на полевых сумках, телефонных аппаратах, пишущих машинках. Электрические фонарики, батарейки, какие-то баночки хрустели у него под ногами. В ящики с лампочками он просто прыгал с разгону.
Полсотни вооруженных рабочих, руководимых большевистским комитетом, тем временем вышли из вагонных мастерских. Они развернулись цепью и двинулись к вокзалу. Встречные кирасиры бросали оружие и в панике разбегались. Аглая приказала детворе, неотступно следовавшей за цепью, подбирать брошенное оружие и сносить в депо. Комитет решил занять вокзал, разоружить кирасиров и объявить в городе власть Ревкома.
В это время, отбив и рассеяв офицеров, партизаны Юринчука остановились на углу против кондитерской Банке, откуда весь город виден был и вдоль и поперек. Их сразу же окружили кирасиры, интересуясь, кто они такие к что собираются громить.
Зилов поднялся на тумбочку у тротуара, оперся на плечо Юринчука.
— Товарищи! — заговорил он. — Против вашей воли прислали вас сюда угнетать и грабить нас, таких же крестьян и рабочих, как и вы! — Он говорил по-украински и по-русски, Ганс Бруне переводил на немецкий, Абрагам Црини на венгерский. — Товарищи! Пришел час искупить ваши невольные преступления. Берите снова оружие в руки. Стройтесь в батальоны, помогите нам сбросить гетманскую власть! Пролетарии всех стран, соединяйтесь против мирового империализма!
— Нам ведь домой надо!.. — с тоской отозвался кто-то из толпы.
— Немцы! — крикнул другой. — Это они нами верховодят! А они за вашего гетмана…
— Немцы… немцы… — загудела толпа. — Против немца большую силу надо иметь! Немцы!..
Рабочие между тем миновали уже депо и стали загибать фланги перед вокзалом. С волочисской линии, прямо по шпалам между рельс, припав к луке, летел всадник.
— Стой! Стой! — преградили ему путь рабочие.
Всадник осадил коня перед штыками Золотаря и Стаха.
— Парчевский? — узнала его Аглая. — Господин поручик?
— Рабочие! — закричал Парчевский. — Из Житомира, Бердичева и Казатина идут сюда эшелоны германских драгунов для усмирения взбунтовавшихся австрийцев. Полк германских драгунов! Через час они будут здесь. Из моей сотни я могу набрать человек тридцать. Выступить мне против эшелонов в лоб или занять оборонительные позиции на подступах к городу?…
Толпа кирасиров вокруг Зилова таяла на глазах. Они расходились во все стороны. Они не желали больше воевать. Куда там! Четыре года! Навоевались! Долой войну! Да здравствует мир! Скорее домой!
На втором этаже, над головой Зилова, распахнулось окно. Оттуда высунулся соборный регент Хочбыхто. На лице его видна была тревога. В руках он держал карандаш. Они заканчивали пульку у дантиста Кирчика. Увидев знакомое лицо, Хочбыхто страшно обрадовался.
— Зилов! Добродий Зилов! — зарокотал он. — Что такое происходит в городе? Кажется, какой-то переворот?
Неизвестно! — сердито закричал Костя. — И приказываю закрыть окно! А то буду стрелять!
— Стихия! — махнул рукой Зилов. — Придется самим…
Комитет стоял под фонарем у железнодорожной аудитории. Надо было решать. Обстановка складывалась так: австрийцы восстали везде — от Одессы до самой границы. Но это был обыкновенный бунт, массовое дезертирство с грабежами, просто стихийное разложение деморализованной армии. Завтра австрийцы все разбегутся домой. Между тем из Винницы уже двинулся гетманский офицерский батальон. Через полчаса прибудет и полк немецких драгунов.
Комитет принял решение: захватив оружие, захватив как можно больше оружия, рабочим быстро разойтись по домам.
Председатель комитета Тихонов помахал рукой.
— До скорого свидания, товарищи! Все равно гетману теперь крышка! Не завтра, так послезавтра и немцам конец! Винтовки прячьте получше. По две винтовки, по три чтоб каждый припрятал. А вам спасибо, товарищ поручик! Машинист Парчевский папашей вам приходится? Хороший человек. Ну, расходись, нечего стоять! Митинг окончен, концерта не будет!
Народ неохотно разбрелся в разные стороны.
Аглая повесила свою винтовку Тихонову на плечо и принялась чистить и разглаживать забрызганное, измятое манто. Она встряхнула боа, дунула на него против волоса и аккуратно водворила на плечи.
— Пойду встречать герн официрн, — криво улыбнулась она. — Эх! Пропала моя карта дислокации австрийских частей! Ведь целое же лето… столько труда… э!
Операция сорвалась, значит, операцию надо готовить заново. Аглае Викентьевне это было не впервой. Большевичкой она стала еще на студенческой скамье, затем — арест, ссылка, побег и годы жизни профессионала-революционера, подпольщика-боевика. С установлением гетманщины на Украине послана подпольным работником на южные железные дороги.
Она кивнула Парчевскому и быстро застучала каблучками по перрону вокзала. Изморось поблескивала на ворсинках ее роскошного боа.
— У отца бываете? — спросил Тихонов. — Так я зайду… — Пожав руку Парчевскому, он тоже исчез.
Парчевский остался один. Он потрепал коня по лоснящейся шее. Конь фыркнул и переступил с ноги на ногу. Поблизости не осталось никого, и здесь было совсем тихо. Но вокруг со всех сторон долетали пьяные голоса, свист, стрельба. Парчевский отпустил повод, и лошадь пошла шагом. Задевая за рельсы, конь брел нога за ногу. Вацек свесил голову на грудь и тихо засвистел:
Сильва, ты меня не любишь и отказом смерть несешь,
Сильва, ты меня погубишь, если замуж не пойдешь…
Партизаны отходили на запад по шоссе. Партизан стало меньше. Ян втиснулся в какой-то эшелон и отправился домой, в Тисса-Фюред под Дебреценом. Общественный пастух села Быдловка, Микифор Маложон, пал смертью храбрых в бою с офицерами.
Зато партизаны не шагали уже пешком. Костя, Зилов, Потапчук, Иванко и Полуник гарцевали на добрых венгерских жеребцах, откормленных овсом с подольских полей. Пришлось ссадить каких-то пьяных кирасиров, да еще надавать им по шее. За ними тарахтела тяжелая австрийская военная повозка с автоматическими тормозами. На ней лежало с полсотни винтовок и столько же цинков с патронами. Среди груды винтовок сидела, покрикивая на лошадей, Галька Кривунова. А сзади тяжело грохотала по булыжнику крупповская полевая трехдюймовка. Ее купили за сто пятьдесят крон. На лафете и зарядном ящике расположились фронтовики. На лошади — Степан Юринчук, посасывающий кривую мадьярскую трубку с медной крышечкой.
Партизаны направлялись в Севериновские леса.
Позади, над городом и станцией, стояло высокое, во весь небосвод, розовое зарево…
Стах и Золотарь перебежали полотно и во дворе у Стаха сунули винтовки Полкану в будку.
— Эх ты, жирафа! — ткнул Стах Золотаря, когда тот выпрямился наконец во весь рост, ткнул сердито и больно, как будто именно Золотарь был всему виной. Да Золотарь и вправду виновато улыбался. Стаху стало вдруг жалко товарища. Он на секунду припал к его плечу. Потом оттолкнул и со злостью швырнул шапку оземь.
— Эх, лопнув обруч коло дiжечки! Пошли, Зинька, в девятый полк, хватим в кантине офицерского рома! А то как попил утром морковного чая, так до этих пор…
С громом и скрежетом по киевской линии влетел на станцию эшелон. На груди у паровоза, из всех вагонных тамбуров и дверей торчали пулеметы. Грохоча буферами, поезд резко остановился. Немцы в касках мгновенно высыпали на полотно. Свирепо и грозно звучала команда.
За первым эшелоном влетел второй и остановился против вагонных мастерских.
От эшелонов густые цепи побежали на станцию, окружать город и предместья…
— Приехали! — едва выдавил из себя Макар, вбегая в комнату Пиркеса и падая без сил на диван. — Немцы!.. Понимаешь!..
Кругом полыхали пожары. Горела австрийская комендатура, горел штаб, догорала тюрьма, занималась баня. В девятом полку горели разгромленные склады амуниции. Прозрачным синим спиртным огнем пылала корпусная кантина. Вокруг нее было светло, как днем. Темные фигуры мелькали тут и там с мешками и охапками разного добра. Крестьянские возы гнали карьером сюда и тихой рысцой отъезжали обратно…
Посреди плаца стоял Сербин Хрисанф. Он был без шапки, и волосы его трепал ветер. Слева валялся разбитый цинк. Справа куча стреляных гильз. Несколько винтовок лежало перед ним на земле. Одну он держал в руках. Он загонял обойму в магазин, упирал винтовку в плечо, нацеливал ее высоко в небо — прямо в звезды — и дергал курок. Потом щелкал затвором и стрелял опять. Патрон за патроном. Когда дуло винтовки становилось горячим, он бросал ее и хватал другую. Он посылал в небо выстрел за выстрелом, словно туда, в небо, в звезды, в никуда, к черту, в Торичеллиеву пустоту хотел выпустить все существующие в мире патроны…