Дверь отворилась, и на пороге возникла женская фигура.

Лампа на столе была прикрыта плоским абажуром, и свет падал только книзу. Голова вошедшей оставалась в тени.

Козубенко вскочил с места, все остальные замолчали. В маленькой комнатке, где собралось человек пятнадцать и где только что звучал приглушенный говор многих голосов, сразу наступила тишина. Понемногу, один за другим, стали подниматься и остальные — кто с кровати, кто со скамьи, кто просто с пола.

Рука Козубенко метнулась под шинель. Браунинг он всегда носил при себе. Но в сенях стоял на страже один хлопец, на крыльце другой, за калиткой третий. Как они смели пропустить? Или это предательство? Ловушка? Облава?

Он прищурил глаза и поднял абажур — чтоб луч света упал на лицо неизвестной на пороге. Девушек должно было быть только две, и обе они сидят рядом на лавке: дочь будочника Варька и плотника Лопухова Марина.

Собрание проводилось конспиративно. Четвертого ноября, на съезде социалистической рабочей и крестьянской молодежи в России, в Москве, был создан Коммунистический Союз Молодежи, Комсомол. Сорабмольцы собрались, чтобы выбрать делегата в Киев требовать созыва съезда сорабмольцев и крестьянской молодежи для создания Комсомола на Украине»

Фигура перешагнула порог и прикрыла дверь. Тоненький девичий стан, закутанный в изорванную в лохмотья солдатскую шинель, с заплатой из мешковины. Вошла и, пошатнувшись, прислонилась к косяку.

— Катря! — не то ахнул, не то простонал Макар. Козубенко кинулся к ней и схватил девушку за плечи. Кто-то сорвал абажур.

Это была Катря.

Смеясь, плача, что-то восклицая, уже совершенно забыв о конспирации, все кинулись к ней, к маленькой девичьей фигурке в руках у Козубенко.

— Малая!.. Малая!.. — Козубенко прижимал ее к груди, гладил волосы, тормошил. — Катря! Здравствуй, малая!

Но ее уже у него отняли. Ее обнимали другие, выхватывали друг у друга, передавали из рук в руки, поднимали в воздух и, наконец, посадили на стол.

— К…кат…ря, — заикаясь, припал лицом к ее ногам Макар. — Вы… вы… живы?

— Конспирация! — опомнился первый Козубенко. — Тише! Тише!

Катря сидела на краю стола, свесив ноги, опираясь ладонями о столешницу. Полы шинели обвисли, под нею она была почти голая: в галошках на босу ногу, в рваных мужских кальсонах и в лифчике, солдатская фуражка свалилась с головы и лежала на полу растоптанная. Волосы были коротко обрезаны, прекрасных русых Катриных кос не стало.

Катря не плакала и не смеялась. Лицо ее оставалось неподвижным, глаза казались огромными — такими большими они у Катри никогда не были. Она тихо шевелила губами и медленно оглядывала все кругом.

— Господи! — простонал Золотарь. — Какая же ты худенькая, Катря… А-а!

И только теперь все заметили, что ноги у Катри как спички, а ладони прямо просвечивают… Верхнюю губу подтянуло к носу, и она никак не могла соединиться с нижней, чтобы прикрыть зубы.

Катрины глаза остановились на Козубенко. Да, это Козубенко — ясный взгляд, длинная прядь волос. А этот, бледный, с полными ужаса глазами, — Коля Макар. Белая повязка с красным крестом на левом рукаве, как и у Золотаря. А это Стах, телеграфист Полунин, Шая Пиркес — окаменевший, напряженный, кажется готовый кинуться оттуда, из угла. И еще шесть юношей. Она знала каждого или по имени, или в лицо. Только девушек она видела впервые.

Катря подняла руку и коснулась лица Зилова.

— Зилов… — прошептала она наконец. — Ваня… неужели это вы?

— Катря! — так же тихо ответил Зилов и сжал ее крохотную ручку в своих больших сильных ладонях. — Что они с вами сделали, Катря! — Катрина рука была тонкая, холодная, неподвижная, ладони Зилова пылали.

Глубоко и прерывисто, словно после плача, Катря вздохнула. Да, это правда, она среди своих.

— Вчера… — прошептала она, — я вышла в Киеве из тюрьмы… Ее разгромили рабочие…

— Тебя били там, Катря… пытали?

Катря не ответила.

— Я пошла на вокзал… в Киеве, и меня привез на тендере машинист Кулешов. Я была приговорена к повешению…

Все молчали. Никто не решался расспрашивать.

— Вот и все…

— Ладно, — сказал Козубенко, — ты потом расскажешь. Как тебя отпустили из дому… так?

— Я не заходила домой, — сказала она тихо, — я пошла прямо к Зилову, сюда…

Козубенко вскочил и сбросил с себя шинель.

— Тогда, малая, сейчас же пойдешь домой. Золотарь! Или нет — ты, Громов, и ты, Воловицкий! Вы сейчас же отведете Катрю домой. — Он снял Катрю со стола, сбросил с ее плеч лохмотья и стал закутывать в свою долгополую шинель.

Катря отклонилась и отстранила его руки.

— Нет, нет! Я не пойду сейчас домой. И, пожалуйста, не говорите никто родителям… Я не хочу, — пояснила она тихо, со слезами в голосе, — чтобы мать и отец увидели меня… такую… И я боюсь, что они меня никуда не пустят из дому, а я… не могу…

— Но, Катря!..

— Разве мне нельзя… пожить некоторое время у кого-нибудь? — Она умоляюще посмотрела вокруг. — Ну, у кого-нибудь хоть немного. Я помоюсь, окрепну чуть, а тогда… Ведь мама будет плакать! — вдруг коротко всхлипнула и она.

— Это верно, — решил Зилов, — пусть остается здесь. Только родителям сегодня же надо сообщить, что Катря жива, здорова и скоро вернется домой.

Катря благодарно улыбнулась Зилову.

Это была первая улыбка после пяти месяцев страшной тюрьмы, после истязаний, мук, издевательства. И была это такая улыбка, что не один из парией отвернулся, чтобы скрыть набежавшие слезы.

Тогда Варька и Марина подхватили Катрю и заторопились на кухню. Там вода, мыло, там можно найти чем покормить, там стояла кровать, а Катря нуждалась в отдыхе. Все двинулись к дверям кухни — заговорили разом, каждому хотелось улыбнуться девушке, пожать руку, обнять за плечи. Катря отстранилась.

— Я же грязная… — тихо просила она.

На пороге Катря еще раз оглянулась.

— Я ни о ком, конечно, не сказала ни слова… — еле слышно проговорила она.

— Малая, — чуть не заплакал Козубенко, — этого ты могла бы и не говорить!..

Девушки вышли. Козубенко тяжело опустился на стул. Глаза его светились лаской, но губы были сжаты крепко и гневно. Кругом все радостно и возбужденно шумели.

— И за Катрю… — промолвил Козубенко глухо, — они получат тоже!.. Хлопцы, — вскочил он, теперь уже весь сияя. — Ах, хлопцы! Вот она какая, наша дивчина! — И он ударил кулаком по столу. — Внеочередное предложение. Все, у кого есть или кто может где-нибудь достать съестное: хлеб, сахар, сало, молоко — несите завтра утром сюда: будем подкармливать Катрю!

Предложение встретили горячими обещаниями.

— И второе. У кого есть деньги, выкладывайте сюда на стол. Надо ей достать платье, позвать доктора и так далее.

Все тут же стали шарить по карманам.

Денег, по правде говоря, нашлось немного. Несколько лопаток, еще меньше марок и крон.

— Э! — сказал Золотарь. — Докторов в городе все равно нет, на тифу или сбежали…

— И третье, — крикнул Козубенко, — вот что: делегатом, когда будут созывать съезд, от нас выбираем только Катрю!

Все руки, как одна, взметнулись вверх.

Кухонная дверь скрипнула, и на пороге снова показалась Катря. В руках она держала одну галошу, правую босую ногу поджимала под шинель. Торопясь и путаясь пальцами, она выдирала стельку.

— Вот, — сказала она, выкинув наконец стельку и вынимая из галоши аккуратно сложенный листок. — Это переписано с привезенного прямо из Москвы. Владимир Ильич Ленин двадцать второго октября выступал там на объединенном заседании ВЦИК, Московского Совета фабзавкомов и профессиональных союзов… Об Украине и оккупантах…

Все бросились к ней, она отдала бумажку и скрылась за дверью.

Козубенко разгладил листок на столе, придвинул лампу, и все сгрудились вокруг него, заглядывая сбоку и через плечо. Клочок голубой кальки был исписан мелким почерком, очевидно чертежным пером, сжато и четко. Только местами калька отсырела, и чернила или тушь расплылись желтыми пятнами.

«Англо-французы говорят: мы на Украину придем, но пока там еще нет наших оккупационных отрядов, вы, немцы, не уводите своих войск, а то власть на Украине возьмут рабочие и там также восторжествует Советская власть. Вот как они рассуждают, потому что они понимают, что буржуазия всех оккупированных стран: Финляндии, Украины и Польши, знает, что этой национальной буржуазии не продержаться одного дня, если уйдут немецкие оккупационные войска, и поэтому буржуазия этих стран, которая вчера продавалась немцам, ездила на поклон к немецким империалистам и заключала с ними союз против своих рабочих, как делали украинские меньшевики и эсеры в Тифлисе, — она теперь всем перепродает свое отечество. Вчера продавали его немцам, а ныне продают англичанам и французам. Вот что происходит за кулисами, какие идут переторжки. Видя, что англо-французская буржуазия побеждает, они все идут на ее сторону и готовят сделки с англо-французским империализмом против нас, за наш счет».

— Да! — хватил Козубенко кулаком по столу. — Значит, из Одессы они хотят ударить сюда, немцам, значит, на смену?…

Все помрачнели и ответили молчанием: франко-греческий десант уже высадился в Одессе. Между Одессой и Киевом еще держались немецкие гарнизоны.

Стах глянул на Пиркеса, Пиркес на Золотаря, Золотарь на Стаха. Они вспомнили встречу с Полубатченко, свои споры. Головатьки и Полубатченки уже продавали украинский народ Антанте.

— Ну, что ж, — Козубенко обвел всех присутствующих взглядом, — пусть сунутся и эти… Развалили немцам армию, развалим и французам. В Германии уже революция. Постараемся, чтобы и во Франции она произошла возможно скорей!.. Правду я говорю, хлопцы, или нет? — Он засмеялся и еще раз поглядел на окружавшие его юношеские лица. — Кто знает французский язык? Пиркес? Макар?

Все заговорили сразу, закричали, зашумели.

Петлюровщина тоже делала очередную ставку на «национальную демократию». Советы в промышленных городах были разрешены, но Советы — из представителей всех партий, и в первую очередь националистических украинских: эсеров и самостийников. В председатели такого «Совета» на станции, как уже стало известно, намечался конторщик Головатько.

Большевикам, а с ними и комсомольцам, не сегодня-завтра, предстояло снова уйти в подполье. Петлюровская контрразведка уже готовила аресты.

Сорабмольцев, теперь уже в ближайшем будущем комсомольцев, по железнодорожному узлу и по городу насчитывалось в организации восемнадцать.

Поддержав предложение Макара и Золотаря, собрание начало по одному, по двое расходиться. Золотарь и Макар, первые добровольцы санитарного отряда, предлагали всем сорабмольцам войти в отряд борьбы с сыпным тифом. Решено было тем, кто не работает, а учится или живет у родителей, прямо с собрания идти в бараки и браться за дело. Те, которые работали, тоже могли дежурить между сменами. В Киев должен был, не откладывая, ехать Стах.

Катрю решили все-таки у Зилова не оставлять, квартира была, безусловно, на подозрении у петлюровской контрразведки.

Когда Козубенко и Зилов вошли, Катря стояла посредине кухни. Она уже помылась, и ее немного покормили. Теперь она примеряла платье покойной матери Зилова. В широкой женской юбке Катря потонула почти до плеч. Она слабо улыбалась, теребя вздержку, — пояс юбки обернулся вокруг талии как раз дважды. Варька и Марина у ее ног подшивали подол. Маленькая сестренка Зилова сидела напротив на сундуке и, вот-вот готовая заплакать, испуганными глазками рассматривала Катрю.

— М-мама… — показывала она на черную в белую крапинку юбку.

— Будет и мамой, — потрепал ее Козубенко за чубик. — Подожди только, пусть немного подрастет!

Катря встретила вошедших уже настоящей, живой, Катриной улыбкой. Глаза смотрели ясно и тепло, щеки слегка зарумянились.

— Я такая маленькая… — застеснялась Катря, — да и отвыкла в юбке ходить. Нас там… — Она вдруг оборвала, взгляд снова стал сосредоточенным и далеким, у губ прорезалась горькая морщинка. — Но, пожалуйста, — сразу же пересилила она себя, — не думайте, что я такая уж больная и никуда не гожусь. Завтра я совсем оправлюсь! Честное слово! Да я вовсе и не больна, а только измучилась и устала. К тому же такая слякоть на улице, ветер, дождь…

Поддерживаемая Варькой и Мариной, в кофте матери Зилова и большом платке поверх, Катря направилась к двери. Она посредине, девушки по бокам — не вызывало сомнений, что это старая бабуся плетется к себе домой, а молодые внучки помогают ей перебираться через лужи и грязь. Козубенко и Зилов вышли проводить их до ворот.

На дворе было черно, сыро, моросил дождик, и ветер налетал короткими, резкими порывами. Где-то далеко, очевидно под семафором на одесский, назойливо гудел охрипший О-ве.

Катря остановилась на крыльце и вздохнула глубоко п прерывисто.

— Помните, Козубенко, — прошептала она, — как весной вы удирали от оккупантов и чуть не сломали мне ногу!.. — Катря, очевидно, улыбнулась, в темноте нельзя было разглядеть, но сразу оборвала себя. — Ах, нет, я же совсем не про то… Господи! — почти вскрикнула она. — Неужели же это правда? Я сейчас пойду, куда мне надо, через город, по улицам, захочу — по левой стороне, захочу — по правой, дождь брызжет в лицо, кругом дома, идут люди…

— Ну, людей, — улыбнулся Козубенко, — старайтесь, девушки, встречать поменьше. Особенно военных. Обходите задами.

— Господи! — еще раз вздохнула Катря. — Я не в тюрьме! Я на свободе… и со всеми вами… Милые вы мои! — Она схватила за плечи Варьку и Марину, потом Козубенко, и руки се показались как будто крепче, сильнее.

Потом она сделала еще шаг и припала к груди Зилова, стоявшего перед ней в темноте.

— Ваня! — прошептала она. — Это вы?

Порыв ветра налетел на них, обдавая крупными каплями с окружающих деревьев. Они стояли сгрудившись, заслоняя Катрю от ветра и дождя. Одинокий выстрел прокатился где-то вдалеке, за базаром.

— Я жива! — вздрогнула Катря. — Я жива. И вы все. Как прекрасна жизнь!.. Идемте…

— Это я… написал вам тогда… записочку, Катря, — с запинкой, едва слышно прошептал Зилов, — про это… помните… тогда, перед арестом…

— Да, да… — засмеялась тихо и радостно Катря, — ну конечно, вы… И записка, и всё… Идите же, идите, вы простудитесь! Как я счастлива!

Девушки исчезли за калиткой. Зилов стоял на крыльце, и дождь лил ему за воротник, на разгоряченное взволнованное лицо, на раскрытую грудь. Катря счастлива! Катря, которую били кулаками, шомполами, нагайками, топтали сапогами и поливали керосином, чтобы она покорилась и выдала товарищей. Она жива и счастлива!

Еще один выстрел прозвучал где-то близко, паровоз все еще гудел у семафора, дождь усиливался. Зилов раскинул руки, потянулся так, что хрустнули кости, и быстро перебежал двор. Жить, и правда, было хорошо.

Козубенко уже ждал в комнате. Он застегивал шинель и подпоясывался ремнем поверх, как солдат.

— Костю, — встретил он Зилова, — комитет послал в сотню к Парчевскому. Адъютантом, а фактически — комиссаром. В случае восстания он берет командование в свои руки. Половина казаков будут наши, остальные — барахольщики. Но на Парчевского, понятное дело, положиться нельзя. — Он вдруг засмеялся и хлопнул себя по ляжкам. — Нарядили Костю — прямо фасон, шик! Сапоги, брат, хромовые, носки «вера» — у мадьярского гусара за место в поезде взяли. Старую офицерскую шинель Тихонов собственноручно купил на базаре. Френч я ему свой праздничный отдал. Документы у него на прапорщика Туруканиса, Волынского полка. Побрили чисто, волосы на английский пробор, а Аглая Викентьевна целый флакон «Лориган Коти» довоенного времени на него вылила. Такой ферт, посмотрел бы, со смеху умереть! И все в нос произносит: пардон, мерси, честь имею… Ну и умора!

— Здорово!.. — рассеянно проговорил Зилов. — Какая измученная, бедняжка, просто ужас, и какая хорошая… — Он сразу застеснялся и замолк.

— Да! — нахмурился и Козубенко, но тут же смущенно и радостно улыбнулся, хитро подмигнул и крепко обнял Зилова за плечи. — Я, Ваня, все знаю…

— Ну вот… — окончательно растерялся и покраснел Зилов, — и что, собственно, ты можешь знать?…

— Вообще, — засмеялся Козубенко, — как говорит Макар… Ну, что жить прекрасно, что… словом, прекрасно!.. Эх, Ваня! — обхватил он его вдруг еще крепче. — Никто, может быть, кроме нас, не знает, как прекрасно! Нашему поколению досталась чудесная жизнь! Немцев выгоним, французам хода не дадим. Головатьков с батькой Петлюрой и его кулацкими бандами уничтожим начисто! А тогда накормим хлебом голодную Россию и установим у нас на Украине тоже советскую власть! Да ты понимаешь, что будет, когда мы и у нас установим власть Советов? Ты пробовал представить себе, что такое социализм и коммунизм? Когда трудящиеся станут жить без фабрикантов и капиталистов? Земля — крестьянам, заводы — рабочим? А я стану инженером-механиком и сконструирую сверхмощный паровоз с экономичной топкой, максимум десять процентов непродуктивной затраты горючего? Это, брат, возможно, — я тебе это говорю, — дай только нам власть в руки!

Козубенко даже шапку снял и сел к столу.

— Это же, ты понимаешь, увеличит запасы горючего как раз на триста процентов! То есть как бы станет железных дорог в три раза больше, чем сейчас! Всю страну покроем густой сетью дорог, как во Фракции. Да что там Франция! — сразу же перебил он себя. — Никакой Франции это и не снилось. Ты же понимаешь: экономичный котел — это экономия для всей промышленности! Заводов настроим, куда там старым кузням, что у нас по задворкам стоят. Огромных, с миллионной продукцией!..

Козубенко вдруг задумался и притих.

— Хотя, знаешь… — мечтательно протянул он, — я еще окончательно не решил. Может, я механику брошу и на электрику пойду. Пар, в принципе, уже отмирает. Кончается век парового котла. Будущее, конечно, за электричеством. Надо строить громадные, ну прямо колоссальные электростанции. Чтобы подавать ток на район большого радиуса. Надо всю страну разбить на такие районы, и в каждом районе свой электроцентр. На полмиллиона, возможно, на миллион киловатт — сейчас разве скажешь? Я это высчитаю, когда вернусь домой. Ну, кто, кто, скажи ты мне, кроме самого народа, кроме пролетариата, на это способен? Да никакой капиталист или там капиталистический синдикат…

Он оборвал себя снова, схватил шапку и покраснел.

— Фу ты, черт! Вот этак размечтаешься!.. Мы с тобой сейчас к Шумейко побежим. Бумажку эту, — он похлопал себя по карману, — которую наша козырь-дивчина привезла, надо передать немедленно в комитет. Я думаю, следует напечатать ее и разбрасывать среди народа! Пошли.

Он подтолкнул Зилова и быстро зашагал к двери. Взявшись за ручку, он остановился еще на минуту.

— А может… может, мне сделаться инженером-путейцем? Железные дороги — это же нервы государства! Тут надо строить без конца. Вот ты, — он печально вздохнул, — в гимназии учился. Крепко я тебе завидую. Молодец твой старик, что тянул из себя жилы для твоей науки. Ты пойдешь в университет и через четыре года человеком станешь, а мне… Слушай, вот со всей этой мразью разделаемся, ты мне, пожалуйста, по алгебре и языкам помоги? — Он прикрыл дверь и взял Зилова за лацкан пальто. — Я тебе признаюсь. География, геометрия, физика там — это мне, ну прямо, как будто и раньше знал. А вот языки и еще алгебра, сам никак не проверну. Я и на паровоз когда иду, в поездку, непременно с собой что-нибудь такое захвачу, или просто так, всегда какая-нибудь книжечка при мне. — Он полез в карман и вытащил оттуда обтрепанную, замусоленную книжонку. Первая страница отсутствовала. Это был учебник немецкого языка «Глезер и Петцольд». — Видишь? Их габе, ду гаст, ер гат… Презенс, имперфектум и футурум — это я уже прошел, а вот как дошло до конъюктивов… Ну, поехали! — вздохнул он и спрятал книжку в карман. — Я думаю, можно будет и теперь между делом немного подзаняться. Надо быть готовым. Петлюровцев прогоним, и тогда что ж? Советская власть откроет университеты, и я на ту осень экстерном пойду…

Он раскрыл дверь, и холодный, влажный ветер встретил их сразу же за порогом. Непогода разыгралась не на шутку.

Козубенко поднял воротник и закончил свою мысль:

— Я, понимаешь, Ваня, вот уже три года, как кочегаром езжу. Побывал я, значит, в Одессе, в Киеве, в Могилеве, в Волочисске. И я уж, брат, не тот, каким был три года назад. Прямо скажу, человек я цивилизованный. И жизнь вижу перед собой, как дорогу во время рейса, пускай и ночью. Если не вижу глазом, догадываюсь, ну, просто чувствую. Где спуск, где подъем, по самому движению, вот так, нутром, сердцем, понимаю. Или еще, как колеса бьют о стыки и как золотник покачивается… Вот так и в жизни. Где знаешь, а где просто нутро тебя толкает, ведет… Ну, молчок!

Они вышли на улицу, а здесь надо было уже идти быстро и молча. Дождь припустил еще шибче. У семафора на одесской все еще гудел О-ве. То там, то тут, то ближе, то дальше, щелкали одинокие выстрелы. То ли кого-то грабили, то ли подбадривали себя патрули, а может, просто развлекались с похмелья гайдамаки.