Рассвет над морем

Смолич Юрий Корнеевич

Книга вторая

Будет на море погода

 

 

Глава первая

1

Рабочий день Николая Ласточкина начинался с восходом солнца. И каждый раз это был трудный и беспокойный, полный тревог и опасностей день революционера-подпольщика в городе с миллионным населением.

Деятельность областного комитета партии распространялась на две губернии, отряд большевиков насчитывал по области более двух тысяч человек, которые руководили десятками подпольных организаций, — и Ласточкин жил как бы одновременно на территории двух губерний и на четырехстах улицах города. Руководитель большевистского подполья был «экстерриториальным», но реальная «география» его рабочего дня была огромна.

Ласточкин никогда не спал две ночи сряду в одном месте, а в течение дня успевал побывать на нескольких конспиративных квартирах.

На сегодня, например, у него было назначено по меньшей мере десяток неотложных встреч.

Был только седьмой час, и первым делом Ласточкин направился на Базарную, 36-А. Здесь он обычно встречался с доктором Скоропостижным. Доктор принимал в вечерние часы и не каждый день. Сегодня как раз не принимал, но дело было неотложное, и Ласточкин решил повидать фельдшера Тимощука, чтобы через него срочно вызвать на явку Григория Ивановича. Влас Власович уже давно осуществлял непосредственную связь между ними, и только ему приблизительно были известны места, где мог в эту пору находиться Котовский.

Ласточкин позвонил, и через минуту за дверью послышалось сердитое ворчанье Власа Власовича, что-то затарахтело, загрохотало, звякнула щеколда, щелкнул замок: время было тревожное и Влас Власович на ночь старательно баррикадировался. Наконец, дверь приоткрылась, и в щель — цепочка на всякий случай не была снята — Ласточкин увидел недовольное лицо старого фельдшера. Но Влас Власович сразу же узнал гостя и поспешно откинул цепочку.

— Заходите, заходите, товарищ Неизвестный!

Влас Власович узнал, что Ласточкин подпольщик, догадывался, что он крупный деятель подполья, но ни поста Ласточкина в подпольной организации, ни фамилии его не знал и сам придумал для него такую кличку: «товарищ Неизвестный».

Ласточкин вошел. Влас Власович закрыл за ним дверь и, ни о чем не расспрашивая — он уже усвоил элементарные правила конспирации, — пошел впереди, поднимаясь на второй этаж, как делал это всегда, когда Котовский уже сидел в своем «кабинете», ожидая Ласточкина.

— Погодите, Влас Власович! — остановил его Ласточкин. — Я и заходить не буду. Мне надо лишь, чтобы вы любым способом немедленно разыскали и доставили сюда доктора.

Влас Власович давно уже знал, что «доктор Скоропостижный» — совсем не доктор и не Скоропостижный. Больше того, ему точно было известно, что Григорий Иванович — еще «дореволюционный революционер», «легендарный экспроприатор Котовский», голова которого оценена сейчас французской контрразведкой в пятьдесят тысяч рублей, о чем извещают расклеенные по всему городу объявления. Однако в разговоре с «товарищем Неизвестным», как и в разговорах со всеми другими пациентами, Влас Власович называл Котовского только «доктором».

— Это легче всего, — живо откликнулся он на слова Ласточкина, — доктор дома, они ночевали у себя в кабинете.

И верно, дверь на площадке второго этажа отворилась, и на пороге появился Котовский.

— Григорий Иванович! — обрадовался Ласточкин. — Вот удача! Вы мне как раз нужны безотлагательно! — И тут же забеспокоился: — А что случилось? Почему вы сейчас здесь? Квартира провалилась?

Григорий Иванович тоже был лицом «экстерриториальным», и ночевать ему приходилось в разных местах, в зависимости от того, кем он был с вечера — «доктором Скоропостижным», «помещиком Золотаревым», «агрономом Онищуком», «купцом Берковичем» или «грузчиком Григорием». Но были у него два более или менее постоянных места пребывания, которые и считались его «квартирами»: на Большом Фонтане, на даче писателя Тодорова, и на Французском бульваре, в ботаническом саду, в оранжереях профессора Панфилова.

Знаменитому на всю Украину, Россию, да, пожалуй, и на весь ученый мир географу, почвоведу и ботанику профессору Панфилову Григорий Иванович был известен как агроном из Бессарабии (в далеком прошлом Котовский действительно был агрономом). Географ Панфилов и агроном Онищук сошлись на романтической влюбленности в природу. Их дружба крепла в острых спорах о проблемах научного и практического почвоведения и в радужных мечтаниях о выращивании различных пород деревьев на разнообразных почвах. Гавриле Ивановичу было известно, что Григорий Иванович Онищук живет в Одессе, так сказать, инкогнито, стало быть без паспорта, и что попал он в такое неприятное положение из-за своего нежелания быть мобилизованным, как унтер-офицер царской армии, в белую армию. Гаврилу Ивановича это нежелание нисколько не удивляло, а, наоборот, казалось ему совершенно естественным, потому что Гаврила Иванович вообще не понимал, как это так бывает на свете, что люди могут вступать в какую бы то ни было армию, воевать и убивать друг друга.

Профессор Панфилов был до самозабвения влюблен в людей, животных и растения, полвека изучал условия жизни на земле, условиями этими был не удовлетворен, ибо считал ненормальными, и пришел к окончательному выводу о необходимости их коренного улучшения. Начинать преобразования, по его мнению, следовало с самой земли, именно с почвы, и в первую очередь с почв непригодных — песков и солончаков. Пески и солончаки необходимо превратить в почвы столь же плодородные, как лёсс или чернозем, дабы появилась на них растительность, запестрели цветы, расплодились животные и удобно разместился для мирной жизни человек.

Для Гаврилы Ивановича агроном Григорий Иванович был особенно дорог тем, что он родом из Бессарабии, где солончаков и песков довольно много, и знал ее всю, как собственный двор. Гаврила Иванович сейчас экспериментировал над бессарабскими травами и деревьями на причерноморских — в междуречье Днестра и Днепра — песках и солончаках; кроме того, он писал большую работу под названием «География России и Украины» и как раз теперь приступил к разделу «Бессарабия». Немцами, французами, англичанами и американцами, которые жаждали стать хозяевами земель России и Украины, а в том числе и причерноморских песков и солончаков, Гаврила Иванович не интересовался.

Что касается писателя Тодорова, то он знал Григория Ивановича тем, кем он и был в действительности, — Григорием Ивановичем Котовским.

Тодоров еще в девятьсот пятом году увлекался романтической славой «бессарабского экспроприатора Котовского» и даже собирался написать о нем роман — в стиле своего известного бульварного произведения «Ее глаза»; на гонорар за «Ее глаза» сей писатель приобрел весьма комфортабельную виллу над обрывом в районе дачи Ковалевского.

Об «экспроприаторе Котовском» Тодоров написал несколько фельетонов в благосклонном тоне. Это было в то время, когда одесский суд приговорил Котовского к смертной казни через повешение и Григорий Иванович в камере смертников ожидал исполнения приговора. Но февральская революция семнадцатого года освободила Котовского из тюрьмы, и Тодорову представился случай лично познакомиться с легендарной особой. Писатель моментально набросал план будущего романа.

Что же касается нелегального положения Котовского и необходимости для Тодорова скрывать его от властей, то писатель Тодоров был из числа тех русских интеллигентов, которым всегда импонировало чувствовать себя слегка в оппозиции к существующему режиму — неизвестно, по каким причинам и во имя чего. При царе Тодоров предоставлял убежище разным, независимо от партийной принадлежности, нелегальным деятелям, в дни революции он прятал у себя царских генералов и сановников, в гражданскую войну при власти белых укрывал красных, а при власти красных — белых.

Ласточкин, зная беспринципность Тодорова и его антибольшевистские настроения, известные по публичным выступлениям писателя, особенно беспокоился за эту квартиру Григория Ивановича и советовал Котовскому порвать с Тодоровым. Но Григорий Иванович, посмеиваясь, отвечал, что наилучшая конспирация именно под крылышком у врага.

Вот и сейчас на тревожный вопрос Ласточкина Григорий Иванович ответил шуткой.

— Все в порядке, дорогой Иван Федорович, заходите! — говорил Котовский, ведя Ласточкина в кабинет. — В оранжерее на Французском бульваре цветут бульденежи и эдельвейсы, в квартире на даче Ковалевского навощенные паркеты. Вчера я собрался было ночевать у профессора, но не хотелось ставить под удар его репутацию, да и самому рисковать. Эти ироды контрразведчики после комендантского часа расстреливают на месте — разве успеешь им объяснить, что ты Котовский и за твою голову они могут получить пятьдесят тысяч чистоганом? Вчера на Малом и Среднем Фонтане была облава, могли прочесать и ботанический сад, вот я и остался здесь. Садитесь, Иван Федорович. Что случилось у вас?

Они сели. Влас Власович незаметно исчез. Успокоенный Ласточкин сказал:

— Тоже ничего не случилось. Однако есть дело. Один, знаете, задушевный разговор.

— Задушевные разговоры люблю, Иван Федорович, — с искренним удовольствием ответил Котовский. — А вы завтракали уже? Я, признаться, еще только глаза продрал. Может, Влас Власович сочинит нам что-нибудь? Влас Власович! — крикнул он. — Может, вы нам кофе или чайку из собственных запасов? А?

— Спасибо, Григорий Иванович. Откровенно говоря, не завтракал; тоже вчера поздно задержался, — улыбнулся Ласточкин, — не хотел рисковать своею персоной, тем более что голова моя не оценена ни в грош. Ночевать пришлось в стружках в столярной мастерской на табачной фабрике Асвадурова; там было у меня заседание фабричного комитета, ну и задержались малость. В страшных условиях там работают. Чихал целую ночь: табачная пыль столбом стоит во всех цехах.

Котовский с любопытством оглядел Ивана Федоровича с ног до головы. Ласточкин был в элегантном черном пальто с каракулевым воротником и элегантной каракулевой шапочке пирожком — как и приличествовало его паспортному купеческому сословию.

— Кому вы очки втираете, Иван Федорович? — хитро прищурил глаз Котовский. — Сдается мне, что вы сюда прямехонько из портняжной мастерской, — одеты с иголочки! У вас на пальто ни единой стружки, и нигде не помято. Не ночевали вы, Иван Федорович, в стружках на фабрике Асвадурова. Признавайтесь, что нарушили конспирацию и, рискуя своей особой, заночевали в своей мастерской.

Ласточкин снял пальто и шапку, повесил их на крючок, потом одернул свою купеческую тройку добротного синего бостона. Пиджак, жилет и брюки действительно были в безукоризненном состоянии — отглажены и без пылинки.

— Верно, — Ласточкин ответил Котовскому таким же хитрющим взглядом с усмешкой. — Верно, как то, что и вы, Григорий Иванович, не ночевали в вашем кабинете, — Ласточкин кивнул на керосиновую лампу, стоявшую на столе, и кучу поломанных спичек на полу. — Притопали вы сюда, Григорий Иванович, заметно, уже после того, как в четвертом часу ночи прекратили подачу электроэнергии, и долго возились, покуда зажгли лампу. Не зажигалась лампочка, черт ее побери, да и спички теперь одесские пройдохи делают отвратительные, — из одной серы, без камеди. Прогуляли ноченьку, Григорий Иванович?

Котовский захохотал. Ласточкин вторил ему заразительным смехом.

Влас Власович стоял на пороге кабинета с крышкой от никелированного хирургического бикса, превращенного на этот случай в столовый поднос, на котором он принес завтрак, и тоже тихонько хихикал, захваченный общим весельем.

Котовский и Ласточкин сели к столу. Влас Власович поставил перед ними две чашки кофе, положил тюбик с таблетками сахарина, два черных сухаря и ломтик маргарина величиной со спичечную коробку. Левым глазом он подмигнул на докторский шкаф, стоявший в углу. Там в уголочке, в личном отделении доктора Скоропостижного, всегда можно было найти спирт на донышке бутылки.

Ласточкин перехватил взгляд Власа Власовича.

— Ни, ни, ни! — решительно покачал он головой. — С утра я ни капли!

Котовский с сожалением сунул ключик от шкафа обратно в карман.

— Ну что ж, тогда и я нет.

Влас Власович покорно вздохнул и исчез.

Они набросились на кофе с сахарином и черные сухари, как голодные волки.

— Так и быть, — сказал Котовский, — приходится признаваться. Притопал я сюда уже перед рассветом: трудновато было пробиться сквозь заставы. Они устроили облаву в три яруса; три линии надо было пройти. А задержался я, Иван Федорович, из-за дорогого моего Гаврилы Ивановича — задушевную беседу вели. Ох, и душевный же человек Гаврила Иванович Панфилов! Как он любит природу! Какие мечты у этого старика! Я перед ним, точно мальчишка, с разинутым ртом сижу. Как начнет он рассказывать о том, что может дать наша земля — и не там, где она родючая, а именно там, где она «несподручная», как говорят мужики, там, где пески, болота или солончаки, — как начнет он это рассказывать, так, ей-богу, дрожь, этакий священный трепет пробирает, дорогой Иван Федорович.

Котовский увлекся, но тотчас же поймал себя на этом, сконфузился и поспешил оправдаться:

— Ведь вы знаете, Иван Федорович, агроном я. Пусть и не настоящий, — вздохнул он сокрушенно, — образование у меня — только низшая агрономическая школа. А все же землица и всякая растительность — это моя стихия, Иван Федорович! — Он снова увлекся и уже не замечал этого. — Понимаете, вчера профессор Панфилов рассказывал мне про Дендрапарк возле станции Долинской, неподалеку от Кривого Рога. Представьте себе: бескрайная степь, в прошлом дикое поле, чудесный, плодородный чернозем, а лес там не растет. Вот не растет — и все! Ученые авторитеты так на этом и успокоились: там, мол, черноземный и лёссовый слой неглубокий, а глубже идут пласты солончаковые. Да вот появился один дотошный человечек, влюбленный в природу и одержимый бредовой, казалось бы, идеей усовершенствования нашей старушенции земли. Ох, какой любопытный человечек, даром что из помещиков! К слову сказать, внук декабриста Давыдова. Так вот, этот чудный внук славного деда и сам теперь не менее славен. Отыскал он в степи возле Долинской лощину, десятин в сто, а может быть, и больше, и засадил ее деревьями. Там у него все породы нашей отчизны — от юга до севера. Да что там отчизны — со всего света! И канадские, и азиатские, и австралийские деревья… И что бы вы думали? На том же самом тонком слое черной земли с подпочвенными солончаками вырос теперь целый лес, право слово! Вот этакие здоровенные деревья! Корни пошли по слою чернозема, а потом, укрепившись, начали пробивать и солончаковый слой, начали и солончак обогащать ценными продуктами переработки в корневой системе. Понимаете? Вот о чем рассказывал мне вчера душа-профессор. Дело в том, что при посадке молодняк нужно подкармливать и защищать от ветров. Ветер не только расшатывает корневую систему слабого, не окрепшего еще молодняка, не только засыпает его песками; ветер еще и нарушает нормальный обмен веществ в растении — точнехонько как в человеческом организме. Дерево во время ветра испаряет влаги больше, чем следует. В ложбине же дерево защищено от вредных ветров, и у него происходит нормальный обмен веществ. Надо защитить молодое дерево от ветра, и тогда оно, окрепнув, в свою очередь защитит от наших страшных южных суховеев рожь и пшеницу. Вы понимаете, Иван Федорович, что это такое? Это переворот, революция, преобразование земли!..

Ласточкин слушал длинную, горячую речь Котовского внимательно и сосредоточенно, как умеют слушать только подпольщики, стараясь в каждой мысли собеседника, как бы ни была она далека от прямых интересов подпольщика, уловить что-нибудь такое, что стоит намотать на ус. Сейчас Ласточкин действительно кое-что намотал себе на ус, и в глазах его вспыхнули искорки.

Этот живой огонь во взгляде Ласточкина сразу почувствовал Котовский. Он опять поймал себя на том, что несвоевременно увлекся, и совсем смутился.

— Простите, Иван Федорович! Я увлекся, как мальчишка… а ведь у вас ко мне, да и у меня к вам совершенно неотложные дела…

Ласточкин спокойно ответил:

— Что верно, то верно, дела совершенно неотложные, и мы сейчас займемся ими. Однако ваш рассказ, Григорий Иванович, я выслушал с большим интересом, надо будет в конце вернуться к нему. Ну, слушайте мое срочное дело. Впрочем, раньше выкладывайте — что у вас?

Котовский послушно кивнул.

— У меня дело денежное, Иван Федорович. Мне нужно… пятьдесят тысяч.

Брови Ласточкина сначала поползли вверх, потом сразу опустились. Недаром товарищи дразнили Ласточкина «жмотом»: когда речь заходила об извлечениях из партийной кассы, он становился скупым, как настоящий купец-живоглот.

— Зачем вам такие деньги, Григорий Иванович? — недовольно пробурчал Ласточкин.

— Этого я и ожидал от вас, Иван Федорович, — также сердито сказал Котовский. — Из вас не вытянешь ни копейки. Ну и не надо! — сразу разозлился он. — Сегодня же учиню экспроприацию в «Лионском кредите» и обойдусь без ваших партийных сбережений.

— Проводить экспроприацию не по поручению Ревкома вам, Григорий Иванович, запрещено, — холодно напомнил Ласточкин.

Котовский раздраженно фыркнул:

— Подумаешь! Буржуйские капиталы!

— Буржуйские капиталы, то есть все банковские ценности, — бесстрастно, но твердо ответил Ласточкин, — мы национализируем первым же декретом нашей власти, когда установим ее здесь, изгнав иноземных оккупантов. А сейчас мы грабить банки не позволим. И хотя никто не сомневается, что бывший легендарный экспроприатор Котовский сумеет средь бела дня залезть в кассу любого банкира, — продолжал он язвительным тоном, — но все-таки молва связала ваше имя с большевистским подпольем, и справедливо. Так что повадки «легендарного экспроприатора» вам следует навсегда оставить…

Котовский сердито передернул плечами.

— Однако вы даже не спросили, зачем мне нужны деньги. Что я, пропивать их собираюсь, что ли?

— А действительно, зачем вам столько денег? — живо спросил Ласточкин.

Котовский снова хитро сверкнул из-под брови одним глазом.

— Приобрести один документик, Иван Федорович…

Ласточкин поморщился:

— Приобрести… Это плохо звучит. Если уж документ ценный, его надо добыть. Разведка не покупает, а добывает…

Котовский недовольно пожал плечами.

— Добывает, добывает! А ежели его уже добыли, но добыли жулики, которые могут продать даже мать родную, то что тогда?

— Мишка Япончик? — догадался Ласточкин.

— Он.

— А что за документ?

Тут уж Котовский не мог отказать себе в удовольствии позлить несговорчивого финансиста:

— Так себе, знаете ли, документик. Разумеется, если он вас не заинтересует, то можно и отказаться — пусть Мишка продает, ну, хоть, скажем, петлюровцам. Жовтоблакитники денежки швыряют куда попало, вон полковнику Фредамберу пять миллионов не пожалели… Все белогвардейские газеты в Екатеринодаре и Новороссийске только об этом и пишут.

— Какой документ, Григорий Иванович? — не понимая шутки, сухо переспросил Ласточкин.

Тогда, скрывая свое торжество, Котовский небрежно бросил:

— Копия договора директории… с французским командованием…

— Какого договора? — насторожился Ласточкин.

— Да там, знаете, пунктов тринадцать или четырнадцать. И все о том, что директория признает единую, неделимую Россию, подчиняется деникинскому руководству, принимает командование добровольческой армией…

— Минутку! — перебил Ласточкин, впиваясь взглядом в притворное безразличное лицо Котовского. — Не торопитесь! Какие именно пункты?

Котовский один за другим пересказал содержание всех четырнадцати пунктов договора между директорией и французским командованием, подписанного генералами Грековым и Гришиным-Алмазовым с генералом д’Ансельмом.

— Где договор? — охрипшим от волнения голосом спросил Ласточкин.

— Договор у полковника Фредамбера, а фотокопия у Мишки Япончика.

— Где он ее достал?

— Напоил американскую контрразведчицу, которая фотографировала этот договор, и…

— Афера?

— Нет, факт. Имеется негатив — текст договора, почти целиком. Я рассматривал в лупу: читается весь.

Ласточкин порывисто поднялся и заходил по комнате из угла в угол.

— Знаете, это документ чрезвычайной важности. Сегодня же размножить и опубликовать! Нет, не надо публиковать, а немедленно в Киев — там ведь начинается петлюровский «трудовой конгресс». Распространить на конгрессе — полное разоблачение директории и всей ее хваленой «самостийности». Сорвать маску с националистских болтунов, раскрыть их истинное лицо — и это неизбежно приведет к расколу самой петлюровщины! — Внезапно он остановился перед Котовским. — Когда? Где?

— Сегодня в кафе Фанкони, от четырех до пяти. Передаст не сам Мишка Япончик, а его человек в форме деникинского прапорщика по фамилии Ройтман, известный аферист, приятель помещика Золотарева. Деньги должны быть в крупных купюрах, в обыкновенной папке для бумаг. Пароль: «Можно присесть к вашему столику, мосье?» «Мосье» — обязательно в конце. Отзыв: «Мосье, очень рад, мне одному скучно». «Мосье» — обязательно в начале.

Ласточкин минуту постоял, сосредоточенно глядя себе под ноги, очевидно повторяя пароль. Потом вдруг умоляюще взглянул на Котовского:

— Григорий Иванович, голубчик! А можно так, без денег? А? Подстеречь этого Ройтмана и… А?

Котовский дернул плечом.

— В кафе будет по меньшей мере десяток его людей, а на улице целая банда. Идти нужно одному, без охраны, иначе пропал договор. Таковы условия. А нашу охрану они узнают под какой угодно маскировкой.

Ласточкин вздохнул и с отчаяньем махнул рукой.

— Ладно! Пускай сосет нашу кровушку, пускай пропадают денежки! Верно ж? — поглядел он на Котовского, ища в его глазах поддержки.

— Да черт с ними! — с легким сердцем ответил Котовский. — Презренный металл. Даже не металл, а бумажки. Зато какой документик!

— Документ — да! Это действительно документ! — Ласточкин взволнованно зашагал по комнате. — Между четырьмя и пятью? Хорошо, приду точно.

— То есть как это придете? — удивился Котовский. — Куда вы придете? Ваше дело — денежки, а приду туда я.

Ласточкин резко остановился. Хитро посмотрел на Котовского и даже погрозил пальцем перед самым его носом:

— Э нет, Григорий Иванович! Договор получу я в собственные руки. А вы в это время…

— Позвольте! — вскипел Котовский. — Как это так вы?

— Потому что, знаете… — Ласточкин замялся, — рисковать вашей головой мы не можем. Она оценена в пятьдесят тысяч и…

Котовский так возмутился, что даже лицо его налилось кровью.

— Так я же договорился, что пришлю этого самого… как его? — Гершку Берковича…

— А Берковича хоть раз когда-нибудь раньше видели в кафе Фанкони? Скупердяя Берковича, которому надо кормить свою мадам и шестерых детей?

Котовский стукнул кулаком по столу:

— Да, черт побери, я придумаю еще что-нибудь! Пойду сейчас в костюмерную оперы и выйду… выйду… попом, ксендзом, раввином, кем угодно…

— Попы, ксендзы и раввины тоже по ресторанам не ходят, — спокойно возразил Ласточкин. И вдруг твердо добавил: — Товарищ Котовский, я прошу вас подчиняться дисциплине: Ревком объявил в Одессе осадное положение.

Котовский еще раз сердито фыркнул и сел.

— Вас я все равно не пущу! Вы руководитель подполья, вы не имеете права идти на риск, — сказал он решительно. — Пусть тогда идет кто-нибудь еще. Можно кого-нибудь из моих хлопцев, можно из Ревкома… Например, Столярова.

— Батенька мой! — обнял его за плечи Ласточкин. — Для меня никакого риска! Я ж чуть ли не ежедневно обедаю и ужинаю или у Фанкони или у Робина. Меня там все официанты знают как облупленного. Непременно я пойду, душа моя, только я. Никто из наших подпольщиков и близко к этому ресторану не подходит… Там полнехонько контрразведчиков и шпионов. А я купец, у меня костюм «бостон» и каракулевая шапка на голове, — Ласточкин тихо засмеялся, — и денежки как раз у меня. Так что все в порядке, дорогой Григорий Иванович.

Он снова обнял за плечи и прижал к своей щуплой, жилистой фигурке огромную, медвежью фигуру Котовского.

— Ах, какой документ, какой документ! Спасибо вам, большое спасибо…

Беззвучно и весело смеясь, Ласточкин отпустил Котовского и сразу же оборвал смех.

— А теперь слушайте мое дело, Григорий Иванович.

Они снова сели за стол, на котором еще стояли пустые чашки из-под кофе. Котовский был мрачен и сердит, Ласточкин — радостен и весел. Ласточкин начал немного лукаво:

— Вот вы, знаменитый бессарабец и чудесный разведчик, которому известны все тайны мира, но одной истории, уж никак не тайной, так и не знаете.

— Что же это за история такая? — хмуро поинтересовался Котовский.

— История неплохая. Отряда Голубничего, что после петлюровского провала вышел в партизанский рейд, не забыли?

Котовский молча кивнул.

— Так вот этот отряд в своем партизанском рейде по селам западной части Одесщины, в междуречье Буга и Днестра, сильно пополнился за счет беднейшего крестьянства и насчитывает сегодня четыреста штыков, сто семьдесят пять сабель, четыре орудия и тридцать восемь пулеметов.

— Этот отряд, с нашего, конечно, разрешения, наименовал себя теперь частью Первой Южной Красной Армии.

— Ого! — вырвалось у Котовского, и угрюмость слетела с его лица.

— Хорошее название, — широко улыбнулся Котовский. — Здорово придумано! Это вы придумали?

— Не имеет значения. И, как уведомляет штаб, — Ласточкин намеренно произнес полное название: — «Штаб Военно-революционного комитета Одесщины»… — Котовский насторожился, и Ласточкин кивнул: — Да, да, мы создали уже такой штаб действующей армии… Так вот этот отряд вчера вечером, после жестокого боя с румынскими захватчиками и полком добровольческой армии из дивизии Гришина-Алмазова, занял город Тирасполь на Днестре…

Котовский подскочил на месте.

— Иван Федорович! — вскрикнул он. — Начинаете восстание?

Ласточкин погрозил пальцем и хитро прищурился — точь-в-точь как Котовский, когда тот интриговал своим документом.

— Успокойтесь, Григорий Иванович. На все свое время. Момент для всеобщего восстания еще не наступил, но… — Ласточкин с минуту помучил Котовского, хитро поглядывая на него, — но наступает. — Он вдруг снова стал серьезным. — К восстанию дело идет, Григорий Иванович. Именно к восстанию. Теперь это наша ближайшая цель. Наши силы еще не могут держать фронт, поэтому мы пока будем деморализовать противника партизанскими налетами. Армия Голубничего, конечно, ушла из Тирасполя, оставив на поле боя вместе с сотней трупов противника перемолотую технику и разгромленные учреждения белых. Теперь отряд продвигается к Балте, которую, разумеется, захватит в скором времени. А на пути между Тирасполем и Балтой он увеличится еще на какую-нибудь сотню-две бойцов, да еще кое-какую технику отобьет у врага. Сидите, сидите спокойно, Григорий Иванович, — перебил себя Ласточкин, заметив, что Котовский готов вскочить с места.

Котовский не мог усидеть. Ведь восстание, боевые действия — это была его мечта, именно в это он больше всего верил. И вот теперь мечта становилась реальностью.

— Сидите и слушайте меня внимательно! Сейчас речь о вашей Бессарабии.

— О Бессарабии? Там же румыны?

— Верно! И пока у нас нет сил бороться с ними. Однако приднестровские села — и по ту, и по эту сторону Днестра, как, например, Маяки, Дубоссары, а также Копанка, Розкаецы…

— Я знаю все эти места, — прошептал Котовский.

— Да, да. Точно так же, как там знают легендарного Котовского. Как вы думаете, может Котовский в этих селах, где, по точным сведениям Ревкома, в людях силен боевой дух, собрать… вторую часть Первой Южной Красной Армии? А потом вывести эту часть на плацдарм под Одессу с запада, перерезав железную дорогу из Румынии, ту самую железную дорогу, по которой французские оккупанты гонят и гонят сюда свои силы и технику?

Котовский стремительно поднялся и вытянулся в струнку.

— Когда разрешите выполнять, товарищ Ласточкин?

— Сегодня, — встал и Ласточкин. — Для того чтобы накопить силы и организовать вооружение из местных ресурсов, то есть собрать оружие, припрятанное крестьянами и захваченное во вражеских арсеналах, я думаю, хватит двух-трех недель?

— Двух! — сказал Котовский.

— И чтобы привести личный состав в боевую готовность — еще две. Значит, за месяц будет сформирован второй полк Первой армии. Так?

— Слушаюсь, товарищ Ласточкин! Будет исполнено.

Ласточкин положил руки на плечи Котовского, принуждая его сесть, и сам опустился на стул.

— Понимаете, Григорий Иванович, — заговорил он так, словно речь шла о каком-то обыденном деле, — интервенты все накапливали да накапливали силы и вдруг начали наступление. Они сейчас бешено прут на восток — на Николаев, на Херсон. Впереди идут деникинские части, кое-где греки, за ними, подгоняя их, движутся французы. На рейде перед Херсоном и Николаевом — английская и французская эскадры. С севера широкой подковой петлюровская территория. Это вроде прослойки между интервентами и красными войсками за Днепром. Эту подкову нужно сломать и прослойку пробить. Красная Армии еще не накопила достаточных сил для удара на юг. Ее задача сейчас: — Киев. Туда, против войск директории, направлены сейчас силы Красной Армии. У меня есть письмо трехдневной данности от командования Южного фронта, — связные из Москвы прибывают, знаете, регулярно. Нам надо принять на себя удар интервентов. Мы, подпольщики, действуем изнутри, но этого уже недостаточно. Необходимы вооруженные воинские силы. Надо ударить оккупантам в левый фланг. Для большого удара у нас пока нет сил, поэтому надо долбить и долбить мелкими ударами. Голубничий начал. Теперь…

— Понятно, Иван Федорович.

— Ну вот! — Ласточкин посмотрел на часы. — Ого, уже восьмой час. Когда вы отправитесь? Ночью, вечером или еще днем?

— Утром, сейчас же.

— Нет, нет! — возразил Ласточкин. — Вечером. К вечеру я пришлю вам связного.

Котовский вопросительно взглянул на Ласточкина.

Тот пояснил:

— С Бессарабией ни телеграфной, ни почтовой связи не будет. А ваши информации мы должны получать по крайней мере… раз в три-четыре дня.

— Понятно. Кто будет со мной?

— Я считаю… — Ласточкин задумался, — лучше всего какую-нибудь девушку. Девушкам, знаете, легче всего пробраться, меньше подозрений…

Котовский взмолился:

— Иван Федорович, если можно, только не девушку! Ну, понимаете… — Он не находил доводов и вдруг выпалил: — Морока с этими юбками в условиях конспиративного передвижения! Ей-богу, лучше, когда оба мужчины, ну, поверьте мне: уж я — то столько скрывался, что на этом зубы съел.

Ласточкин засмеялся:

— Эх вы, женоненавистник! Ну ладно! Кого же тогда? Знаете, что? Паренька! А? Кого-нибудь из наших комсомольцев. Чтобы незаметный был, но, конечно, проворный, бравый паренек. Он и знать не будет, что вы Котовский, однако… Это идея, а?

— Что ж, это неплохо, — согласился Котовский, — только такого, чтобы через заборы летал, по деревьям лазал, а в случае чего, так и в холодную воду зимой прыгнул.

— Будьте спокойны! — уверил его Ласточкин. — У Коли Столярова есть просто герои, из тех, что, помните, когда стачка была, красные флаги вывесили на всех заводских трубах. Ну вот! — Ласточкин решительно поднялся и подошел к своему пальто. — К вечеру паренек будет тут, придет на прием к доктору Скоропостижному. Ах, да, сегодня приема нет… Тогда… Влас Власович! — позвал он.

Фельдшер появился на пороге.

— Влас Власович, сегодня придет к вам паренек, спросит именно вас и скажет, что от Коли Столярова. Так вы его как следует примите, пусть подождет Григория Ивановича. Они поедут вместе.

Влас Власович перевел взгляд на Котовского.

— Вы надолго едете, Григорий Иванович?

Котовский весело усмехнулся.

— Кто его знает, Влас Власович. Объявите, что у доктора Скоропостижного приема не будет… месяц. Он занят… научной работой.

Влас Власович с тревогой посмотрел на Котовского.

— Далеко, значит, и опасно?

Григорий Иванович обнял фельдшера за плечи.

— Ждите с подарками, Влас Власович. Кстати, за счастливую дорогу… — Котовский вынул ключик, открыл шкаф и достал заветную бутылку. — Вы, Иван Федорович, как хотите, а уж мы с Власом Власовичем за мою дорогу опрокинем по маленькой.

Ласточкин был уже в пальто и шапке.

— Что же, — сказал он, — за дорогу… хотя я с утра ни капли, но по такому случаю наливайте и мне.

— Ура! — крикнул Котовский и налил две «банки». В третью он плеснул немножко. — Разведите, Влас Власович, чистою водичкою, градусов на сорок, для Ивана Федоровича.

Они чокнулись, выпили и поискали глазами, чем бы закусить. Закусить было нечем. Тогда они пожали друг другу руки — это и была вся их закуска.

Влас Власович вышел.

— Григорий Иванович, еще два слова, — сказал Ласточкин Котовскому. — Расскажите мне коротко об этом вашем профессоре.

— О профессоре? — удивился Котовский. — А что вас интересует?

— Интересуют два вопроса. Первый: может ли быть этот парк в степи, возле Долинской, местом тайного сосредоточения партизанского отряда? Знаете, в степи негде сосредоточить партизанский отряд…

— Конечно! — горячо отозвался Котовский. — Огромнейший старый парк на сотню десятин! — Он неожиданно смолк. — Нет, знаете, Иван Федорович, там такие ценные породы деревьев — карпатский бук, канадский клен, красное дерево…

— Но ведь можно аккуратно, — сказал Ласточкин. — Можно предупредить партизан, запретить рубить на костры… под страхом ответственности перед трибуналом.

— Разве что так… — неуверенно протянул Котовский; ему понравилась эта идея: сосредоточить силы партизанского отряда в лощине среди степи, но было жаль драгоценных деревьев. — Во всяком случае, надо посоветоваться с Гаврилой Ивановичем, без его разрешения… и согласия Давыдова…

— Это уже второй мой вопрос. Можете ли вы дать мне явку к профессору Панфилову? Речь идет не только об этом парке, а вообще — какие у него настроения? — пояснил Ласточкин. — Если только я верно вас понял, он патриот? Как представитель наилучшей части интеллигенции, он должен находиться под нашей бдительной охраной, но возможно, что и помочь нам чем-либо сможет… Нам необходимо укреплять связи с интеллигенцией.

— Какая там явка! — пожал плечами Котовский. — Да этот душевный старикан и понятия не имеет, что такое явка, и эзоповский язык конспирации ему совершенно чужд. Просто скажите, что от меня, расскажите, что я выехал…

— А можно ему сказать, куда и зачем вы поехали?

Котовского удивил этот вопрос.

— Иван Федорович, странно слышать это от вас, такого заядлого конспиратора.

— А все-таки? Знаете, конспирация бывает разная при различных обстоятельствах, а особенно — с различными людьми. На этом мы проверяем людей. Ну, как вы думаете?

С минуту подумав, Котовский сказал:

— Куда я поехал, на всякий случай говорить не стоит, а для чего, сказать можно и даже нужно, я думаю. И проверка будет, и, знаете, хороший это человек. Немцы предлагали ему переехать в Берлин и вести там кафедру географии России — отказался, сказал, что своей родине служить хочет. Ну и что ж…

— Ясно! — сказал Ласточкин. — Симпатичный человечина. Ну, Григорий Иванович, счастливого вам!

Они крепко обнялись и поцеловались. Потом с сожалением разжали руки и посмотрели друг на друга. Жаль расставаться… Да и время такое — кто знает, доведется ли встретиться снова?

Ласточкин надвинул шапку и решительным шагом направился к выходу. Но на пороге он остановился и поднял руку:

— Командиру второго полка Первой Южной Красной Армии привет!

— Привет, товарищ председатель Военно-революционного комитета Юга!

2

На Пересыпь, к «Дому трудолюбия», Ласточкин прибыл с небольшим опозданием — назначили на девять, а теперь было уже пять минут десятого, — и это его расстроило. Ласточкин не терпел опозданий и сам никогда не опаздывал. Подпольщик всегда должен быть абсолютно точен: в условиях конспирации иногда одна минута решает успех или провал задания.

У порога Ласточкина встретил Коля Столяров.

— Все в порядке, товарищ Николай, — четко доложил Коля, — можете быть спокойны. Идите направо по коридору, в клубную комнату. Там оркестр балалаечников репетирует. Так прямо на звук и идите. Это все наши хлопцы, моревинтовцы… комсомольцы то есть, — поправился он.

Ласточкин обрадовался:

— Ну, мне нынче просто везет! Как раз ты то мне и нужен.

— Я отвечаю сегодня за охрану собрания, — важно ответил Коля, — моя очередь.

«Дом трудолюбия» — инвалидно-трудовая колония — был не только центром общественной жизни большого предместья, но сейчас стал также центром всей подпольной работы Пересыпского района. Оккупанты и деникинцы редко наведывались на Пересыпь, справедливо побаиваясь этой окраины, населенной сплошь рабочими. Поэтому именно здесь, в большом, удобном помещении «Дома трудолюбия», проводились все массовые мероприятия подпольного обкома: совещания, конференции, выборы партийных органов. В такие дни комсомольской дружине поручалось нести охрану. Постепенно охрана эта стала постоянной, повседневной: массовое собрание в подполье могло возникнуть внезапно, и надо было всегда быть наготове.

— Спасибо, Коля, — сказал Ласточкин, увлекая его за угол дома. — Сейчас я пойду туда, но прежде мне надо сказать тебе несколько слов.

Когда они зашли за угол, где их нельзя было увидеть с пустыря, Ласточкин сказал:

— Мне, Коля, нужен один из твоих комсомольцев, верный и надежный парень, для ответственнейшего поручения по связи. Сейчас он должен выехать из города, но потом будет часто наезжать сюда. Причем, ему каждый раз придется пробираться через фронтовые заставы, мимо французских и деникинских либо польских пикетов, а потом снова возвращаться туда. Понял?

— Понял, товарищ Николай, — солидно ответил Коля. — Я готов. Когда выезжать? Где явка?

Ласточкин засмеялся. Готовность выполнить любое трудное задание, серьезность и деловитость, с которыми Коля ответил ему, тронули его; хотелось обнять, прижать к себе этого юного бойца и крепко расцеловать его.

— Нет, Коля, — сказал Ласточкин тепло, — ты нам и здесь до зарезу нужен. Без тебя мы как без рук. Только ты один знаешь всех своих моревинтовцев. Ты останешься и дальше при мне. Давай кого-нибудь еще.

Не скрывая разочарования, Коля с минуту молчал. Пост руководителя дружины связи, безусловно, очень почетный и ответственный, и дел здесь по горло, вздохнуть некогда. Но из-за этих организационных; дел всегда получается как-то так, что он остается в стороне от «настоящего», боевого дела. Его не посылают с вооруженными группами дружины, не разрешают принимать участие в диверсионных актах, его и в разведку не направляют, а теперь вот с ответственным поручением тоже отказываются послать…

— Что же, — ответил он, помолчав, — у меня найдется много таких, что подойдут…

— Надо бравого парня: чтобы умел и полем и лесом пробраться незаметно, чтоб, когда надо, и лиман зимою вброд перешел и речку переплыл.

— Тогда Сашка Птаху, — сказал Коля решительно. — Это как раз такой: купается круглый год, плавает от Лузановки аж до гавани. Только он от отца скрывает, что комсомолец. Побаивается, что отец рассердится, не позволит… Отец строгий, и ориентация у него окончательно не выяснена…

Ласточкин усмехнулся себе под нос.

— Что же, если скрывает, пускай скрывает. — Он чуть было не добавил: «Отец от него тоже скрытничает, ориентация сына еще не выяснена», — но вовремя сдержал желание пошутить. — Найди его, пусть уладит дома с отъездом и будет на Базарной, тридцать шесть-А…

В комнате рядом с клубной Ласточкина ждали пятнадцать человек. Когда он вошел, все посмотрели на него, однако продолжали сидеть на своих местах — на табуретках и скамьях, стоявших вдоль стен, или на столиках: раньше в этой комнате во время вечерних развлечений обычно организовывали буфет, когда еще было чем торговать и было на что покупать.

Навстречу Ласточкину со стола соскочил Николай Столяров. Он был ответственным за собрание от Пересыпского райкома.

Николай Столяров отрапортовал по-военному:

— Разрешите доложить, товарищ представитель Военно-революционного комитета! — Услышав эти слова, все остальные тоже поднялись. — Согласно приказу областкома на собрание прибыло десять человек от Пересыпского райкома партии и пятеро от Морского райкома.

Пока он говорил, Ласточкин успел коротко оглядеть присутствующих: кроме Николая Столярова, все были ему незнакомы.

Николай Столяров добавил:

— Все товарищи — люди чистой революционной совести.

Он умолк и стоял вытянувшись, как перед командиром.

Другие тоже подтянулись. В соседней комнате оркестр комсомольцев-балалаечников наигрывал вальс «На сопках Маньчжурии». Десять человек из присутствующих были, несомненно, рабочие. Это было сразу видно по их рабочей одежде, по приплюснутым, засаленным кепкам, по загрубелым рукам. Трое были матросами — в бушлатах и бескозырках. Двое — очевидно, из портового персонала: один в потрепанной капитанке, с потрескавшимся козырьком и в двубортной тужурке механика или моториста, другой в выпачканной смолой, нахватанной с чужих плеч одежде рыбака: клеенчатая зюйдвестка, брезентовая роба, штаны из грубой дерюги. Он мог быть и грузчиком.

— Здравствуйте, товарищи! — сказал Ласточкин. — Садитесь. Я — Николай.

По группе собравшихся пробежал шепот, и все продолжали стоять. Они знали, что Николаем называют руководителя организации, однако почти никто из них не видел его раньше. Теперь они смотрели на Ласточкина с нескрываемым любопытством: за эти три месяца имя Николая стало известным по всей организации большевиков.

— Садитесь, садитесь, — предложил Ласточкин, — нам надо серьезно поговорить.

Все сели, и Ласточкин сказал:

— Кто безработный, поднимите руки.

Десять человек подняли руки: шесть рабочих, три матроса и тот, в брезентовой робе, который мог быть рыбаком или грузчиком.

— Десять! — отметил Ласточкин. — Так вот: остальным надо сегодня же взять на работе расчет, а если кто работает по мобилизации, также должен с сегодняшнего дня оставить службу и перейти на нелегальное положение.

Все сидели молча. Пятеро коммунистов, которым необходимо было взять расчет или дезертировать и перейти на нелегальное положение, тоже молчали.

— Все ли готовы, товарищи?

— Люди проверенные, товарищ Николай, — сказал Николай Столяров, — готовы на все. Большевики!

— Разрешите вопрос? — поднял руку один из матросов.

— Давайте.

— Группой будем действовать или каждый отдельно?

— Действовать надо каждому отдельно, на свой страх и риск, и первое время без связи с другими. Возможно, без связи и с нами. Будете действовать согласно инструкциям, которые я вам сейчас передам.

Неуверенно переступая с ноги на ногу и теребя в руках бескозырку, матрос сказал:

— Как коммунист, я должен признаться… — Он замялся, явно не находя слов. — Я, ясное дело, душою и телом… для партии и общепролетарской революции. И в бой пойду и на смерть. Но… — он покраснел и утер со лба пот. — Но, как коммунист, должен признаться… — Он снова замялся.

— Ну? Говорите, говорите, — подбодрил его Ласточкин.

Все сурово смотрели на матроса, и под взглядами товарищей он терялся еще больше. Пот катился у него со лба. Признание давалось ему не легко. Он был коренастый, приземистый, его лицо даже сейчас, на третьем месяце зимы, сохраняло загар. Бывалый и, видно, дошлый человек, лет под тридцать. Высокую грудь его под бушлатом облегала полосатая матросская тельняшка, широкий клеш закрывал ботинки — настоящий «братишка» матрос.

Молчание длилось довольно долго. Балалаечники за стеной играли уже «Вдоль да по реченьке». Матрос махнул рукою и выдавил свое признание:

— В бою я умру. А ежели мне одному действовать, то, как коммунист, предупреждаю: человек я, прямо сказать, ни сюда Микита, ни туда Микита, не раскумекаю сам, что к чему… Политически неграмотный я человек, не разбираюсь в вопросах, — с обидою и отчаянием в голосе едва не выкрикнул он.

— Как ваша фамилия? — мягко спросил Ласточкин.

— Матрос второй статьи Клим Овчарук. Член партии с июля семнадцатого года.

— Садитесь, товарищ Овчарук, — так же мягко сказал Ласточкин. — Очень хорошо, что вы правдивы и требовательны к себе.

— Вы меня понимаете, товарищ из областкома! — обрадовался матрос. — Ей-богу, коммунист я правильный и умереть за революцию — хоть сейчас. А поручите мне придумать что-нибудь самому, хотя бы и на пользу революции, — аминь, шабаш, камень на шею и амба!

Кое-кто усмехнулся, но Ласточкин оставался серьезным.

— Кто-нибудь знает товарища Овчарука по службе? — обратился он к присутствующим.

Все молчали. Ласточкин посмотрел на двух других матросов.

— А вы, товарищи?

— Мы с другой посудины, — ответил один из них. Второй только пожал плечами.

— Ну что ж, — сказал Ласточкин, — хотя задание и неизвестно еще товарищу Овчаруку, однако нужно поверить ему на слово. Хуже будет, если товарищ Овчарук откажется, узнав задание. Идите, товарищ Овчарук. Райком использует вас согласно вашим способностям. Например, в боевой дружине.

— Точно! — обрадовался Овчарук. — Мне как раз в бой надо! Воевать я могу. Среди солдат я всегда себя определю. С матросами или солдатами, с народом, так сказать, я всегда свое место найду.

Он надел бескозырку, откозырял по-военному и пошел к выходу.

Но когда он взялся за ручку двери, Ласточкин вдруг передумал.

— Товарищ Овчарук, погодите! — окликнул он матроса. — Сядьте, пожалуйста.

Овчарук молча вернулся на свое место. Он не понял, почему товарищ Николай изменил первоначальное решение. Сев на скамью, он недоуменно озирался.

Ласточкин обратился ко всем:

— Кто из товарищей говорит по-украински? Поднимите руки.

Двенадцать рук потянулись вверх. Поднял руку и Овчарук.

— Хорошо! — удовлетворенно сказал Ласточкин. — Лучше, если знаете украинский, а впрочем… — он улыбнулся, — можно и не знать. Речь революции одна: к сердцу и уму человека обращена… Так вот, товарищи, в чем дело. Всем вам придется отправиться на территорию, занятую петлюровцами, и вступить в петлюровскую армию… казаками «батька атамана».

Среди людей пробежал шорох, кто-то приглушил возглас удивления, кто-то засмеялся, матрос Овчарук хлопнул ладонью по столу.

Ласточкин подождал, пока стихнет шум, и стал излагать смысл задания.

— Товарищи должны вступить в петлюровскую армию для того, чтобы вести агитацию среди повстанцев из беднейших и средних крестьян, присоединившихся к петлюровщине во время антинемецкого и антигетманского восстания. Люди одурманены провокационной националистической пропагандой, надо открыть им глаза на самую суть происходящего. Надо объяснить, по какую сторону баррикад должны они стоять в гражданскую войну.

Необходимо внести разложение в эту армию наемников, армию прислужников иноземных интервентов. Причем разложение — классовое. Надо пробудить в людях классовое сознание. Оторвать от националистической контрреволюции обманутых честных тружеников, привести их в отряд красных партизан либо просто толкнуть на дорогу домой: бросайте оружие и расходитесь по хатам, возвращайтесь к мирному труду, к обнищавшей, измученной семье!

В этом заключалась первая часть задания для каждого коммуниста, которому предстояло стать казаком армии директории. Но была и другая часть — для тех, кто сможет ее выполнить: было важно возглавить группу сагитированных людей, поднять их на восстание против командования, разоружить всю петлюровскую часть, создать красный партизанский отряд. Потом, в зависимости от обстановки, двигаться или навстречу наступающей с севера Красной Армии, или на юг — для удара по франко-греческо-деникинскому фронту.

План был трудный, надо было напрячь все силы, чтобы выполнить его, — десятками ударов из разных мест сразу уничтожить значительную часть петлюровского войска, превратив ныне подвластную директории огромную территорию «прослойки» в плацдарм для большевистских вооруженных сил.

Николай Столяров спросил:

— Это план областкома и нашего Военно-революционного комитета?

— Нет, — ответил Ласточкин, — мы не одни будем выполнять этот план. Группы для раскола петлюровской армии одновременно с нами посылают Харьков и Москва. План разгрома интервентов на севере и на юге — единый план.

— Здорово! — сказал Николай Столяров.

Матрос Овчарук снова хлопнул ладонью по столу.

— Братишки! — воскликнул он. — Так я же для этого годен! Ей-богу, это я могу!

Все засмеялись, и когда смех утих, Ласточкин сделал важное предупреждение.

Коммунисты должны уметь тщательно оценивать обстановку. Отряды крестьянских повстанцев и партизанские группы, которые возникали стихийно против франко-греческо-деникинского фронта, намеревался подчинить себе какой-то атаманчик Григорьев. Этот Григорьев даже пытался «заигрывать» с большевистским подпольем, жонглируя революционными лозунгами и воззваниями, призывающими к войне с иноземными захватчиками и внутренней контрреволюцией, и заявлял, что он «красный» и отстаивает советскую «платформу». Бывший кадровый офицер царской армии, потом один из атаманов националистического «вольного» казачества, Григорьев переметнулся на сторону директории во время антинемецкого восстания Петлюры и Винниченко и претендовал на пост главнокомандующего армии УНР. Однако пост «головного атамана», как известно, занял сам Петлюра, и теперь этот честолюбец Григорьев, спекулируя на антипетлюровских настроениях народных масс, пытается привлечь на свою сторону повстанцев, чтобы на гребне волны антипетлюровского восстания выплыть к власти. Но завтра может оказаться, что он замаскированный провокатор белогвардейской контрреволюции, прямой агент иноземных интервентов, предатель, имеющий задание расколоть широкий фронт восставших рабочих и крестьян юга Украины.

Характерно, что на Григорьева делают ставку кое-какие антипетлюровские группы украинских националистов. Это — так называемые «незалежники-меньшевики» и эсеры-боротьбисты, которые для достижения своих целей прибегают к любым демагогическим — якобы «демократическим» — лозунгам. Они вдруг начали декларировать свое «согласие» с советским строем на Украине, но при условии отрыва Украины от России: они, дескать, присоединяются к борьбе против белой контрреволюции, однако только против русской. Одновременно они ведут войну… с рабоче-крестьянской Советской Россией.

Поэтому коммунисты, которым надлежит работать на территории «прослойки», то есть те, которые будут организовывать там восстания, возглавят партизанские отряды или станут комиссарами в отрядах, ныне подчиненных Григорьеву, должны действовать и против Петлюры и против Григорьева. Когда партизанские отряды, руководимые большевиками, окрепнут, а с севера приблизится Красная Армия, авантюре Григорьева будет положен конец одним ударом.

Узнать свой маршрут каждый коммунист должен был только в последнюю минуту перед выездом в военном отделе своего райкома. Военные отделы райкомов уже получили дислокации от штаба Военно-революционного комитета.

Когда коммунисты расходились из «Дома трудолюбия», комсомольский оркестр балалаечников громко наигрывал «Реве та стогне Днипр широкий».

3

Третьей из неотложных встреч, намеченных сегодня у Ласточкина, была встреча с рабочими завода Гена — тоже на Пересыпи.

Дело в том, что как раз рабочие завода Гена — этого самого большого в то время индустриального предприятия Одессы — составляли основной контингент бойцов в подпольном боевом отряде Ревкома, дружине имени Старостина. Дружина была хорошо организована: в каждом цехе имелся боевой десяток во главе с командиром — «десятским». Дружинники имели и неплохую боевую подготовку: они проходили военное обучение в Хаджибеевском парке, за Куяльницким лиманом и на полях пригородного села Дофиновки. Рабочих завода Гена — коммунистов, комсомольцев и беспартийных — в дружине насчитывалось несколько десятков, и еще много десятков, да, пожалуй, и сотен рабочих завода, горящих ненавистью к оккупантам, можно было поставить под ружье. Однако стало очевидно, что увеличивать количество дружинников на одном предприятии небезопасно: невозможно было сохранить конспирацию. В профсоюзном руководстве верховодили меньшевистские провокаторы, а в цехах шныряли шпионы контрразведок. Ни в коем случае нельзя было ставить дружину под удар. Как ни парадоксально это звучало, ее рост нужно было приостановить.

Были еще и другие, возможно более важные, соображения относительно вооруженных рабочих дружин. В том, что дружина состояла из рабочих одного предприятия, был большой плюс: это укрепляло дисциплину среди бойцов и создавало хорошие условия для быстрой мобилизации. Однако в этом был и большой минус: сама собой создавалась какая-то «сепаративность» военной силы, на которую в первую голову должен был опереться Ревком во время всеобщего восстания. А ведь идея вооруженной борьбы против интервентов должна была стать массовой идеей, должна была овладеть самыми широкими массами трудящихся — всеми рабочими коллективами города. И, разумеется, на всех предприятиях надо было подготавливать вооруженные группы. Наличие таких групп дало бы возможность по сигналу Ревкома одновременно захватить большинство предприятий города, а во время всеобщего восстания, вооружив большое число рабочих, повести их в бой. В момент всеобщего восстания эти группы-десятки, до того хорошо законспирированные даже друг от друга, должны были быть сведены в межзаводскую вооруженную дружину. Это спасло бы дружину от разгрома в случае провала какой-нибудь отдельной группы-десятка.

Таков был план, выработанный областкомом, и Ревком поручил Ласточкину осуществить его во что бы то ни стало.

Встреча Ласточкина с командиром и десятскими дружины имени Старостин должна была произойти, конечно, не на территории завода. Областном категорически запретил устраивать какие бы то ни было явки на предприятиях, а тем более проводить там массовые собрания, так как все происки многочисленных контрразведок были направлены как раз на промышленные предприятия. Однако место встречи надо было выбрать неподалеку от завода и в рабочее время, потому что только таким способом можно было собрать всех людей одновременно. Поэтому встречу организовали в двенадцать часов — в обеденный перерыв — в чайной Арона Финкельштейна, за углом, наискосок от завода. Десятских предупредили еще накануне, что обедать они должны не у себя в цехе, у станков. Пусть им перед обедом захочется попить чайку у старого Арона: многие рабочие ходили в чайную, чтобы не есть всухомятку, размочить кипяточком свой обед. А чтобы в чайную на этот раз не попал никто из посторонних, рабочие — члены подпольной большевистской организации, которые не были командирами десятков, сразу же после обеденного гудка должны были занять посты на всех подходах к чайной от территории завода и на всех смежных улицах. К каждому, кто направлялся в чайную, а также и к командирам десятков, которых не знали в лицо, немедленно должен был подойти постовой и бросить мимоходом:

— Стой! Не ходи к Арону — там контрразведчики. Поворачивай назад! Готовится облава!

Нарваться на облаву, ясно, никому не захочется, и, услышав подобное предупреждение, каждый, понятно, даст тягу. А для бойцов отряда эти слова были условленным паролем, означающим: «Все в порядке, спокойно, можно идти в чайную».

Арон Финкельштейн стал собственником чайной только месяц назад — по поручению областкома: через него и его чайную и осуществлялась связь областкома с большевистской организацией завода Гена. Он же — в связи с переходом Александра Столярова на нелегальное положение — временно исполнял обязанности командира дружины имени Старостина. Арон Финкельштейн имел довольно солидный военный опыт, получив георгиевского кавалера за бои под Перемышлем, в которых потерял левую руку.

Арон встретил Ласточкина на пороге чайной.

— Все в порядке, товарищ Николай, — доложил он, — гудок через две минуты. Минут через пять ребята начнут собираться. Присаживайтесь к столу и выпейте пока чайку. С точки зрения конспирации это совершенно необходимо, так как в чайной люди только то и делают, что пьют чай. Не менее важно это и по соображениям охраны здоровья граждан рабоче-крестьянской республики, пусть временно и лишенных права на легальное существование на своей собственной земле, тем более возможности заботиться о своем здоровье. Я уверен, что сегодня вы еще не успели выпить чаю.

Ласточкин улыбнулся.

— Спасибо, Арон! Законов конспирации я придерживаюсь свято, поэтому обязательно побалуюсь кипяточком. К тому же, признаюсь, сегодня еще не завтракал, а настоящий чай последний раз пил еще позавчера вечером.

В чайной никого не было, и Ласточкин направился к столу, стоявшему в глубине комнаты, поближе к задней двери, через которую в случае тревоги можно было выскочить на задний двор, а оттуда — в соседний. Арон остался у порога за небольшой конторкой. В чайной Арона Финкельштейна был установлен оригинальный порядок, удобный для посетителей, спешивших на работу, и для подпольщиков, приходивших на явку. Здесь каждый сам себе наливал чай, пил сколько захочет, а выходя, платил рубль «с пуза». Таким манером хозяин имел возможность обслуживать посетителей чайной без помощи какой-либо прислуги: никому не удавалось увернуться от всевидящего хозяйского ока и выйти из чайной, надувшись чаю нашармака, а каждому подпольщику, давая сдачу, Арон мог сообщить все необходимое.

Чайная занимала довольно просторный, но с низким потолком зал — раньше это был склад одного из контрагентов завода Гена. Поперек зала стояли длинные тесаные некрашеные столы с такими же скамейками, на небольшом столике в глубине пыхтел огромный жестяной самовар, ведер на десять, — в таких самоварах вываривают белье в сиротских домах, дешевых прачечных и земских больницах. Вокруг самовара выстроилась целая батарея блестящих кружек, сделанных из консервных банок.

Ласточкин налил из самовара кипятку, плеснул густой заварки из огромнейшего чайника и даже крякнул в предвкушении наслаждения. Затем он бросил в кружку крупинку сахарина и, обжигая пальцы, поставил ее на стол перед собою.

— Возьмите ржаной сухарик! — крикнул Арон от двери. — В ящике, под самоваром.

— Спасибо! — ответил Ласточкин. — Здорово придумано: сухарик хрустит на зубах, и создается полное впечатление, что пьешь вприкуску! Ваша фирма, Арон Финкельштейн, вне всякой конкуренции.

Он с наслаждением отхлебнул кипятку, обжигая язык и губы.

Раздался гудок.

Не успел Ласточкин допить и первую кружку, как в чайной начали появляться люди.

Они входили один за другим, в засаленных рабочих комбинезонах или в фуфайках, с выпачканными лицами, — пришли прямо от станков, торопливо на ходу вытирая ветошью руки. Обеденный перерыв длился только час — надо было успеть поесть, поить чайку, да и вздремнуть с полчасика. Но сегодня вместо обеда придется обойтись одним кипятком с сахарином. Зачем собрали, о чем будут говорить — заранее никто из рабочих не знал.

Каждый входивший бросал на Ласточкина, сидевшего в углу, любопытный и пытливый взгляд. Его лицо было незнакомо им, но если их собрали и Арон-командир — около дверей, значит так надо. Каждый брал кружку, наливал чаю и присаживался к какому-нибудь столу.

— Все? — спросил Арон, когда за столами набралось двенадцать человек. — Приятного аппетита! Можно начинать.

Тогда Ласточкин, не поднимаясь, заговорил из своего угла — негромко, но так, что слышно было всем:

— Товарищи!

На мгновение он остановился. Он волновался. Большевик-подпольщик в Одессе еще не мог открыто выступать перед широкими массами, даже перед рабочим, пролетарским коллективом: в городе, захваченном интервентами, где господствовали социал-угодники, повсюду за спиною стояли шпионы. Конечно, с этими товарищами он мог говорить открыто: перед ним сидели лучшие представители славного одесского пролетариата, партия вобрала их революционную энергию в свое русло, партия вела их — коммунистов и беспартийных. Можно было не сомневаться в преданности каждого из них делу пролетарской борьбы. Но…

Горячие головы были у этих дорогих и преданных товарищей. Большинство рабочих были молоды да зелены, без революционного, даже жизненного опыта: восемнадцати — двадцатилетние слесари или даже ученики слесарей. Любовь к родине, ненависть к врагу-оккупанту, к буржую-паразиту и романтика вооруженной борьбы привели их в ряды будущих активных бойцов. И понятно, что их так и подмывает проявить свою доблесть… Как же они отнесутся к тому, что он скажет им сейчас? Ведь он должен передать им не приказ Ревкома взять оружие и идти на баррикады, а призыв к кропотливой повседневной подпольной работе, призыв к выдержке и дисциплине. Он должен послать их на самую ответственную, самую трудную работу — организовывать других людей, возможно даже незнакомых им и, вероятнее всего, значительно старше их возрастом. Как отнесутся к этому горячие головы, эти юнцы со страстным южным темпераментом? Согласятся ли? Сумеют ли?

Ласточкин молчал, и все напряженно ждали. Напряженно ждали, а между тем так дружно отхлебывали чай из своих жестянок, что любо-дорого было смотреть. Они пили с таким усердием не потому, что так надо было по соображениям конспирации, а потому, что после тяжелой работы каждому приятно побаловать себя горячим чайком.

— Я, товарищи, не буду называть своего имени, — сказал, наконец, Ласточкин. — Вы, молодые бойцы временно ушедшей в подполье армии рабочего класса, сами должны понимать — почему: чтобы не услышали стены, чтобы не разнес ветер, чтобы я мог выйти отсюда таким же неизвестным, каким и пришел. Если вы случайно встретите меня на улице, вы не должны узнавать меня.

Шелест прошел по низкой комнате, рабочие оставили чай и, как по команде, отодвинули от себя жестянки.

— Пейте, пейте, — сказал Ласточкин, — это тоже конспирация. Кроме того, вам через час возвращаться к станкам, а вы не обедали.

Он улыбнулся, однако никто не ответил ему улыбкою. Все напряженно ждали, что скажет он дальше.

— Достаточно будет, — продолжал Ласточкин, — если я скажу, что меня прислал к вам центр организации всенародной борьбы против интервентов и все, что я вам буду говорить, это говорит вам центр руководства восстанием в Одессе.

Теперь гомон за столами сделался гуще. Люди заерзали на своих местах, кое-кто зашептал соседу. Ласточкин не мог расслышать слов, однако понял, что шептали, по движению губ, по выражению лиц, вспыхнувших сразу, по самой напряженной тишине, наступившей вслед за коротким шепотом.

— Восстание! Уже восстание!.. — горячо шептали друг другу молодые рабочие.

Это еще больше усиливало волнение Ласточкина. Он сказал:

— Восстание — наша главная цель. Все силы революционного подполья направлены на то, чтобы как можно скорее организовать восстание. Народ изнывает под пятой империалистов-оккупантов; издевательства и зверства, чинимые белой и жовто-блакитной контрреволюцией, перешли всякие границы. Только вооруженным восстанием можно разгромить армию интервентов и контрреволюционные банды, только с помощью вооруженного восстания рабочие и крестьяне могут захватить власть в свои руки и снова восстановят в нашем городе и на всем юге нашей страны родную Советскую власть.

Ласточкин остановился, оглядывая молодые лица, вспыхнувшие отвагой, загоревшиеся глаза, светящиеся нетерпением.

— Но вам известно, товарищи, как велики силы интервентов, как хорошо вооружены и дисциплинированы их войска. Восстание может быть успешным только в том случае, если в нем примут участие широчайшие массы трудящихся и если пролетариат Одессы будет организован, хорошо вооружен, научится пользоваться винтовкой и пулеметом, а революционная дисциплина в его рядах станет безупречной.

Ласточкин снова сделал передышку, внимательно следя за выражением лиц, за взглядами горячих глаз. Кажется, кое у кого на лице отразилось разочарование, кое-кто помрачнел: молодые пролетарии — очевидцы великого Октябрьского переворота в героическом городе, очевидцы горячих боев с гайдамаками Центральной рады и восстания против австро-германских оккупантов — горели желанием идти в бой на баррикады… Можно ли ожидать от них революционной выдержки? Можно ли довериться им?.. Или, может быть, надо поискать другой способ, чтобы использовать их энтузиазм, — не открывая карт, не разочаровывая?..

Нет. Он скажет им прямо. С кем же тогда говорить прямо и открыто большевистской партии, авангарду рабочего класса, как не со своим классом?

— И вот, — продолжал Ласточкин, — расширить кадры вооруженных сил пролетариата, безупречно организовать их, научить обращаться с оружием и воспитать у них острое чувство революционной и военной дисциплины должны именно вы, бойцы главного вооруженного отряда Военно-революционного комитета, командиры рабочей дружины имени героя революции, любимца одесского пролетариата, погибшего за дело пролетарской революции, товарища Старостина.

По рядам снова прокатился рокот, на этот раз более громкий и выразительный.

— Понятно ли вам, товарищи, что я хочу сказать?

Рабочие молчали.

— Понятно, конечно… — начал кто-то из более солидных, постарше годами, — но…

— Но, — подхватил Арон, стоявший у двери, — так ли я понял вас, товарищ из центра? Вы призываете бойцов нашего отряда побывать на других заводах и начать там вербовать новых бойцов в наш отряд?

— Нет, — ответил Ласточкин, — вы, командир отряда, не поняли меня. Во-первых, я не призываю, а передаю приказ Ревкома. Дружина — это боевой отряд, военное соединение, а Ревком — это военное командование дружины, и военное командование никогда не призывает свою часть, а приказывает ей выполнить боевое задание. Это боевое задание я и передаю бойцам рабочей дружины имени Старостина.

Все опять заерзали на своих местах, кое-кто поднялся — и трудно было сразу понять, понравилась ли им речь Ласточкина, или, наоборот, вызвала недовольство. Арон крикнул что-то от дверей и тоже сдвинулся с места, но Ласточкин не дал ему заговорить и продолжал дальше:

— Во-вторых, речь идет совсем не о вербовке новых бойцов в вашу дружину, а о создании новых рабочих дружин. Самые надежные товарищи, ваши дружинники, — а я не сомневаюсь, что в вашей дружине все товарищи надежные, — должны выйти из состава вашей дружины и стать организаторами военных групп на других предприятиях.

Теперь уже все сорвались со своих мест и заговорили сразу:

— Это ликвидация дружины!.. За что?.. Почему?.. Вы распускаете отряд!.. Это демобилизация!.. Страх перед контрою!.. Мы не разойдемся… Пусть весь Ревком придет сюда и скажет это нам!

Арон был возбужден больше всех. Он оставил свое место около входа и очутился рядом с Ласточкиным.

— Вы заберете самых лучших бойцов из дружины, а это ее ослабит, сделает немощной.

— Нет! — крикнул Ласточкин. — Это укрепит военные силы пролетариата в городе.

Волнение с новой силой охватило Ласточкина. Случилось то, чего он больше всего боялся. Но волнение его было вызвано не только тем, что он беспокоился, как бы не сорвался план Ревкома; в его волнении было и какое-то отрадное, радостное чувство. Он невольно вспомнил только что происшедший разговор с другими рабочими, точно такими же, которых посылали во вражеские части, чтобы деморализовать там солдат и создать из них боевые большевизированные группы. Он сравнил тот разговор с этим, когда товарищи получали почти аналогичное задание. Те сразу и охотно приняли приказ, а тут — несогласие, протест и возмущение. Но удивительная вещь: людьми владело одно и то же чувство и там и здесь. Там товарищи охотно шли на выполнение ответственнейшего, исключительно опасного задания. Здесь волновались потому, что опасность и ответственность их деятельности на первый взгляд как будто уменьшались и отдалялись. Люди рвались в бой, они не хотели безопасности и безответственности.

Преодолевая волнение, стараясь ничем не выказать его, Ласточкин улыбнулся.

— Прекрасно, товарищи! — весело сказал он. — Вот теперь у нас настоящий разговор подпольщиков и конспираторов. Где же это видано, чтобы в рабочей чайной стояла такая гробовая тишина, как было до сих пор? Это сразу же может привлечь внимание шпиков. Хорошо, товарищи, очень хорошо! Кричите, кричите! И нальем себе еще по кружечке чаю!

Он подошел к самовару и стал наливать себе кипятку.

Как часто бывает в таких случаях, его слова произвели обратное впечатление: галдеж в чайной стих. И тогда Ласточкин обратился к Арону:

— А товарища Арона я попрошу снова занять свое место у дверей и в дальнейшем принимать участие в нашем разговоре, не оставляя своего поста, так как на вас, Арон, лежит обязанность предостеречь нас, если с улицы будет подан сигнал об опасности.

Арон Финкельштейн покраснел и бросился к дверям, на свое место. А Ласточкин в это время обратился к присутствующим:

— Вы должны знать, товарищи, что внешнюю охрану нашей с вами встречи сегодня несут только подпольщики-большевики. Мы с вами здесь любезно разговариваем, а ваши товарищи большевики в это время бдительно охраняют нашу с вами безопасность. Из этого вы можете сделать вывод об особой важности и ответственности нашего разговора. И вы, Арон, не подмигивайте мне! — бросил он. — Я понимаю ваши подмигивания: вы хотите напомнить мне, чтобы я, беседуя с товарищами, соблюдал тщательную конспирацию, потому что, дескать, не все присутствующие здесь — члены нашей партии, а, наоборот, большинство беспартийных. Вы хотите сказать мне: «Прикуси язык, товарищ из центра, не разболтай, что под окнами прохаживаются подпольщики-большевики, не расшифровывай их!» Так я вам отвечу на это товарищ Арон: от имени подпольного большевистского центра я говорю сейчас с пролетариатом, а у большевиков от пролетариата нет тайн!

По комнате прошел гул одобрения. А Ласточкин добавил:

— Раз товарищи стали лучшими бойцами подпольного вооруженного отряда, раз они включились в подпольную работу вместе с нами, большевиками, то, значит, они тоже большевики, хотя пока еще и беспартийные. Правильно я говорю, товарищи?

— Правильно! — в один голос подтвердили присутствующие.

— Я надеюсь, товарищи, вы давно уже догадались, что на заводе есть подпольная большевистская организация и что некоторые большевики — ваши товарищи, рабочие завода Гена — живут и работают среди вас, а кое-кто из них сейчас, возможно, даже пьет вместе с вами чай.

В ответ раздался смех. Ну конечно! Кто же этого не знал? Ведь каждый из беспартийных не раз думал про своего товарища, напарника по станку или соседа по квартире, что тот большевик. Или наверняка знал это: вместе же на заводе работали, вместе в воскресенье ходили на море удить рыбу. Какие же могут быть секреты между товарищами?

— Так вот, товарищи! — быстро продолжал Ласточкин, спеша использовать перемену в настроении, о которой ясно говорил дружный смех. — Самое ответственное и самое опасное задание дают каждому из вас, передовых пролетариев, наш Военно-революционный комитет и подпольный большевистский центр. Разрешите ли, товарищи, передать Ревкому и большевистскому подпольному центру, что все вы с честью выполните это боевое задание?

— Просим!.. Передайте! — крикнули несколько человек, и Ласточкин сразу понял, что это коммунисты.

— Раз надо, так надо, — поддержал еще кто-то.

— Передайте!.. — послышалось еще несколько голосов.

— Только вы должны уяснить себе заранее, — сказал Ласточкин, — что рабочему завода Гена невозможно проникнуть на другое предприятие незамеченным, тем более — проводить там подпольную организационную работу: шпики сразу же выявят вас. Поэтому приказ Ревкома таков: тот, кто пойдет на другой завод, должен взять расчет на заводе Гена и поступить туда, где он должен проводить работу как организатор подпольной военной группы.

Снова по столам покатился шум. О такой перспективе никто не подумал, и слова Ласточкина кое-кого ошеломили.

— Вполне естественно, — продолжал Ласточкин, не давая увеличиться шуму, — здесь каждый сам должен выбирать: кому где сподручнее, где у кого есть широкие товарищеские связи, где легче устроиться на работу. Товарищ Арон завтра всех опросит. Каждый пусть скажет, куда ему лучше всего идти, а наши подпольные большевистские организации помогут ему устроиться на работу. Вы же понимаете, товарищи, — снова улыбнулся Ласточкин, — что наши подпольные организации действуют везде и вы не будете одиноки на новом месте. Понятно, товарищи?

— Понятно! — ответили теперь уже почти все.

— А кто по тем или иным причинам все же не сможет пойти, тот, конечно, останется и дальше работать на заводе Гена, в дружине имени Старостина. — Он неожиданно подмигнул. — В дружине имени Старостина сейчас будет ой-ой-ой сколько работы! Ведь в ней не должно уменьшиться количество бойцов, и на место тех, кто выйдет из дружины, немедленно должны быть завербованы новые товарищи. Сейчас в дружине полтораста бойцов и завтра должно быть полтораста. Ясно, товарищ Арон?

— Ясно… — не сразу и почему-то даже вздохнув, ответил Арон Финкельштейн со своего места.

Ласточкин шутя погрозил ему кулаком.

— Тебе, Арон, действительно будет сейчас много работы. Но не больше, чем любому из товарищей, которые пойдут на другой завод. А теперь, товарищи, — снова обратился он ко всем, — у меня есть важная просьба к каждому из вас. Кое-что из нашего разговора вам необходимо забыть, навсегда забыть, как будто его и не было. Прежде всего необходимо забыть, что Арон — командир дружины имени Старостина, забыть лицо, имя и адрес каждого присутствующего здесь и вообще всех бойцов отряда, — забыть о сегодняшнем нашем разговоре. Это называется — конспирация, товарищи, и каждый из вас — конспиратор. Вот этого не забывайте никогда! А меня… меня тоже забудьте, как будто я и на свет не родился. Понятно, товарищи?

— Понятно!

— Разрешите один вопрос, — послышалось из угла.

Ласточкин взглянул: в углу с поднятой рукой стоял коренастый, жилистый рабочий, в гимнастерке без пояса, задубевшей от масла и гари, с буйной копною русых волос, повязанных узким ремешком, чтобы они не падали во время работы на глаза. Он выглядел немного старше, чем другие, а в его фигуре чувствовалась военная выправка.

«Токарь, — машинально определил его профессию Ласточкин, — и, наверно, из демобилизованных фронтовиков».

— Прошу, давайте ваш вопрос, — сказал Ласточкин, но сердце у него екнуло: неужели это будет тот «сакраментальный» вопрос, который подбрасывают в конце проныры меньшевики?

Нет, лицо рабочего не говорило о скрытом коварстве.

— Скажите, товарищ из подпольного большевистского центра, — сказал токарь с военной выправкой. — Вот мы все тут рабочие, пролетарии, и хотя не члены большевистской партии, которая сейчас в подполье, но пролетарское дело нам дороже всего и ленинскую большевистскую программу мы принимаем всем сердцем, а за революцию готовы в огонь и в воду. Так почему же, разрешите вас спросить, почему большевистский подпольный центр, который правильно доверяет нам, хотя мы люди и беспартийные, присылает к нам на такую важную, политическую, я бы сказал, беседу, по такому большому, я бы сказал, делу… хорошего человека, ничего не скажешь, ну, например, вас, — а вот почему не придет поговорить с нами сам товарищ Николай? — Рабочий ударил себя рукою в грудь. — Мы ведь знаем, что у нас в Одессе сейчас главный большевик — товарищ Николай. Я не скажу за всю Одессу. А за наших старых старостинцев, то есть бойцов дружины Старостина, могу сказать: они это знают! Знает народ, которому революция дорога: товарища Николая прислал Ленин в Одессу разговаривать с пролетариатом и поднимать его на контру и Антанту. Почему же он сам не придет?

По столам прокатился шум.

— А конспирация? Ты же слышал сейчас! — прозвучал чей-то голос.

— Дурень ты, Кирило! Чтобы его шпики выглядели… — отозвался другой.

— Только и мечтает он о том, чтоб с Кирилом Ващенко побеседовать! — крикнул кто-то еще.

Однако послышались голоса, поддержавшие вопрос:

— А почему бы и не побеседовать? Что он, боится нас?

— Такое дело доверяет, а показаться не может!

— Правильно говорит Кирило… Он нас знает — почему бы и нам его не знать?

Ласточкин внимательно следил за всем происходившим, быстро переводя взгляд туда, где раздавались голоса. Они звучали со всех сторон. Перед ним сидели люди, которым поручалось дело всеобщего восстания. Условия конспирации не позволяли ему открываться даже товарищам по борьбе. А сейчас перед ним были именно они. Однако престиж партии в рабочих кругах — выше всего. Между партией и народом самое дорогое — взаимное доверие. И ничто так не гарантирует преданность, как доверие.

— Ну что ж, — сказал Ласточкин, — если на то пошло, давайте познакомимся: я — Николай.

Кирило Ващенко сразу сел, почему-то покраснев, как рак. Другие, наоборот, в возбуждении повскакивали с мест. Но Ласточкин никому не дал заговорить.

— Сейчас гудок, товарищи, будем расходиться. Вот что еще я вам скажу. До скорого свидания, до встречи в боях с интервентами и контрреволюцией. Да здравствует партия большевиков, готовящая всенародное восстание! Да здравствует восстание! Долой оккупантов и белогвардейцев!

Он быстро вскинул руки, чтобы удержать всех, чтобы сохранить спокойствие, чтобы призвать к тишине, потому что вот-вот могло вырваться громкое «ура», а это с точки зрения конспирации было бы уж слишком.

4

Ласточкин доехал трамваем до центра; ему надо было торопиться на Военный спуск, 8, — на явку Морского райкома.

Остановившись на горе у Сабанеевского моста, в начале спуска, Ласточкин сразу увидел на море знакомые контуры «Пушкина» в Практической гавани, у Военного мола, и «Платова» в Военной гавани, у Нового мола. Радостно было смотреть на эти корабли: в них свободно и четко бился пульс большевистского подполья. В сравнении с иностранными морскими гигантами эти служебные посудинки выглядели карликами, однако по значению своему это были крупнейшие суда эскадры. Собственно говоря, с этих двух маленьких суденышек и начинал теперь свою биографию большой советский флот на Черном море. «Граф Платов» и «Пушкин» были судами особой важности, и не только потому, что в их трюмах было спрятано вооружение по меньшей мере для двух сотен бойцов и значительное количество огневых боекомплектов. Суда «Граф Платов» и «Пушкин» выполняли еще функции, исключительно важные для подпольной работы и в городе и в области.

Весь личный состав радиотелеграфного судна «Граф Платов», включая командира судна, был большевистским. Таким образом, «Граф Платов» фактически был судном областкома, и радиостанция белогвардейского гарнизона находилась собственно в руках большевистского подполья.

Информации из Москвы, Харькова и других крупных центров Советской страны подпольный областком партии получал немедленно, и контрразведка оккупантов бесилась, не понимая, откуда в большевистском подполье такая точная информация.

Что касается плавучей бани «Пушкин», то большевистской была вся ее прислуга и технический персонал. Под теплым душем или на лавке подле шайки с кипятком происходили конспиративные свидания матросов-подпольщиков. Здесь же, в бане, под охраной банщиков проводились все собрания большевистской организации моряков. Охрану на борту «Пушкина» и на яликах и фелюгах у берега несла в таких случаях дружина Морского райкома…

Здесь, на краю обрыва, ветер дул не порывами, как в тесных кварталах города, а беспрестанно. Сила его была не менее пяти-шести баллов. Ветер будто бил в спину человека и гнал его вниз, в порт. Но Ласточкин откинул корпус назад, словно опирался спиной о поток ветра, и несколько минут постоял, оглядывая море.

В порту — во всех четырех гаванях: Практической, Военной, Новой и Карантинной — стояло немало русских судов. Здесь были угольщики, танкеры, торговые суда Ропита, пароходы Добровольческого флота с Крымской, Херсонской и Ростовской линий. Зимних рейсов почти не было, суда стояли в тихих заводях или жались к эллингам за Андросовским молом и Арбузной гаванью, поджидая ремонта. Дальше, за волнорезом, на Малом рейде, и дальше в бухте, на Большом рейде, в две линии выстроились суда «Союзной эскадры»: миноносцы, крейсеры, дредноуты. Жерла пушек в чехлах были повернуты в сторону города. Флот интервентов находился в боевой готовности. Одним залпом он мог обрушить на город столько металла, что от капитальных строений, от огромных заводов осталась бы куча щебня и покореженные железные каркасы.

Таков был и ультиматум союзников: если в городе вспыхнет восстание, войска интервентов отойдут на территорию порта, а эскадра из полусотни боевых кораблей начнет давать по городу залп за залпом…

Ласточкин глубже надвинул шапку и быстро зашагал по спуску вниз. Ветер подгонял его, пока он не спустился с высокого берега. Внизу ветер сразу стих.

В порту было тихо, даже море как будто замерло в штиле: высокий берег защищал территорию порта и зеркало гавани от степных ветров. Лишь там, за волнорезом, под ударами шквального «горового», море бушевало и кипело пенистыми бурунами. Особенно бесновалось оно вокруг стальных кораблей эскадры.

На явке, в доме 8 по Военному спуску, Ласточкина уже ожидал представитель Морского райкома грузчик Птаха и с ним матрос Шурка Понедилок.

Явка на Военном спуске была особенно удобна. Здесь старуха пенсионерка Юзефа содержала ночлежку для бездомных моряков. В двух больших комнатах стояли рядами койки, на которых ночевали матросы и низший портовый персонал. Обычно это были люди, искавшие работу или задержавшиеся в городе проездом, и они редко оставались у Юзефы дольше, чем на две-три ночи. Тут была самая обыкновенная ночлежка, и это давало право приходить сюда любому человеку в какое угодно время.

В третьей комнате, самой маленькой, жила хозяйка, а четвертую, в которой тоже стояли койки, она уступила под явку. Если с улицы грозила какая-нибудь опасность — проходили патрули, шарила контрразведка, — подпольщики по знаку, поданному из кухни, ложились на койки, накрывались одеялами и начинали храпеть на весь дом.

Шурка Понедилок весело приветствовал Ласточкина:

— Салют, товарищ Николай, а в вашем лице областному и Ревкому!

Петро Васильевич Птаха степенно поклонился, молча пожал руку и сразу изложил суть дела. У союзного командования не хватало собственного тоннажа, чтобы перевезти военное снаряжение и личный состав, необходимый ему для обслуживания десантных кораблей. И союз пароходовладельцев передал в распоряжение англо-французского военного командования двадцать морских транспортов для рейсов в Константинополь и Салоники, где находилась база десанта интервентов. Морской райком запрашивал — что делать?

— Принимайте задание, — сказал Ласточкин, подумав.

Задание Ласточкин дал такое: райкому нужно позаботиться о том, чтобы на каждом судне в составе команды был подпольщик-большевик. Подпольщик получит от Иностранной коллегии газету «Коммунист» на французском языке и листовки с обращением к французским солдатам. На обратном рейсе он должен распространить эту литературу среди десантников, которым предстоит высадиться на нашей земле. Таким образом, пропаганда среди французских солдат начнется еще в пути. В Советской стране перед ними сразу встанет жгучий вопрос: куда и для чего они идут?

Однако старый грузчик Птаха принял это задание без особого восторга. Он не мог примириться с тем, что транспорты будут свободно курсировать между Одессой и базой интервентов.

— Что же вы предлагаете, товарищ Птаха?

— Я предлагаю при выходе из гавани — между Потаповским молом и волнорезом и между волнорезом и маяком Рейдового мола — затопить хоть некоторые из этих транспортов. — Птаха говорил степенно, хозяйским тоном, поглаживая усы. — Так мы закупорим для них выходы из гавани в море. И надолго закупорим, потому что и подъемные работы тоже можно… затормозить. Значит, суда в гавани будут заперты.

Ласточкин схватил Птаху за руку.

— Как, как? Погодите! — Он потянул его к окну, из которого была видна почти вся бухта.

— Выходов из гавани только два, — солидно пояснил Птаха, — здесь вот, слева, и вон там, справа. А закупорим мы таким способом все четыре гавани — со всеми судами и транспортами, которые должны пойти за десантом. Закупорим со всеми угольщиками, танкерами, легкими посудинами. Вот тебе и скачи, враже, як пан каже. А паны, выходит, мы.

— Идея! — весело подхватил Ласточкин. — Блестящая идея!

Но Птаха еще не закончил своего предложения. Он не спеша разгладил усы и продолжал:

— В гаванях тоже можно кое-что сделать. Взрывать и топить суда жалко — на что нам свое добро губить? Лучше целыми спускать их на дно, чтоб потом легко было поднять, — сразу двух зайцев убьем.

— Мама родная! — восторженно вскрикнул Шурка Понедилок. — Очень просто! Срубить несколько заклепок, залить кочегарку…

Но Птаха говорил, не обращая внимания на Шурку:

— … Лучше всего открыть кингстоны в кормовой части судна. Судно тогда станет, как бы сказать, на дыбы: половина под водой, а нос будет торчать. Эти суда очень легко выровнять потом, когда понадобится. И совсем целые останутся, неповрежденные: неси в магазин и клади на полку…

— Прекрасно! — сказал Ласточкин. — Ваше предложение, товарищ Птаха, я сегодня же передам областному и о принятом решении извещу вас немедленно. Большое спасибо вам, товарищ Птаха!

Старый Птаха пожал плечами и снова разгладил усы.

— За что же благодарить? Служим революции, боремся с интервентами…

5

Заседания областкома происходили регулярно два раза в неделю — либо в школе имени Пушкина на Болгарской, 63, — в этой школе ко времени захвата города петлюровцами находился штаб рабочих боевых дружин, — либо на Княжеской, 23, в скульптурной мастерской.

Сегодня заседание было назначено в скульптурной мастерской. Мастерская находилась недалеко от ночлежки, и Ласточкину удалось не опоздать ни на минуту. Это помещение очень подходило для заседаний областкома, потому что в районе Княжеской улицы было много проходных дворов — и в случае тревоги подпольщики могли разойтись из мастерской на все четыре стороны.

Однако сама мастерская была неудобна для заседаний. В большой комнате-студии, всегда влажной, насыщенной запахом сырой глины и гипса, почти не на чем было сидеть. Рассаживались где попало — на полу либо на затвердевших гипсовых моделях, предварительно прикрыв их старыми газетами. В мастерской изготовлялись для школ бюсты Льва Толстого, Пушкина, Гоголя; на рынок — прибыльные маленькие статуэтки на фривольные сюжеты: фавн и пастушка, сатир и нимфа и другие подобные им вещицы. Бюсты и статуэтки были навалены кучами в углах, а посередине, прикрытая давно высохшим, заскорузлым брезентом, высилась начатая скульптором еще в дни революции, в семнадцатом году, и, за отсутствием желающих ее купить, заброшенная статуя Свободы с веточкой мира в одной руке и весами — очевидно, символом справедливости — в другой. На плечах Свободы лежал слой пыли толщиною в палец.

А впрочем, подпольщикам некогда было обращать внимание на эту неуютную обстановку: дел было много, а для решения каждого из них очень мало времени.

Сегодня областном совместно с Военно-революционным комитетом должен был принять ряд чрезвычайно важных решений.

Интервенты начали наступление по всей линии фронта: Херсон — Николаев — Березовка — Раздельная — Тирасполь. Жизнь требовала приблизить час всеобщего восстания в тылу, в Одессе, и на всей захваченной интервентами территории. Поэтому необходимо было еще теснее сплотить партийные ряды и объединять действия всех партийных организаций области. Областком решил в ближайшее время созвать в подполье партийную конференцию, которой, возможно, и будет суждено провозгласить начало всеобщего восстания. Для того чтобы мобилизовать всех членов партии, привести в состояние боевой готовности все подпольные организации и подготовить конференцию, в наиболее крупные партийные организации — в Николаев, Херсон, Балту, Голту, Алешки, Каховку, Ананьев, Очаков и Аккерман — решено послать членов областкома. Товарищам давалось еще и дополнительное задание: установить тесные связи с «бродячими» партизанскими отрядами и группами, самостоятельно возникшими в разных концах области. Эти отряды должны без устали и всеми способами беспокоить интервентов: устраивать налеты, диверсии, терроризировать белые власти.

Затем были приняты решения по отдельным вопросам городской жизни.

Террор оккупантов усиливался: в городе объявлено осадное положение, каждый день происходят облавы и арестованных расстреливают во время перевозки с места на место под предлогом «попытки к бегству». В связи с этим решено было разбить на пятерки боевые дружины Морского райкома и имени Старостина — общей численностью до двухсот бойцов. Эти пятерки должны тайно патрулировать по всей территории города каждую ночь, с вечера до утра, чтобы оказывать сопротивление группам контрразведок, бесчинствующим по ночам. Одновременно решили усилить работу групп Красного Креста, на которых лежала забота о заключенных в тюрьмах.

Было также принято решение об организации Совета безработных. В городе до тридцати тысяч трудящихся ходили без работы. Они гибли от голода и нужды, и проводить среди них какую бы то ни было работу было невозможно. Организация Совета безработных объединила бы этих разобщенных людей, позволила б лучше организовать борьбу за их прямые интересы и одновременно дала бы возможность в момент всеобщего восстания использовать и этот огромный отряд как организованную силу.

Когда порядок дня был исчерпан, Ласточкин сделал информацию о документе директории.

Сообщение о договоре между директорией и французами произвело сенсацию. Областком разрешил приобрести договор, чтобы немедленно передать его в Москву, киевским подпольщикам и командованию Украинского фронта.

Но предложение старика Птахи вызвало дебаты, и решено было пока суда не топить, чтобы не увеличивать репрессии в порту и в городе, тем более что при данных условиях нельзя было рассчитывать на большой эффект: оккупанты начнут высаживать десант за волнорезом и быстро поднимут затопленные суда. Однако подобные диверсии готовить и прибегнуть к ним во время всеобщего восстания в том случае, если противник будет уходить морем. Тогда выход из гавани закупорить потопленными кораблями, и таким образом в руках восставшего народа останется техническое оснащение оккупационной армии.

Заседание областкома, продолжавшееся два часа, окончилось в половине четвертого.

6

Ласточкин забежал за деньгами, хранившимися в партийной кассе — под кроватью у тяжело больной подпольщицы на Преображенской улице, — и в четверть пятого уже раздевался в гардеробной кафе Фанкони…

В эту пору в кафе Фанкони бывало особенно людно… За каждым столиком по три-четыре человека сидели офицеры добрармии, контрразведчики, французы, греки, поляки. Здесь кормили дорого, но зато можно было получить все что угодно: николаевскую водку, донское шампанское, коньяк Шустова, вина из подвалов Синадино. Пьяный галдеж висел в воздухе ресторана в этот обеденный час. Возле каждого столика искрились стеклярусом дамские шляпки «русский кокошник» и «шлем русского богатыря», модные в белогвардейских кругах. На эстраде кривлялся «кумир» этого сезона — Убейко, юмор которого заключался в том, что все его куплеты рифмовались с подразумевающимися непристойными словами. Вместо неприличных слов юморист многозначительно произносил: «Гм, гм», — и это вызывало бурю аплодисментов, гомерический хохот и истерический женский визг.

Ласточкин быстро и внимательно оглядел зал. Его привычный глаз сразу заметил: почти у самой эстрады за столиком сидел только один человек. Это был офицер с безупречным пробором, во френче с погонами прапорщика. Ласточкин направился к нему.

Надо было пробираться между столиками, за которыми орали пьяные компании, под взглядами десятков людей и, бесспорно, под недремлющим оком агентов контрразведки, внимательно встречавших и провожавших каждого посетителя. Но Ласточкин уже натренировался в таких вещах. Он старался как можно чаще появляться в ресторанах и, приняв вид независимого коммерсанта — не то чтоб забулдыги, но любителя ресторанного досуга, — заводить приятельские отношения с заметными здесь людьми. Он уже приобрел приятные знакомства среди офицеров, даже контрразведчиков.

Ласточкин шел уверенной походкой, беззаботно помахивая папкой с деньгами и рассеянно поглядывая по сторонам. Увидев знакомое лицо, он кланялся с приветливой, радостной улыбкой. Но если знакомые не попадались, он раскланивался просто в пространство, — разве со стороны заметишь, кому из сидящих за столиками адресован этот поклон? Обширные знакомства — наилучшая рекомендация для ресторанного завсегдатая.

Офицер за столиком около эстрады тоже заметил Ласточкина и понял, что тот направляется к нему. Во взгляде офицера Ласточкин прочел растерянность. За документом должен был прийти Гершко Беркович, а вместо дородного негоцианта в долгополом сюртуке к офицеру приближался неизвестный человек — приземистый, щуплый, в элегантной тройке «бостон». Ласточкин подметил, как офицер метнул взглядом вправо и влево. Несомненно, за соседними столиками справа и слева сидели его сообщники, охранявшие его на случай неожиданности.

Собственно только в эту минуту должно было стать окончательно ясным для обеих сторон — будет ли здесь засада и с чьей стороны: со стороны негоцианта Гершки Берковича на Мишку Япончика или со стороны Мишки Япончика на Котовского? Разве не безразлично Гершке Берковичу, чем торговать — картошкой или людьми? А что касается Мишки Япончика, то он был гангстером, профессиональным провокатором.

Девяносто девять шансов против одного было за то, что засаду устроит Мишка Япончик: ведь он не потеряет на этом ни копейки — и документ и голова Котовского стоят по пятьдесят тысяч. Но, продавая документ большевистскому подполью, он получит только пятьдесят тысяч и никакой особой благосклонности со стороны большевиков. Правда, в благосклонности большевиков Мишка не нуждался, потому что не верил в их победу. А продавая контрразведке голову Котовского, он, помимо пятидесяти тысяч, приобретет благоволение контрразведчиков и обеспечит себе поблажки для дальнейших афер.

Пожалуй, Ласточкину действительно не следовало приходить сюда? Поступок был легкомысленный, не продуманный до конца. Но размышлять было уже поздно.

Ласточкин остановился около офицера.

— Можно присесть к вашему столику, мосье?

Офицер смотрел на него внимательно, во взгляде его сквозила растерянность еще большая, чем раньше.

Ласточкин ждал. Краем глаза он видел, что четверо молодчиков за соседним столиком справа насторожились и застыли над своими бокалами. Он чувствовал, что за столиком слева тоже притихли. Там тоже насторожились, тоже, очевидно, пристально рассматривали его.

Нет, разумеется, это было безрассудно! Он мог сейчас провалить свою надежную маску добропорядочного коммерсанта, завсегдатая ресторана, ничем не скомпрометированного владельца фешенебельного ателье «Джентльмен» на Ришельевской, купца Николая Ласточкина.

— Мосье… — медленно проговорил офицер, — очень… рад… мне одному… скучно…

Ласточкин любезно поклонился, отодвинул стул и сел.

Пароль сказан верно. Но разве пароли не перехватывают, не передают, не продают, наконец?

Однако выхода уже не было: разве отговоришься перед контрразведкой, что пароль — только случайное совпадение и такие слова может произнести всякий, прося разрешения занять свободное место?

— Гарсон! — крикнул Ласточкин. — Карту!

Официант положил перед ним меню.

Ласточкин наклонился над меню и сказал:

— Вы ждали Гершку Берковича, но Гершко не может прийти…

Вдруг неожиданно для самого себя он схитрил, разыгрывая доверчивость, за которой не всегда разберешь, где правда, которая звучит как ложь, и где ложь, ничем не отличающаяся от правды.

— Сказать по совести, у меня такое впечатление, что Герш просто побоялся. Знаете, у этого «капцана» старая «мадам» и шестеро малышей, и всем надо по кусочку хлеба с маслом. — Ласточкин шумно вздохнул и отодвинул меню. — Каждому нужно заработать кусочек хлеба с маслом! Я имею от Гершки куртаж, и больше ничего меня не касается. Деньги в папке, крупными купюрами… Бокал шабо, сыру и соленого миндаля!

Он вернул меню официанту.

Офицер молчал. Он колебался.

— Кто вы? — спросил он, наконец, виртуозно сочетая резкость тона с приятельской улыбкой.

Со стороны можно было подумать, что, поздоровавшись со знакомым, он завел дружескую беседу. Но Ласточкин заметил, как насторожились за соседними столиками.

Теперь надо было идти ва-банк.

— Слушайте! — сказал Ласточкин сердито. — Что вы мне голову морочите? Я — коммерсант, и мне нужно заработать. Я делаю свою комиссию. Я — покупатель, вы — продавец. Я принес деньги, вы предлагаете товар. Что вы мне поете оперу «Тоска»? — Тон его стал вдруг дерзким: теперь уже не было времени прикидывать, примерять и колебаться. — Вы меня спрашиваете, кто я? Так я вам скажу, кто вы. Вы — Ройтман! Но меня совершенно не интересует ваша биография. Меня интересует совсем другое. Для меня важен коммерческий интерес — что я буду от вас иметь?

Офицер бросил на него быстрый взгляд. И Ласточкин, немного успокоившись, поскакал дальше — словно на резвом скакуне.

— По совести! От покупателя я имею два процента комиссии. А сколько я буду иметь от вас?

— А сколько вы хотите? — быстро спросил офицер, уставившись в глаза Ласточкину.

Ласточкин с выражением искреннего изумления передернул плечами.

— Разве вы не знаете закона природы? Каждое тело теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненная им жидкость. Тоже два процента! — Он слегка хлопнул ладонью по папке с деньгами.

Офицер не сводил с его лица глаз, но в них уже как будто исчезло колебание.

Ласточкин поднял свой бокал и глотнул вина.

Тогда офицер вынул из кармана френча конверт, положил его перед собой на стол и сразу крепко прижал ладонью папку с деньгами.

Но Ласточкин придержал папку за уголок.

— Слушайте! — сказал он. — Я покупаю кота в мешке. Вы тоже получаете мешок с котом. Посчитайте и покажите мне котика.

Офицер пожал плечами. Он приподнял верх папки, заглянул, убедился, что там деньги, и, не глядя уже на них, беззаботно посматривая кругом, быстро пересчитал купюры проворными пальцами: пятьдесят тысячных думскими. Затем вынул из конверта и показал Ласточкину лист бумаги с аккуратно напечатанными на машинке строчками. Тут уж приходилось идти на риск.

Теперь папка с деньгами лежала на одной стороне стола, конверт — на другой.

— Вира! — сказал офицер.

Они одновременно подались вперед. Ласточкин стремительно схватил конверт, а офицер — папку.

Ласточкин спрятал конверт в карман и поднял бокал.

— Ваше здоровье!

Офицер кивнул.

Ласточкин положил в рот соленую миндалинку и, хрустя ею, спросил:

— Куртаж?

К удивлению, офицер протянул руку к папке, достал тысячерублевку и положил перед Ласточкиным.

Ласточкин этого никак не ожидал. Но он спокойно взял деньги, небрежно сунул их в карман и сказал:

— Прошу иметь меня в виду. Я обедаю либо здесь, либо у Робина. Извините, я спешу…

Он допил вино до последней капли, наскоро прожевал кусочек сыра и, держась по-прежнему с достоинством, встал.

— Честь имею!..

Потом, слегка подмигнув, кивнул на свой пустой бокал:

— Накладные расходы — за счет продавца…

Не торопясь, шагом солидного человека, то и дело приветливо кланяясь кому-то за столиками, Ласточкин прошел через весь зал к выходной двери. В ресторане стоял беспорядочный гомон, звенели бокалы, звякали ножи, взвизгивали дамы, кто-то пытался кого-то перекричать.

На улице Ласточкин вздохнул полной грудью. Холодный ветер подхватил полы пальто и окутал ими ноги, шмыгнул за воротник и ожег морозным дыханием. Но Ласточкин не обратил на это внимания, только расправил пальто, чтобы сделать шаг.

Однако, прежде чем идти дальше, он засунул руку за борт и нащупал конверт. Договор был в кармане. Рядом с конвертом под пальцами Ласточкина что-то зашелестело. Ах, да, тысяча рублей куртажа! Ласточкин не выдержал и захохотал. Уже три месяца, как он орудует, имея при себе паспорт купца второй гильдии, но это его первый куртаж.

Он еще раз вздохнул полной грудью — уже совсем легко и свободно. Сердце билось теперь спокойно и ровно, только в голове почему-то немного шумело. Да, ведь он выпил бокал шабо… за счет продавца…

Посмеиваясь, Ласточкин быстро зашагал прочь. Надо спешить. Уже больше пяти, а к шести он должен на несколько минут зайти на Ришельевскую — проинструктировать портных. Потом заседание Иностранной коллегии. Но прежде нужно непременно размножить этот документ…

Ласточкин забежал на Екатерининскую, в машинописное бюро. В случае экстренной необходимости машинистка Ревекка прямо в бюро переписывала подпольные документы.

Ревекка сидела на своем обычном месте. На перепечатку документа потребовалось несколько минут. И вскоре с тремя копиями документа в кармане Ласточкин был в ателье на Ришельевской.

В ателье на Ришельевской портнихи уже ждали главного закройщика. Это были три девушки — «ученицы с курсов кройки и шитья», как свидетельствовали их документы, и в то же время «безработные», как удостоверяли их регистрационные карточки на бирже труда, — Маша, Вера и Катюша. Они «искали работу», и главный закройщик должен был проверить их знания и способности к шитью. Ателье на Ришельевской было одним из наиболее фешенебельных в городе, и принимали сюда не всякого: среди безработных портных и портняжных подмастерьев главный закройщик ателье «Джентльмен» слыл взыскательным знатоком своего дела и жилой.

Девушки сидели вокруг большого стола во второй комнате ателье, перед ними на столе лежали выкройки, ножницы, сантиметры, мел и большой кусок дешевого коленкора, который не жалко было истратить на пробу.

Но Ласточкину было некогда, и поэтому он сразу приступил к делу.

— Так вот, девушки, — сказал Ласточкин, — вы поедете сегодня вечером, самое позднее завтра утром. Маше — Москва, Вере — Киев, а тебе, Катюша, во что бы то ни стало надо найти расположение ставки командования Украинского фронта. Сегодня она находится где-то между Ворожбой и Ромнами. Добираться будете как придется, вам не впервой. Поездом, лошадьми, пешком — в зависимости от обстановки. Повезете, как и в прошлый раз, сводки, но, кроме того, я вам дам еще документ исключительной важности. — Ласточкин остановился и тепло взглянул на девушек. — Понимаете, товарищи: если сводки попадут в руки врага — это провал, но еще не гибель, а если к врагу попадет этот документ, то… Понятно, товарищи?

— Понятно… — прошептали девушки-комсомолки.

Ласточкин сказал тихо, но сурово:

— Отдавать врагу этот документ нельзя.

— Понятно, товарищ Николай, — по очереди проговорили Маша, Вера и Катюша.

Ласточкин открыл дверь в салон, где среди нескольких заказчиков, примеряя готовые вещи или на скорую руку прихватывая белыми нитками полы, рукава и воротники, сновали два-три подмастерья и величаво прохаживался помощник главного закройщика Михаил Иванович.

— Михаил Иваныч! — крикнул Ласточкин. — Можно вас на секундочку? Захватите, пожалуйста, иголку и нитку!

Михаил Иванович, с сантиметром на шее, вошел и плотно прикрыл за собой дверь.

— Михаил, — сказал Ласточкин, — зашей девушкам сводки в подкладку.

Не говоря ни слова, Михаил Иванович стал подпарывать воротники на девичьих кофтах.

— А документ должен быть во рту, — сказал Ласточкин. — Кто знает, что может случиться в дороге. Изо рта не вынимать ни на минуту! Михаил! — Ласточкин подал ему три листочка тонкой японской шелковой бумаги. — Запечатай в три капсулы.

Потом он опять обратился к девушкам:

— Ну, милые-хорошие, не подведите! Явки те же, что и в прошлый раз. Желаю вам счастья!

Он пожал девушкам руки, потом обнял их и поцеловал.

7

Было ровно шесть, когда Ласточкин подходил к кабачку «Открытие Дарданелл».

Этот кабачок находился в подвале на углу Дерибасовской и Преображенской. Прежде здесь был «Гамбринус».

Как и ателье на Ришельевской, кабачок «Открытие Дарданелл» был собственным предприятием Военно-революционного комитета: помещение Ревком арендовал через подставных лиц. Арендатор-буфетчик, мальчики-половые — все здесь были подпольщики. Прославленный Куприным кабачок был расположен не на территории порта, а в центре города, но матросы с иностранных кораблей издавна по традиции посещали его, как достопримечательное место в Одессе.

Матросов французской эскадры, сходивших на берег в отпуск, тоже притягивали двери гостеприимного кабачка, над которыми висел старинный четырехгранный фонарь. Вывеска сияла огнями маяков, щедро расставленных маляром на красочной панораме Дарданелл.

Кабачок «Открытие Дарданелл» был специально выделен для деятельности Иностранной коллегии. Тут среди французских моряков сновали мальчики-половые и девушки с улицы; у них всегда был запас и «Коммуниста» на французском языке и французских листовок областкома, всегда могло сорваться с их уст и какое-нибудь вольное словечко.

В подсобном помещении позади кухни, где жарили яичницу, резали колбасу и цедили из бочек сквирское вино, происходили летучки коллегии. Для больших заседаний коллегия собиралась в катакомбах на Куяльнике, у Гали.

Когда Ласточкин, минуя зал, вошел со двора в это помещение, он увидел там Жака, Витека, Алексея, Абрама и Славка.

— А Жанна? — спросил Ласточкин, поздоровавшись.

Жак ответил:

— Жанна либо опоздает, либо совсем не придет. У нее сегодня вечером операция в казармах на Фонтане. Она поехала туда с лавочкой.

Французы с давних пор привыкли к маркитанткам, и коллегия сумела это использовать. В вечерние часы, перед перекличкой, когда солдатам давался час отдыха после муштры, к казармам подъезжала бричка с двумя-тремя девушками в белых халатиках и грудой всяческих излюбленных солдатами лакомств. Они предлагали турецкие рожки, финики в картонках, винные ягоды на веревочке, миндаль в фунтиках, маковки. Французы были охотники до сластей. Девушки торговали также папиросами, табаком, спичками. Можно было угоститься и стаканчиком рома.

— Ладно, — сказал Ласточкин, — начнем без нее. Заведите органчик. Кто первый?

Механический органчик в зале всегда заводили, когда за кухней начиналось совещание.

Первым, как всегда, взял слово нетерпеливый Витек.

Он еще не начал говорить, а глаза его уже засветились, на щеках вспыхнул яркий румянец, и он взъерошил непослушные вихры.

Витек был красив. Вдохновенное лицо, нервные, тонкие и подвижные пальцы музыканта. К его стройной фигуре очень шла студенческая тужурка с голубыми петлицами.

— Товарищи! — горячо начал Витек. — Я заверяю всех и особенно вас, товарищ Николай, что они уже готовы к восстанию! Честное слово!

Все улыбнулись. Пылкого Витека любили, но относились к нему снисходительно. Ласточкин тоже улыбнулся и предупреждающе поднял руки.

— Тихо, тихо, Витек, не горячись! Докладывай спокойно и рассудительно.

Витек снова растрепал вихры и расправил борта тужурки. Докладывать спокойно и рассудительно было выше его сил. Он нашел выход в том, что стал говорить шепотом, хотя с той же горячностью.

— Товарищи! Когда я рассказываю им о том, что происходит здесь, в нашей отчизне, какая роль им досталась — роль палачей рабочих и крестьян, — когда говорю, что они слепое орудие захватчиков-капиталистов и завоевателей-генералов, они плачут, потому что им стыдно, товарищи! Они срывают с себя боевые ордена, швыряют их наземь и клянутся воткнуть штыки в землю. Когда я объясняю им, кто такие большевики, они кричат: «Если это так, то и мы большевики!» Они требуют вести их в бой против собственных офицеров и против белогвардейцев, на помощь красной Москве! Я им не подсказывал, товарищи, но они кричат: «Да здравствует коммуна!», «Да здравствует Третий Коммунистический Интернационал!»

— Стоп! — приказал Ласточкин. — Погоди!

Витек осекся на полуслове, непонимающе посмотрел на сердитое лицо Ласточкина и сел.

Ласточкин сказал сурово:

— Товарищи! Я думаю, мы должны освободить Витека от агитационной работы и вывести из Иностранной коллегии.

— Что? — Витек сорвался с места. Его глаза метали искры.

— Сядь! — сурово приказал Ласточкин. — Во-первых, Витек действует вопреки полученным им указаниям. Призывать к восстанию, когда восстание еще не объявлено, — это значит провоцировать несвоевременный подъем, за которым потом может наступить спад и разочарование.

Витек снова вскочил.

— А если они сами, если они требуют, если…

— Спокойно! — остановил его Ласточкин. — Во-вторых, Витек потерял всякую осторожность подпольщика. Он может провалить все дело пропаганды среди широких… — Ласточкин подчеркнул, — широчайших солдатских масс оккупационной армии. Это не кучка пылких юношей, таких, как он сам. А если среди них есть провокатор? — Ласточкин гневно взглянул на Витека.

— Заверяю вас! — Витек порывисто поднялся, но Жак, сидевший рядом, усадил его на место.

— Какая твоя часть?

— Сто пятьдесят третий пехотный французский полк.

— А в польском легионе?

— Пулеметная рота поручика Думитрашека.

— Каковы твои успехи среди белополяков?

Витек снова вскочил.

— Это шляхта, кулачье! Нельзя обмолвиться ни одним словом о свободе! Это заядлые сепаратисты до мозга костей! Кровожадная белая гвардия! Они ненавидят только Россию, а Украину считают польским владением. Их надо истреблять, склонить на свою сторону невозможно…

— Садись, — сказал Ласточкин. — Решение мы примем в конце. Кто следующий?

Витек умолк. Он теребил волосы, глаза его покраснели, казалось, он вот-вот заплачет.

Вторым докладывал Алексей. Он был прямой противоположностью Витеку. Немолодой, степенный, в старомодном поношенном костюме — аккуратно починенная и выглаженная тройка с тугим стоячим воротничком, подпирающим щеки. По лицу его было видно, что прожил он тяжелую жизнь, он походил на добропорядочного учителя из частной гимназии, главу большой семьи, где тяжело больна мать.

В действительности Алексей был старый холостяк, но за его плечами лежали годы тюрем, ссылки, эмиграции, не один побег и много нелегальных переходов через границы многих государств. Это был старый, опытный подпольщик.

— Моя часть, — начал он глухим голосом, — артиллеристы в казармах Пересыпи, за Херсонским спуском…

Он докладывал коротко, но обстоятельно. Впервые он встретился с французскими артиллеристами на заводе «Кейса», где ремонтировались пушки и другое вооружение. Встречался с ними в буфете на Московской, разговаривал за стаканом вина. Потом организовал вечеринку у своего приятеля, слесаря с завода Гена, и пригласил французских механиков и артиллеристов, вместе с которыми его приятель возился у машин. Беседовал с пятнадцатью французами. Среди них особенно подружился с одним, по имени Гастон, он из партии социалистов. Гастон охотно взялся распространять литературу в своей части да еще обещал поговорить с друзьями. Можно не сомневаться, что через два-три дня в артиллерийской части будет создана настоящая подпольная группа, которая не только возьмет на себя пропаганду, но и организует неповиновение офицерам и будет готовить революционно настроенных солдат к участию в восстании.

Голос Алексея звучал глухо, но в нем были какие-то очень теплые, задушевные нотки. Ласточкин с удовольствием слушал его доклад.

— Витек! — сказал он, когда Алексей кончил. — Ты слушал внимательно? Понял ты, как нужно действовать?

Витек хотел было вскочить с места, глаза его загорелись, но он сдержался, опустил глаза и покраснел.

— Но я должен признать, как и товарищ Витек, — прибавил Алексей, — что большинство французских солдат, когда им разъясняешь их позорную роль интервентов-оккупантов и душителей свободы, входят в раж, начинают проклинать и свою судьбу и своих командиров и требуют… немедленного восстания.

— Видите, видите! — вскочил Витек. Но Жак снова усадил его.

— Что же, — подал голос Абрам, — каждому тяжело видеть себя в роли Каина.

— Среди них много социалистов, — сказал Славко.

— У Франции большие революционные традиции, — напомнил Алексей. — Французские трудящиеся — внуки парижских коммунаров, санкюлотов, хоть на них и надели теперь мундиры оккупантов…

— А потом, — улыбнулся Жак, — учтите еще французский темперамент. Разве есть более пылкие, более страстные люди, чем французы?

— А наш Витек? — хитро улыбнувшись, бросил Абрам.

Все засмеялись, засмеялся и Ласточкин, и сам Витек, наконец, не выдержал и захохотал.

Доклад Абрама был еще короче доклада Алексея. Абрам работал среди матросов. Он связался через Морской райком с командой катера «Баламут», который ежедневно развозил рабочих механических мастерских с завода Ропита по французским судам, требующим мелкого ремонта. Абраму удалось попасть в кочегарки нескольких судов — «Жюстис», «Жан Бар», «Эрнест Ренан». Он распространил там листовки и на каждом судне завязал знакомства с кочегарами. На этих кораблях Абрам надеялся в ближайшее время создать группы протеста.

Но и он говорил о нетерпеливости французских матросов, может быть еще более горячих, чем пехотинцы; ведь матросы всегда были самой передовой, революционной частью армии.

Витек не сумел скрыть своего торжества, когда Абрам, улыбаясь, сказал:

— Они готовы хоть сию минуту залить котлы и поднять на мачтах красные флаги… Ей-богу, просто неловко себя чувствуешь, когда приходится доказывать им, что необходимо подождать, пока к восстанию не будет готова основная часть армии.

— Ага, ага! — воскликнул Витек, и все снова рассмеялись, потому что это было совсем уже по-детски.

Славко работал в частях, стоявших на постое в районе Пересыпи. В этих частях было много танкистов — водителей еще невиданных и в деле не испытанных железных чудовищ. Славко доложил, что он решил обратить свое внимание именно на танкистов.

Танкисты были приданы пехоте и должны были взаимодействовать с артиллерией. Славко близко сошелся с некоторыми спортсменами-танкистами. Великан Славко был силач и прекрасный гимнаст; он легко завоевал себе признание среди малорослых и щупленьких французов. Он поднимал наибольший вес, побеждал всех в борьбе, крутил солнце на турнике, а в боксе вообще не имел себе равного — до войны Славко был чемпионом родной Сербии по боксу.

Словом, покоренные его достоинствами спортсмены-танкисты уже организовались в распропагандированный кружок, который, по мнению Славка, во время восстания мог стать и опорной группой. Как бы то ни было, Славко ручался, что его друзья из спортивного кружка, если придется им выехать со смертоносными чудовищами на фронт, будут выпускать снаряды в черную землю и в голубое небо через головы красноармейцев и при первом удобном случае выкинут белый флаг.

— Вот, учись, кипяток! — сказал Витеку Ласточкин. — Товарищи! — обратился он ко всем. — Я думаю, что Витек уже понял, в чем его ошибка. На всякий случай мы перебросим его в другую французскую часть, потому что в Сто пятьдесят третьем полку, может быть, его уже взяли на заметку. Но что касается поляков, то найти дорогу к их сердцам ты обязан непременно. Там не все шляхтичи и беляки, там больше обманутых и спровоцированных. Узнай их! Верно, товарищи?

Все согласились.

Витек встал. Лицо его пылало, но он потупил глаза и неожиданно тихо сказал:

— Я оправдаю ваше доверие, товарищи, я возьму себя в руки…

Информация Жака была наиболее значительной. Жак крепко подружился с группой матросов с линкора «Франс»; матросы уже читали и «Коммунист» и листовки. Почва была подготовлена. В одежде французского моряка Жаку удалось пробраться на судно, и в кубрике он провел с матросами беседу. Он раскрывал захватническую политику интервентов, рассказывал о революционном настроении одесского пролетариата, о партии большевиков, красной Москве, борьбе трудящихся России — от Черного и Белого морей до Тихого океана — за освобождение от социального гнета. В результате на судне создан из матросов, объявивших себя большевиками, подпольный военно-революционный комитет во главе с комендором Мишелем. Комитет выделил для связи с одесским революционным подпольем специального товарища, курьера капитана, который ежедневно бывает на берегу.

Выступление Жака было принято с воодушевлением.

Итак, французским матросам была не безразлична судьба русской революции: они плыли в Россию с сердцами, полными протеста и гнева, горевшими желанием бороться вместе с русскими братьями-пролетариями.

С информациями, таким образом, было покончено, и собрание перешло к определению дальнейших задач. Каждый получал различные указания, в зависимости от обстановки, но цель у всех была одна: используя агитационное воздействие большевистских листовок и газет, создать подпольные группы в частях и на кораблях и готовить эти группы как опору для всеобщего восстания. Располагая поддержкой всей солдатской и матросской массы оккупационных войск, можно будет поднять восстание.

Вдруг Ласточкин попросил всех замолчать и прислушался. Механический органчик в зале уже умолк, оттуда лились теперь другие звуки. Это была песня. Ее пели, сидя за столиками, французские матросы и солдаты, посетители кабачка «Открытие Дарданелл». Ласточкин напряженно вслушивался в слова песни. Он почти не знал французского языка.

— Что за черт! Мотив как будто знакомый, а слова…

— Это популярная песенка французских матросов, они ее всюду поют, — сказал Абрам. — Я слышал ее еще в Марселе.

— Я тоже слышал где-то тут, в Одессе, — сказал Ласточкин. — Но слова… какие-то не такие…

Жак улыбнулся.

— Они назвали эту песню «Одесский вальс», только вместо «Море спит в тишине, чуть вздыхая во сне», они поют теперь…

— Верно, верно! — припомнил Ласточкин: — «Ля мэр э куше…» А ну, переведи, Жак…

Жак, смущенно улыбаясь, перевел:

— Они поют: «Реки вин дорогих вечно только для них, горы яств дорогих вечно только для них, и палаты-дворцы тоже только для них. Нужда, горе для нас, слезы тоже для нас, ну, а кровь проливать — это мы, мы опять…»

8

Жанна так и не пришла на летучку коллегии.

Но она не могла прийти по серьезным причинам. Час тому назад вместе с двумя девушками-комсомолками из союза поваров и официантов она подъехала на бричке к казармам Сто семьдесят шестого пехотного полка, расположенным на Среднем Фонтане. Маркитанток сразу пропустили во двор, на плац, и бричку немедленно окружила толпа пуалю.

— Мне рожков! Мне фиников! Папирос! А мне, красотка, нацеди потихоньку стаканчик!

Жанна и обе девушки, улыбаясь всем сразу, отвечая шутками на шутки и безобидной бранью на недвусмысленные заигрывания, еле успевали удовлетворять все требования.

Сегодня они прихватили с собой много соблазнительного товара: сахар-рафинад — десять кусочков на франк, конфеты, черные египетские сигареты, даже «настоящий ямайский» ром. Конфеты, сахар, винные ягоды и другие лакомства — девушки быстро заворачивали в бумагу; с одной стороны бумага была чистая, с другой же была напечатана очередная прокламация. Прокламации были засунуты также в картонки с финиками и в коробочки с монпансье. Тем, кто глотал ром, на закуску подавался кусочек сыра, завернутый в прокламацию.

Офицеры покинули плац и разошлись по своим квартирам; сержанты, брезгая дешевыми лакомствами, собрались группой поодаль, возле крыльца.

За полчаса товар был распродан. Жанна видела, как многие солдаты, покончив с едой, мяли бумагу и бросали прочь, не обратив внимания на то, что было напечатано на обороте. И тогда ее сердце сжималось от огорчения. Но некоторые пуалю замечали на бумажках текст на родном языке, приглядывались и постепенно углублялись в чтение.

Жанна стояла на бричке — она была выше всех — и, пока солдаты заигрывали с девушками-маркитантками, внимательно осматривала все вокруг. Это уже в третий раз — после Седьмого саперного полка и Пятьдесят восьмого пехотного — Жанна проверяла таким способом общее настроение солдат. Если никто из читавших прокламацию не бежал тотчас к унтеру или офицеру, Жанна смело завязывала беседу — и не с одним солдатом, а с целым кружком. Начинала шутками да прибаутками, а потом переходила к серьезным, более соленым шуткам, которые так любят французы, и к недвусмысленным остротам по адресу офицеров и генералитета. После этого, слово за слово, можно было разговориться начистоту. Если Жанна замечала, что кто-нибудь, только начав читать прокламацию, бросался искать офицера или сержанта, она немедленно свертывала торговлю и вытягивала лошадей кнутом. В таком случае их посещение полка было как налет, напоминало действие пулеметной тачанки: подскочили, выпустили ленту и опять понеслись галопом.

В Седьмом саперном все обошлось хорошо: бумажки прочитали и спрятали за обшлага мундиров. А вот из Пятьдесят восьмого пехотного пришлось гнать лошадей во весь опор. В Третьем батальоне, который стоял постоем возле железнодорожных мастерских, — очевидно, имея в виду рабочий район, сюда подбирали наиболее отсталых солдат, — Жанну чуть не задержали офицеры. Как пройдет сегодня в Сто шестьдесят шестом? Жанна внимательными и настороженными взглядами обводила плац. Кажется, все в порядке. Жанна заметила уже пять или шесть пуалю, которые, не садясь, погрузились в чтение прокламации. Человек десять, озираясь, рассовали прокламации по карманам.

Вдруг Жанна увидела: невзрачный приземистый пуалю, — наверно из запасных третьего разряда, какой-нибудь мелкий чиновник из конторы в Бордо, разгладил бумажку и начал было ее читать, но внезапно подпрыгнул на месте и что есть духу побежал к крыльцу, где играли в домино сержанты.

Сомнении не оставалось: это был доносчик.

— Девочки! — крикнула Жанна по-русски. — Держитесь крепче, удираем!

Она подхватила вожжи и зажала в руке кнут.

Но не хлестнула лошадей. Ведь жалко было просто так бросить этих веселых, добрых пуалю, уйти от этих десяти — пятнадцати, которые спрятали прокламации; завтра-послезавтра из них наверняка уже можно было бы организовать кружок.

Жанна вскочила на сиденье брички и подняла кнут вверх. У нее был горячий характер, и ей уже не раз попадало от сурового Ласточкина.

— Пуалю! — крикнула Жанна, и ее звонкий голос, словно созданный для оратора, перекрыл гомон на плацу перед казармой. — Сыновья Франции, слушайте меня!

Она видела, как оглянулся шпион, бежавший к сержантам. Он остановился на мгновение, но потом побежал еще быстрее. До крыльца оставалось шагов пятьдесят. Вокруг тачанки стало совсем тихо, солдатские головы в кепи, заломленных набекрень, повернулись к Жанне.

Жанна стояла, а кнут так и застыл в ее высоко поднятой руке.

— Вы французы, и я француженка!

Живая французская речь звенела на устах женщины. Ни один солдат не сомневался, что перед ним на тачанке землячка. Толпа зашумела, все придвинулись ближе к Жанне.

— Я из Бордо! — крикнула Жанна. — А ты, Жюль, откуда?

Она взмахнула кнутом и ткнула им прямо в грудь ближайшего солдата. Может быть, его и в самом деле звали Жюль, потому что он покраснел, смутился и стал переминаться с ноги на ногу. Шпиону оставалось пробежать шагов двадцать. Жанна быстро заговорила:

— А ты, Антуан, из Марселя? Ты, Гийом, из Парижа? Ты, Жан, из-под Руана? Братья французы, слушайте вашу сестру! Вас обманывают, вас провоцируют, вас привезли сюда проливать кровь своих братьев по классу, русских рабочих и крестьян!

Доносчик уже добежал до крыльца, вытянулся перед сержантами и стал докладывать. Но он задыхался от быстрого бега, и его не сразу поняли.

— Пуалю, штыки в землю! Не проливайте крови братьев! Обнимите своего брата русского! Не верьте, что большевики разбойники. Большевики проливают кровь за счастье своих детей и жен, за счастье народа и страны. Долой офицеров, которые неволят вас! Да здравствует свобода и революция!

Доносчик отрапортовал. Его поняли. Один из сержантов поднес к губам свисток, и над пуалю, сгрудившимися вокруг брички, раздалась пронзительная трель.

Жанна опять взмахнула кнутом и на этот раз хлестнула лошадей. Лошади рванулись, толпа раскололась пополам, давая дорогу. Жанна ударила по лошадям второй раз, и они пустились галопом.

Сержанты бежали от крыльца, размахивая руками и что-то крича. Но тачанка уже проскочила ворота, часовые отпрянули, чтобы не попасть под колеса. Еще минута, и, крепко натянув вожжи, Жанна завернула на полном ходу и направила бричку вдоль улицы.

Однако когда бричка поравнялась с углом забора, окружавшего плац, Жанна не вытерпела — голова ее была выше забора, и она видела, как к воротам, выхватывая из кобур пистолеты, бегут сержанты, а за ними несколько солдат с карабинами на изготовку, — и крикнула во двор:

— Вив ля Франс! Вив ля революсьон! Домой, во Францию! Да здравствует Ленин!

Это услышали пуалю даже в самом дальнем конце двора. Кричала не одна Жанна, девушки-комсомолки кричали вместе с ней.

Жанна опустила вожжи и снова хлестнула лошадей.

Лошади летели карьером, бричка подпрыгивала и чуть не опрокидывалась, все трое — и Жанна и ее подруги — давно уже упали на дно брички, а на улице вслед им все еще трещали пистолетные выстрелы, потом грохнуло несколько винтовок.

За седьмой станцией Фонтана Жанна слегка придержала лошадей и повернула направо, к трамвайной линии на Люстдорф. Теперь к городу надо было добираться в объезд, петляя по предместьям. Но пока успеют снарядить конную погоню, бричка Жанны будет громыхать уже далеко…

Жанна села на козлы, девушки примостились по обе стороны от нее.

Жанна махнула рукой.

— Жаль! Но что поделаешь… — Потом она прибавила: — Товарищ Николай, конечно, будет сердиться, но не уезжать же было просто так… Пусть задумаются, что к чему, подумают над тем, что слышали и видели. Слово напрасно не пропадет, слово останется в душе… Вот только товарищ Николай…

Предчувствуя нагоняй от Ласточкина, Жанна опечалилась.

9

А Ласточкин в это время уже закончил совещание Иностранной коллегии. Теперь с приближением комендантского часа надо было подумать о ночлеге. Сегодня Ласточкин решил ночевать на Молдаванке, у железнодорожного телеграфиста с Одессы-Товарной.

Но до комендантского часа оставалось минут тридцать, это время можно было использовать. Ласточкину надо было забежать еще на одну явку, последнюю сегодня, на Базарную, 93.

На Базарной, 93, находилась личная явка Ласточкина, и это была особенная явка: здесь Ласточкин ни с кем не встречался — совершенно засекреченная квартира.

В этой конспиративной квартире Ласточкин прятал небольшую записную книжку со страничками, разлинованными, как в приходо-расходной книге. Ласточкин шутя называл свою книжку «гроссбух». Со скрупулезностью скряги бухгалтера он записывал в нее всякий расход из сумм подполья.

Ласточкин отпер дверь своим ключом и тихонько проскользнул в комнатку в конце коридора. В квартире жили люди, которые ничем не были запятнаны перед контрразведкой и не поддерживали никаких подпольных связей.

В своей комнатке Ласточкин разрыл в печке пепел, вынул колосники и достал из-под кирпича заветную книжечку. Потом, плотно закрыв ставни, он зажег коптилку, сел к столу и обмакнул перо в чернила.

На страничке расходов он записал стоимость трамвайных билетов за сегодняшний день, это были копейки; затем, вздохнув и печально покачав головой, четко вывел: «50 000 рублей думскими — за договор директории с французским командованием. Получатель — Ройтман».

Еще раз вздохнул, неодобрительно покачал головой, аккуратно обмакнул перо и перевернул страничку.

На страничке приходов он вписал одну тысячу рублей.

Плательщик — Ройтман, получатель — Ласточкин.

Потом закрыл книжку и спрятал ее на старое место — в печку, под колосники.

Теперь можно было идти на ночлег и что-нибудь перекусить.

Комендантский час, правда, уже начался, но Ласточкин никогда не оставался ночевать в этой квартире: он не хотел рисковать «гроссбухом».

 

Глава вторая

1

Миссия Риггса разместилась на Николаевском бульваре, 16.

Американская миссия по количеству своих сотрудников оказалась самой большой среди прочих иностранных миссий в Одессе. Она была значительно больше английской, которая, базируясь на свои военные корабли, стоявшие на рейде, лишь представляла главную миссию англичан, находившуюся в Екатеринодаре, с филиалами в Новороссийске и на Кавказе, и заботилась только о вооружении западно-приморской группы войск добровольческой армии. Американская миссия была больше даже французского консульства, которое, базируясь на свою эскадру на Черном море, было обременено не только хлопотами о снабжении военным снаряжением петлюровских, белопольских и других контрреволюционных войск и вопросами управления на оккупированных приморских территориях, но и обеспечивало тылы пятидесятитысячной десантной франко-греческой армии в Одессе, Севастополе, Херсоне и Николаеве.

Миссия Соединенных Штатов Америки была больше всех других миссий, вместе взятых, несмотря на то, что в это время военное командование США не имело еще в Одессе ни эскадры, ни армии, даже ни одного полисмена для охраны своей собственной миссии.

Аппарат миссии Риггса состоял из семидесяти сотрудников и имел целую сеть секторов и секций, отделов и подотделов, подобно солидной конторе на Бродвее в Нью-Йорке. В помещении на Николаевском бульваре, 16, комнаты были расположены по обе стороны широкого коридора, и на каждой двери висела лаконичная табличка: «Отдел «А», «Отдел «В», «Отдел «С»… и так далее, — чуть ли не на все буквы латинской азбуки. Миссия Риггса была военной миссией, и поэтому названия отделов были строго зашифрованы. Однако в первой по коридору комнате, на дверях которой было написано «Оффис» и где помещалась, так сказать, общая часть миссии, на стене, как раз у дверей, висел большой указатель, и в нем против каждой буквы, что зашифровывала отдел, было обозначено его полное название. Хотя миссия была военная, но это была американская миссия, значит прежде всего деловая — и посетители должны были точно знать, в какой сектор направиться им со своим делом.

В американской военной миссии был отдел военного снаряжения, поставок амуниции, общего снабжения; информации общей, информации промышленной, информации сельскохозяйственной, информации культурной; а также отделы связи, транспорта, банков, промышленности, торговли, строительства, эксплуатации. Были еще особые отделы нефти, угля, руды. На втором этаже, в конце коридора, сразу же около приемной самого начальника миссии, под литерой «W» помещался отдел под названием «Почта президента».

В каждом отделе миссии сидели референт, секретарь и машинистка-стенографистка. Не менее двадцати пишущих машинок с утра до ночи стрекотали во всех двадцати комнатах обоих этажей, и им бешено вторил десяток электрических счетных аппаратов системы «Эдисон».

У подъезда особняка день и ночь дежурили две автомашины для срочных надобностей и два мотоцикла для курьерской связи.

И все-таки просторное помещение на Николаевском бульваре оказалось недостаточным для нужд миссии США, и Риггс на второй же день по прибытии в Одессу поручил оформить в собственность дома, в которых раньше помещались различные американские учреждения. Это был дом Агеевой в Казарменном переулке — с 1894 года здесь располагалось консульство США; дом Санца на углу Екатерининской и Дерибасовской, в котором когда-то торговало «Товарищество русско-американской резиновой промышленности», фирма Густав Рингель; а также дом палаты торговли и промышленности, — несмотря на то, что в этом доме, кроме русско-американской торговой палаты, находились и торговые палаты — русско-английская, русско-французская, русско-итальянская и все прочие.

Но Риггс и этим не был удовлетворен и на третий день своего пребывания в Одессе заявил в Коммунальном банке и в Комитете недвижимого имущества, что просит разыскать владельцев или поручителей владельцев дворца Фальцфейнов на Гоголевской, 5, и дворца шаха персидского на Гоголевской, 2, так как желает приобрести эти роскошные особняки. Больше всего Риггс настаивал на дворце персидского шаха — огромном здании, построенном в стиле средневековых замков, с круглыми башнями и острозубчатыми стенами; этот дворец особенно полюбился ему.

Заодно Риггс покупал дом № 4 по Гоголевской, в котором когда-то была квартира американского консула.

Дома на Гоголевской прельщали Риггса тем, что стояли на неприступной круче у обрыва над бухтой за прочными каменными стенами с величественными башнями и господствовали над всей территорией порта.

Стоимость всех этих строений определялась в несколько миллионов долларов.

На вопрос ошеломленного корреспондента «Одесских новостей», почему американская миссия идет на такие огромные затраты, приобретает дома в частную собственность, в то время как все другие иностранные миссии и корпорации занимают помещения, реквизированные или предоставленные им городской управой во временное пользование, Риггс ответил коротко:

— Соединенные Штаты Америки хотят чувствовать себя в этой стране как дома, то есть, я хотел сказать, как домовладельцы.

Подумав немного, он добавил:

— Я не знаю, что, как и почему делают мои французские и английские коллеги. Они прибыли сюда с войсками и, может быть, поэтому чувствуют себя как на походном бивуаке. А меня правительство Соединенных Штатов Америки отправило хотя и во главе военной миссии, однако без войска, стало быть исключительно с мирными целями. Я приехал в Россию по особому поручению президента Вильсона, и задача моя заключается в том, чтобы собрать широкую и исчерпывающую информацию об экономической жизни юга России и Украины и тем самым подготовить еще в обстановке военного времени, когда нормальные, деловые взаимоотношения между державами затруднены, почву для плодотворной и конструктивной деятельности не военной, а именно торговой миссии. Возглавляемая мною военная миссия будет превращена в торговую в тот самый день, когда отзвучит последний выстрел на этой залитой невинной кровью земле. А это не за горами.

Подождав, пока корреспондент запишет в блокнот его слова, Риггс сказал в заключение:

— Я считаю, что все сказанное мною является исчерпывающим ответом на все ваши вопросы. Мы приехали сюда навсегда, для налаживания конструктивных взаимоотношений между деловыми кругами Соединенных Штатов и деловыми кругами России и Украины! Гуд-бай!

Заявление это произвело фурор в деловых кругах Одессы и среди всех одесских обывателей. Курс доллара на бирже немедленно повысился в два раза, а на черном рынке — в четыре. «Союз торговли и промышленности» совместно с «Объединением приказчиков» на скорую руку организовал манифестацию. Манифестанты прошли по Ришельевской и Дерибасовской, неся в руках американские флаги и выкрикивая: «Да здравствуют Соединенные Штаты Америки и миротворец президент Вильсон!» Перед домом номер шестнадцать по Николаевскому бульвару «Союз мелких торговцев и комиссионеров» водрузил транспарант с золотой надписью: «Привет мистеру Риггсу и президенту Вильсону!» Лично мистер Риггс получил отпечатанные на веленевой бумаге с золотым обрезом приглашения почтить своим присутствием банкеты и балы, которые многие коммерсанты устраивали в честь знаменательного события.

В тот же день по распоряжению Риггса в большом зале биржи состоялась лекция профессора Шацкого — ученого-экономиста при миссии США, прибывшего в Одессу вместе со всем составом миссии. Шацкий по происхождению был русским и состоял в русском подданстве, но уже несколько лет жил в Америке, занимая пост консультанта русского посольства в Соединенных Штатах.

Лекция профессора Шацкого называлась «Проблемы экономического сотрудничества Соединенных Штатов Америки и России, а также ее южных областей» и была посвящена ресурсам, которыми располагает каждая страна для развития торговли и кооперирования, то есть объединения трестов и синдикатов промышленных предприятий обоих этих государств.

Лекция собрала сотни слушателей — финансистов и промышленников — и имела у них большой успех. По справедливости ее можно было назвать не только образцом ораторского искусства, но и образцом, так сказать, «чистой науки»: тезисы лекции совершенно не отражали сегодняшнее военное положение.

Профессор Шацкий ни одним словом не упомянул об интервенции США и Англии на севере России, об интервенции на Кавказе, не вспомнил даже про интервенцию на юге Украины и в самой Одессе. Профессор полностью игнорировал тот факт, что значительная часть территории России и других советских земель была охвачена сейчас пламенем отечественной войны против интервентов и внутренней контрреволюции. Он говорил так, будто вообще не было никакой войны, а на всем свете господствовали и мир и спокойствие.

И заключение своей лекции Шацкий сказал:

«Из неоднократных бесед с наиболее авторитетными представителями американских финансовых кругов, а именно: с Джоном Пирпонт Морганом, Мак Робертсом, Вандербильдом, Рокфеллером, Дюпоном и другими напрашивается абсолютно точный вывод относительно огромной заинтересованности американского капитала в русском рынке. Американцам нужна Россия как рынок для сбыта своей продукции и как арена для размещения накопленного на протяжении прошедшей войны колоссального финансового капитала. Финансовые круги Уолл-стрита имеют возможность и чувствуют необходимость экспортировать за границу и инвестировать в экономическую жизнь России хоть сегодня по меньшей мере десять миллиардов долларов. А исторический опыт свидетельствует, что американская нация, поставив перед собой любую задачу, не склонна отказываться от ее выполнения».

И профессор воскликнул, заканчивая свою лекцию:

— Производители России и Украины! Подумайте: что могли бы вы предложить деловым кругам США?

Финансовые и торговые тузы Одессы, земельные магнаты юга Украины и промышленники всей России, собравшиеся в «Южном Вавилоне» под эгидою и защитой государственных штандартов Франции, Англии и Америки и вымпелов их военно-морских флотов, бурно аплодировали профессору, разошлись по домам взволнованные и всю ночь не могли заснуть.

А на другой день в утренних газетах они прочли фельетон американской журналистки, прибывшей с миссией Соединенных Штатов, Евы Блюм.

Вначале Ева Блюм в лирических тонах описывала очаровательные ландшафты России, которую она именовала «географическим понятием». Журналистка восхищалась природными и экономическими богатствами России, в цветистых образах и звучных метафорах превознося безбрежные поля пшеницы и неисчерпаемые залежи всевозможных минералов в недрах русской земли.

Потом в столь же ярких красках Ева Блюм живописала выгоду, которую приносит каждой державе экономическое сотрудничество со всякой иной державой. Такое сотрудничество содействует развертыванию инициативы в деловых кругах и благотворным образом влияет на развитие природных ресурсов. Ева Блюм сообщала читателям, что президент Вильсон, выражая заинтересованность и стремление деловых кругов США, пришел к выводу, что начинать выгодное для обоих государств сотрудничество необходимо с оказания России всесторонней помощи, в которой эта страна в ее нынешнем положении, безусловно, нуждается. Для выяснения характера этой помощи и ее размеров президент полагает наиболее целесообразным создать в ближайшее время специальную «Комиссию помощи России», возглавить которую, по его мнению, должен помощник президента по экономическим вопросам, широко известный своей деятельностью по разработкам полезных ископаемых мистер Гувер.

Для того чтобы читатели прониклись должным уважением к персоне помощника американского президента мистера Гувера, редакция в особом примечании сообщала, что мистер Гувер — давний «благодетель» России, владеющий одиннадцатью компаниями по разработке нефтяных источников на Кавказе — в Баку, Майкопе и Грозном.

Ева Блюм заканчивала свой фельетон блестящим пассажем о том, что если спросить персонально ее, какую власть в России признали бы Штаты, то она, будучи в курсе настроений деловых кругов США, которые — что греха таить — определяют и политику правительства, ответила бы так: «Соединенные Штаты Америки посчитают наиболее приемлемой ту власть в России, которую найдут для себя лучшей и сами деловые круги России… Ибо — что такое власть? — вопрошала журналистка и саркастически ответствовала: — Символ власти — это полисмен на посту. Но полисмен охраняет того, кто ему платит деньги. Поэтому наивысшая власть — деньги, и наилучшая система власти — деньги к деньгам».

Фельетон имел философский заголовок: «В чем смысл жизни на земле и, в частности, на Украине?»

В этом же номере газеты было напечатано и уведомление о том, что ряд городских фирм уже получает кредит на ввоз американских товаров.

В конце номера сообщалось, что в скором времени ожидается прибытие американских пароходов с американскими товарами, указывались даже названия кораблей.

Не приходится говорить, что этот номер газеты был раскуплен в пять минут, а через десять минут его можно было приобрести только у перекупщиков за огромную сумму — десять, двадцать пять, а позднее и пятьдесят рублей, хотя по номиналу он стоил всего полтора рубля. По такой же цене, двадцать пять — пятьдесят рублей, продавалась и вечерняя газета «Одесская почта», которая напечатала развернутое сообщение о том, что хорошо известное одесситам еще в довоенное время американо-русское товарищество «Г. Лебен» (Пушкинская, 32) в самое ближайшее время — буквально этими днями — начнет в Одессе ускоренными, американскими темпами строительство колоссальных холодильников, которым надлежит обеспечить нужды американских импортеров.

Вечером того же дня в Земельном банке состоялось объединенное заседание правления банка совместно с «контрольной комиссией» американской миссии. «Контрольную комиссию» возглавлял заместитель полковника Риггса молодой полковник Гейк Шеркижен. Полковник Гейк Шеркижен, несмотря на то, что занимал высокий военный пост, в своем выступлении на заседании не коснулся вопросов войны или каких-либо специфических вопросов военной экономики. Полковник Гейк Шеркижен, как извещали в своих отчетах репортеры, интересовался только довоенными операциями банка, его оборотами, его связями с местными и всероссийскими предпринимателями. Он получил данные по всем интересовавшим его вопросам и заверил присутствующих, что банку очень скоро будет предоставлен долларовый заем.

Лишь в конце своей речи полковник Гейк Шеркижен как бы между прочим упомянул о том, что всякое плодотворное сотрудничество, разумеется, может быть гарантировано только твердой властью, которая, с помощью США и союзников, безусловно, будет установлена в России.

На следующий день утренние газеты сообщили, что первый американский корабль, как и было обещано, прибыл в Россию. Правда, корабль стал на якорь не в одесском, а в новороссийском порту и гружен он шестью тысячами тонн… военных материалов: винтовками, снарядами и взрывчатыми веществами. Адресат — генерал Лукомский, начальник штаба армии генерала Деникина.

Это сообщение представляло особый интерес еще и потому, что ниже, в хронике, было напечатано: «Сего дня в миссии у полковника Риггса состоится совещание представителей иностранных миссий, пребывающих в Одессе. Совещание посвящается вопросам местной жизни».

И действительно, к одиннадцати часам дня к дому шестнадцать на Николаевском бульваре подкатила машина консула Энно, а через минуту — машина адмирала Болларда.

2

Полковник Риггс был в своем кабинете, когда клерк доложил ему о прибытии высоких гостей. У ног Риггса лежал огромный — величиной с теленка — черный дог американской породы.

Кабинет главы миссии полковника Риггса помещался на втором этаже, в конце коридора, и, чтобы дойти до него, нужно было миновать двери всех отделов. Таким образом, посетитель, направляясь к полковнику Риггсу, получал по пути психологическую подготовку и успевал проникнуться уважением к столь солидному учреждению. За каждой дверью, мимо которой проходил посетитель, стрекотала пишущая машинка или ритмично щелкал счетный аппарат. Посетитель должен был по достоинству оценить то, что он попал в настоящий американский департамент. С душевным трепетом открывал он последнюю дверь и оказывался в святилище, в кабинете шефа.

Вполне понятно, что кабинет шефа должен был соответствовать масштабам и стилю всего учреждения. Посетитель имел основание ждать исключительной роскоши.

Но он останавливался на пороге, пораженный.

Кабинета не было. Это была просто большая комната и притом почти пустая.

На стенах не было ни одного украшения, никаких портретов или картин, ни одной карты, схемы или плана, не было даже календаря. С потолка свисала огромная люстра с бесчисленным количеством электрических лампочек, похожая на виноградную гроздь; под люстрой стоял круглый стол красного дерева, подобный тем, какие встречаются в больших ресторанах в малых банкетных залах, но этот стол был без скатерти и совсем пустой. На его полированной поверхности вечерами, как в зеркале, отражалась люстра, а днем — свет, падавший тусклыми полосами из четырех высоких окон. Вокруг стола в беспорядке стояло с десяток стульев; позади них — тоже как попало — три-четыре небольших стеклянных передвижных столика на колесиках, напоминающие те, на которых в зуболечебных кабинетах дантисты раскладывают свои инструменты. Здесь на столиках, вместо инструментов, стояли сифоны с содовой, бутылки виски и вермута и хрустальные бокалы.

И это было все. Не было даже телефонного аппарата. Комната ничем не походила на кабинет — ни приемный, ни рабочий; если бы на столе разложить старые газеты, она могла бы сойти за приемную перед кабинетом какого-нибудь знаменитого эскулапа, популярного среди больных, находящегося в зените славы и потому невнимательного к своим пациентам. Если бы положить на стол прошлогодние журналы мод, комната с таким же успехом могла сойти и за салон при ателье мод.

Единственно, что давало комнате тепло, — в прямом и в фигуральном смысле слова, — это большой камин в задней стене. С утра до ночи в нем горел огонь, а на большой мраморной доске кучами были набросаны сигары, сигареты, пачки табаку, мундштуки и трубки.

Однако даже при тщательном исследовании в кабинете нельзя было обнаружить ни клочка бумаги, ни чернил, ни пера.

Сейчас в кабинете Риггса сидели девять человек. Здесь были французы — консул Энно, полковник Фредамбер и капитан Ланжерон, англичане — адмирал Боллард, коммерции секретарь Багге, мистер Джордж У. Пирсли и американцы — Ева Блюм, Гейк Шеркижен, полковник Риггс.

Шло совещание представителей трех держав.

Совещание было неофициальное: без секретарей и стенографисток. Присутствующие могли высказывать свои мысли совершенно свободно: ни одно слово никем не записывалось.

Но для Риггса — только для Риггса! — вел запись фонограф системы «Эдисон», раструб которого был хитро запрятан между множеством лампочек люстры.

Глава миссии Соединенных Штатов Америки в Одессе полковник Риггс обязан был каждые три дня дипломатической почтой посылать сводки президенту мистеру Вудро Вильсону. Обыкновенно это был пакет с несколькими страничками шифрованного текста, но иногда — вместительный ящичек с валиками фонографа.

Аналогичные информации президент Вильсон систематически получал от всех американских миссий в России — с Кавказа, с Дальнего Востока, из Мурманска и в первую очередь от посла к Москве. Ибо на Парижской конференции, которой предстояло выработать текст мирного, послевоенного договора между странами-победительницами — США, Англией, Францией и Италией — и странами побежденными — Германией, Австро-Венгрией, Турцией и Болгарией, — центральным вопросом должен был стать именно «русский вопрос», и от разрешения этого вопроса зависел самый характер мирного договора, да и вообще решение всех вопросов послевоенного мира…

Когда все девять представителей, приглашенных на совещание, собрались вокруг стола, Риггс сказал:

— Что ж, начнем, джентльмены?

И любезным жестом он предложил мосье Энно занять место председательствующего.

Мосье Энно — французский консул с особыми полномочиями, представляющий не только Францию, но в некоторой мере и все прочие страны Антанты, — был молчаливо признан «дуайеном» — главою дипломатического корпуса держав, осуществлявших интервенцию на юге Украины и России.

Дипломаты разместились вокруг стола, и мосье Энно открыл совещание. В его голосе звучали торжественные нотки.

— Господа! Ныне, когда здесь, на берегах далекой России, собрались мы, представители держав, ведущих священную войну против большевистского варварства, когда каждый из нас уже вооружился точной информацией и приобрел ориентацию в местных событиях, — ныне наступило время сконтактировать действия наших представительств согласно тем указаниям, которые каждый из нас имеет от своего правительства, и на основании стратегических реляций, которые все мы, то есть, я хочу сказать, в равной мере каждый из нас, имеем от объединенного командования вооруженных сил, а также на основании общих инструкций от руководства Мирной конференции, которая начинается в Париже… — Мосье Энно передохнул. — Я имею в виду большую четверку: премьера Клемансо, премьера Ллойд-Джорджа, премьера Орландо и президента Вильсона.

Мосье Энно пригладил усики и обвел всех присутствующих торжественным и одновременно учтивым и доброжелательным взглядом.

Все сидели неподвижно, положив перед собой на стол руки и склонив головы. Подобная поза, несомненно, должна была свидетельствовать о торжественном душевном состоянии каждого из присутствующих, о его безграничном уважении ко всем другим и о полной готовности внимательно выслушать все, что скажет председательствующий. Но эта поза свидетельствовала также и о том, что каждый из присутствующих рассчитывал не задерживаться здесь слишком долго и покончить с совещанием как можно скорее.

Один только полковник Риггс сидел, вопреки всему, откинувшись на спинку своего кресла, скрестив руки на груди и вперив взгляд в потолок. Поза полковника Риггса тоже свидетельствовала о его торжественном душевном состоянии, его глубоком уважении к своим коллегам, о полном внимании к тому, что он должен услышать. Однако свидетельствовала она и о его полной готовности задержаться тут, каким бы долгим ни было совещание.

— Я думаю, господа, — продолжал мосье Энно, одарив всех своей кроткой улыбкой, — что важнейший вопрос, в котором нам необходимо прежде всего полностью разобраться, — это вопрос точного определения сфер влияния здесь каждой из стран, которые мы имеем честь представлять, то есть я имею в виду те прерогативы, которыми должен быть наделен каждый из нас в разрешении тех или иных вопросов, касающихся управления местной жизнью — политикой, экономикой и всем тем, что будет развиваться на этих территориях вслед за победами в вооруженной борьбе французской, простите, я хотел сказать — объединенной франко-англо-американской армии, а также местных сил, которые в этой борьбе будут действовать под нашим руководством и согласно стратегическим планам объединенного командования…

Мосье Энно снова остановился и перевел дух. Он не умел говорить конкретно и изъясняться короткими фразами, не мог вообще пресечь поток своего красноречия, если рядом не было его жены, мадам Энно, которая была одарена бесценным талантом в случае необходимости надавливать своим каблучком на носок его башмака. Когда жены не было поблизости, с уст мосье Энно неудержимо лилась дипломатически-округленная речь, без начала и без конца. Такая манера говорить весьма удобна для дипломата, чтобы завуалировать истинный смысл своих слов, но очень утомительна для легких и сердца живого человека, которым все-таки является и дипломат.

Мосье Энно снова пригладил усики и еще раз учтиво и приветливо улыбнулся всем. Однако на этот раз в его улыбке и в его взгляде промелькнула тревога: чем же закончить речь, как перейти к главному вопросу беседы и каким образом конкретно его высказать?

Душевное состояние консула тонко почувствовал полковник Риггс и сразу же пришел ему на помощь.

— Мы понимаем вас, консул, — кивнул Риггс, не меняя позы. — Дело в том, чтобы точно определить — какие вопросы реконструкции местной жизни возьмет на себя Франция, какие Англия и какие США? А также — какие привилегии в использовании местных ресурсов будут предоставлены каждой из названных стран?

— Совершенно точно, мосье полковник, — мило улыбнулся Энно, — вы перехватили мою мысль.

Мосье Энно решил, что его вступительную речь можно считать оконченной, и смолк. Наступило молчание… Каждый был погружен в собственные мысли и ожидал, что скажет сосед.

— Пожалуйста, господа, — сказал мосье Энно, когда дальше молчать стало неудобно, — прошу вас, начинайте.

— Вы и начинайте, консул, — предложил полковник Риггс.

Мосье Энно покрутил усики и заерзал в своем кресле.

— Прошу прощения, но я… — Он улыбнулся учтиво и сдержанно. — Но я полагаю, что мне будет неудобно говорить первым, поскольку… поскольку прерогативы страны, которую я имею честь представлять, бесспорно должны быть наибольшими… Поэтому законное чувство скромности вынуждает меня сказать свое слово последним…

— Позвольте! — сердито оборвал его адмирал Боллард: — Почему вы считаете, что прерогативы Франции самые большие? Мне кажется, все страны, представителями которых мы тут являемся, в одинаковой мере заинтересованы в уничтожении большевиков.

Мосье Энно развел руками, и его усики снова поползли в учтивую улыбку.

— Прошу прощения, адмирал, но я имею в виду тот бесспорный факт, что непосредственные интересы Франции на этой территории выражаются в цифрах, бόльших в сравнении с аналогичными цифрами любой другой страны, имеющей здесь свои интересы. Французскому капиталу принадлежат на территориях юга России и Украины Екатеринославские копи, Южнорусские копи, Донецкие рудники, Макеевские рудники…

— Осмелюсь перебить вас, — подал голос бывший консул Великобритании в Одессе, а ныне коммерции секретарь британской миссии мистер Багге, — и напомнить, что если французский капитал на юге России действительно преобладает в промышленности добывающей, то в промышленности обрабатывающей доминирующим является капитал английский. Я прошу вас иметь в виду, что завод сельскохозяйственных машин в Елизаветграде «Акционерного товарищества Эльворти», завод «Товарищества Гельферих-Саде» в Харькове, а также «Александровская машиностроительная компания» и «Акционерное товарищество Николаевских судостроительных заводов» принадлежат английскому капиталу.

— Совершенно верно! — загремел адмирал Боллард и сердито заворочался в своем кресле, отыскивая глазами ближайший столик со спиртными напитками.

— Но позвольте! — искренне удивился мосье Энно. — Ведь всей мировой бирже известно, что французские капиталовложения в русскую экономику самые большие по сравнению с капиталовложениями любой другой страны. — Он заволновался. — Вам прекрасно известно, что общая сумма наших вкладов доходит в круглых цифрах до семисот пятидесяти миллионов русских золотых рублей. В то время как английские вложения соответствуют только пятистам десяти миллионам, бельгийские — трехстам двадцати пяти, Соединенных Штатов — ста двадцати…

— До войны! — спокойно заметил полковник Риггс и зевнул.

Полковник Гейк Шеркижен немедленно добавил:

— До тысяча девятьсот тринадцатого года США действительно экспортировали в Россию лишь сто двадцать миллионов. Однако за время войны экспорт американского капитала в Россию вырос до семисот миллионов долларов, что в переводе на русские золотые рубли составит сумму, близкую к полутора миллиардам, то есть столько, сколько вложили все другие страны, вместе взятые. Я не напутал в цифрах, Ева?

— Нет, верно, — подтвердила Ева Блюм.

Американская журналистка не была ни дипломатом, ни военным представителем и поэтому не сидела за столом в кругу полномочных представителей. Она примостилась у окна и с любопытством поглядывала на улицу, лениво потягивая содовую.

Мосье Энно пожал плечами.

— Господа! — несколько раздраженно произнес он. — Не будем делить шкуру не убитого медведя. — Он заставил себя сделать милую улыбку. — Есть такая русская пословица на этот счет. Я думаю, что степень участия вооруженных сил каждой страны в походе против большевиков — я имею в виду именно поход на юг Украины и России — также определяет прерогативы той или иной державы в смысле ее претензий к захваченным территориям. Интервенция на юге осуществляется в основном силами французского оружия…

— Простите! — снова сердито загремел адмирал Боллард. Он, наконец, высмотрел ближайший столик со спиртным, придвинул его к себе ногой, налил виски и, нажав клапан сифона, с шумом пустил в стакан струю содовой. — Тысяча дьяволов! Но ведь тоннаж английской эскадры в одесском, николаевском, херсонском и севастопольском портах больше по сравнению с общим тоннажем французских судов в Одессе! Кроме того, на Кавказе полно английских сухопутных войск, и черт меня побери, если я видел там хотя бы одного французского солдата.

— Осмелюсь заметить… — начал было своим елейным голосом Багге, но капитан Ланжерон, до сих пор молчавший, резко перебил его:

— Учитывать надо не только наши национальные силы, принимающие участие в войне против большевиков, но и те местные силы, которые наши страны вооружают и подчиняют своему командованию. Французской армии подчинены греческие и румынские войска, она также взяла на себя экипировку и вооружение войск украинской директории…

— Да, но английская армия, — перебил его адмирал Боллард, осушив единым духом свой бокал, — снаряжает и вооружает русскую добровольческую армию!

— Осмелюсь внести предложение, — прорвался, наконец, Багге. — Удельный вес участия каждой страны в военном походе надо определять соответственно ее денежным затратам на ведение боевых действий. Финансовые затраты Британской империи несравненно больше, чем Французской республики. Следовательно…

— Господа! — вдруг громко сказал полковник Риггс, бесцеремонно перебивая речь благочестивого Багге. Риггс даже изменил свою позу, всем корпусом вместе со стулом наклонившись к столу. — Мосье консул весьма справедливо начал с того, что каждый из нас обязан действовать согласно указаниям своих правительств…

— Совершенно верно! — сразу же откликнулся мосье Энно, обрадовавшись неожиданной поддержке.

— Не перебивайте меня, консул! — оборвал его Риггс. — Так вот, чтобы разрешить ваши споры, я позволю себе напомнить вам договор, который на этот случай существует между правительствами обеих сторон. Он называется… — Риггс поднял глаза к потолку. — Он называется «Англо-французский договор от двадцать третьего декабря тысяча девятьсот семнадцатого года, определяющий французские и английские зоны действий». Я ничего не перепутал, Ева? — обернулся он к Еве Блюм.

— Нет, — лениво ответила журналистка. — Точно: «Англо-французский договор от двадцать третьего декабря тысяча девятьсот семнадцатого года, определяющий французские и английские зоны действий».

Мосье Энно, капитан Ланжерон, адмирал Боллард смотрели на Риггса и Еву Блюм с изумлением. В глазах коммерческого секретаря Багге мелькнул ужас. У полковника Фредамбера задергалась не только правая, но и левая щека. Только мистер Джордж У. Пирсли не проявил особого волнения. Он недоуменно поглядывал на присутствующих: его удивила растерянность, охватившая всех после слов полковника Риггса и журналистки. По-видимому, он не понял, в чем тут соль.

Тем временем Риггс, не замечая или делая вид, что не замечает эффекта, который произвели на присутствующих его слова, продолжал так же спокойно:

— Согласно этому договору «Англия получает зону влияния, которая дает ей кавказскую нефть, и обеспечивает контроль над Прибалтикою; Франция — зону, дающую ей железо и уголь Донбасса, и контролирует Крым». Я точно процитировал, Ева?

— Да.

Адмирал Боллард плеснул виски в стакан, нацедил содовой и осушил его единым духом.

— Но как же… но каким образом… — почти прохрипел консул Энно, — откуда… вам известен этот… договор, мосье?..

— А что? — удивленно поднял брови Риггс.

— Это ж… это ж… секретный договор, мосье! Тайный договор между правительствами Англии и Франции!

Риггс пожал плечами.

— Боже мой! В школе нас всех учили, что существует тайна непорочного зачатия. Однако я абсолютно уверен, что никто из присутствующих давно уже не верит, что дети появляются на свет из капустного кочана.

— Да-а! — процедил сквозь зубы капитан Ланжерон, криво усмехаясь. — Все это, конечно, делает честь американской разведке…

— Пустое! — отмахнулся Риггс. — Вы еще начнете уверять меня, что вашей разведке неизвестны секретные договоры правительства Соединенных Штатов!

Капитан Ланжерон пожал плечами и промолчал.

Багге прошептал набожно и наставительно:

— И все же кое-что лучше держать при себе, даже когда ты это знаешь. Говорить во всеуслышание, если…

— Мы тут все свои! — отрезал Риггс. — Итак, — он хлопнул ладонью по столу, давая понять, что считает излияние чувств по поводу оглашения секретного договора оконченными. — Итак, вполне очевидно, что каждая сторона должна действовать сообразно выводам, которые совершенно недвусмысленно вытекают из цитированного только что документа. Транспонируем же эти указания для подведомственных нам территорий… — Он повернулся всем корпусом к адмиралу Болларду. — Кавказская нефть за вами, адмирал! — Затем, обращаясь к мосье Энно: — Уголь и железо Донбасса за вами, консул. — И, снова откинувшись на спинку своего кресла, Риггс посмотрел на всех ясными, невинными глазами. — Вполне понятно, что это и разрешит вопрос относительно определения прерогатив.

Тогда, наконец, заговорил мистер Джордж У. Пирсли. Тон его речи был вкрадчивым.

— Как человек, представляющий здесь интересы сэра Детердинга — главы нефтяной империи «Роял детч шелл», моего патрона, я, естественно, вполне удовлетворен тем, что признаны справедливыми претензии английских компаний в отношении кавказской нефти… Однако должен все же констатировать, что в силу этого Соединенные Штаты Америки остаются лишенными каких бы то ни было прерогатив при распределении зон влияния, не имея никаких интересов на территориях, где развивает свою плодотворную деятельность английский и… гм, гм… французский капитал!

Риггс проглотил эту пилюлю, не сморгнув глазом, и спокойно произнес:

— Для Соединенных Штатов Америки, сэр, существует единственный священный принцип: равные возможности и свободная конкуренция, сэр! — Он хотел еще что-то сказать, но сдержался, очевидно считая свое заявление исчерпывающим, и сразу же, чтобы подчеркнуть безапелляционность своих слов, перевел разговор на другое. — Однако мы уклонились, господа. Нам необходимо на сегодняшнем совещании определить, так сказать, удельный вес каждой из стран, которые мы имеем честь представлять, в деле вооружения местных антибольшевистских сил: русской добровольческой армии, украинской директории, польских легионов. Мы должны предоставить соответственные рекомендации нашим правительствам, джентльмены. Давайте же перейдем прямо к этому вопросу. Возражений нет?

Все молчаливо изъявили свое согласие.

Коммерции секретарь Багге возвел свой набожный взор к небу.

— Я полагаю, следует предложить, чтобы доля каждой страны в поставке вооружения и амуниции русским, украинским и польским антибольшевистским армиям была определена согласно довоенным долгам Российской империи этим державам. По-моему, такой принцип будет наиболее справедливым.

Все посмотрели на благочестивого Багге, не понимая еще, чего он добивается.

— То есть? — поинтересовался за всех полковник Фредамбер. — Что вы хотите этим сказать?

Благочестивый Багге мягко сложил на животе свои пухлые руки и начал, будто читая проповедь с амвона:

— Как мы знаем, поставка вооружения, кроме своего прямого, желательного и выгодного эффекта — усиления борьбы с большевистскими армиями, — имеет еще и другой эффект, сугубо экономический: местные антибольшевистские правительства за вооружение будут расплачиваться частично наличными, а в большинстве случаев предоставлением бесспорных экономических выгод продавцу оружия. Я полагаю, что право на таковые выгоды должно быть разделено среди стран-поставщиц по справедливости, то есть сообразно тем убыткам, которые они потерпели на России. Поскольку сегодня мы еще не имеем гарантий, что довоенные царские долги будут полностью выплачены кредиторам, то есть английским, французским и американским предпринимателям, то во имя справедливости следует всю прибыль, которая будет поступать непосредственно от продажи вооружения антибольшевистским воинским формированиям, поделить в соответствии с размером довоенных долгов царского правительства. Например, Британия имеет за Россией пять миллиардов девятьсот миллионов рублей. Поэтому самая большая доля в поставке вооружения и амуниции южным антибольшевистским армиям должна принадлежать британским промышленникам. Франции Россия должна около пяти миллиардов — следовательно, доля французских промышленников в поставке вооружения и амуниции соответственно будет меньше…

Мосье Энно сердито фыркнул. Багге ласково взглянул на него.

— Иного принципа распределения я не могу себе представить.

— Абсолютно справедливо! — горячо поддержал его мистер Джордж У. Пирсли.

Адмирал Боллард молчал. Он был занят приготовлением коктейля из виски, вермута и содовой.

Капитан Ланжерон, не скрывая своего возмущения, крикнул:

— А не думаете ли вы, сэр, что наиболее справедливым был бы принцип обратно пропорциональный: кому причитается больше старых долгов, тот должен получить меньшую долю в новых прибылях?

Энно сразу же поддержал его:

— Мы рекомендуем именно обратно пропорциональный принцип.

Риггс взглянул на присутствующих.

— Другие предложения будут, господа?

Все молча пожали плечами. Вопрос ясен: или — или, — какой же может быть третий вариант?

Риггс сказал:

— Итак, мы будем рекомендовать нашим правительствам распределять военные поставки прямо пропорционально сумме военных долгов.

Энно заерзал в своем кресле.

— Не понимаю вас, полковник! — фыркнул он. — Доля Соединенных Штатов в довоенных долгах так мизерна, что для вас прямая выгода подать свой голос за обратно пропорциональный принцип.

Полковник Риггс поглядел на люстру над своей головой, в которой был хитро спрятан раструб фонографа.

— Напрасно вы так думаете, консул. Действительно, царская Россия до войны почти ничего не была должна Штатам. До войны мы задолжали Франции и Англии шесть миллиардов долларов. Но за время войны Соединенные Штаты, как вам известно, выплатили свой долг английским и французским банкам, и теперь уже мы имеем за Англией и Францией десять миллиардов долларов долгу! Нет сомнения, что этот долг будет расти и дальше, ибо сейчас Штаты вкладывают свой капитал в разоренную войною, возрождающуюся английскую и французскую промышленность. Таким образом, прибыль, на которую рассчитываете вы, мосье, — Риггс взглянул на консула Энно, — и вы, сэр, — бросил он коммерции секретарю Багге, — независимо от принципа ее распределения, можно считать чистой прибылью банков Соединенных Штатов Америки.

Мосье Энно прикусил язык, лицо коммерции секретаря Багге налилось кровью. Но Риггс уже повернулся к мистеру Джорджу У. Пирсли.

— К слову сказать, сэр, кавказской нефтью весьма интересуется мистер Гувер, владеющий кое-какими майкопскими, грозненскими и бакинскими нефтяными промыслами, — это, конечно, не является для вас секретом. — Не вставая с кресла, Риггс сделал что-то наподобие реверанса. — Мистер Гувер свято придерживается американского принципа свободной конкуренции в борьбе за овладение иностранными рынками сбыта и источниками сырья. Известно, однако, что этот принцип эффективен лишь при одном условии: при наличии капиталов, которыми можно одолеть своего партнера… Я далеко не уверен, что у сэра Детердинга и мистера Гувера будут равные возможности в соперничестве за кавказскую нефть. Ведь сэр Детсрдинг — глава английской «нефтяной империи» — вряд ли сможет в обремененной долгами Британии организовать капитал, способный противостоять капиталу, который в состоянии организовать мистер Гувер в финансовых кругах Уолл-стрита. Ведь банки США уже сегодня не знают, что им делать с десятками миллиардов свободных долларов, накопленных за годы войны, и ищут, куда их экспортировать. — Щедро отплатив за давешнюю пилюлю сэру Джорджу У. Пирсли, Риггс эффектно замолчал.

Сэр Джордж У. Пирсли хихикнул:

— Вы забываете, сэр, что нефть есть еще и в Прикарпатье, на территории, из-за которой идет сейчас спор между Украиной и Польшей. Сэр Детердинг имеет в виду…

— Совершенно верно! — немедленно согласился Риггс. — Гейк! Вы не знаете, куда девалась наша депеша? Ах, да! — Он полез во внутренний карман и вынул телеграфный бланк. — Я только сегодня утром получил депешу из Нью-Йорка, от банкирского дома Рокфеллера. — Риггс одним глазом заглянул в бланк, чтобы восстановить в памяти содержание депеши. — Банкирский дом Рокфеллера уведомляет меня, что «Вакуум-ойл компани», — он обвел глазами всех присутствующих и пояснил: — которая, как вам, очевидно, известно, является дочерней организацией рокфеллеровской «Стандарт-ойл компани», то есть американской нефтяной империи… Так вот, Рокфеллеры только что приобрели в собственность эти самые нефтяные промыслы в Бориславе… за пятьдесят пять миллионов польских злотых. Расчет произведен через Международный банк. Мистер Рокфеллер Джон-старший просит меня…

Полковник Риггс вынужден был оборвать свою речь, так как сэр Джордж У. Пирсли, к которому он обращался, высокий и прямой, как палка, встал, вытянулся и молча, с окаменевшим лицом, на котором не дрогнул ни один мускул, с достоинством удалился из комнаты.

Все опустили глаза. Молчаливый протест сэра Джорджа У. Пирсли был достаточно красноречив. Впрочем ни на что другое, как величественно покинуть заседание, на котором его шефу был нанесен удар, сэр Джордж У. Пирсли не был способен.

Удар был сильный, и еще неизвестно было, выдержит ли некоронованный король нефти на Среднем Востоке сэр Детердинг такой удар. Не могло быть сомнений, что завтра же акции нефтяной компании Нобеля и Детердинга в России, а быть может, и акции всех прочих детердинговских компаний, в том числе и в районе Мосула, стремительно полетят вниз.

Риггс спокойно сунул в карман телеграфный бланк, на котором ничего не было написано, и нажал кнопку звонка.

— Сэр Джордж здесь впервые и не знает, где что расположено, — сказал он вошедшему клерку. — Покажите, пожалуйста, сэру Джорджу, где помещается туалет.

Клерк поклонился и поспешил к двери. Риггс бросил ему вдогонку:

— А если сэр Джордж будет искать не туалет, а комнату с телеграфным аппаратом для международной связи, не забудьте любезно предупредить его, что наш аппарат испортился и с утра не работает.

Клерк вышел.

— Простите, господа, — сказал Риггс, — сэр Джордж отвлек наше внимание от общих дел к своим личным. Итак, мы слушаем вас, консул!

Все молчали, потупив глаза; кто рассматривал ковер на полу, кто созерцал свои ботинки.

Побледневший мосье Энно неуверенно коснулся своих усиков и пролепетал:

— М-м-м… Мы сегодня же сообщим своим правительствам наши предложения… в соответствии с принятым решением… Так или иначе, основываясь на соглашении, достигнутом между представителем военного командования французской армии, — он коротко поклонился в сторону полковника Фредамбера, — и руководством украинской директории, мы приступим к снабжению армии директории оружием и амуницией. Время, знаете, не ждет, война, так сказать, продолжается… Согласно предварительной договоренности, выплата за полученные материалы будет проводиться в сложных расчетах, включая и концессионные обязательства, на протяжении длительного времени. Однако я получил от моего правительства указания, что основная часть выплат должна быть произведена если не наличными, то хотя бы срочными переводами через Международный банк. Правительство украинской директории дало на это свое согласие, но… — мосье Энно чуть пожал плечами, — мы все знаем, что сейчас военное положение директории… незавидное: к Киеву приближаются большевистские войска. — Мосье Энно развел руками. — Кто же сегодня может гарантировать реальность подобных банковских операций?

Мосье Энно вопросительно поглядел на всех, словно надеялся, что кто-нибудь из присутствующих тут же вынет из кармана несколько миллионов и положит их перед ним на стол. Но этого не произошло, все по-прежнему молча разглядывали ковер и свои ботинки. Мосье Энно снова пожал плечами.

— Вполне понятно, что без гарантий ни одна из французских фирм, которые снабжают армию вооружением, не согласится… гм… гм… выполнять правительственные заказы. Гарантии Национального французского банка не будут убедительными для предпринимателей, пока сам Национальный французский банк не получит гарантий от плательщика, то есть…

— Понятно! — пришел Риггс на помощь мосье Энно, никогда не умевшему поставить точку. — Понятно, консул. Чтобы успокоить вас, позволю себе сообщить, что правительство США уже договорилось с банкирскими домами на Уолл-стрите о предоставлении украинской директории займа на сумму в двадцать миллионов долларов. Каковы будут условия займа — это выясняется в Париже, в кулуарах Мирной конференции, между представителями банкирских домов Америки и украинскими дипломатами, прибывшими в Париж и ожидающими приема у президента Вильсона. Однако гарантии на половину суммы, то есть на десять миллионов, будут не позднее чем завтра-послезавтра. Нам с вами не придется здесь морочить себе голову с этим делом: вопрос будет разрешен в Париже и Нью-Йорке, а мы — и я и вы — получим соответствующие указания. Вас удовлетворяет моя информация?

Мосье Энно еще раз пожал плечами и молча поклонился. Легкий шорох пробежал вокруг стола, все переменили позы. Десять миллионов долларов действительно были вынуты из кармана и положены на стол.

Коммерции секретарь Багге тихо и смиренно, но все же с ноткой обиды в голосе прошептал:

— Я хотел бы услышать подобное же заявление и относительно выплат, которые должно произвести британским фирмам представительство добровольческой армии за полученное им военное снаряжение…

Риггс развел руками:

— Простите, сэр, но чтобы получить об этом точную справку, вам надо съездить в Екатеринодар, в ставку генерала Деникина. Вооружение деникинской армии осуществляется не через французское командование, которое находится в Одессе, а через английское, находящееся в Екатеринодаре. Доставка материалов происходит также главным образом не через одесский, а через новороссийский порт. По-дружески, впрочем, могу сообщить и вам: для того чтобы английские фирмы смогли выполнить заказы по военным поставкам добровольческой армии, американские банки предоставили им заем в сумме пятнадцати миллионов долларов. Надо полагать, английские банки сдерут с русского потребителя солидный процент за эту ссуду, однако думаю, что не малый процент возьмут и американские банкиры с английских банков.

Коммерции секретарь Багге покрутил головой — ему, видимо, жал воротничок — и сложил руки на животе; на более сильную реакцию у него не хватило сил.

Мосье Энно произнес дрожащим голосом:

— Я уведомлю командование в Константинополе, посла в Яссах и сегодня же специально свяжусь с Парижем, с Национальным банком.

— И прекрасно сделаете, консул, — кивнул Риггс. — Кстати, окажите мне услугу. Когда будете говорить с банком, пожалуйста, спросите: не согласятся ли бельгийские и французские компании продать американским фирмам одесский трамвай?

Энно с завистью поглядел на Риггса и послушно кивнул.

Между тем адмирал Боллард уже целиком завладел столиком с бутылками и сифонами, и его лицо постепенно приобретало вместо красного синий оттенок.

— Тысяча чертей! — прохрипел адмирал. — Важно, что пушка стреляет, и мне наплевать, сколько стоит выпущенный снаряд!.. Если я не ошибаюсь, здесь сейчас кто-то кому-то наступил на мозоль? Плевать мне на это! Уинстон прислал меня сюда воевать, а во всем остальном он разберется сам. Кажется, мы приехали сюда сражаться. Или мне это только приснилось? Силы мы накопили, наши войска развивают наступление, не сегодня-завтра мы захватим Херсон и Николаев. На большевиков наступают уже и румыны, и греки, и польские легионы, и директория, и добровольческая армия. Второй линией двигаемся справа мы, слева французы. Надо обеспечить войска ресурсами, и наступление должно быть единодушным. Однако тут происходит какая-то непонятная грызня между всеми этими петлюровцами и деникинцами, и черт ногу сломит — кто из них прав, чего собственно они хотят и из-за чего грызутся, как собаки? А?

Он задохнулся от длинной тирады и посмотрел на всех налитыми кровью глазами.

— Вполне справедливо! — сказал капитан Ланжерон. — Необходимо положить конец грызне между местными антибольшевистскими формированиями, их раздоры срывают наступление! Тем более что и здесь, не на линии фронта, а в тылу, в самой Одессе, существуют всякие разногласия между отдельными группами населения: эсеры, меньшевики, большевики… Этому надо положить конец, господа!

Полковник Фредамбер проскрипел со своего места:

— С директорией я уже договорился: конечная цель — совместная с деникинцами борьба против большевиков…

— Какого дьявола вы там договорились! — грубо оборвал его адмирал Боллард. — Деникинцы разоружают петлюровцев, петлюровцы — деникинцев! Они дерутся между собой, вместо того чтобы дружно воевать против большевиков!

Фредамбер обиженно задергал щекой.

Риггс сказал:

— Меня удивляет, адмирал, что вас беспокоят настроения солдат. Солдаты всегда против офицеров. Но офицеры имеют полную возможность держать в повиновении своих солдат: приказ, дисциплинарные наказания, полевой суд, наконец расстрел на месте за невыполнение приказа! Важно настроение офицеров. А настроение офицеров в деникинской и в петлюровской армиях ничем не отличается. Офицеры рвутся в бой против большевиков. С нас этого достаточно.

В этот момент к Риггсу подошел дог и положил ему на колени морду. Риггс потрепал его по голове.

— Этот дог, — сказал Риггс, — которого я выкормил и выдрессировал, выполнит любой мой приказ: укусит всякого, на кого я укажу, бросится по моему приказу даже на целую свору псов. — Он почесал дога за ухом. Дог завилял хвостом. — Но если я наступлю ему на хвост, он бросится на меня и разорвет на куски, можете быть уверены. — Риггс оттолкнул дога ногой. — Меня удивляет, что вы этого не понимаете, адмирал! — сказал он раздраженно. — Не в наших интересах, чтобы офицерская масса была монолитна. Русские офицеры сейчас под разными знаменами, и это очень хорошо. Это не ослабляет, а усиливает нас, хозяев! — Помолчав, он миролюбиво добавил: — Нам, конечно, придется наступить им всем на хвост, но каждому дураку ясно, что лучше прищемить хвост трем шавкам, чем одному догу. Дог бросится на того, кто наступит ему на хвост, а три шавки заведут грызню между собой и перегрызут друг другу горло. — Риггс снова заговорил резко и сердито: — Наше дело — всегда иметь припасенную кость и в нужный момент кинуть ее шавкам, чтобы они начали грызться, чтобы вся эта офицерня перессорилась между собой. Надо только знать, какие у них противоречия, и уметь играть на этих противоречиях. — Он пожал плечами и закончил почти мягко: — Поверьте мне, я не знаю, что такое украинцы и что такое русские, какая между ними разница; но мне доподлинно известно, что между украинскими белогвардейцами и русскими белогвардейцами существует национальная вражда. И это прекрасно, адмирал, отлично. А вы, капитан, не согласны со мной?

Адмирал Боллард опрокинул очередную рюмку и что-то бешено прорычал.

Капитан Ланжерон ответил коротко:

— Вы убедили меня, полковник.

— О’кей!

Благочестивый Багге, который во время длинных монологов Болларда и Риггса сидел зажмурившись и посапывая носом, словно он задремал, неожиданно встрепенулся и набожно возвел очи горе.

— Вы правы, сэр!

— Рад слышать.

Багге немного помолчал, прикрыв глаза, а потом прибавил:

— Я предлагаю применять такой принцип не только к местным воинским формированиям, но и в наших отношениях с различными местными общественными и партийными группами.

Риггс хлопнул ладонью по столу и весело поглядел на него.

— Чудесно, сэр! Ваш солидный опыт дипломата ведет вас по правильному пути. У вас око орла и разум змия!

Коммерции секретарь Багге был польщен. Кончики его ушей зарделись.

— Благодарю вас, сэр, — поклонился он Риггсу.

— Я полностью согласен с полковником Риггсом, — проскрипел полковник Фредамбер.

Энно пожал плечами.

— Какие тут могут быть дебаты? Это ясно и ребенку.

Мосье Энно было досадно, что не ему были адресованы комплименты Риггса. И он поспешил похвастать:

— Именно из этих соображений французское командование и решило любыми средствами поддерживать против России украинскую директорию со всеми ее сепаратистскими настроениями.

Риггс фыркнул. Как известно, поддерживать директорию предложил французскому командованию через полковника Фредамбера он, Риггс, выполняя указания президента.

— Дальше!.. — зло взглянув на Риггса, сказал адмирал Боллард.

Риггс в это время внимательно приглядывался к коммерции секретарю Багге. Он рассматривал Багге с таким интересом, будто сейчас только впервые увидел его. Кроме того, во взгляде Риггса чувствовалась явная симпатия, — словно он собирался сделать благочестивому секретарю ценный презент, только не решил еще, какой именно.

— Дальше? — заговорил вместо Риггса полковник Фредамбер. — Дальше, в развитие этого же принципа, необходимо самым категорическим образом повлиять на генерала Гришина-Алмазова, чтобы он прекратил дискриминацию разных, гм… демократических кругов среди местной общественности. Я имею в виду всякие там партии — анархистов, эсеров, меньшевиков, сионистов и тому подобное. Ведь это антибольшевистские силы, и нет никаких оснований их притеснять. Даже наоборот, их надо всячески поддерживать. Этого требуют не только тактические, но и стратегические соображения. Если эти партии и группировки еще больше расширят свою деятельность против большевиков, то это будет только способствовать расколу подспудных большевистских сил и усилит наши позиции.

Риггс, наконец, оторвал свой взгляд от Багге и с удовлетворением поглядел на Фредамбера. Впрочем, его взгляд был с хитрецой.

— Вы подсказываете нам оригинальные и весьма ценные мысли, полковник.

Риггс имел основания быть довольным: полковник Фредамбер, представитель французской стороны, пересказывал мысли, которые совсем недавно внушил ему он сам, американский полковник Риггс.

— Правда, правда… — ласково промурлыкал коммерции секретарь Багге, не открывая глаз, — демократия, свобода, независимость… ваши и наши священные идеалы…

— Ну, это уж ваша забота, консул, — сказал Риггс. — Вы представляете здесь общественное мнение, печетесь о делах общественных, несете знамя Французской республики с ее лозунгами, гм… эгалитэ, фратернитэ, либертэ — кажется, так?.. Поэтому вы имеете большие возможности применять в дальнейшей вашей политике в отношении широких общественных кругов принципы толерантности, демократизма и тому подобное… Однако советую вам, консул, учесть при этом кое-какой опыт международной политики Соединенных Штатов. Например, в странах Южной Америки. Этот опыт поучителен для дела укрепления нашего руководства местной жизнью. Ведь за годы мировой войны США при помощи своих вооруженных сил ликвидировали смуты в Гаити, восстания в Мексике. В Перу, Чили, Аргентине и Боливии мы тоже осуществили кое-какие полицейские операции. Но наряду с ними, в связи с необходимостью защитить от туземцев интересы США в этих странах, американские политики практиковали в этих странах и эти самые методы толерантности, демократизма и тому подобное. Все это, бесспорно, способствовало налаживанию деловой жизни.

— Правда, правда! — открывая глаза, одобрительно закивал головой секретарь Багге. — До войны Соединенные Штаты не имели в странах Южной Америки ни одного банковского представительства. А за четыре года войны открыли там, если не ошибаюсь, сорок пять банковских филиалов.

Риггс насторожился и пристально посмотрел на Багге.

— Это в какой-то мере ущемило ваши интересы в странах Южной Америки, сэр?

Секретарь Багге лениво вертел большими пальцами пухлых рук, сложенных на животе.

— Мои — нет, интересы Британской империи — да!

Риггс еще раз окинул Багге быстрым и внимательным взглядом. Затем он повернулся к консулу Энно.

— Простите, консул. Мы слушаем вас! Какие еще вопросы считаете вы целесообразным поставить на обсуждение?

Консул Энно развел руками.

— Все. Я думаю, каждый из нас может сейчас послать своему правительству вполне конкретные рекомендации на основе нашего обмена мнениями.

— Тогда — сода-виски, джентльмены?

Риггс широким жестом указал коллегам на столики с напитками.

Но его приглашением поспешил воспользоваться только адмирал Боллард.

Все поднялись.

Риггс спросил у Евы Блюм, все еще сидевшей у окна:

— Ева, вы собираетесь давать сообщение в прессу о нашем совещании?

— Я уже подготовила, — ответила журналистка, отрывая взгляд от морского простора за окном, которым она любовалась. — «На совещании представителей трех держав, состоявшемся сегодня, представители Соединенных Штатов, Англии и Франции пришли к полному согласию и единомыслию по всем вопросам, касающимся развития наступления против большевиков и организации экономики и общественной жизни на освобожденных от большевиков территориях Украины, Крыма и юга России».

Риггс поглядел на присутствующих. Те молчали.

— У меня будет поправка, Ева, — сказал Риггс. — Надо написать не «представители Соединенных Штатов, Англии и Франции», а наоборот — «Франции, Англии и Соединенных Штатов».

Все вежливо улыбнулись. Мосье Энно отвесил Риггсу поклон. Прощаясь с гостями, Риггс каждому по очереди жал руку, и любезная улыбка не сходила с его лица.

Последним уходил коммерции секретарь Багге. Риггс задержал его руку в своей.

— Вы окажете мне честь, сэр, если останетесь еще на две минуты.

Секретарь Багге удивленно поднял свои кроткие глаза. Риггс встретил его взгляд учтивым, но настойчивым взглядом. Багге опустил глаза и шагнул обратно в комнату.

— Ева, Гейк! — сказал Риггс. — Мистер Багге хочет сказать мне несколько слов…

Помощник Риггса и журналистка поднялись и вышли.

Поддерживая Багге под локоть, Риггс подвел его к окну.

Окно выходило на бульвар. В этот час дня на бульваре всегда было шумно. По тротуару и аллейкам между золотистыми платанами сновали французы, англичане, греки, румыны, поляки, офицеры белой добровольческой армии. По мостовой промаршировала группа черных сенегальцев. Рысью промчался лихач; в коляске сидели деникинский офицер и дама в модной шляпке с огромными полями и пучком страусовых перьев, похожим на веник. Вдали, за тихими голубыми гаванями, искрилось синими волнами море.

Риггс с интересом разглядывал оживленную толпу и неспокойное море. Секретарь Багге, прищурив глаза, смотрел на эту картину без особого интереса, но кротко и добродушно.

— Интересы Британской империи и Соединенных Штатов, — заговорил Риггс как будто между прочим, — сталкиваются и переплетаются не только в странах Южной Америки, где до войны приоритет имела Британская империя, а сейчас приобрели Соединенные Штаты…

Секретарь Багге любезно кивнул.

— И не только в Азии — на просторах Китая или Индии…

Багге снова кивнул, подавив легкий вздох.

— И не только в средиземноморских странах или на Ближнем, Среднем и Дальнем Востоке…

Багге смиренно поднял взгляд вверх. Это движение, несомненно, должно было означать: все в руце божией.

— Интересы Британской империи и Соединенных Штатов, — продолжал Риггс, — постоянно сталкиваются и на территориях бывшей Российской империи. Я имею в виду прежде всего нефть… Затем уголь и руду, которыми до сих пор распоряжаются французские компании…

Багге стоял, зажмурив глаза, и вертел большими пальцами рук, сложенных на животе. Утвердительно, но сокрушенно он закивал головой.

Риггс снова взял его за локоть.

— Американские компании, которые и дальше будут развивать свою деятельность на Кавказе и Кубани, в Донбассе и Кривом Роге, а также — имейте это в виду — и в Прикарпатье, могут заинтересовать вас пакетом акций, сэр…

Багге вертел пальцами. Наступила небольшая пауза.

— Или одним процентом с годового оборота.

Пальцы Багге на минуту остановились, потом снова завертелись — в обратную сторону — один вокруг другого.

— Или двумя процентами куртажа с каждой отдельной операции, которая будет нарушать интересы британских компаний.

Секретарь Багге перестал вертеть пальцами, постоял минутку не двигаясь, затем кивнул:

— Ол райт!

— О’кей!

— Доброго здоровья, сэр!

— Доброго здоровья, мистер!

Риггс проводил Багге до порога, поддерживая его под локоть.

3

Когда дверь за Багге закрылась, Риггс начал тихо насвистывать «Типерери» — популярную английскую песенку. Затем выключил люстру с фонографом, щелкнув у дверей выключателем, и нажал кнопку звонка.

Но вместо клерка вошли Гейк Шеркижен и Ева Блюм.

Журналистка присела к столу, вынула блокнот, карандаши и приготовилась стенографировать. Шеркижен расположился рядом, разложив перед собой бумаги и какие-то записки. Это были ключи шифра.

— Прежде всего почта президента, — сказал Риггс.

Он шагал по комнате — то вдоль окон, рассеянно поглядывая на море и на бульвар, то вокруг стола, сосредоточенно глядя себе под ноги. Дог лежал в углу возле камина и спал. Когда Риггс проходил мимо него, дог настораживался, поднимал одно ухо и открывал один глаз.

Риггс медленно диктовал, журналистка стенографировала. Шеркижен молча выписывал столбиками цифры шифра на бумаге, поглядывая в стенограмму.

Отчет президенту был краток, но конкретен.

Благодаря стараниям миссии указание президента было выполнено — отношение французского командования к сепаратистским новообразованиям на юге России изменилось. Склонное раньше поддерживать только прямую борьбу за восстановление единой и неделимой России, французское командование теперь в одинаковой мере поддерживает и войска украинской националистической директории и националистические польские легионы. Действиями американской агентуры через французское командование установлено согласие между директорией и добровольческой армией на время борьбы против большевиков. Отныне войска директории и польские легионы будут экипироваться из арсенала французской армии, а деникинцы — из арсенала английской армии.

Во второй части письма, адресованной уже мистеру Вильсону не как главе правительства, а как главному представителю деловых кругов США, Риггс сообщал, что деловая жизнь в городе Одессе и ее промышленных пригородах совсем замерла. Заводы и фабрики вынуждены прекратить работу или максимально уменьшить выпуск продукции ввиду недостатка сырья и отсутствия топлива — угля и нефти. Причина была в том, что львиную долю топлива, которое доставлялось морем из Батума и через Новороссийск и Ростов, забирала оккупационная эскадра на свои нужды, а подвоз сырья почти совершенно прекратился в силу того, что Одесса была окружена фронтами, через которые не могли пробиться транспорты с материалами для производства. Поэтому фабрики и заводы стоят; в городе, естественно, растут безработица и голод.

В особых примечаниях на полях письма Риггс, однако, пояснял и другую причину. Та, пусть незначительная, часть сырья, которая все-таки прорывается по железной дороге или морем через фронты и заставы, все равно не попадает на предприятия: специально созданные при миссии США отделы связи, транспорта и поставок через подставных лиц немедленно же закупают все прибывающие материалы, чтобы не пропустить их в адрес предприятий.

Задерживать доставку сырья и топлива на заводы и фабрики — в этом, собственно говоря, и была главная задача сложнейшей системы различных отделов при экономическом секторе миссии. Глава миссии Риггс рассчитывал довести одесских предпринимателей до отчаяния и поставить их в конце концов перед необходимостью ликвидации своих предприятий и продажи их за бесценок.

Риггс высказывал уверенность, что американские фирмы, безусловно, заинтересуются такими блестящими перспективами, и на отдельном листе прилагал полный список одесских фабрик и заводов, которые, по его твердому убеждению, должны окончательно прогореть и приобрести которые можно будет почти задаром в самое ближайшее время.

Риггс просил в связи с этим ответить на два вопроса. Во-первых: на какие предприятия заблаговременно заготовить купчие? Во-вторых: что делать с приобретенными материалами? Выкинуть в море, перепродать французским и английским интендантствам или сохранить для будущих американских владельцев на специально созданных базисных складах? В таком случае, миссия нуждалась в соответствующих ассигнованиях от фирм-покупателей, чтобы немедленно развернуть строительство складского хозяйства — дворов, пакгаузов и хранилищ.

В конце письма шеф американской миссии на юге Украины снова возвращался к официальной части письма и почтительно спрашивал у президента Вильсона: какие будут дальнейшие указания миссии, в частности и особенно — касательно предполагаемых форм власти в России после ликвидации большевистского режима?

Когда письмо было застенографировано и зашифровано, Риггс позвал клерка:

— Немедленно передать президенту искровым телеграфом, в Париж, на Мирную конференцию… Теперь, Гейк, помощнику президента в Вашингтон.

Письмо помощнику президента Вильсона мистеру Гуверу было несколько длиннее, но столь же конкретно и содержало главным образом деловые предложения.

Правда, в первых строках глава миссии США на юге Украины полковник Риггс высказывал помощнику президента свое искреннее восхищение по поводу его назначения теперь шефом «Комиссии помощи России» и особо уполномоченным президента в разрешении «русского вопроса» на практике, пока теоретически этот вопрос будет разрешаться на Мирной конференции в Париже. Свой восторг выражал Риггс и по поводу «проектной записки» мистера Гувера, которую мистер Гувер позаботился разослать — разумеется, «совершенно секретно» — руководителям всех американских миссий во всех частях бывшей Российской империи для джентльменской консультации, как специалистам в русских делах и знатокам российской практики. Идею мистера Гувера создать при «Комиссии помощи России» специальные организации «помощи голодающим в России» Риггс квалифицировал как безусловно гениальную. Во-первых, помогут там или не помогут эти организации голодающим и в какой мере будут содействовать ликвидации голода, — это, по мнению Риггса, не имело практического значения, но, независимо от этого, подобная афера даст американским фирмам возможность спихнуть со своих складов все залежалое, заготовленное для войны продовольствие, которое, несмотря на всю высокую технику холодильного дела в США, уже, как известно, начинает портиться. Таким образом будет разморожен ряд американских фирм, производящих продовольствие, осуществится дополнительный оборот капиталов, а это будет способствовать дальнейшему оживлению общеамериканской деловой жизни. Словом, это будет настоящий бизнес! Во-вторых, Риггс восхвалял идею «помощи голодающим» и за тот политический эффект, который она даст, будучи осуществлена и даже если не будет осуществлена, а только опубликована в проекте. «Забота» деловых кругов США о страданиях голодающего населения российских провинций не может не вызвать восхищения широких общественных кругов во всем мире и привлечет симпатии широкой мировой общественности к американцам. А сие особенно важно именно сейчас, когда США, в результате победы в мировой войне и роста своего могущества и престижа, претендуют, и должны претендовать, на мировое господство. Более того, подобный благородный поступок США должен породить симпатии к ним со стороны самого населения России и ее провинций. У Риггса, как «знатока» русской психологии и русского быта, не было никакого сомнения, что после подобного акта популярность США среди народов России гигантски возрастет и сведет на нет подмоченный престиж английский и французский. И, наконец, мистер Риггс был абсолютно уверен, что лучшей маскировки, как благотворительная деятельность, нельзя и придумать для выполнения заданий разведки…

Именно это имея в виду при всевозможных политических комбинациях на территории Украины, Риггс рекомендовал помощнику президента обратить сугубое внимание на всяческие националистические, шовинистические и сепаратистские элементы.

Инвестирование капитала американскими компаниями в предприятия по разработке местных источников сырья, сочетаемое с потворством всевозможной сепаратистской фразеологии, — вся эта широко охватывающая деятельность создаст широчайшие и совершенно реальные перспективы и для развертывания шпионажа в интересах военных и для деятельности капитала американских компаний. Таким образом, бизнес будет и деловой и государственный.

Что касается личных интересов мистера Гувера на территории России, то Риггс подавал мистеру Гуверу мысль объединиться на первых порах с английским финансовым деятелем Урквартом, который, как известно, владел на Кавказе лесными массивами. Однако Риггс советовал объединиться как раз не по линии прямого интереса — нефти, а по линии эксплуатации лесного хозяйства. Например: можно учредить компанию по овладению и разработке уральских лесных массивов. Эти массивы, правда, пока еще не принадлежат ни мистеру Гуверу, ни сэру Уркварту, но, по мнению Риггса, могут принадлежать и мистеру Гуверу и сэру Уркварту в недалеком будущем — как только правое крыло южной антибольшевистской армии генерала Деникина соединится с левым крылом волжских белых армий, а потом, через Вологду, и с северным англо-американским фронтом наступления. Риггс полагал, что мистеру Гуверу нетрудно будет заинтересовать американские деловые круги таким соблазнительным предложением, а следовательно, и гарантировать себе пятьдесят один процент акций в компании Гувер — Уркварт. Это даст возможность в недалеком будущем полностью прибрать к своим рукам сэра Уркварта по линии лесоразработок и тогда сделать скачок и на кавказские нефтяные источники сэра Детердинга.

Третье письмо было продиктовано банкирскому дому Рокфеллеров в Нью-Йорк, Уолл-стрит.

Риггс уведомлял банкирский дом Рокфеллеров, что позволил себе заявить представителю сэра Детердинга, якобы банкирский дом Рокфеллеров уже приобрел в собственность нефтяные источники в Прикарпатье. Риггс объяснял, что он вынужден был так поступить, ибо, по его агентурным сведениям, Детердинг как раз рассчитывал осуществить эту операцию. Риггс убедительно советовал дому Рокфеллеров приобрести все же прикарпатские нефтяные источники — безотлагательно и за любую цену, которая, к слову сказать, ввиду нынешней ситуации в Прикарпатье (шаткое положение немецких промышленников и беспомощность польских), будет, безусловно, невысока.

Чтобы обеспечить невысокую цену промыслов для приобретения их сейчас и позднее их полную безопасность от большевиков, у Риггса тоже была идея. Во-первых: немедленно надо нажать на Национальный банк Франции, чтобы были закрыты ассигнования белым польским легионам, которые уже действуют сейчас на территории Украины, развивая наступление к Карпатам. Это для польских владельцев создаст угрозу вторжения большевистских армий в Прикарпатье и сделает их более сговорчивыми в смысле продажи. Во-вторых: тоже немедленно необходимо перебросить эти финансы на широкое субсидирование польской армии, которая сейчас еще только формируется на территории Франции под командованием генерала Галлера. Это даст возможность снарядить ее как можно лучше и в нужное время, когда уже будет осуществлено приобретение промыслов, отправить ее в Галицию для ведения боевых операции и ликвидации большевистского наступления… Одновременно Риггс настаивал на всемерном усилении американского влияния в польской армии Галлера, формируемой сейчас на территории Франции. Во имя этого он советовал в американском городе Питтсбурге (штат Пенсильвания) и в других, где скопилось большое количество польских эмигрантов, безотлагательно начать формирование патриотического, во имя освобождения Польши, добровольческого польского корпуса, который и влить в армию Галлера. От себя Риггс рекомендовал младший и средний офицерский состав для польского корпуса подготавливать ускоренным выпуском в военной школе «Кембриджепрингс» (штат Массачусетс), как известно, славной своими американскими традициями. Высший командный состав Риггс рекомендовал назначать исключительно из коренных американцев.

Для полной гарантии бизнеса Риггс подавал идею содействовать и организации интервенции в Закарпатье силами американских войск, что не может вызвать возражений со стороны правительств Англии и Франции в связи с тем, что необходимо оказывать сопротивление революции в Венгрии.

Риггс просил директора банкирского дома Рокфеллеров самым срочным образом уведомить его о принятых решениях, ибо в зависимости от этих решений он будет проводить и соответствующую политику в отношении белых польских легионов, которые, действуя здесь, причиняют немало лишних хлопот.

В постпостскриптуме Риггс уведомлял также, что английский секретарь коммерции Багге, который выполняет сейчас функции английского представителя, с сегодняшнего дня стал агентом американских компаний.

4

— О’кей! На сегодня все, — сказал Риггс, потягиваясь. — Эту музыку, — он кивнул на люстру вверху, где был запрятан фонограф, — мы послушаем потом. И вы, Гейк, запакуете валики собственноручно, чтобы не побились.

Он снова потянулся.

— Сегодня мы здорово поработали, ребята! — Дог приветливо постучал хвостом. — Теперь можно и хорошенько отдохнуть. Он сладко зевнул. Дог поднялся и тоже зевнул. — Что касается меня, то, пользуясь правом своего почтенного возраста, я прежде всего думаю поспать… Вам, Гейк, как человеку молодому, могу порекомендовать кафе «Пале-рояль» — там есть роскошные блондинки. Каро, иси! — Дог застыл, точно вылитый из бронзы, у ног Риггса. — А тебе, Ева, рекомендую кабаре «Трокадеро», Кондратенко, 37…

Ева налила себе виски и немного прыснула в бокал содовой из сифона.

— Сегодня я занята, — ответила она, единым духом осушив полбокала.

— Что такое?

— Я должна быть в кафе, которое называется «Открытие Дарданелл».

— Забавное название! Договорилась уже с каким-нибудь лоботрясом?

— Договорилась. — Ева опрокинула вторую половину бокала. — В кафе «Открытие Дарданелл» собираются подпольщики-большевики.

— О! — Риггс и Шеркижен с любопытством поглядели на Еву. — Откуда ты это знаешь?

Ева пожала плечами.

— Мне сообщил лоботряс, с которым я договорилась, — некий Ройтман.

— Кто этот Ройтман?

— Увивается за мной…

— Но кто он такой?

— Прапорщик Ройтман. По национальности — немец, из остзейских баронов. В период Временного правительства был адъютантом градоначальника. Теперь связан с контрразведкой Гришина-Алмазова и, кажется, с Мишкой Япончиком одновременно. Прекрасно танцует тустеп и аргентинское танго…

— Почему же он сказал это тебе, а не своей контрразведке?

Ева усмехнулась.

— А почему доллар котируется выше николаевского рубля?

Риггс сразу стал деловито-серьезным:

— Нужна контрразведка? Деникинская или французская?

Ева снова потянулась своим длинным телом. Встряхнув рыжими кудрями, она зевнула.

— Нет, сегодня я пойду еще одна. Надо проверить, не врет ли.

Она снова придвинула к себе флакон с виски. Но Риггс грубо оттолкнул ее руку от столика с напитками. Затем бесцеремонно выдернул Еву из кресла и толкнул к двери.

— Марш!

 

Глава третья

1

Наконец-то Сашко Птаха чувствовал себя настоящим революционером. Он выполнял боевое поручение и шел на явку.

Сашко шел теперь не на пост связи, да еще второй линии, как это было раньше. Раньше его ставили на пост второй линии, и он должен был направлять незнакомого подпольщика на пост первой линии, где тот и получал точный адрес явки. Теперь же он сам шел на явку, и революционер-подпольщик этот и был он — Сашко Птаха.

И встретиться на этой явке должен был он не с кем-нибудь, а именно с самым главным подпольщиком, руководителем всего подполья, товарищем Николаем.

Так и сказал ему грузчик Григорий, отсылая его в первый рейс по связи, — грузчик Григорий, с которым они вдвоем и выполняют сейчас ответственное поручение Военно-революционного комитета.

Сашко должен был тайно прибыть на явку, передать товарищу Николаю все, что поручил ему передать грузчик Григорий, затем получить от товарища Николая новые указания и с ними вернуться обратно к грузчику Григорию — в тайное, то есть конспиративное, место, грузчиком Григорием ему заранее назначенное, как и ведется среди настоящих подпольщиков.

А поручение Военно-революционного комитета, которое получил грузчик Григорий, а следовательно, вместе с ним и Сашко Птаха, было не пустячное: организовывать в приднестровских селах бедняцкий и середняцкий актив, то есть патриотические и революционные силы народа, для того чтобы создать из них впоследствии партизанские отряды. Эти отряды должны действовать с запада в помощь Одессе и всему югу Украины, захваченному интервентами и белогвардейцами.

Все это выложил Сашку прямо начистоту сам грузчик Григорий; он обращался с Сашком как равный с равным, а не как с каким-нибудь малышом. И этим грузчик Григорий завоевал любовь Сашка Птахи навеки.

Правда, в первую минуту — еще тогда, на Базарной, 36-А, в кухне у старого фельдшера Власа Власовича, — грузчик Григорий, увидав, кого прислали ему в качестве помощника, не смог скрыть своего удивления.

— Мама рόдная! — воскликнул он. — Да тебя, должно быть, зовут Сашко и ты сын старого рыбака Птахи?

Сашко и сам был крайне удивлен. Оказывается, руководитель комсомольской группы связи Коля Столяров прислал его, комсомольца Сашка Птаху, к человеку, которого он замечал иногда около своего отца, в прямой связи с какими-то подозрительными контрабандистскими делами.

Помрачнев, Сашко сразу же предупредил, что его отец ни о революционной деятельности Сашка, ни о самой его принадлежности к большевистскому подполью, да и вообще обо всей его биографии старого моревинтовца ничегошеньки не знает. Тут же, смутившись и проклиная себя за застенчивость, которую считал признаком своей малолетней неполноценности, Сашко вынужден был попросить грузчика Григория и в дальнейшем держать все это в тайне от отца, потому что, как подпольщику-комсомольцу и большевику, Сашку хорошо известно, что такое партийная тайна, и он умеет не доверять даже родному отцу, когда вопрос касается революции. И тут же признался, что у него нет оснований верить отцу до конца, потому что отец — рыбак и грузчик, потомственный пролетарий, да еще принимавший во время немецкой оккупации некоторое участие даже в партизанских делах самого Котовского, — вдруг теперь, во время новой, еще более страшной оккупации, путается, как это ему, Сашку, стало доподлинно известно, с контрабандистами, а может быть, и с шайкой беспринципного бандита Мишки Япончика.

Сообщая обо всем этом грузчику Григорию, Сашко чувствовал себя вначале неловко, но понемногу под влиянием собственных слов осмелел, а потом и вовсе расхрабрился, стал даже несколько задирчив и под конец выложил все как есть, без обиняков. Он, по правде говоря, и грузчика Григория до сих пор подозревал в связях с контрабандистами, и если бы поручение к нему, переданное Сашку через Колю Столярова, было не от самого товарища Николая, то, возможно, и Григорию он не поверил бы до конца. Впрочем, именно для того, чтобы выяснить все сразу и до конца, Сашко и решил выложить все начистоту, прямо в глаза.

Григорий Иванович внимательно выслушал Сашка. Улыбка, которая сначала мелькнула было на его губах при упоминании о том, что Сашко скрывает от отца свою принадлежность к подполью, — эта улыбка сразу исчезла, и Григорий Иванович стал совершенно серьезен.

— Хорошо, — сказал он, — коли так, пусть так. Буду держать это в секрете. Хотя и хорошо знаю твоего батька, хороший он человек.

— Хороший, конечно, — согласился Сашко, — вот только если бы не со шпаною Мишки Япончика…

— Шпану Мишки Япончика, значит, не одобряешь?

— Революцию, — произнес Сашко серьезно, — хотя и приходится делать среди нечисти из разного материала, но делать надо чистыми руками…

— От кого ты это слышал?

Сашко выпалил единым духом:

— Это сказал нам, моревинтовцам, когда мы давали присягу на верность Октябрьской революции, старый большевик, ссыльный каторжанин, петроградский токарь, а на флоте — кочегар второго класса, руководитель одесской Красной гвардии Петр Иванович Старостин. Позже его зверски замучили наемники немецкого империализма — петлюровские гайдамаки Центральной рады!

Григорий Иванович минутку постоял, задумчиво и внимательно глядя на вытянувшегося перед ним подростка.

— Правильно он это сказал. Так и держи руля!

Григорий Иванович еще минутку ласково смотрел на Сашка.

— А о Котовском, — спросил он, наконец, — ты, значит, не плохого мнения?

— Герой революции! — сразу же откликнулся Сашко.

— Так-с… — Григорий Иванович почесал затылок, а потом сказал: — Мы с тобой оба, стало быть, подпольщики и конспирации, разумеется, будем придерживаться самой суровой. Даже друг перед другом. Понятно? Таков уж закон подполья. Мало ли что может случиться: провалится, не дай бог, один, а проваливать другого он не имеет права. Верно? Так вот, для людей я — грузчик Григорий Мадюдя, молдаванин, и ты мой племянник. А для меня будешь просто Сашко. Мне даже, скажем, неизвестно, сын ли ты старого Птахи. А я для тебя только Григорий Иванович — и квит. Договорились?

Григорий Иванович протянул Сашку свою огромную, могучую руку. Сашко взял ее и пожал изо всех сил.

— Ого! — заметил Григорий Иванович. — Есть чем жить на свете! Как подрастешь, попробуем с тобой на пояски или партерную… Приемы французской борьбы знаешь?

Сашко покраснел.

— И французскую, и бокс, и джиу-джитсу.

— Ого! И французскую, значит, и английскую, и японскую?

Он вдруг засмеялся.

— Против нас сейчас действительно и французы, и англичане, и японцы. Но здесь, на юге, нам с тобою, брат, начинать придется с антифранцузской борьбы. Верно?

— Верно, Григорий Иванович, — засмеялся и Сашко. Григорий Иванович ему здорово понравился.

Тогда, при первом знакомстве, Григорий Иванович не сообщил Сашку ни смысла поручения, ни цели его. Уже позднее, через несколько дней, когда они побывали в Беляевке, в Маяках, Яськах и Граденицах, убедившись, что Сашко не пустой хлопец, а хороший помощник во всяком деле, Григорий Иванович начистоту выложил ему и содержание задания и его цель: связываться с крестьянами и подготавливать кадры для партизанских отрядов.

Григорий Иванович сам был бессарабцем и легко заводил беседы с солидными мужиками, с молдаванами где-нибудь на колодах подле церкви, а до молодежи на гулянках был у него путь простой и веселый: хотя в разговоре Григорий Иванович и заикался, но певец он был чудесный; хотя и был несколько грузен, но в пляске порхал мотыльком, а на флояре играл такие дойны, что на их звуки сбегалось все село и даже на другом берегу Днестра, на румынской теперь стороне, собирались послушать люди.

В селе Слободзее, неподалеку от Тирасполя, Григорий Иванович решил на некоторое время задержаться, потому что село было довольно большое, к тому же отсюда можно было разведать и самый Тирасполь. Сашку же он приказал отправиться из Слободзеи в Одессу, на явку, указанную товарищем Николаем, сделать ему доклад, получить указания, вернуться назад и искать Григория Ивановича в Слободзее, на базаре, — ежедневно от шести до семи утра…

И вот остановился теперь Сашко Птаха на Ришельевской, возле молочной «Неаполь», перед табачной лавочкой «Самойла Солодия и Самуила Сосиса» — остановился для того, чтобы придержать ускоренное биение сердца: сейчас он переступит порог явки как настоящий революционер.

Впрочем, даже самому Сашку казалось странным, почему это он вдруг так разволновался. Впервинку ли ему это? Разве не он давал адрес поста первой линии, стоя на посту второй линии? Разве не он забирался на высоченные — тридцать сажен от земли — трубы мельницы братьев Анатра, сахарного завода Бродского и джутовой фабрики Родоконаки, чтобы водрузить там на страх классовым врагам красные знамена? Разве это не он, каждую минуту рискуя быть пойманным с поличным и погореть, ежедневно доставлял с самого Куяльника на Старый Базар газету «Коммунист» и листовки на французском языке? И, наконец, разве не он, Сашко Птаха, прибыл только что из Слободзеи, пройдя сквозь пикеты французских, польских и деникинских заслонов? И разве не ему пришлось не далее как сегодня утром пробиваться через село Беляевку под гром пушек, под пулеметным огнем, среди трупов черных сенегальцев, мимо виселицы с телами беляевских повстанцев?

Все это было. Но на явку для встречи с руководителем подполья Сашко шел впервые в жизни и впервые в жизни должен был сказать пароль и услышать предназначенный именно для него отзыв…

Он решительно открыл дверь, звякнул колокольчик на пружине вверху двери, и Сашко остановился перед прилавком.

В лавочке, к счастью, не было никого, а за прилавком, пересчитывая деньги в кассе, сидел сам — не то Самойло Солодий, не то Самуил Сосис. Он прервал свои подсчеты и бросил на Сашка безразличный взгляд: событие было не великой важности для истории человечества — подросток зашел в лавочку купить папирос на украденные у отца деньги.

— Ну? — буркнул Самойло Солодий или Самуил Сосис.

Если бы в лавочке находился посторонний человек, то Сашко, действуя по инструкции, должен был бы купить каких угодно папирос и поскорее убраться восвояси. Но в лавочке не было никого, и поэтому Сашко имел право начать прямо с пароля.

Он сказал, и голос его задрожал от волнения, за что он тут же проклял себя на всю жизнь.

— Дайте мне «Сальве» братьев Поповых, только не в желтых обертках и не в зеленых, а в белых.

Как известно, легкие папиросы «Сальве» братьев Поповых были в желтых, крепкие — в зеленых, а самые крепкие, на коробочках которых так и было напечатано «крп. крп.», что обозначало «крепче крепкого», — в белых. Впрочем, в этот момент крепость табака не имела никакого значения. В эту минуту имело значение только то, что был произнесен индивидуальный подпольный пароль и произносил его не кто иной, как Сашко Птаха, молодой подпольщик.

Сашку казалось, что Самойло Солодий или Самуил Сосис сорвется после этого со своего места, восторженно посмотрит на Сашка, протянет к нему руки и обнимет. Во всяком случае, каким-нибудь бурным излиянием чувств обнаружит свое восхищение тем, что перед ним стоит такой неказистый и совсем еще молодой парнишка, а, гляди-ка, уже подпольщик! Что должно было произойти после этого, Сашко не представлял себе. Очевидно, они начнут трясти друг другу руки и хлопать друг друга по плечам.

Ничего подобного не произошло. Самойло Солодий или Самуил Сосис даже не оторвался от своих засаленных «керенок», рублей и франков, даже глаз не поднял, как будто и услышанные слова пропустил мимо ушей. Он только кивнул головой через левое плечо в сторону маленькой дверцы позади прилавка, которая вела, должно быть, на склад с товаром, и при этом произнес скороговоркой, почти невнятно:

— В белых коробках под рукой нет, попросите на складе у приказчика.

Это и был отзыв на пароль.

Сашко машинально двинулся туда, куда ему указали, но пошел, надо признаться, сильно разочарованный.

Но если бы Сашко оглянулся, то увидел бы, что лавочник Солодий или Сосис, который был таким же Солодием или Сосисом, как и лавочником, лишь только Сашко протиснулся мимо него за прилавок, быстро и внимательно оглядел его с ног до головы и бросил настороженный взгляд сквозь витрину на улицу. После этого он успокоился, и на его лице и вправду мелькнула добрая улыбка, почти полная восхищения, которую действительно можно было прочитать так: «Молодой парнишка, а, гляди-ка, уже подпольщик».

2

Сашко вошел в заднюю каморку, всю заваленную фанерными ящиками с папиросами и табаком, и сразу остолбенел: с ящика с папиросами навстречу ему поднялась… Галя.

— Товарищ Галя? — одновременно и обрадовался и разочаровался Сашко. — А где же… этот… товарищ Николай?

Он окончательно смешался и умолк. Увидеть Галю ему было очень приятно, даже более чем приятно, потому что каждый раз, как он ее видел, у него всегда сладко замирало сердце, заливалось румянцем лицо и слегка деревенели пальцы рук. Но ведь сейчас он встретился с Галей уже не так, как раньше, — как разносчик газет и прокламаций для передачи в город, — а как… с товарищем-подпольщиком на явке, и… сейчас она, наверно, будет очень удивлена и восхищена тем, что Сашко такой же подпольщик, как и она…

— Здравствуй, Саша! — приветливо сказала Галя. — Что ж ты, даже поздороваться забыл?

Зардевшись, Сашко торопливо и неуклюже поздоровался.

— Ну, садись и докладывай.

— О чем… докладывать? — растерялся Сашко. Он не догадывался, что именно Галя, руководитель Иностранной коллегии — член подпольного Военно-революционного комитета, который сегодня дежурил на явке в табачной лавочке и должен принять от него рапорт.

— Как о чем? — засмеялась Галя. — О том, что поручил тебе пересказать Военно-революционному комитету Григорий Иванович.

Сашку понадобилась добрая минута для того, чтобы понять все, чего он еще не понял, и собраться с мыслями, которые он, как только увидал Галю, сразу растерял неизвестно почему…

Галя терпеливо ждала. Она была сегодня неразговорчива, как будто взволнована чем-то и опечалена, и смех ее тоже был какой-то горький.

Дело в том, что только сегодня утром стало известно, что французы и греки захватили Херсон. Греческие и французские войска уже давно стояли под Херсоном, но не отваживались брать его штурмом. В городе была сильная группа вооруженного пролетариата, сгруппировались и партизанские отряды, образовавшиеся после антигетманского и антинемецкого восстания из повстанцев Чаплинской волости, был и немецкий гарнизон, который выбрал свой совет солдатских депутатов и хотя провозгласил только нейтралитет, однако, под влиянием группы спартаковцев, мог в любую минуту выступить на стороне восставшего народа против англо-французского десанта. А у немцев была дальнобойная артиллерия, угрожавшая речной флотилии союзной эскадры. Но в группу спартаковцев проникла измена, немецкий гарнизон оставил город и отошел в сторону Николаева, партизанские отряды попали под франко-греческий перекрестный огонь с берега и с воды, а рабочая дружина из трехсот бойцов во главе с руководителем херсонского подполья, только что присланным из Харькова коммунистом, была окружена и разоружена. Судьба херсонских красногвардейцев вызывала большую тревогу, потому что, ворвавшись в Херсон, интервенты учинили дикую расправу: город горел, а на улицах лежали трупы погибших в бою и расстрелянных. Оккупанты хватали и убивали каждого, у кого были мозоли на руках, — мозоли считались признаком принадлежности к большевизму. Особенно неистовствовали греки. «Иисусова кавалерия», как прозвали в Одессе греков, — «конница» которых гарцевала на ослах, а артиллерийские повозки тянули мулы, — вызывала у одесситов только презрение и насмешки. Греческие офицеры все поголовно были «пижонами», заботились только о блестяще начищенных сапогах, ходили в дамских корсетах, выщипывали брови и красили губы. Греческие солдаты, сплошь безграмотные, выглядели темной, забитой массой, религиозной до фанатизма. Пробиться к ним подпольщикам не удавалось: не было товарищей, владевших греческим языком. И вот в ходе боев греки оказались самыми жестокими карателями. Греческие офицеры были проникнуты контрреволюционным духом, солдаты одурманены кулацкой пропагандой против «коммуны», которая, мол, является семенем антихриста, богохульствует, землю и имущество отбирает, женщин национализирует, а детей пожирает… Греческие башибузуки чинили дикие насилия и злодеяния. Вооружены они были автоматическим американским оружием новейших образцов.

Заливая Херсон кровью, французы и греки вместе с деникинскими отрядами двинулись к Николаеву и уже сегодня утром взяли его в кольцо.

С падением Херсона и после захвата железной дороги Херсон — Николаев порвалась и связь с мощным большевистским подпольем в Каховке, Алешках и Бериславе.

Теперь территория, захваченная интервентами, значительно расширилась: были заняты Крым, Херсонщина, Одесщина, Бессарабия — и делу борьбы против захватчиков был нанесен чувствительный удар.

Галя действительно была расстроена, когда прибыл к ней посыльный от Котовского, комсомолец Птаха Сашко…

— Ну, что же ты? Докладывай… — поторопила Галя Сашка.

Сашко уже овладел собою, но не знал, с чего же собственно начинать. Докладывать ему приходилось первый раз в жизни, и готовился он докладывать товарищу Николаю, а не… Гале. Григорий Иванович точно объяснил ему, как и о чем нужно докладывать от самого начала их путешествия и вплоть до минуты отбытия Сашка в связь. Но сейчас все это казалось не столь уже значительным, да и неинтересным в сравнении с теми событиями, свидетелем которых Сашку привелось стать на обратном пути, после того как он простился с Григорием Ивановичем. Пробираясь в Одессу, Сашко попал в бой, и это его более всего взволновало — вот это собственно он и считал наиболее значительным. Про это и надо было немедленно же рассказать, тем более… Гале. Но когда Сашко уже открыл было рот, чтобы заговорить, он сразу же понял, что не умеет пересказать того, что видел сам. И. действительно — как же это рассказать? Просто так, как было: «Иду это я, значит, по большаку, приближаюсь, значит, к селу Беляевке, как вдруг над селом как поднимется дым, как загремят пушки, да как затрещит пулемет!..» Нет, так, пожалуй, можно было бы рассказывать среди приятелей на улице. Но Гале… Да еще не просто рассказывать, а докладывать…

— А… с чего начинать? — теряясь и краснея, задохнулся Сашко. — С… этого… с начала или сразу с конца?

Галя улыбнулась.

— Нет, Сашко, ты давай уж с начала, а потом дойдем и. до конца. Только коротко, самое главное. Все, что велел передать Григорий Иванович.

Память у Сашка была превосходная. Григорий Иванович заставил повторить поручение два раза, и Сашко мог пересказать его точно — слово в слово.

Первую остановку они с Григорием Ивановичем сделали, пройдя сорок километров, в Беляевке. Отсюда начинался водопровод в Одессу; тут, на Днестровском лимане, была насосная водопроводная станция. Ее охранял сейчас французский гарнизон, состоящий из черных сенегальцев. Григорий Иванович поручал Сашку передать, что работники станции превосходно понимают, каково значение водопровода для Одессы. Они в любую минуту могут вывести станцию из строя и лишить город воды. Настроение сельского населения было тоже боевое: крестьяне еле сдерживают свою ненависть к оккупантам. Станция и село могут хоть завтра выставить сотню бойцов, вооружив их гранатами, обрезами, пистолетами.

— А когда я возвращался обратно один, тоже через Беляевку… — сразу увлекаясь, начал было Сашко, но Галя остановила его:

— Ты уж сначала заканчивай, что передал Григорий Иванович, а затем расскажешь и о том, что было, когда ты возвращался обратно.

Галя оборвала Сашка на самом важном, как он считал, месте, но он послушно умолк и вернулся к тому, что передавал Григорий Иванович.

Следующее село, которое они посетили, были Маяки. В Маяках тоже можно рассчитывать на три десятка человек, но оружия там нет совсем. В Яськах чувствуется влияние кулаков; там надо быть осторожным, и в партизаны можно завербовать только единицы, из числа батрацкой молодежи. В Троицком людей наберется еще меньше, но там есть группа бывших фронтовиков — человек пять, а главное, оружия они припрятали человек на двадцать. Зато село Граденицы может стать опорным пунктом для формирования Днестровского отряда: здесь и людей наберется немало, потому что есть беженцы с того берега, от румын, и остатки еще антигетманского повстанческого отряда. Оружие тоже найдется — после того как Григорий Иванович свяжется в Слободзее с местными партизанскими вожаками, распространяющими свое влияние и на Граденицы. В Тирасполе же Григорий Иванович надеется повидаться и с молдаванином Чебаном, который, говорят, создает сейчас партизанский отряд в самой Бессарабии.

Это собственно было и все. Запрашивал Григорий Иванович о следующем: поднимать ли людей сейчас и выводить группами в плавни, что было бы очень удобно летом, а в зимнее время трудно, или же сначала выявить силы по всему побережью, а затем поднять всех сразу для формирования большого партизанского отряда, примерно на двести штыков и полсотни сабель? Григорию Ивановичу надо было также знать — начинать ли немедленно отдельные диверсионные акты, чтобы не давать покоя оккупантам, или же, наоборот, держаться тихо и скрытно до самой минуты организации большого отряда, чтобы не распылять сил?

Галю сообщения Сашка заинтересовали чрезвычайно. Она аккуратно записала все цифры, поглядывая на карту, которую разостлала тут же на ящике с папиросами.

Сашко вспомнил еще одно, — чуть было не забыл. За Беляевкой на дороге они с Григорием Ивановичем встретили крестьянина по фамилии Жила. Он был не приднестровский, а из степи, из большого села Анатольевки. Хотел пробраться в Одессу, чтобы разыскать комитет большевиков, но не смог обойти пикеты и повернул к Днестру, так как слышал, что в Бессарабии большевики тоже организуют партизанские отряды. Сейчас этот Жила вместе с Григорием Ивановичем находился в Тирасполе.

Григорий Иванович запрашивал, как лучше поступить: пусть идет Жила через Днестр, на румынскую сторону, или лучше оставить его в отряде, формируемом Григорием Ивановичем? Дело в том, что Жилу хорошо знают и любят в селе. Собственно анатольевские крестьяне и послали его разыскать большевистских руководителей и сообщить им, что они хотят организовать у себя в селе отряд Красной гвардии или Красной Армии и бить Антанту.

— Превосходно! — сказала Галя. — Передан Григорию Ивановичу, чтобы мелких диверсий не производил, сил не обнаруживал. Тайно организуя группы в каждом пункте, пусть проводит с людьми военные занятия, накапливает силы для создания в этом районе отряда штыков в пятьсот и сабель по возможности. Крестьянина Жилу надо пока задержать. Я запрошу Ревком о селе Анатольевке, и мы передадим специальные указания, когда ты придешь в другой раз. А пока пусть Григорий Иванович присмотрится к Жиле. Если он окажется надежным, то ему надо будет возвратиться в свое село и вывести из него боевую группу, чтобы влить ее в отряд Григория Ивановича… Вот так! Ну, а что случилось с тобой в Беляевке, когда ты возвращался?

— Понимаете! — сразу же загорелся Сашко, наконец, дождавшись, когда можно будет заговорить о «самом главном». — Иду это я, значит, по дороге, приближаюсь уже к Беляевке, вдруг как поднимется над селом дым, как загремят вдруг пушки, как затрещат пулеметы…

— Погоди, погоди! — перебила его Галя. — Какой дым? Какие пушки? Какие пулеметы? Разве там бой?

— Да бой же, бой! — У Сашка даже глаза засверкали, и он соскочил с ящика, на котором сидел. — Огромный бой! Они бьют из пушек, а наши выставили пулемет, а они бросили одну цепь, потом другую, а наши…

— Погоди! — опять перебила Галя встревоженно. — Я ничего не понимаю. Кто «они»? Кто «наши»?

— Ну, «они» — французы! — Сашка брала досада, что Галя такая недогадливая. — А «наши», конечно, наши: беляевские, рабочие станции и крестьяне — те самые, про которых Григорий Иванович говорил, что они хоть завтра готовы. Так они уже сегодня…

— Боже, какой ужас! — Галя даже схватилась за голову. — Ну, и их, конечно, французы разгромили… и…

— Погромили… — горько признал Сашко. — Ой, как погромили! Хаты попалили, а улицы просто завалены трупами… Там и дети, и женщины… Плач стоит над селом! Но рабочие станции и крестьяне из села, которые уцелели, отошли вдоль лимана на Тирасполь… Говорят, что будут искать отряд матроса Ивана Голубничего…

Галя сидела совсем расстроенная, сжав голову руками, и Сашко замолчал на полуслове. Он ожидал совсем другой реакции: восхищение Гали беляевскими героическими событиями, радости по поводу того, как народ пылает ненавистью к оккупантам. А Галя… Сашко молчал, хотя о своих собственных переживаниях — о том, как он пробивался во время боя через село, как несколько раз чуть не погиб от шальных пуль и как еле удрал от черных солдат, которые даже погнались было за ним, — он так еще и не рассказал.

А произошло в Беляевке следующее. Григорий Иванович после бесед с рабочими водопроводной станции вынес справедливое суждение, что настроение здесь боевое и трудно сдержать желание рабочих броситься в бой против оккупантов. Во время беседы ему — а у него и у самого чесались руки скорее начать боевые дела — пришлось долго уговаривать их не выступать преждевременно, пока он не получил заверения беляевцев в том, что они будут ожидать сигнала из Одессы. С тем он и двинулся дальше, на Маяки. Но через два-три дня, после того как Котовский навестил Беляевку, в село приехал отряд деникинцев-фуражиров и начал отбирать у крестьян хлеб и овес. Крестьяне фуража не дали, а фуражиров убили. Французы немедленно выступили, чтобы усмирить бунтовщиков. Но крестьяне, вооружившись чем попало, встретили их в боевом строю и окружили. Офицеров повстанцы перебили, а черных солдат отпустили, еще и угостили их — кто чаркою самогона, а кто и закускою после чарки. Сенегальцы ушли, распевая свои непонятные, негритянские песни, но через час или два по селу внезапно ударили пушки: из Одессы подкатило несколько броневиков, а за ними — отряды французов, белополяков и деникинцев. От артиллерийских снарядов село загорелось с четырех концов, а крестьян карательные отряды сжали тесным кольцом и начали расстреливать из пулеметов. Тогда не выдержали и рабочие на станции и выкатили свой припрятанный пулемет. Начался настоящий бой. Он был жестокий, но короткий; под натиском значительно превосходящих сил вооруженная часть крестьян и рабочих отступила к реке, остервеневшие каратели ворвались в село, подожгли хаты, а женщин и детей, оставшихся в селе, согнали на площадь, вешали и расстреливали из пулеметов…

Галя слушала Сашка и тихо плакала. Гале давно хотелось заплакать — еще после сообщения о падении Херсона и о зверствах французов и греков на улицах города. А теперь еще Беляевка! Галя не выдержала. Столько народу гибнет!..

Сашку тоже было жалко людей. Он не плакал, конечно, потому что он был мужчиной, но у него сжимались кулаки, и хотелось ему схватить винтовку, пулемет, гранату и идти в бой на изверга-врага! Но, по мнению Сашка, и Гале не следовало плакать: ведь она была революционеркой, большевичкой, подпольщицей, готовой к бою и к гибели товарищей в бою. Кроме того, в этих кровавых ужасах было, по мнению Сашка, и такое, чему надо было радоваться: народ не хотел покоряться оккупантам, народ восставал — значит дело революции двигалось вперед и вперед.

Он не удержался и так и сказал Гале.

Галя вытерла слезы и пристально посмотрела на Сашка. Сейчас, после слез, когда глаза у нее были красные, а на щеках засохли слезинки, она была и вправду похожа на совсем маленькую девочку, куда меньше даже Сашка. Но смотрела она на Сашка сурово, и под ее взглядом он смутился.

— Сашко, — строго сказала Галя, — я вижу, ты ни черта не понимаешь, и, наверно, придется отозвать тебя от Григория Ивановича, чтобы ты не наделал еще какой-нибудь беды…

— Как отозвать? — растерялся Сашко. — Чего я не понимаю?

— Ты просто еще мал! — сказала Галя.

И это было так жестоко, так обидно, что у Сашка тоже чуть не брызнули слезы. Опять по его больному месту — о его молодости!

Сашко сорвался с места и швырнул шапку в угол.

— Тогда… тогда… сами можете…

Он чуть не сказал черт знает что, совсем по-мальчишески, вроде.: «Сами можете играть», — только гораздо более серьезное, возможно совершенно непоправимое. Но вовремя опомнился: у него только скрипнули зубы и гневно заблестели глаза. Мрачный и оскорбленный стоял он перед Галей.

— Сядь! — холодно, но тоже грозно приказала Галя. — Нет, сначала подними шапку, а потом садись и слушай.

Это было сказано так, что Сашко невольно подчинился.

Когда он сел, Галя сказала сухо, но в ее голосе был дружеский упрек:

— Ты — комсомолец, молодой еще подпольщик, молодой большевик, но должен уже понимать и навсегда запомнить: в революции побеждает не горячность, а выдержка. Так учит нас наша партия. Надо накопить силы — и тогда удар! Дорогие наши люди в Беляевке не сдержали своей ненависти — и погибли. Они стали жертвами интервентов. И от их несвоевременного восстания мало пользы для общего дела. Наоборот, на некоторое время, возможно, оно даже ухудшает дело: погибли силы, которые нужны были для борьбы и победы. В нашем народе великие силы, но они еще распылены, еще не сплочены, не везде еще готовы к бою. Силы эти надо выявить, сплотить, подготовить и лишь тогда ударить по врагу общим, всенародным восстанием, сразу со всех сторон. Для этого и поехал Григорий Иванович по Днестру, для этого десятки наших коммунистов разошлись теперь по городам и селам оккупированной территории, для этого работаем и мы здесь, в подполье. Это обеспечит нам победу, предотвратит бесцельную трату наших сил. Начинаешь ты понимать, Сашко?

Сашко уже понимал. Действительно, это было именно так.

Так говорит на комсомольских собраниях и Коля Столяров. Именно это слышал Сашко и от многих большевиков, которых ему приходилось слушать на митингах еще тогда, когда в Одессе была советская власть, да и позднее, во время немецкой оккупации, когда подготавливалось антигетманское и антинемецкое восстание…

Сашко понурился.

— Правда…

И Сашку сделалось очень досадно, даже горько, что он еще такой непонятливый; что греха таить — действительно от горшка три вершка, молоко на губах не обсохло…

В эту минуту дверца скрипнула; в каморку вошел Сосис или Солодий и сразу прикрыл за собою дверцу.

— Товарищ Галя, — сказал он, — там пришел еще один, матрос, пароль верный, и я его знаю… Заходить ему теперь же или пусть подождет, пока вы…

— Матрос? Наверно, Шурка? — обрадовалась Галя. — С радионовостями! — Она колебалась мгновение, поглядывая на Сашка, но вдруг решилась: — Ничего, пусть заходит!

Солодий или Сосис вышел, и в каморку действительно вошел Шурка Понедилок из Морского райкома партии.

— О! — весело удивился он. — Да тут какой-то пацан! — Он радостно поздоровался с Галей. Веселье и радость так и струились из каждой черточки Шуркиного юношеского лица. — Это что еще за шпингалет?

Сашко глядел исподлобья. Опять — «пацан»! Да еще и «шпингалет»!.. И кто?.. Да Сашко Птаха с Ланжерона знает этого шкета с Молдаванки как облупленного. Это же Шурка Понедилок, которого хлопцы на берегу дразнят: «Скривись, середа, на пятницу», — сам только в позапрошлом году пошел во флот, да и то в досрочный призыв военного времени. Тоже мне старый революционер!..

— У тебя какие-нибудь необыкновенные новости? — нетерпеливо спросила Галя.

— А разве у меня когда-нибудь бывают обыкновенные новости?

Шурка сдвинул бескозырку на затылок.

— Новости — во!

— Ну, ну? — Гале хотелось скорее узнать новости. Она махнула рукою на Сашка. — Ничего, Шурка, это свой. Если новости хорошие — говори: хорошие новости можно всем знать.

Гале не терпелось, и именно поэтому Шурке хотелось ее подразнить. Он сел на ящик, вытянул ноги, снял бескозырку, сдул с нее пылинки, опять надел. Он намеревался долго так канителиться, чтобы еще сильнее разжечь Галино нетерпение. Но вдруг сам не утерпел и выпалил:

— Восстал Пятьдесят восьмой французский полк!

— Что ты говоришь?!

Новость, которую только что приняли искровики с радиотелеграфа судна «Граф Платов», действительно была не какая-нибудь. Пятьдесят восьмой французский пехотный полк, дислоцированный в Румынии против Тирасполя, действительно отказался выполнить приказ командования выступить на боевые позиции.

Обстоятельства были такие.

Тирасполь был захвачен внезапным налетом партизанского отряда Ивана Голубничего, и Пятьдесят восьмой французский полк, дислоцированный на той стороне Днестра, в Бендерах, получил приказ перейти мост, выбить партизан из города и восстановить в нем власть оккупантов. Батальоны вышли на позиции, стали против города, но идти в бой… отказались. Солдаты сказали: «Мы уже отвоевались за четыре года, в Париже подписывается мир, войны Советской России никто не объявлял — и мы не пойдем на территорию Советской России…» Как раз в это время артиллерийский дивизион, расположенный в глубине румынской территории, уже открыл огонь по Тирасполю. Но пехотинцы перерезали провода, связывавшие наблюдательный артиллерийский пункт с батареями, и сорвали огонь. Они заявили: «Русский народ нам не враг. Зачем убивать русских и разрушать их дома?» — «Это же большевики, — объясняли им офицеры. — Мы должны идти в бой не против русских, а против большевиков». — «Если русским нравятся большевики, — отвечали солдаты, — то это их дело; пусть живут себе и с большевиками…» Полк снялся с позиций и вернулся в казармы вопреки приказам офицеров. Казармы немедленно же были окружены частями французской полевой жандармерии. Командование угрожало солдатам репрессиями и полевым судом и требовало немедленно выступить на позиции. Но солдаты категорически ответили, что воевать с Россией не будут. Они пойдут в Тирасполь на постой, но без оружия — пусть их отвезут туда поездом, и они расквартируются как резервная часть. Командование вынуждено было дать на это свое согласие. Тем более что партизаны Ивана Голубничего к этому времени уже сами оставили город и отошли на территорию Украины. В город вступили белополяки и деникинцы. Полк погрузился в эшелон, и солдаты прибыли в Тирасполь без оружия. Командование сразу приказало передислоцировать бунтовщический полк дальше — в Раздельную…

Сообщение чрезвычайно взволновало Галю. Это еще не было восстанием, но это было неповиновение — неповиновение, оказанное не отдельными бойцами, а целым полком: массовый организованный акт неповиновения. Такой факт случился впервые за время оккупации. Разложение армии оккупантов было очевидно.

Галя особенно торжествовала: Иностранная коллегия засылала в Тирасполь и в Бендеры и газету «Коммунист» на французском языке и листовки, — не было сомнения, что пропаганда Иностранной коллегии была одною из причин отказа французских солдат идти в бой против большевиков и Советской страны.

Но Сашко Птаха отнесся к радости Гали и Шурки несколько скептически.

— Что ж тут такого? — сказал он, стараясь говорить как можно солиднее. — Если бы они действительно восстали и ударили по своей жандармерии или перекинулись с оружием к партизанам! А то что же такое… только не захотели воевать, а потом… все-таки подчинились командованию: перешли на нашу территорию…

Галя радостно засмеялась.

— Это и хорошо, — воскликнула она, — что перешли! Хуже было бы, если бы они там и остались!

Сашко не понял.

— Как же ты не понимаешь этого? Эх, ты! — Галя не сердилась, она смотрела на Сашка сияющими глазами. — Да пойми же, наконец: французские солдаты перешли на нашу территорию… вместе со своим неповиновением! Теперь от них это неповиновение распространится и по другим частям. Ведь солдаты Пятьдесят восьмого полка будут встречаться с солдатами других частей. Понял? Молва об этом полетит, как пожар, ее ветром понесет от одной французской части к другой. Ну? Понял?

— Эх ты, пацан! — сияя всем своим веселым лицом, сказал и Шурка Понедилок, хлопнув Сашка по спине, и вдруг провел косточками пальцев по Сашкиному темени против волос, сделал ему «грушки».

Сашко, разумеется, из Галиных слов все уже прекрасно понял, но «грушки» — это было в самом деле больно, да и этот выскочка Шурка опять поразил его в самое сердце. Слезы, наконец, выступили у Сашка на глазах.

Он сорвался с места и стал перед матросом Шуркой Понедилком.

— А ну, полегче! — грозно сказал Сашко Птаха, выпятив грудь. Сашко был парень крепкий, пожалуй не слабее щуплого Шурки, хоть и был моложе его лет на пять. — А то как дам!

Шурка, весело смеясь, слегка оттолкнул Сашка плечом.

— А раньше ты мне давал?

— А скривись-ка, середа, на пятницу! Мамалыга с Молдаванки!..

— Да тише вы! Ребята! — рассердилась Галя. — Вы что, одурели?

Сашко и Шурка разошлись. Сашко волком поглядывал исподлобья. Шурка, смеясь, протянул руку:

— Ну, давай «пять», товарищ комсомолец!

На этом и закончилось первое конспиративное свидание комсомольца Сашка Птахи. Еще раз повторив указания Григорию Ивановичу, Галя спровадила Сашка и приказала ему сегодня же возвращаться в Слободзею.

Про случай с Пятьдесят восьмым полком Григорий Иванович уже, конечно, должен был узнать в Тирасполе. Галя передавала, чтобы он использовал этот факт как можно шире: в беседах с крестьянами нужно непременно рассказывать о нежелании французских солдат идти в бой против большевиков.

Шурка Понедилок тоже сейчас же ушел. Его дело было сообщить новости областкому; теперь он должен был спешить в порт, к себе на корабль, а до того ему надо было еще забежать на Молдаванку, домой, — наколоть маме дров, принести воды, да и козу следовало бы подоить…

Галя тоже не осталась на явке. Она спешила на заседание Иностранной коллегии в «Открытие Дарданелл».

Галя ушла сегодня из своих катакомб на Куяльнике не только потому, что дежурила с утра на явке, а еще и потому, что Иностранная коллегия сегодня вечером должна была решить очень важный вопрос: организацию встречи подпольных групп, созданных на кораблях и в частях оккупационной армии. Но теперь, после Шуркиного сообщения, Галя решила до этого повидаться еще с Ласточкиным, чтобы немедленно же передать ему новость о восстании Пятьдесят восьмого пехотного полка.

Галя знала, где сейчас искать Ласточкина. Ласточкин подготавливал областную конференцию — конференция должна была состояться на Пересыпи, в «Доме трудолюбия», и Ласточкин должен быть там: уже прибывали делегаты издалека — из Елизаветграда, из Вознесенска, Николаева, Березовки.

Однако в «Доме трудолюбия» Галя Ласточкина не застала.

Это ее расстроило. Кроме Шуркиной, были у нее и другие важные новости, приятные Ласточкину. Из Киева прибыла новая группа товарищей; искала связи группа большевиков-грузин, которая действовала в частях добровольческой армии и прибыла с деникинским полком из Новороссийска; на мелких заводах Вальтуха, Спивака и Спиванова, Ройхварга, где до сих пор не было большевистских организаций, потому что там среди рабочих, бывших кустарей и мелких собственников, действовали меньшевики, наконец создались пусть и небольшие, но большевистские подпольные группы. Большевистские силы и в городе и в области росли день ото дня.

Были новости и неприятные. Морем на транспортах Ропита под охраной французских миноносцев прибыли свежие контингенты французских и греческих войск: пехота, артиллерия, танки. Интервенты разворачивали наступление, расширяли плацдарм и увеличивали на нем вооруженные силы.

Обо всем этом следовало уведомить Ласточкина безотлагательно.

Однако ничего не поделаешь, приходилось ждать до вечера: встреча с Ласточкиным для отчета за день была назначена Гале уже после совещания Иностранной коллегии. Раз Ласточкин ушел, то теперь его не найти, да и не любил он, когда его искали, идя по его следам. В таких случаях он всякий раз констатировал недостаточность конспирации и начинал конспирироваться еще тщательнее.

3

Ласточкина действительно нельзя было разыскать на Пересыпи, потому что он в это время был совсем в другом конце города — на Малом Фонтане, в Ботаническом саду.

Ласточкин решил навестить профессора Панфилова.

Когда Ласточкин подошел к Ботаническому саду, привратник, старый дед в заношенном мундире николаевского солдата и в такой же древней матросской бескозырке, долго не хотел его пропускать. Привратник, как понял Ласточкин, не столько охранял самый сад — потому что в сад легко было перелезть через забор или зайти с моря, с обрыва, где вообще не было забора, — сколько оберегал покой и труд самого профессора.

— Гаврила Иванович, — твердил старый привратник, недружелюбно поглядывая на незнакомого ему человека, — очень заняты. Они в кабинете изучают науку, времени у них мало, и хотя они сами к людям очень приветливы, но надо же и людям иметь до них совесть и не мешать им в их научной деятельности.

Наконец, когда Ласточкин, потеряв уже надежду пробиться к профессору, сказал, что он имеет дело к Гавриле Ивановичу от его хорошего знакомого, агронома из Бессарабии Онищука, привратник вдруг сменил гнев на милость.

— От Онищука, — переспросил старый привратник, — то есть от Григория Ивановича? Так бы сразу и сказали. От Григория Ивановича — это совсем другое дело; от Григория Ивановича всегда можно. Заходите, коли так. Вот так и пойдете по главной аллее, а потом заверните налево, к оранжереям, а там сразу в пристройке и кабинетик Гаврилы Ивановича. Идите, идите свободно, тут всем можно ходить, а ежели от Григория Ивановича, то профессор всегда будут рады.

Ласточкин нашел оранжерею и постучал в низенькую дверь.

За дверью стояла тишина. Ласточкин постучал еще раз и прислушался. Потом постучал в третий раз громче и подумал о том, что, очевидно, профессор вышел, а привратник этого не заметил.

Ласточкин уже собирался было отойти от двери и где-нибудь подождать, как вдруг дверь отворилась и на пороге появился человек.

Сомнения не было, это и был профессор Панфилов.

На пороге стоял небольшого роста, худощавый, даже щуплый и в то же время изящный человек с седыми усиками и белою бородкой. Здоровья он был, несомненно, слабого. Его серые глубокие глаза светились, может быть, и не скорбью, однако какою-то умиротворенной печалью. Во взгляде его была большая сосредоточенность, но вместе с тем и как будто жадность ко всему вокруг. Он смотрел пристально, но взгляд его сразу же уходил куда-то в скрытые и, возможно, совершенно далекие мысли. Чувствовалась большая сдержанность этого человека, его желание остаться незамеченным, в стороне и в одиночестве; и одновременно не только глаза, но все его лицо, вся фигура профессора излучали приветливость, искреннее желание пойти вам навстречу и подать руку, чтобы вы не споткнулись.

Одет был профессор в черный сюртук, на нем был галстук «бабочка», и хотя на плечи было накинуто теплое пальто с каракулевым воротником, полы которого он придерживал одной рукою, как халат, — вся одежда сидела на щуплом старичке как-то очень складно и была чрезвычайно аккуратна, чиста, даже элегантна.

Профессор смотрел на незнакомца, который постучал к нему и прервал его работу, ясными глазами — без тени раздражения или неудовольствия. Он сухо покашливал коротеньким, тихим кашлем человека, страдающего сердечной болезнью или туберкулезом.

— Вы, очевидно, плохо слышите? — первым нарушил молчание профессор, приветливо глядя на незнакомого ему человека. — Вы постучали в первый раз очень тихо, очевидно боялись меня испугать; потом громче и, наконец, совсем громко. Я ответил вам все три раза, а вы так и не вошли. У вас что-нибудь не в порядке со слухом?

Профессор говорил тихо, но очень внятно; таким тихим и отчетливым голосом он, очевидно, читал лекции студентам в университете.

Ласточкин, сам не зная отчего, вдруг сконфузился. Этого он никогда за собою не знал. Ему приходилось встречаться и разговаривать с десятками и сотнями людей разного общественного положения и разнообразнейших профессий, приходилось постоянно, изо дня в день, работать среди людей и с людьми — вся его жизнь проходила на людях, — и он всегда чувствовал себя спокойно и уверенно, зная, что ему нужно и чего можно ожидать от каждого нового человека. И вот сейчас, может быть впервые в жизни, Ласточкин вдруг ощутил, что чувствует себя так, как робеющий студент перед профессором — грозою университета.

— Извините, профессор… — промямлил «студент» Ласточкин, — что побеспокоил вас… но…

Профессор отступил от порога и гостеприимно пригласил Ласточкина:

— Пожалуйста, входите.

«Кабинет» был обыкновенной небольшой комнаткой при оранжерее, очевидно частью самой оранжереи, — об этом свидетельствовали и широкое, разделенное на мелкие квадраты окно во всю стену и наклонный потолок, тоже застекленный. В уголке на большом простом, дощатом столе стояло несколько горшочков с какими-то растениями; на другом, поменьше и пониже, лежало много больших конторских книг, аккуратно сложенных в стопки. Стоял еще небольшой столик, застланный газетами, и на нем — чернильница и развернутая рукопись. Страница рукописи была наполовину исписана, и строчка обрывалась: профессор писал, когда Ласточкин потревожил его.

— Я помешал вам, профессор, — с искренним сожалением промолвил Ласточкин. — Вы как раз работали. Обещаю вам, что не задержу вас.

Профессор коротко кашлянул и просто сказал:

— Раз вы пришли, значит у вас ко мне дело. — Профессор был естествен с людьми и именно такой же естественности ожидал и по отношению к себе. — Садитесь, пожалуйста. Извините, с кем имею честь?

И вдруг, неизвестно почему, — возможно, под влиянием ощущения простоты и естественности профессора — Ласточкин назвался не каким-нибудь выдуманным именем, даже не партийной подпольной кличкой «Ласточкин», а своим собственным, так редко употребляемым, как будто забытым даже для самого себя именем:

— Смирнов Иван Федорович…

Имя это — имя закройщика с киевской швейной фабрики, которое после девятьсот пятого года фигурировало, пожалуй, только в сводках жандармского управления, на военно-полевом суде в обвинительном акте по процессу большевистского подполья и в списке каторжан на далеком Севере, а после революции было именем председателя Киевского профессионального союза работников иглы, одного из большевистских руководителей, заместителя председателя Киевского Совета рабочих и солдатских депутатов — одесскому профессору Панфилову, конечно, не могло быть знакомым.

Профессор и не скрыл своего незнания за учтивыми фразами или любезной улыбкой. Он внимательно повторил:

— Смирнов Иван Федорович, — будто прислушиваясь к самому звучанию или заставляя память вызвать какие-то ассоциации, и сразу просто признался: — Не имею чести быть с вами знакомым. Смирнова Николая Кондратьевича знал, Смирнова Леонида Васильевича припоминаю. Смирнова Геннадия Ферапонтовича — тоже. Знал и Смирнова Ивана Федоровича, но это не вы: Смирнов Иван Федорович ведет сейчас кафедру в Казанском университете.

— Да, это не я… — невольно усмехнулся Ласточкин и сразу почувствовал себя с профессором несколько проще.

— Нуте-с? — сказал профессор Панфилов. — Я слушаю вас.

У Ласточкина была приготовлена беседа с ботаником и почвоведом профессором Панфиловым. Он должен был рассказать, что он — житель Центральной полосы России, — будучи заброшен сюда, на юг, невзгодами современной жизни, решил, однако, тут и поселиться, приобрести где-нибудь под Одессой домик и небольшой клочок земли, на котором собирался разбить садик, потому что давно является страстным садоводом-любителем. Вот и пришел он попросить у профессора почвоведа и ботаника совета: где тут, на юге, лучше приобрести землю, чтобы почва была плодородной? Таким способом рассчитывал Ласточкин подойти и к разговору о Дендропарке возле станции Долинской. С вечера Ласточкин на всякий случай зашел в публичную библиотеку на Херсонской улице и просмотрел справочник по растениям по разделу плодовых деревьев, а также несколько из ста опубликованных доселе научных трудов профессора Панфилова.

Узнав из библиографического указателя работ профессора, что он является также и самым выдающимся специалистом в вопросах растительности и почв северных сибирских болот и тайги, Ласточкин про запас приготовил и разговор о своих собственных наблюдениях в северной тундре и тайге, где отбыл несколько лет в ссылке. Разумеется, Ласточкин не собирался говорить о своей ссылке, а подготовился предстать в роли купца-пионера на стойбищах ненцев и эскимосов, что, естественно, и объяснило бы причину его пребывания на Севере. Это было в полном соответствии с паспортом Ласточкина — по паспорту Ласточкин, как известно, был купцом.

И вот, когда профессор сказал свое «нуте-с, я слушаю вас», Ласточкин вдруг, тоже, вероятно, впервые в жизни, почувствовал, что язык его прилип к гортани и он не знает, с чего же начать. Это было глупое чувство, и Ласточкину хотелось яростно накричать на самого себя. И с чего это он так конфузится перед обыкновенным профессором? Что это? Робость перед его авторитетом? Но ведь не студент же он! С чего ему краснеть?.. Или это потому, что всю свою жизнь Ласточкин жил и действовал среди рабочих и крестьян либо среди профессионалов-революционеров, а в специфическом кругу интеллигентов-ученых ему не приходилось бывать?

Ласточкин прокашлялся, словно отвечая на постоянное покашливание профессора, и сказал, указав рукой на развернутую на столе рукопись:

— Извините, профессор, вы, очевидно, готовите новый научный труд?

Профессор Панфилов бросил ласковый взгляд на недописанную страницу, на прерванную на полуслове фразу.

— Я пишу сейчас книгу на основе материалов наших предшественников в этой области и по моим собственным прежним работам. — Профессор отвечал на вопрос точно, не считая нужным что-либо скрывать даже перед незнакомым человеком. Из своей работы он не делал секрета и не строил из себя жреца науки, окутывая свою деятельность флером неизвестности и таинственности. — Я называю эту книгу «География России и Украины»; первая ее часть опубликована еще в четырнадцатом году, вторая — в шестнадцатом, сейчас я работаю над очерком климата и растительности юга Украины, что войдет, очевидно, в третью часть…

— Как это важно, профессор!

Панфилов сказал:

— Вы, Иван Федорович, не говорите так часто «профессор». Меня зовут Гаврила Иванович.

— Извините, проф… Гаврила Иванович…

Ласточкин опять почувствовал, что растерялся и не знает, что говорить, несмотря на то, что сейчас как раз выпадал весьма резонный случай — от книги, которую писал профессор, перейти именно на тот самый разговор, который подготовил Ласточкин: об этой самой растительности юга Украины… Но, быть может, именно потому, что подготовленный разговор так непосредственно увязывался с работой профессора, рукопись которой лежала перед Ласточкиным на столе, у него не поворачивался язык сразу перейти к уже подготовленному, такому близкому к теме работы профессора разговору.

Панфилов посмотрел Ласточкину прямо в лицо.

— Вы извините меня, Иван Федорович, но мне кажется, что вы чувствуете себя неловко и не знаете, как начать о том, с чем вы ко мне пришли. Так, пожалуйста, не смущайтесь и начинайте. Я слушаю вас. Нуте-с?

— Совершенно справедливо, Гаврила Иванович, — признался Ласточкин, — я чувствую неловкость, оттого что отозвал вас от большой работы своим маленьким делом. Это, знаете, очень неловко — отрывать от деятельности, имеющей общественное значение, незначительными личными делами. Но мне посоветовал обратиться к вам и уверил, что вы не обидитесь, мой большой приятель, бессарабский агроном Григорий Иванович Онищук.

— А! — искренне обрадовался Панфилов. — Григорий Иванович и ваш друг? Очень рад! Чудесный приятнейший человек Григории Иванович! Беззаветный энтузиаст человеческого будущего, чистейшим образом влюбленный, да, да, самою первою юношескою любовью влюбленный в жизнь, природу, и в совершеннейшее ее творение — в человека!

Лицо Гаврилы Ивановича даже засияло при воспоминании о его друге агрономе Онищуке. К тому ж Гаврила Иванович тоже, несомненно, был первой юношеской любовью влюблен в жизнь, в природу и в ее наисовершеннейшее творение — в человека, влюблен в людей вообще, а в хороших людей в особенности.

Как легко и приятно говорить с таким человеком, как Гаврила Иванович! И как трудно было Ласточкину разговориться с ним сейчас…

И Ласточкин уже понял, почему. Потому что с таким человеком, искреннего и чистого сердца, человеком душевной простоты и прямого характера, говорить можно только прямо и просто, а Ласточкину нужно было заниматься искусственными подходами, выкрутасами и околичностями. А окольными путями, подходами и выкрутасами с такими простыми и естественными людьми разговориться невозможно. Но имел ли Ласточкин право заговорить прямо — на это он не мог еще себе ответить.

— Нуте-с, так с чем же послал вас ко мне дорогой мой Григорий Иванович?

Профессор Панфилов пощипывал свои седые усики, свою совершенно белую бородку, и глаза его были задумчиво-спокойны и приветливы: он вспоминал что-то приятное про агронома Григория Ивановича Онищука.

Ничего не поделаешь, надо было начинать.

Ласточкин начал:

— Гаврила Иванович! Григорий Иванович рекомендовал мне посоветоваться с вами относительно моей идеи. Дело в том, что, будучи вынужден переселиться из Центральной полосы России сюда, на юг Украины, я принял решение остаться и доживать свой век здесь…

Ласточкин добросовестно изложил все приготовленное им фантастические повествование о своей мечте приобрести землицы и вырастить на ней сад. Гаврила Иванович слушал его внимательно, покашливая и поглаживая усики и бородку, утвердительно кивая головою и иногда присматриваясь к выражению лица собеседника. Когда Ласточкин закончил вопросом, где искать землю и какие деревья следует сажать в северной полосе южной степи, Гаврила Иванович минутку помолчал, а потом сказал, спокойно поглядывая Ласточкину в глаза:

— Уважаемый Иван Федорович! Ваша дружба с весьма симпатичным мне Григорием Ивановичем Онищуком дает мне право сказать вам прямо: вас интересует нечто совершенно другое, но, не отваживаясь изложить это прямо, вы начинаете… гм… издалека. Вы сделаете мне большое удовольствие, если оставите околичности и изложите свое дело прямо.

Ласточкин почувствовал, что его бросает в жар, что он окончательно погорел, и внезапно, точнехонько так, как назвал только что свою настоящую фамилию, он выпалил:

— А известно ли вам настоящее занятие Григория Ивановича Онищука?

Панфилов бросил на Ласточкина короткий взгляд и склонил голову к плечу.

— Правду сказать, я отчасти догадывался… кроме того, он говорил, что укрывается от мобилизации в добровольческую армию, к которой не лежит сердце Григория Ивановича…

Но Ласточкину приходилось уже идти напролом.

— Григорий Иванович скрывается не только потому, что уклоняется от мобилизации в белую армию, — сказал он.

Панфилов кашлянул.

— Тоже возможно. Григорий Иванович человек с очень широким мировоззрением и свободомыслящий.

— Григорий Иванович, — твердо сказал Ласточкин, в подполье, в котором борется против иностранных оккупантов.

Панфилов опять кашлянул.

— Скажите пожалуйста! Это… похоже на Григория Ивановича. Он такой горячий, неудержимый, непримиримый…

Вдруг Панфилов прервал себя и посмотрел на Ласточкина. Взгляд его был пытливый, но дружелюбный.

— Скажите, пожалуйста, я, насколько научился разбираться в людях, понимаю, что вы не из… как это называется… словом, не из жандармерии. Так кто же вы тогда, что так говорите со мною, с человеком, который не имеет ничего общего с тем, что вы называете… гм… подпольем?

Теперь Ласточкин должен был уже идти прямой дорогой до конца.

— Разве вы, профессор, не против иностранных захватчиков?

Панфилов кашлянул.

— Я люблю Россию…

— А я тоже из подполья, в котором мы вместе с Григорием Ивановичем боремся против иностранных захватчиков.

Панфилов пригладил усы и бородку.

— Нуте-с?

Ласточкин сказал:

— И я пришел к вам потому, что Григорий Иванович…

— С ним случилось что-нибудь? — встревожился Гаврила Иванович.

Ласточкин улыбнулся — на душе у него стало легко, радостно и светло — и положил свою ладонь на руку профессора, которая задрожала на ручке кресла при тревожном вопросе о Котовском.

— Нет, дорогой наш Гаврила Иванович! С ним ничего не случилось. Наоборот! Григория Ивановича нет в Одессе, потому что он должен был выехать для организации широкой, всенародной борьбы против иностранных захватчиков, которые потоптали нашу родную землю, заливают ее кровью нашего родного народа и с которыми все мы, вместе с вами, будем бороться беспощадно, до полной победы.

Гаврила Иванович сидел, прикрыв глаза веками. Лицо его оставалось таким же, как и раньше, ни одна черточка в нем не изменилась — он не побледнел и не покраснел, только как будто какие-то тени легли во впадинах под глазами.

— Скажите, Иван Федорович, — тихо спросил он, — вы вот упоминали, что ездили по северной тайге купцом… Это неправда?

— Правда! — ответил Ласточкин. — То есть неправда только то, что ездил купцом…

— Вы были там в ссылке? Вы были политическим ссыльным?

— Да, я был на каторге, потом в ссылке.

— Следовательно, вы не только против иностранных захватчиков, но и против… против…

Ласточкин помог ему:

— Против их наемников: деникинцев или петлюровцев, все равно, как они называются, но против контрреволюционеров…

Ласточкин сказал это резко и теперь смотрел, какое впечатление произвел его ответ на профессора Панфилова. Собственно именно теперь наступал решающий момент. Против иностранных захватчиков, англо-французских оккупантов, были настроены широкие, широчайшие круги русской интеллигенции, против них был каждый патриот. А что профессор Панфилов был патриотом, сомнения в этом не было. Но ведь многие из патриотически настроенной части старой интеллигенции не умели еще разобраться в событиях и даже выявить свое отношение к белогвардейщине. Расслоение в рядах интеллигенции собственно только начиналось на меже восемнадцатого и девятнадцатого годов. И расслаивали ее именно события, которые происходили на нашей земле после Октябрьской революции. Ведь и Деникин вопил о своем «патриотизме», ведь и петлюровцы орали о своей любви «до рiдноï неньки», ведь и те и другие отрицали свою прямую службу интервентам и объясняли свое сотрудничество с ними тяжелым стечением обстоятельств, ведь распространялась еще коварная и лицемерная пропаганда меньшевистских и других соглашательских идеек, тоже скрывавшихся за фразами об «отечестве», о «патриотизме», о «народе», даже «революции» и «социализме»… Как в этом вопросе самоопределяется профессор Панфилов — это и был решающий пункт.

Профессор Панфилов сказал:

— Я не разбираюсь до конца во всей этой… межпартийной борьбе… — Он опять прикрыл глаза веками. — У меня просто болит сердце за нашу родину и ее… будущее.

— Я не собираюсь агитировать вас, дорогой Гаврила Иванович, — возразил Ласточкин, — хотя прямо должен сказать вам, что я большевик.

— Скажите! — оживился Панфилов. Он открыл глаза и прямо взглянул на Ласточкина. — Следовательно, большевики тут есть… в подполье? Следовательно, правда то, что пишут в местных газетах о большевиках…

— Нет, — сказал Ласточкин, — то, что пишут в местных газетах, неправда. Правда только то, что большевики тут есть, их много, они сильны, организованны и борются против оккупантов и их наемников.

Панфилов долго молчал.

— А что же поручил передать мне Григорий Иванович? — наконец, спросил он.

Ласточкин сказал:

— И Григорий Иванович и я — мы выполняем то, что поручает нам руководство всей борьбою против иностранных захватчиков.

— Вот как! — Панфилов поднял брови и посмотрел снова прямо в глаза Ласточкину. — Не могу понять: какое же дело может иметь ко мне… человеку, который стоит в стороне от этой борьбы… большевистское руководство?

— Вы, Гаврила Иванович, не стоите в стороне. Одесса знает вас как общественного деятеля, который не может быть равнодушным к судьбе родной страны, знает как патриота, который не может не ненавидеть захватчиков и не может сочувствовать контрреволюции.

Гаврила Иванович кашлянул; было очевидно, что эти слова чувствительно действовали на его скромность.

— Нуте-с?

— Гаврила Иванович, — спросил Ласточкин, — вы ведь понимаете, что против интервентов бороться надо не только словом, но и делом?

— Нуте-с?

— Армии, как регулярной, так и партизанской, трудно проводить боевые операции в степи, особенно трудно сосредоточивать свои силы на степной равнине.

— Нуте-с?

— Руководство борьбою и хочет спросить вас: где, в каких именно пунктах южной степи наиболее удобно будет сосредоточить силы армии для удара по войскам интервентов и их наемников?

Гаврила Иванович сидел, прикрыв глаза веками. Он долго молчал.

Ласточкин ждал с волнением. Он волновался не столько по поводу прямого ответа на вопрос, где есть такие места, в которых можно сосредоточить большие партизанские отряды, готовя их к всеобщему удару, — в конце концов понимающий человек мог это установить и по хорошей полевой карте. Ласточкин волновался за этого человека, сидевшего перед ним: как поведет себя профессор Панфилов, старый русский интеллигент?.. Горячим, самым горячим желанием Ласточкина было, чтобы Гаврила Иванович Панфилов пошел с народом, помог ему в борьбе. Ласточкин видел: не профессор Гаврила Иванович Панфилов — милый, приятный и искренний человек — сидит перед ним; сидит, прикрыв глаза веками, и размышляет — с большевиками или против большевиков — передовая интеллигенция нашего народа…

Гаврила Иванович вдруг встал, подошел к дощатому столу в углу, покопался там в книгах и опять вернулся к столику. В руках у него был атлас. Он развернул его на странице «Юг России».

— Это очень просто, — тихо проговорил Гаврила Иванович и взял тонко отточенный карандаш. — Взглянем на рельеф местности…

Стоя у карты и водя по ней карандашом, как указкою, он начал, словно лекцию для студентов:

— Юг нашей родины имеет своеобразный и очень характерный рельеф. Это степь, которая начинается от отрогов Карпат на западе и тянется до Донецкого кряжа на северо-востоке. С северо-запада и северо-востока направляют свое течение к морям Черному и Азовскому все реки бассейнов Дона, Днепра и Южного Буга. Границею на западе будут Днестр и Прут. Но в данном случае эти реки интересуют вас меньше…

Гаврила Иванович на миг остановился и вопросительно взглянул на Ласточкина.

— Насколько я понимаю, войска, находящиеся в южной степи, то есть англо-французская армия, не имеют больших воздушных сил? — Ласточкин кивнул, искренне удивляясь специфически военной прозорливости этого глубоко штатского человека. И Гаврила Иванович закончил свою мысль: — Поскольку наблюдение с воздуха не представляет большой опасности, путями скрытного передвижения людских… скажем армейских, масс с севера на юг могут быть не только леса, но и долины рек. Прежде всего больших — Днепра и Буга с их поймами, — но и меньших, как вот эти — Ингулец, Ингул, Громоклея, даже еще меньших, они не обозначены на этой карте малого масштаба. На специальных военных картах все они обозначены, вы их там найдете. Но следует иметь в виду также и сезонные водостоки, которые не всегда заводнены, однако издавна создали потоками весенних вод широкие и глубокие овраги. На подступах к Одессе, например, эти овраги тянутся иногда на десятки и сотни километров — радиально с севера на юг. Любая масса людей, которая будет передвигаться по такому оврагу, может быть обнаружена с уровня степи только за сотню сажен от края самого оврага. Я думаю, что и на эти скрытые подступы стоит обратить внимание тому, кто имеет намерение передвигать… весьма большие массы людей и… гм… обозов с севера на юг. Эти овраги, поросшие кустами и бурьянами, иногда чащами кустов и бурьянов, а иногда и целыми перелесками, тоже могут быть местом… скрытого накопления людей, не хуже облесенных мест, которых… — Гаврила Иванович с досадою развел руками, — к сожалению, здесь совсем мало. Большой Анадоль остается на востоке, вне интересующей вас территории. А Савранские леса, ближайшие к Одессе с запада — вот они на карте, — слишком далеко: более чем в полутораста километрах.

Он кашлянул и с минутку помолчал.

— Я лелею эту мечту, я твердо надеюсь, что позднее, после окончания различных боевых действий, когда настанет мирное время, Советская республика, радея об интересах народа, одним из главнейших заданий поставит себе именно облесение степного юга, создание таких, знаете, дубрав. Они, знаете, будут иметь исключительное значение для увлажнения климата и для обогащения самой почвы, — словом, обеспечат благосостояние трудового населения. — Он снова кашлянул, как бы обозначая этими двумя покашливаниями, как двумя звездочками в рукописи, абзац — переход к новой теме. — Разумеется, местами накапливания больших людских масс могут быть и населенные пункты, но я превосходно понимаю, что вас они интересуют в наименьшей степени, потому что… потому что совершенно очевидно, что при тайном накоплении те силы, которые будут накапливаться, должны будут избегать населенных пунктов.

Ласточкин схватил руку профессора — карандаш выпал из нее, и оба они сразу наклонились, чтобы его поднять, — и крепко-крепко пожал.

— Спасибо! — прошептал он, взволнованный, до глубины души. — Вы думаете, Гаврила Иванович, что эти ваши соображения стоит передать и… ну, и командованию Красной Армии, которая… передвигается из Советской России, с севера на юг, степными просторами?

Гаврила Иванович скромно кашлянул.

— Я думаю, что в командовании армии есть стратеги и специалисты, которые и без моих соображений специалиста-географа принимают во внимание рельеф местности, учитывая всю своеобразную, неповторимую нигде в мире специфику южной украинской степи.

— Гаврила Иванович! — Ласточкин всматривался в карту. — А скажите: нет ли в самом деле где-нибудь пунктов облесения? Понимаете, в зимнее время чащи кустарника и бурьяна в поймах рек и в этих самых… оврагах весенних потоков совсем не то, что густой лес или, скажем, большой парк. Что вы, например, думаете о Дендропарке возле станции Долинской? — Ласточкин скорее ощутил, чем перехватил, какое-то движение в лице Гаврилы Ивановича и поспешил добавить: — Можете быть совершенно спокойны, Гаврила Иванович! Нам известна научная ценность долинского Дендропарка, гарантирую вам революционной совестью, что ни одно дерево в нем не будет срублено! Под страхом ответственности перед революционным трибуналом — ни одна веточка не упадет на землю в Дендропарке!..

Панфилову было очень приятно слышать горячую речь Ласточкина. Он спокойно улыбнулся и кивнул.

— Да, это очень удобное место для… скрытого накопления больших людских масс. Однако это ведь километрах в ста двадцати от моря… — Он помолчал одну секунду и прибавил: — Я, впрочем, могу порекомендовать вам хозяина этого парка…

— Давыдова? — спросил Ласточкин. — Внука декабриста Давыдова?

Гавриле Ивановичу было еще приятнее, что Ласточкин знает и о Давыдове. Он сказал:

— Очень, очень порядочный и достойный человек. Всю свою жизнь отдал природе родного края. Человек широких и свободных взглядов, большой демократ, хоть и дворянского происхождения. Вы можете сказать ему прямо, что Гаврила Иванович Панфилов передает привет и просит его содействовать вам во всех ваших начинаниях. Вообще у меня имеются довольно широкие связи с садоводами-любителями в селах украинского юга. — Гаврила Иванович заговорил с жаром. — Это — самородки! Обыкновенные украинские хлеборобы-труженики, но беззаветно, искренне и, я бы сказал, разумно влюбленные в свою землю-кормилицу. Очень достойные люди, патриоты и враги несправедливости и эксплуатации человека человеком! Я мог бы порекомендовать вас многим из них…

Ласточкин почувствовал, что какой-то клубок подкатывается у него к горлу — так внезапно хочется заплакать людям, которые никогда не плачут. Он молча пожал руку профессора…

Когда через некоторое время, расспросив подробно о садовниках-любителях, рекомендованных профессором, Ласточкин прощался с Гаврилой Ивановичем, он, еще раз пожимая ему руку, сказал:

— Спасибо вам от… большевистского подполья, профессор…

— Ну что вы! — махнул рукой Панфилов. — За что же спасибо? Передайте привет Григорию Ивановичу, когда увидитесь с ним.

— Обязательно. Но, я думаю, он и сам скоро заглянет к вам.

— Да? — искренне обрадовался Гаврила Иванович. — Буду очень, очень рад… — Он помолчал и прибавил: — Теперь особенно буду рад.

А когда Ласточкин переступал порог, Гаврила Иванович сказал еще:

— Если и вам будет нужно… ночью… знаете… где-нибудь приклонить голому, а будет негде… то…

— Нет, нет! — тотчас возразил Ласточкин. — Вы слишком дороги родине для ее будущего, чтобы теперь рисковать вашей безопасностью.

Но Панфилов еще на минутку задержал Ласточкина на пороге и спросил:

— А Крым? Знаете, Крым — это как раз очередной раздел моей книги. Он тоже занят англо-французами и этими… деникинцами… Там тоже происходит… борьба?

— Борьба происходит везде, Гаврила Иванович, а в Крыму в особенности: он непосредственно связан с югом Украины.

— Да, — согласился профессор, — хотя и геологически и климатически, да и по самому характеру почв юг Крыма представляет собою своеобразную, обособленную от Таврийских степей структуру. Но там у меня есть много знакомых, близких мне людей, хороших и честных патриотов: в Никитском саду, в урочище Массандра, в самом Симферополе — среди профессуры и научных работников…

— Большое вам спасибо, хороший вы человек! — сказал Ласточкин, сняв шапку, которую уже надел было, выходя во двор. — Если только возникнет такая необходимость, я позволю себе еще раз вас побеспокоить…

— Пожалуйста, пожалуйста! — сказал Гаврила Иванович. — Желаю вам доброго здоровья и успехов, Иван Федорович…

Ласточкин шел по парку, словно выпив немного вина; он был в приподнятом настроении, но какое-то ясное спокойствие вошло в его душу. Хорошо было на сердце, хорошо было и кругом, в природе.

Высокие, могучие, стройные деревья парка стояли по обе стороны живою стеною. Были это преимущественно сосны, пихты, ели, а среди них и вечнозеленые южные породы деревьев с твердыми, как будто жирными листьями, жадно устремленными к солнцу и теплу, но и стойкими против осенних бурь и зимнего холода. Жаль, что Ласточкин не спросил, как же они называются. Снег лежал только по краям аллеи парка. Под деревьями его не было. То ли он растаял в оттепель, то ли ветви деревьев укрывали свои корни от метели. Тихо и торжественно было в парке, и был он пустынным, но жила в нем душа природы и душа человека — человека, который жил и работал с единственным желанием: обратить природу на пользу человечества, обогатить человека дарами природы, помогать ему на его трудном пути к счастью. Чудесный был Ботанический сад!

С моря дул сильный ветер не менее чем в пять-шесть баллов. Но он только гнул вершины деревьев, только шумел в кронах, шелестел ветвями, а здесь, внизу, под деревьями, было спокойно и безветренно, как в тихую погоду.

«Прекрасен наш народ в своих трудовых и творческих силах! — сам себе сказал Ласточкин. — Конечно, мы победим!» Он почему-то вспомнил отзыв партийного пароля на явках для новоприбывающих в одесское подполье:

— «Будет на море погода!»

— А как же? Будет, будет! — вдруг услыхал он и вздрогнул от неожиданности.

Ласточкин уже подошел к воротам, но, задумавшись, проговорил последние слова вслух, и дед-привратник откликнулся на них. Дед сидел на скамеечке возле калитки и поглядывал на Ласточкина.

«Черт! — выругал себя Ласточкин. — Да я одурел и забыл, что я конспиратор».

Привратник приветливо сказал:

— Непременно будет погода. Моряна — она до вечера уляжется, подует западный, и будет оттепель. Недели через две, полагаю, и быть весне. В этом уж можете быть уверены. Ну как? Повидались с профессором, передали привет?..

На углу, где Французский бульвар поворачивал к Аркадии, как раз загремел трамвай аркадийской линии, и Ласточкин вспрыгнул на площадку последнего вагона. День кончался, заседание Иностранной коллегии уже, должно быть, подходило к концу, и вскоре надо было повидаться с Галей, которая дежурила сегодня на явке областкома и должна была вечером сделать отчет о новостях за день. Ласточкин посмотрел на часы. Была половина шестого.

4

Заседание Иностранной коллегии, происходившее в подсобной комнате за кухней кабачка «Открытие Дарданелл», уже окончилось.

Кроме Гали, Жанны, Жака, Витека, Абрама, Алексея, Максима и Славка, в этом совещании принимали участие французские матросы Бусье, Гастон и пехотинец Шамбор, артиллерист Пинэ и танкист Бургасон, проскользнувшие сюда из общего зала.

Эти французские матросы и солдаты представляли созданные уже на некоторых судах и в отдельных частях группы, именовавшие себя «подпольными комитетами». Они организовывали такие же группы на других судах и в других частях. Гастон, Бусье, Шамбор, Пинэ и Бургасон чувствовали себя на совещании Иностранной коллегии как-то неловко: они встретились здесь впервые, потому что подпольные французские «комитеты» еще не были связаны между собой. Они исподлобья и недоверчиво поглядывал и друг на друга, но эта взаимная настороженность исчезала, когда они слушали выступления членов Иностранной коллегии. Каждый из них, встав на путь активной борьбы, чувствовал себя сейчас ближе к русским подпольщикам-большевикам, организовавшим их, чем друг к другу.

Французы проинформировали коллегию, что на десяти судах и в двадцати батальонах организовались уже подобные группы — от пяти до десяти человек в каждой, — группы эти проводят разъяснительную пропаганду среди матросов и солдат. Группы распространяют листовки Ревкома и газету «Коммунист», им удается иногда выпускать и распространять и собственные воззвания, написанные от руки; пишут лозунги мелом на стенах казарм и в кубриках кораблей. Газета «Коммунист» почти на всех французских судах и в частях имела уже своих корреспондентов, которые на страницах подпольной газеты Одесского ревкома разъясняли всем солдатам и матросам оккупационной армии, что они пришли сюда как захватчики — душители свободы русского и украинского народов, и призывали французов бросить оружие и возвратиться домой. Некоторые из корреспондентов формулировали свои мысли иначе: они призывали солдат и матросов оккупационной армии не бросать оружие, а повернуть его против своего командования — восстать вместе с русскими и украинскими трудящимися и идти навстречу Красной Армии, наступавшей с севера Украины на юг.

Иностранная коллегия приняла решение созвать делегатское совещание всех подпольных групп, чтобы на нем избрать «центр руководства восстанием» в оккупационной армии и в эскадре интервентов. «Центр руководства» должен был создать подпольные группы и в тех частях, где их еще не было. На делегатское совещание для избрания «центра руководства» каждая существующая группа должна была выделить двух товарищей. День делегатского совещания должен был быть определен совместно с председателем Военно-революционного комитета Ласточкиным и командором Мишелем с корабля «Франс», которого и предполагалось избрать председателем «центра руководства».

Когда заседание коллегии на этом закончилось, все французы не вернулись в зал ресторана, а вышли черным ходом. За ними пошли и большинство членов коллегии. Только Жанна и Галя решили войти в зал, к столикам, под видом «веселых девушек» и использовать случай для свободных разговоров с солдатами и матросами, которые зашли в ресторан перехватить кружку вина или рюмку коньяку.

Жанна Лябурб никогда не пропускала такого случая. Пылкая, страстная, нетерпеливая, она совершенно игнорировала опасность и часто пренебрегала требованиями конспирации, за что уже не раз получала нагоняй от Ласточкина, да и от других товарищей.

Что касается Гали, то она особенно порывалась к живому разговору. Ее постоянное пребывание в стороне от живых связей — под землей, в далеких катакомбах, над рукописями листовок и гранками газеты — угнетало ее. Сегодня, собственно говоря, впервые пришла она в кабачок, где сидели французские солдаты и матросы, а «веселой девушке» можно было свободно подойти к любому, сесть к каждому хоть бы и на колени, а то и обнять и нашептывать ему на ухо все, что тебе заблагорассудится.

Они с Жанной появились из-за стойки, и в этом не было ничего неконспиративного: две девушки «веселой жизни» забегали на кухню по своим женским делам — привести себя в порядок, а может быть, и договориться с хозяином о процентах, которые они должны уплатить за право оставаться в кабачке у столиков. Но когда Галя с Жанной вошли и Галя очутилась перед двумя десятками столиков и полсотнею бравых моряков и солдат за ними, она оторопела.

Она схватила за руку Жанну, которая спокойно приглядывалась, к какой бы компании подсесть — матросов или пуалю?

— Погоди минуточку, Жанна… — прошептала Галя. — Сядем сначала здесь, я немного растерялась…

Они сели возле стойки за свободный столик.

Галя огляделась вокруг. В зале стоял гомон. Солдаты и матросы небольшими группами сидели за столиками перед кружками с вином. Все были шумны и веселы, но пьяных в зале не было; французы умеют пить именно так — быть навеселе, но не напиваться. В трех или четырех компаниях были и девушки.

— Я что-то не знаю их, — прошептала Галя. — Хотя нет, вон та, с черными косами, — это Роза…

Жанна ответила:

— Верно. Из наших сейчас здесь только одна Роза. А те действительно уличные. — И Жанна сразу же горячо заговорила: — Их надо собрать, всех этих уличных, неважно, что они уличные; очень легко научить их закинуть разомлевшему от вина и присутствия девушки солдату два-три слова и про…

Но Галя уже взяла себя в руки, и прежде всего вернулась к ней ее осмотрительность подпольщика…

— Нет, Жанна, неверно. Во-первых, это хорошо конспирирует каждую из нас, когда мы действуем здесь среди других девушек, которые с нами ничего общего не имеют, а просто так… веселятся. Во-вторых, каждого, кого мы привлекаем, надо прежде всего хорошо изучить. Кто их знает, этих уличных девушек, что у них на душе…

— Ну, поехала!.. — отмахнулась Жанна. — Оккупантов ненавидят все. Мы чересчур уж конспирируемся.

Жанна всегда занимала самые рискованные и нетерпеливые позиции. Она настаивала в Ревкоме на том, чтобы вообще не ожидать приближения Красной Армии, не терять зря времени на предварительное создание цепочки партизанских отрядов по линии фронта, а прямо, полагаясь только на силы подполья, на поддержку трудового населения, на революционные элементы во французском гарнизоне, — немедленно же поднять восстание и ударить по франко-греческому фронту с тыла.

Галя сказала с упреком:

— Жанна, я тебя умоляю, сдерживай себя! Так непременно провалишься! Я просто приказываю тебе: ежеминутно помни об указаниях комитета, действуй только так, как требует того комитет.

— Я помню… и действую… — нехотя отозвалась Жанна. — Ты же видишь, какая я паинька! Ну, пойдем, а то мы что-то замешкались здесь. Это тоже неконспиративно! — уколола она Галю.

Они поднялись, и Галя еще раз оглядела зал.

Не все бочонки-столики были заняты. Французы сидели в большинстве компаниями; они любили, чтобы и приятелей было достаточно и чтобы шуму хватало. Несколько столиков у самого входа оставались свободными или почти свободными. За двумя-тремя сидели по двое — должно быть, друзья вели задушевные разговоры. За одним из столиков сидела одинокая девушка, и это было странно, что девушка сидит одна. Девушка молча цедила из бокала вино, озиралась вокруг с нескрываемой скукой. Одета она была не так, как другие девушки в кабачке: одежда на ней была лучше, дороже. Это была, совершенно очевидно, кокотка «высшего пошиба», попавшая сюда случайно или пришедшая на свидание. Была она тонка и худощава. Ярко-рыжие волосы стояли на ее голове огненной копной.

Это была Ева Блюм.

Жанна и Галя пошли среди столиков. Им кричали не совсем пристойные фразы. Их недвусмысленно приглашали, за спиною у них отпускали игривые шутки по их адресу. Но они миновали все шумные компании — Жанна живо отвечала на шутки, остро на соленые намеки — и направились к столикам в глубине зала, где сидели по двое и по трое. Таково было предложение Гали: подсесть именно к этим одиноким людям. По ее мнению, тихие и одинокие люди более склонны к откровенному разговору.

Они наметили себе столик, где сидели двое: матрос и пуалю с нашивками капрала. Матрос и капрал ели брынзу, запивая ее красным вином. Это вино с овечьим сыром как-то сразу обнаруживало в них французских крестьян или пастухов.

Галя с Жанной уже подходили к матросу и пуалю, когда вдруг к Жанне подскочил один из французских пуалю от столика, который они только что миновали и где Жанна ответила острым словечком на соленый намек.

— Мадемуазель! — пуалю бесцеремонно схватил Жанну за талию. — Мы побились об заклад. Так ответить, как ответили вы, может только настоящая парижанка. Вы француженка, мадемуазель, или нет?

Компания за столом подняла уже громкий крик, а пуалю потянул Жанну к себе.

Галя осталась одна и опять несколько растерялась. Но в этот момент кто-то взял и Галю за руку. Она оглянулась и с удивлением увидела, что ее тянет рыжая девица, которая сразу бросилась ей в глаза своим необычным здесь нарядом.

Незнакомка ласково притянула Галю и посадила ее на стул рядом с собой.

— Вы говорите по-французски, девушка? — спросила она на ломаном французском языке.

Галя плохо поняла ломаный французский язык и вопросительно посмотрела на нее.

Тогда рыжая повторила свой вопрос на русском языке, еще сильнее коверкая его.

— Нет.

— Может быть, по-английски?

— Нет. А разве вы англичанка?

— Американка. А ваша подруга действительно француженка? — незнакомка слышала, что сказал Жанне пуалю.

Галя отрицательно покачала головой: нет, она не француженка…

Рыжая женщина внимательно посмотрела на Галю, но поспешила отвести свой чересчур пристальный взгляд. Для нее уже не было сомнения в том, что Жанна француженка: она слышала теперь выкрики из-за столика, где Жанну-соотечественницу обнимали парижане, — Ева Блюм совсем не так плохо знала французский язык, как притворялась в разговоре с Галей. И она сразу же отметила для себя, что Гале тоже известно, что Жанна француженка, и что она… скрывает это.

Ева Блюм уже отметила мысленно и то, что пятеро французских матросов и солдат зашли час тому назад за стойку, откуда появились теперь вот эти две девушки, но так и не вернулись в зал до сих пор…

Похоже, что пташки сами летели в сети! Семнадцать контрразведок, существовавшие в это время в Одессе, разыскивали по городу француженку, которая свободно разговаривает с французскими солдатами — сегодня тут, а завтра там, — распространяет листовки, собирает солдатские митинги, появляется даже в воинских частях и повсюду призывает солдат к неповиновению, к разоружению, даже к восстанию…

Галя хотела отойти прочь, но незнакомка схватила ее за руку и быстро заговорила:

— Я работаю в американской миссии стенографисткой и секретаршей… в торговом отделе. Знаете, всякие фирмы, балансы, контокорренто? Это очень скучно! — она сделала капризную гримасу. И так хочется развлечься! Вот я и зашла сюда… Вы работаете здесь, в ресторане?

Галя пропустила вопрос мимо ушей.

— В Одессе, — сказала она, — мало американцев. Американские войска еще не прибыли…

— И не прибудут! — убедительно сказала Ева Блюм.

Галя подняла глаза. Ее удивил решительный тон отрицания. Он свидетельствовал как будто об информированности этой девицы. Но свое удивление Галя еще и преувеличила, чтобы подчеркнуть свое совершенное невежество во всех делах, которые касаются армии, войны и тому подобного.

Ева Блюм повторила категорически:

— Американцы сюда не прибудут. Америка демократическая страна, и война в Америке непопулярна. Зачем лить кровь этих несчастных русских? — Она опять брезгливо поморщилась. — Пусть уж марают себя эти достойные сожаления французы и нахалы англичане. Мы, американцы, против войны.

Американка хотела расположить к себе русскую девушку — это Галя сразу поняла. Но американка хотела также продемонстрировать девушке, которая скрыла от нее, что ее подруга француженка, свою приверженность к демократическим идеям и свое отрицательное отношение к кровопролитию, к интервенции. Но только того не знала Галя, что незнакомка уже не поверила ее словам…

Ева Блюм продолжала:

— Мы, американцы, удивляемся — как вы, русские, миритесь с этими нахалами оккупантами? Нам, американцам, это просто непонятно. Мы люди мирные и приехали сюда только для того, чтобы завязать деловые отношения.

Она говорила слишком прямолинейно. У Гали не было основания подозревать ее в провокации — прямолинейность, возможно, была свойственна американцам, — но Галя-подпольщица насторожилась, ей не нужно было это знакомство, даже если эта девица была только хвастливой и недалекой болтушкой.

Галя решительно встала и сказала:

— Извините, я здесь работаю. Мне нужно к клиентам, а то… хозяин… выгонит меня…

Она поклонилась и отошла прочь.

И вдруг, осмелев, а может быть, по интуиции конспиратора, она сразу подсела к столику, где тихо разговаривали матрос и капрал пехоты.

Матрос и капрал скользнули по ней взглядами и продолжали разговаривать.

Матрос говорил:

— И вот, капитан собрал нас всех на палубе и говорит нам: «Друзья мои, вам известны самые святые идеалы нашего свободного французского флота! Наше место там, куда зовет нас справедливость, где нужно помочь несчастным, где нужно облегчить страдания людей».

Капрал с досадою махнул рукой.

— Точнехонько как и нам. Еще в Салониках с нами вдруг начали ласково разговаривать и вроде как бы подлизываться… Вдруг выдали двойные порции вина и объявили, что в Россию мы идем только для мирной оккупации. И тут же выдали нам боевой комплект патронов, даже по две гранаты сверх комплекта… — Он опять сердито махнул рукой.

Матрос вдруг внимательно посмотрел на Галю.

— А тебе чего надо, девочка?

— Оставь ее! — отмахнулся капрал. — Разве ты не видишь, что это за девушка? Заговоришь с нею, она и не отстанет. Лучше молчать, сама уйдет.

Галя молчала. Она ведь притворялась, что не понимает как следует по-французски.

Но матрос был жалостливым парнем.

— Ты хочешь заработать? — спросил он.

Галя молчала и глуповато улыбалась.

— Боже! — сказал и капрал. — Такая молоденькая, совсем девчонка! Несчастные люди, они тут с голоду на все готовы…

— Ты голодна, девочка? — спросил матрос. Он пододвинул Гале брынзу и хлеб, потом, подумав, пододвинул и недопитый стакан вина. — Ешь. Ты не понимаешь по-французски?

Галя улыбнулась. На этот раз ее улыбка получилась скорее жалкой, чем притворно-глуповатой. Она понимала все, что говорили между собою эти два хороших французских парня. Они сочувствовали ее несчастному положению. И Гале было стыдно притворяться перед этими добрыми ребятами. Но ей было интересно послушать, о чем же они будут дальше разговаривать друг с другом. И она решила не признаваться, что понимает. Галя взяла брынзу и хлеб и начала есть. Она и вправду была голодна, не ела с самого утра — у нее не было времени перекусить. Она откусила хлеба, брынзы, пододвинула к себе стакан с вином и сделала хороший глоток.

— Бедняжка! — пробормотал капрал. — Она и вправду голодна. Ну и проклятая наша жизнь!

Матрос, сочувственно поглядывая на Галю, заканчивал свой рассказ товарищу-капралу:

— Ну, говорил он очень долго, и все про свободу, правду, справедливость, высокие идеалы французской демократии я всякое такое…

— Точнехонько как у нас, — уныло отозвался капрал, пододвигая Гале новую порцию брынзы.

— Ну, ясное дело, — злобно сказал матрос, — подошли мы к Новороссийску, а на берегу пальба; кто в кого — нам неизвестно. Приказ — снять с пушек чехлы. Сняли. «Приготовиться!» Приготовились. «Огонь!» Ну, и огонь…

— Точнехонько как у нас, — опять уныло отозвался капрал. — Высадили здесь, сразу на марш, какая-то станция. Кто противник? Разбойники, говорят, большевики, едят людей и все такое прочее. Ну, мы и пошли… А тут еще предупреждение: офицерам дано право стрелять в каждого, кто повернет назад. Знаешь, под пистолетом офицера всякий дурак полезет вперед. Свою жизнь тоже во второй раз не найдешь…

Матрос кивнул головою и налил Гале еще вина.

— Вот-вот! А потом оказывается — большевики! Что за большевики, кто они — мы тогда еще не знали. Но видим: кровь, люди, трупы. А потом эти, как их, белые пригнали на набережную арестованных, выстроили рядами над пирсом — и в затылки из пистолетов. Так и полетели в море — кто убитый, а кто раненый, — все под воду пошли. Большевики… А поглядеть — обыкновенные рабочие или крестьяне, такие, как, скажем, ты или я…

Он внезапно прервал свой горький рассказ и опять спросил Галю:

— Ты, девочка, совсем не понимаешь по-французски?

Галя молчала, потом сказала:

— Эн пе.

Матрос оживился. Капрал с упреком прошептал ему:

— Вот видишь, я тебе говорил… Они же тут, возле наших ребят, научились немного понимать… Помолчи лучше, не рассказывай…

— Милые друзья! — вдруг сказала Галя и подняла на них свои глаза, в эту минуту полные слез: ее взволновал рассказ матроса, она была растрогана и уже не могла больше притворяться. — Милые друзья! — сказала она. — Я поняла все. Но не бойтесь меня: я русская девушка, и мой народ убивают наши контрреволюционеры и ваши командиры. Это они вынуждают и вас идти на преступление, провоцируют вас… Не бойтесь меня! Я только глубоко благодарна вам за ваше сострадание и ваши правдивые горькие слова…

Галя наклонила лицо, и из ее глаз капнули на грязную скатерть столика слезы. Она уже не сдерживала их.

Оба француза умолкли и окаменели. Прошла добрая минута, прежде чем они кое-как оправились.

— Фу ты черт! — сказал матрос.

— Да-а… — протянул и капрал.

Они замолчали опять, и опять надолго.

— Проклятая жизнь! — скрипнул зубами матрос.

Капрал повернулся к Гале:

— Ты неплохо говоришь по-французски. Ты не теперь научилась. Видно, знала французский язык раньше?

— Раньше, — призналась Галя. Ей нужно было как-то оправдаться перед этими хорошими людьми. — Но если бы я сразу призналась, вы прогнали бы меня, опасаясь, что я шпионка. Не сердитесь на меня. Теперь такая трудная жизнь…

— Значит, ты училась? — полюбопытствовал капрал, не обратив внимания на Галины извинения: он сразу поверил ей.

— Я училась в гимназии, — призналась Галя.

— В гимназии? — ужаснулись оба. — И… и… И стала проституткой?

Галя снова опустила глаза. Ей очень не хотелось врать, и она была большевичка, хорошо чувствующая землю, в которую бросают зерно.

— Я не проститутка, — прошептала она.

— Ну конечно, мы понимаем! — спохватился капрал. — Ты не сердись, что он так сказал… Мы понимаем — нужда, бедность, голод…

Тогда Галя посмотрела прямо в глаза обоим и сказала:

Это правда: нужда, бедность, голод, к тому же притеснения, террор — для всего нашего народа! Но я пришла сюда не для того, чтобы торговать собою, а для того, чтобы просто так поговорить с вами, с французскими матросами и солдатами. Рассказать вам о нужде, бедности, одинаковых и для вас и для нас… И о терроре, который проводят здесь ваше командование, ваши офицеры, ваши жандармы. Мы идем к вам с открытой душой и просим: не убивайте нас, наших старых отцов и наших маленьких детей, не бросайте нас в рабство! Дайте нам возможность самим строить свою жизнь, чтобы она стала прекрасной для всех… трудящихся. Не воюйте против нашей революции. Большевики не разбойники, как учат ваши офицеры. Большевики — это мы все, трудовой народ, рабочие, крестьяне, такие же, как и вы…

Она остановилась, взволнованная собственными словами.

Матрос опять сказал:

— Фу ты черт!

Капрал молчал.

Потом он глухо промолвил:

— Слушай, девушка! Я поверил каждому твоему слову. Так врать нельзя… Ты не притворяешься… Ты не шпионка… Ты… Я не знаю, кто ты, но, хочешь, я передам твои слова… моим товарищам, у нас там, в батальоне?

Галя вскинула на него радостные глаза.

— Передайте!

Вдруг матрос сказал:

— Слушай, девочка, ты извини, но сядь сейчас ко мне на колени, обними меня как-нибудь так… знаешь… а то… тут могут быть и ваши и наши шпики…

Галя живо вскочила со стула и весело вспрыгнула на колени матросу. Она обняла сто одной рукой за шею, припала к его широкой груди, а голову положила на плечо. В зале стоял крик и шум. За столом, где сидела Жанна, пили тосты и уже запевали какую-то французскую песню. Все это, правда, было весело, и на сердце у Гали было действительно радостно. Она прижалась к матросу и крепко поцеловала его в грубую, колючую щеку.

— Это… не нарочно, не для шпиков, — прошептала она ему на ухо, — а по-настоящему, за то, что вы такие хорошие, за то, что вы не хотите нам зла, за то, что вы бросите оружие и протянете нам руку дружбы… Штык в землю!

— Штык в землю! — повторил капрал. — Вчера такая надпись появилась и у нас, в батальоне, на стене. — Он хитро подмигнул то ли Гале, то ли матросу, и выглядело это вправду так, как будто он подмигивает своему удачливому товарищу, у которого на коленях пристроилась хорошенькая девушка, и завидует ему, и благословляет на любовные приключения.

5

Галя с Жанной выходили, когда уже смеркалось, когда приближался комендантский час, и нужно было спешить, чтобы не столкнуться с патрулями.

Жанна все-таки выдержала характер — не призналась перед веселой компанией, что она француженка. Она только сказала, что долго жила в Париже, служила горничной у русского богача, который пропивал свое имение в парижских кабачках. С двумя пуалю-артиллеристами она договорилась встретиться и завтра. Один из них был членом партии социалистов и уверял, что в их батальоне хотят создать социалистический кружок.

Галя тоже договорилась. Она договорилась о том, что завтра в расположение пехотного батальона, из которого был ее капрал, мальчик-газетчик принесет листовки и газеты, а дня через два капрал приведет сюда же, в «Дарданеллы», товарищей, которые особенно интересуются местными событиями и вообще политической жизнью. Капрал высказал мысль, что в их батальоне можно создать группу, которая сама поведет агитацию среди солдат. Матрос заверил, что у них на корабле все матросы желают только одного — плыть домой, во Францию, и есть немало горячих парней, которые уже не раз закидывали насчет того, что надо бы устроить революцию, как это сделали у себя русские матросы и солдаты, и покончить с этой грязной войной. Он тоже высказывал мысль, что среди ребят можно создать подпольный комитет…

Жанна и Галя вышли вместе. Идти вместе им предстояло целый квартал, потом Жанне надо было поворачивать направо, на Пушкинскую, где она теперь жила, а Гале — налево, на Военный спуск, на конспиративную квартиру Морского райкома. Она должна была сдать Ласточкину отчет за сегодняшний день и там же ночевать. Там же должен был остаться на ночь и Ласточкин. В портовую ночлежку попадают разные случайные люди. Купец Николай Ласточкин — для жандармерии — целый день просидел в порту, ожидая прибытия парохода «Ропита» с товаром из Новороссийска, и не успел вернуться домой из-за позднего часа. А Галя на эту ночь в случае нужды могла назваться племянницей старой Юзефы. На ночь у Ласточкина и Гали было немало работы… Подпольная областная конференция должна была принять решения по многим вопросам, и нужно было подготовить материалы. Конференция должна была объявить на военном положении большевистские организации всей области. Партизанские отряды по линии фронта должны были начать активные боевые действия, направленные не только на расшатывание власти оккупантов, но и на захват власти. Кроме того, конференция должна была дать общепартийные директивы всем подпольным большевистским организациям…

Сверх всего этого у Ласточкина к Гале был и «личный» вопрос. Подпольный областком поручал Гале организацию работы среди женщин. Программа работы среди женщин намечалась на первых порах такая. Женские комитеты помощи забастовщикам на заводах, где возникали забастовки; саботаж работниц и служащих по учреждениям; группы Красного Креста, которые заботились бы о судьбе заключенных в тюрьмах, — среди курсисток Высших женских курсов и гимназисток старших классов; индивидуальная агитация в очередях за продовольственными товарами, подле магазинов на улицах, и, наконец, массовые уличные демонстрации женщин с требованием работы мужьям и хлеба — детям. Женщина — великая сила в семье, но не меньшая, а быть может, именно потому и еще большая сила в массовой демонстрации на улице.

Галя и Ласточкин должны были этой ночью конкретизировать намеченную областкомом программу.

Словом, Гале необходимо было спешить, и она подгоняла Жанну.

Ева Блюм вышла следом за Жанной и Галей. Она отстала на полквартала и продвигалась вдоль стен зданий, в тени, так, чтобы остаться незамеченной, если бы Жанна или Галя неожиданно оглянулись назад.

Когда Жанна и Галя распрощались на углу Екатерининской и разошлись — одна направо, другая налево, — Ева Блюм быстро перебежала дорогу. Она увидела Жанну, удалявшуюся направо. И Галю, переходившую улицу на левую сторону.

Одну секунду Ева Блюм колебалась.

Потом повернула направо.

Она решила пойти за той, которая, несомненно, была француженкой, но тщательно скрывала это.

Идти пришлось недалеко — до Пушкинской, а по Пушкинской — три квартала по правой стороне.

Жанна остановилась перед зданием на углу четвертого квартала, быстро огляделась — не следит ли за нею кто-нибудь, затем исчезла в подъезде.

Жанна не могла заметить Евы Блюм. Ева Блюм прижалась к соседнему зданию и спряталась за широкой колонной подъезда.

Ева Блюм постояла там минутку, потом приблизилась к зданию. «Пушкинская, 24», — разобрала она в слепеньком свете фонаря над подъездом. Жанна Лябурб проживала на Пушкинской, 24.

Ева Блюм отметила в памяти номер и название улицы и быстро пошла прочь. Вот-вот должен был наступить комендантский час, и кабачок закроет свои двери…

Но она не опоздала. Французские моряки и пуалю как раз толпою валили из подвала. Американка сразу узнала матроса и капрала, которые сидели с маленькой девушкой. Они как раз прощались на углу. Матрос пошел прямо, капрал повернул налево, вниз по Гаванной.

Ева Блюм заколебалась на миг, потом двинулась за капралом. Матрос, очевидно, еще будет добираться до корабля и может затеряться в толпе возле перевоза, а капрал направлялся к казармам.

Когда под Сабанеевским мостом капрал нырнул в темноту, он вдруг услышал позади себя игривый женский голос:

— Минуточку, капрал!

Он оглянулся. «Снова эти проститутки!.. А может быть, это опять не проститутка, а…»

В трех шагах от него стояла женщина. В тусклом сиянии снега пистолет поблескивал в ее руке. Дуло пистолета было как раз на уровне глаз капрала…

— В карман вам лезть незачем! — сказала женщина насмешливо. — Руки вверх! Все равно пистолета у вас в кармане нет. Капралам пехоты не разрешается носить пистолеты, а пулею я достану вас скорее, чем вы меня вашим ножом… — Потом она нагло прибавила: — Я не гангстер, ваши деньги меня не интересуют, да и сколько их там у вас есть!.. Мы с вами заглянем только сюда, недалеко за угол, для разговора по душам. Марш!.. Что? Куда? Кто же не знает адреса контрразведки? Екатерининская площадь, восемь… Марш!..

6

В эту же самую ночь войска французов и греков ворвались в Николаев. Оккупанты заливали кровью дружинников рабочие кварталы, вешали защитников города на фонарях, бросали гранаты в окна домов.

Пятнадцатитысячный немецкий гарнизон, который. через спартаковский комитет обещал помощь рабочим дружинам, в последнюю минуту решил соблюдать нейтралитет.

Немецкое командование получило с Парижской мирной конференции — от Клемансо, Ллойд-Джорджа и президента Вильсона — телеграмму с предупреждением, что те немецкие солдаты и офицеры, которые чем бы то ни было поддерживают борьбу местных сил против франко-англо-американского десанта на Украине либо против союзных интервентам сил русской добрармии, украинской директории и белопольских легионов — будут лишены права вернуться на родину, объявлены вне закона и будут безжалостно уничтожаться наравне с большевиками.

* * *

В эту же ночь к Ласточкину и Гале в матросскую ночлежку на Военном спуске, 8, прибежал матрос Шурка Понедилок с очередным неотложным сообщением с радиотелеграфа судна «Граф Платов». Красная Армия заняла населенный пункт Бровары под Киевом. Наступление частей Красной Армии на столицу Украины, где еще гуляли петлюровские банды, развивается.

 

Глава четвертая

1

Генерал д’Ансельм рвал и метал.

Перед генералом стоял начальник его штаба Фредамбер — полковник французского генерального штаба, сам, собственно говоря, «без пяти минут» генерал, и именно в него генерал д’Ансельм метал сейчас громы и молнии.

— Мелкота! Сброд! Трусливые бандиты! Дизентерики! Позор для Французской республики…

— Генерал! — пытался прервать поток проклятий полковник Фредамбер, все сильнее и сильнее дергая щекою. — Военная наука предусматривает, что планы командования, особенно в случае необходимости использовать силы союзников местного происхождения, не всегда могут быть осуществлены так точно, как это наперед намечает стратегический план разгрома врага. Временные неудачи и поражения, которые…

— К черту с вашей военной наукой! — заорал генерал. — На войне надо побеждать! Я не желаю слушать о неудачах или поражениях, пусть даже временных!.. Немедленно соедините меня с адмиралом Боллардом!..

Адъютант опрометью бросился к аппарату.

Сегодня командующий войсками Антанты на юге России и Украины был взбешен, как никогда.

Впрочем, у генерала были довольно основательные причины беситься. Перед ним лежала телеграфная лента — только что с аппарата прямого провода: Киев заняла Красная Армия. Под могучим ударом красных войск петлюровцы оставили столицу Украины и, преследуемые полками Щорса и Боженко, откатывались в направлении Винницы. И катились они с удивительной быстротой: Пост Волынский, Васильков, Мотовиловка, Фастов…

Столько оружия — карабинов, пулеметов, орудий, миллионы патронов и тысячи снарядов — из арсеналов разгромленной оккупационной немецкой армии по приказу англо-французского командования передано уже этому сброду! А они, вместо того чтобы победоносно наступать и стремительно продвигаться на север, угрожая самому сердцу большевиков — красной столице Москве, прошляпили свою собственную столицу и теперь, сверкая пятками, удирают сюда, на юг, и снова вопят о помощи…

Кому оказывать помощь? Этим трусливым бандитам, которые хотя и достигли виртуозности в поджигании сел, в насиловании девушек, расстрелах и вешании мирных жителей, однако сразу же что есть духу улепетывают в кусты, как только завидят красноармейца?

Кто должен помогать? Французские вооруженные силы? Как бы не так! Не хотят ли они, чтобы и сам генерал д’Ансельм со всем своим штабом отправился на передовые позиции и подставил свою голову под большевистскую саблю? Достаточно с них будет и того, что, кроме немецкого оружия, он послал им сто тысяч французских шинелей, сто тысяч пар английских ботинок, полмиллиона пар американских носков и двести тысяч пар кальсон из трофейных немецких цейхгаузов.

Эти опереточные шуты из двух добротных французских шинелей мастерят один идиотский средневековый жупан, третью перешивают на еще более дурацкие казацкие шаровары, ботинки продают на базарах, а носки обменивают на портянки…

— Адмирала Болларда! — орал генерал д’Ансельм.

— Адмирала нет в его ставке, — доложил перепуганный насмерть адъютант, — и в штабе не знают, где он в эту минуту находится…

— Не знают! — взревел генерал д’Ансельм. — Глушит виски в отдельном кабинете ресторана Штени!.. Полковника Риггса!

Риггс, как всегда, был на месте, в своей резиденции. Адъютант, дрожа так, что у него даже шпоры позвякивали, подал трубку генералу.

— Полковник! — закричал генерал д’Ансельм. — Слышали ли вы новость?.. Что? Какое доброе утро? Ах, вы желаете мне доброго утра! Вы очень любезны, но пожелайте такого доброго утра вашей теще… Да, да, я имею в виду Киев… Да, да, мы в Одессе, а не в Нью-Йорке! Но что касается меня, то я бы предпочел быть в Париже и, пожалуй, любоваться, как Щорс и Боженко, размахивая своими саблями, переплывают Атлантический океан подле Нью-Йорка!.. Что? Вы понимаете мое положение и поэтому не обижаетесь? А я вот не понимаю вашего положения и как раз поэтому обижаюсь!..

Словом, генерал д’Ансельм сразу же выпалил полковнику Риггсу, какие он принимает решения: этим петлюровцам больше ни единого снаряда, ни единого ящика патронов — пусть большевистские солдаты берут их голыми руками и варят из них салтисон. Генералу д’Ансельму до них отныне нет никакого дела — он не даст им больше шинелей и уверен, что адмирал Боллард, проспавшись, тоже не пошлет им даже пары драных башмаков. Разумеется, полковник Риггс может сам распоряжаться своими носками, однако немецкие кальсоны генерал д’Ансельм предпочитает отдавать деникинским офицерам, которые все же имеют кое-какие успехи. Добровольческая армия все ж таки забралась в этот черный угольный Донбасс! Правда, партизанские отряды шахтеров ее там порядком беспокоят, и лишняя смена белья доблестному деникинскому офицерству, безусловно, понадобится… Отныне никакой помощи УНР! Договор с петлюровцами генерал рвет, директорию разгоняет и провозглашает диктатором над всеми местными антибольшевистскими силами деникинского генерала Гришина-Алмазова… Что? Перемена политики? Необходимо поддерживать все антибольшевистские формирования и особенно формирования сепаратистские? Политика — политикой, а война — войной! В войне надо побеждать, и войну надо выиграть! Генерал отвечает за военные действия, а за политику пусть отвечают политиканы. Все.

После этого генерал, правда, не замолчал, а продолжал орать в телефонную трубку еще минут пять.

— Вы же понимаете, полковник, что петлюровские войска — это был наш заслон против большевиков? Этот заслон оказался гнилым, и по нему пошли трещины. Пока он еще не развалился пополам, я должен под его ненадежным прикрытием молниеносно осуществить перегруппировку сил прочих наших наемников. Деникинцы займут всю территорию, которой владели петлюровцы, и примут на себя роль антибольшевистского заслона. Наступление в Донбассе мы немного затормозим. Я уверен, что адмирал Боллард согласится передвинуть влево свой правый фланг… Добровольческая армия будет продвигаться по Днепру вверх, на северо-запад. Словом, Петлюру и Винниченко вон!

Когда генерал д’Ансельм, наконец, остановился, чтобы передохнуть, из трубки послышался спокойный голос полковника Риггса:

— Доброе утро, генерал! Рад слышать ваш бодрый голос. Как ваше самочувствие сегодня? Раздобыли ли вчера новые скульптурные шедевры?.. Вы очень метко высказались о петлюровцах как о заслоне. В этом-то и все дело: это действительно наш заслон. И только как заслон вся эта петлюровская мишура нам надобна. Я всегда был уверен, что вы знаете настоящую цену войскам украинских националистов, даже тогда, когда они отступают и терпят поражения. С нас хватит и того, что они своими блошиными укусами допекают войскам большевистской Красной Армии. Только для этого они нам и надобны. Разве вы, генерал, возлагали на них большие надежды? — искренне удивлялся полковник Риггс.

Почувствовав шпильку, которая должна уколоть его авторитет и престиж, генерал д’Ансельм немного сбавил тон.

— Конечно, — прорычал он, — я больше ни на что и не рассчитывал с самого начала. Однакоже, полковник, они бегут из-под Киева сюда, на Одессу, а следом за ними несется галопом с шашками наголо большевистская конница!..

— О, — послышалось из трубки, — от Киева до Одессы полтысячи километров!.. Я думаю, вы, генерал, можете быть спокойны. Еще рано паковать чемоданы со статуэтками…

Поняв из этих слов, что шпилька вырастает уже до размера копья, генерал д’Ансельм и совсем остыл. Надо было спасать престиж, и поэтому он холодно, но решительно, с металлическими нотками в голосе изрек:

— Я начинаю генеральное наступление всем фронтом: от Тирасполя до Херсона и, опираясь на Крым, от Херсона до Мариуполя. Уверен, что от Ростова и Екатеринодара генералы Нокс и Деникин поддержат меня. Французские и английские войска пойдут вторым эшелоном, и если греки, деникинцы, поляки и всякая другая шушера попробуют сделать хоть шаг назад — они полягут под французскими и английскими пулеметами. С петлюровцами расправимся точно так же! Однако во фронтальном наступлении я отныне уже не принимаю их силы во внимание… Вы согласны со мной?

— Нет, — спокойно ответил Риггс, — и уверен, что, успокоившись, вы тоже поступите совсем иначе.

— Ну, знаете!.. — вскипел генерал д’Ансельм, но сразу же сдержал себя, чтобы не подорвать окончательно свой престиж командующего. Холодно он спросил: — А каково ваше личное мнение?

— Вот уж никак не личное, — дружески откликнулся Риггс, — это наше общее с вами мнение. Я имел уже беседу с начальником вашего штаба полковником Фредамбером. Он вам доложит наше общее мнение. Позовите его, если только сейчас он не около вас.

— И все-таки? — буркнул генерал. — Полковник Фредамбер возле меня. Что вы предлагаете?

Риггс спокойно сказал:

— Петлюровцам — подбросить оружия и снаряжения, особенно автоматического оружия и бронеавтомобилей. Это необходимо для развития наступательных действий, то есть изматывания большевиков. Договора с петлюровцами не рвать, а, наоборот, немедленно дать ему полный ход. Директорию не разгонять, а, наоборот, усилить. Гришин-Алмазов пусть еще малость подождет с диктаторством: большевики все равно перемелют петлюровский заслон, и тогда наступит черед и деникинскому заслону. Потрещат еще кости и у вашего Гришина-Алмазова.

Генерал д’Ансельм что-то буркнул, но Риггс не расслышал, да и не очень-то старался расслышать. Он произнес целую тираду, поучая не весьма опытного в вопросах политики, как, впрочем, и в стратегии и в других военных науках, генерала:

— Если, генерал, ваши французские арсеналы пусты, то я немедленно затребую американское вооружение с наших баз в Италии и на Балканах и передам по телеграфу заказы нашим фирмам в Нью-Йорке. Что касается директории, то из ее состава надо вывести всяких там социалистов, услуги которых мы уже полностью использовали и которые уже нам не нужны. В директорию надо влить представителей деловых кругов — помещиков и фабрикантов, сторонников образования правительства твердой руки. Можно для демократического, так сказать, резонанса взять, ну хотя бы этих, как их там, социал-федералистов, что ли? Петлюру, как особу популярную главным образом в кругах гайдамацких головорезов, надо поставить во главе директории. Он охотно на это пойдет, потому что страдает манией величия, а этим-то он как раз нам сейчас и подходит: он влюблен в свой грошовый полководческий гений, рвется к военным лаврам и во имя ореола наполеоновской славы, пусть и на острове Святой Елены, пойдет на какую угодно авантюру… Что касается драматурга Винниченко, то его, безусловно, настало время убрать с поста. Пусть это выглядит как уступка антисоциалистическим кругам украинских националистов. Впрочем, там возле вас полковник Фредамбер, он вам все разъяснит…

— Я имел в виду… — начал было примирительно генерал д’Ансельм.

Но Риггс бесцеремонно перебил его:

— Вы, конечно, имеете в виду, генерал, Мирную конференцию в Париже? Точнее — ее руководителей: вашего премьера мосье Клемансо, сэра Ллойд-Джорджа и президента Вильсона? Ке фер, мэ се вре, женераль! Все мы здесь — вы, адмирал Боллард и я — только застрельщики на поле боя и солдаты, выполняющие волю нашего верховного командования. Мне тоже известно, что между мосье Клемансо, сэром Ллойд-Джорджем и президентом Вильсоном еще не достигнуто окончательного соглашения в вопросе определения основной силы среди антибольшевистских формирований. Однако мы имеем указание поддерживать все антибольшевистские силы. Н-эс-па, женераль?

Генерал д’Ансельм уже окончательно остыл. Генералу уже давно стало скучно. Он уже понял, что погорячился, что, пожалуй, время бы и успокоиться, и только для того, чтобы не подрывать своего престижа, он еще ворчливо огрызнулся:

— Все это, разумеется, так, я и сам такого же мнения. Но хорошо вам, когда ваших солдат здесь, на фронте, нет и весь позор должны принимать на себя французские вооруженные силы. Неделю назад под Бендерами отказался идти в бой Пятьдесят восьмой полк. Вчера не захотел выступить из Одессы на позиции Сто тридцать шестой. Из других частей я тоже получаю рапорты командиров о том, что среди солдат растут демобилизационные настроения — нежелание воевать «за чужие», как говорят они, интересы… Посидели бы вы в моей шкуре, полковник…

Риггс снова перебил:

— На севере, около Мурманска и Архангельска, а также на Дальнем Востоке и в Сибири нет ни одного французского солдата, там действуют исключительно американские полки, генерал. Однако я до сих пор что-то не слышал, чтобы хоть один американский солдат отказался стрелять в большевистских разбойников…

Генерал д’Ансельм проглотил и эту пилюлю и пока раздумывал, как же ему теперь подштопать свой престиж, Риггс еще добавил:

— А бунтовщиков надо расстреливать, генерал! Вы, генерал, чересчур мягкосердечны и гуманны. Расстреливайте, расстреливайте — патронов хватит! А если патронов вам не хватит, то я могу подбросить с наших баз, с Балкан и из Италии…

Собственно на этом разговор и закончился. Генерал сделал потугу на какую-то не особенно удачную, хотя и вполне аристократическую остроту и вынужден был положить трубку.

Риггс тоже положил трубку и сказал Гейку Шеркижену, сидевшему рядом:

— Поет мне о позоре для французских вооруженных сил! Плевать нам на его вооруженные силы! Этому олуху, как, впрочем, и всем ему подобным, конечно, не разобраться во всей этой катавасии. Его, видите ли, задевает, что тут нет американской армии и в Западной Европе бьют баклуши два миллиона американских солдат, вооруженных не его французскими пищалями времен Франко-прусской войны, а новейшим автоматическим оружием. Скажите пожалуйста! Так они для него и приготовлены! Большевики, разумеется, угроза первостепенная, но пусть наши солдаты подождут: им придется еще прибирать к рукам и французских и английских голодранцев…

У генерала д’Ансельма были, однако, основания рвать и метать и не только потому, что Киев взяли большевики, а Красная Армия успешно наступала по всей линии большевистско-петлюровского фронта.

Дела командующего объединенными силами Антанты на юге России были плохи не только на петлюровском фронте, который откатывался на западе до Винницы, а в центре до Днепра. Дела были плохи и по всей территории, на которой юридически существовала еще власть директории, — от западных границ Украины до Донбасса и Харьковщины и от берега Днепра до берегов Буга и Днестра.

На всей этой территории, охватывающей полдесятка бывших губерний, во многих районах, разрастаясь подчас на целые уезды, возникали крестьянские восстания против Петлюры. В городах, особенно в крупных индустриальных центрах, создавались уже и Советы рабочих и солдатских депутатов, которые существовали пока что наряду с петлюровскими «трудовыми радами», но требовали передачи им всей полноты власти и держали в готовности свои вооруженные рабочие дружины. Вооруженные силы УНР были бессильны что-либо предпринять против этих советских островков на «своей» территории, так как не встречали поддержки населения. Кроме того, в самом руководстве петлюровской армии разгоралась борьба различных течений, появились десятки больших и малых атаманов и атаманчиков, которые враждовали между собой, ориентируясь на разные националистические партии или просто соперничая друг с другом. В воинских частях возникали бунты, некоторые части и совсем выходили из подчинения петлюровского командования, оголяли линию фронта и разбегались. Трудовое крестьянство, насильно мобилизованное после антинемецкого и антигетманского восстания в части петлюровских войск, уже разбиралось, куда вовлекли его петлюровские провокаторы. Крестьяне уже понимали, что директория отстаивает интересы помещиков и кулаков, а беднейшему крестьянству земли не даст. И трудовое крестьянство поворачивало оружие против контрреволюции и наемников международного империализма — украинских буржуазных националистов.

Таков был тот «заслон» против наступления Красной Армии, в котором только теперь разочаровался генерал д’Ансельм.

Однако и по внутреннему кольцу этого «заслона», на одесско-николаево-херсонском плацдарме, по линии разграничения петлюровских войск и франко-греческой армии, творилось что-то непонятное. Из рабочих дружин и крестьянских повстанцев здесь формировались партизанские отряды, которые от Днестра до Буга и до днепровских плавней создавали почти беспрерывную цепь, отделяя интервентов от петлюровского «заслона». Эти отряды в большинстве случаев именовали себя или Красной гвардией, или Красной Армией, и командирами или комиссарами во всех этих отрядах были большевики. Французская и американская разведки уведомляли, что большевистские комиссары в большинстве случаев направлены из Москвы, Харькова и даже из… Одессы. Одесское большевистское подполье тоже создавало сейчас так называемую «внешнюю» армию, имевшую задание наступать непосредственно на Николаев, Херсон и Одессу.

Это уже было черт знает что такое! И командующий объединенными силами союзных армий в Одессе, Николаеве и Херсоне имел все основания жаловаться на свое плохое настроение. Тем более что и на самом одесско-николаево-херсонском плацдарме — в самой зоне своего собственного «господства» — каждая часть оккупационной армии чувствовала себя точно в окружении и вынуждена была постоянно держать круговую оборону. Весь одесско-николаево-херсонский плацдарм бурлил, словно море в двенадцатибалльный шторм. Ни в одно село французские и греческие отряды не могли просто войти; они должны были сперва высылать разведку, а потом занимать село с боем. Ни в одном городе оккупационный гарнизон не мог спокойно расположиться на ночной бивуак, так как чуть ли не каждую ночь если не вспыхивало восстание, то неизвестными группами из местного населения производились диверсионные акты, а караульных, выставленных на ночь, приходилось утром хоронить в братских могилах… Некоторые районы в «зоне» и вообще не были подвластны и почти не контролировались оккупационной армией; они оставались непокоренными островками, на территории которых действовала советская власть.

А в некоторых селах, зажатых в клещах французских, белогвардейских и петлюровских частей, случалось и так, что в одну из темных ночей из села неожиданно исчезала группа людей. Так, скажем, в степном селе Анатольевне какой-то местный крестьянин Жила вывел группу человек в двадцать из села. По сведениям разведки, эта группа, вооруженная оружием, которое было припрятано крестьянами еще со времен немецкой оккупации, ушла на юг — по направлению к Днестру…

И самым страшным для оккупационного командования в Одессе было то, что все эти направленные против оккупационных войск в оккупированной зоне боевые группы действовали не стихийно, а — как точно информировала разведка — выполняли директивы не только из Москвы и Харькова, но и большевистского подполья… из самой Одессы!

Командующего оккупационной армией это приводило в бешенство. Из Одессы — из-под самого носа семнадцати контрразведок!

А что творилось под носом у этих семнадцати контрразведок — в самой Одессе, цитадели пятидесятитысячной десантной армии?

Заводы бастовали, а безработные создавали «комитеты протеста и действия». Разведка уверяла, что на каждом предприятии уже существует подпольный повстанческий ревком. Разведка клялась, что большевики подготавливают всеобщее восстание.

Город засыпали прокламациями, на стенах домов и заборах появлялись большевистские лозунги. В городе выходила и распространялась среди населения подпольная большевистская газета.

Фу ты черт! Генералу д’Ансельму было отчего рвать и метать! Вот тут, в городе, возможно в соседнем доме, черт побери, существует большевистская подпольная типография, которая работает не хуже газетного комбината «Пари суар» на Елисейских полях в Париже, — и он не может ее найти… Генерал собственными глазами видел французскую газету местных большевиков, в которой, скрывая свои фамилии, печатали большевистские статейки французские солдаты и матросы… Контрразведка предполагала, что в некоторых французских частях, вне сомнения, созданы и подпольные комитеты. Контрразведка предупреждала, что — сохрани боже! — можно ожидать восстания даже в самой оккупационной армии…

— Парбле! Сапристи! Анатем!

Генерал д’Ансельм, который было немного успокоился после утешительной беседы с полковником Риггсом, снова впал в бешенство. Он заорал:

— Расстреливать! Вешать!

Полковник Фредамбер опять попался ему на глаза и снова стал объектом для извержения генеральских громов и молний.

— Полковник! — решительно заявил генерал. — Вы излишне гуманны. Разве у вас не хватает патронов? Прикажите контрразведке быть более беспощадной и более деятельной! Требуйте ежедневного отчета о количестве репрессий и вообще…

Полковник Фредамбер вынул записную книжечку и почтительно доложил генералу:

— Сводки контрразведки я получаю ежедневно к девяти утра. Сегодня расстреляно при попытке к бегству шесть человек, вчера — пять, позавчера — четыре, позапозавчера — семь человек…

— Мало! — закричал генерал. Дайте им контрольные цифры: не менее десяти человек ежедневно! Чтоб бежали и… были расстреляны при попытке к бегству! На войне как на войне!

— Слушаю, генерал! — щелкнул каблуками полковник Фредамбер и спрятал записную книжечку.

Но у генерала еще не совсем отлегло. Он вращал глазами, ища, что бы еще такое придумать на страх врагам.

— И еще, — сказал он наконец, немного остывая, — пусть контрразведка сообщит, когда будет пойман… какой-либо настоящий большевик, я сам приду его допрашивать! Я научу их, как надо добывать признания, я…

Он брезгливо поморщился и, наконец, совсем успокоился.

— И, пожалуйста, полковник, очень вас прошу. У этого Риггса голова на плечах. У него, знаете, всякие бывают эти… идейки. Пригласите его, поговорите с ним, посоветуйтесь… Хотя нет! — Генерал на минуту задумался, затем закончил рассудительно, совершенно светским тоном: — Пожалуй, лучше будет, если вы сами его посетите. Все-таки, знаете, представитель Соединенных Штатов! Докладывает непосредственно президенту Вильсону. А Вильсон, знаете, первая скрипка на Парижской конференции. Выберите сегодня минутку, загляните к нему — только так, знаете, между прочим, чтобы нам не уронить своего престижа. Ну, там, понимаете, в отношении того, что мы, мол, начинаем наступление, активные боевые действия; на правом фланге дела идут хорошо — Херсон, Николаев, а вот левый… левый, ну, вообще… А? Поговорите, обсудите и доложите мне… нам с адмиралом Боллардом. Мы примем решение. Не откладывайте, полковник, отправляйтесь немедленно!

Генерал уже устал, и его снова потянуло к статуэткам. Вчера он все-таки раздобыл шедевр: пастушка с козликом, глина — пятьсот франков. Он поднялся и направился к выходу.

— Идите, идите! А я займусь этим самым… детализацией стратегического плана. О ревуар, полковник!.. Ах, да! Имеете ли вы уже сведения о передвижении на север для сдерживания большевистского наступления этого самого, как его, — «Осадного корпуса» этих самых, как их там, — атамана Якиева и полковника Змиенко?..

2

Полковник Змиенко в это время ехал на белом коне и жевал свой длинный ус.

Широкая украинская степь привольно раскинулась вокруг — ровная и спокойная до самого горизонта. Ранняя южная весна уже вступила в свои права. Снег белел только кое-где по глубоким оврагам, а на широком просторе степи от него уже не осталось и следа. Простор полей, побуревших от прошлогодней перепрелой стерни, серел просыхающими парами и начинал чернеть там и сям первыми бороздами пахоты.

Сильный степной ветер дул порывами, вздымая пыль по дороге, а над шеренгами всадников на шляху играл золотящимися в лучах солнца алыми шлыками на гайдамацких папахах.

Но радужное трепыхание гайдамацких шлыков не веселило сердца полковника. Он все глубже и глубже засасывал в рот свои усы. Белый конь его трусил рысцой.

Тоскливо было на душе у полковника Змиенко, кошки скребли на сердце.

«Осадный корпус» петлюровского атамана Якиева, который победоносно вклинился было в Одессу, а потом по требованию союзного командования и по приказу главы директории Винниченко отошел от города километров на двадцать и выполнял в дальнейшем полицейские функции в ближайших селах, — получил сейчас два приказа одновременно: от «головного атамана войск УНР» Симона Петлюры и от командующего оккупационной армией генерала д’Ансельма.

Киевом овладели красные полки. Потрепанные войска украинских националистов стремительно отступали, и директории необходима была срочная помощь. Двадцатитысячный «Осадный корпус» атамана Якиева и был той силой, которая, по расчетам Петлюры и генерала д’Ансельма, должна была теперь поправить дела: остановить наступление Красной Армии, восстановить положение на фронте и вернуть петлюровцам потерянную столицу. Атаман Якиев еще вчера вылетел французским самолетом в штаб «головного атамана», чтобы принять участок фронта где-то под Фастовом или Казатином, а может быть, уже и под Винницей. А полковник Змиенко, обходя железную дорогу, так как ее перерезали уже в нескольких местах антипетлюровские повстанцы, должен был привести маршем на указанные позиции двадцать тысяч петлюровских вояк.

Но исходило тоской сердце у петлюровского полковника Змиенко. Двадцати тысяч казаков в «Осадном корпусе» уже давно не было. Мобилизованные крестьяне разбежались кто куда или целыми частями перешли на сторону антипетлюровских повстанцев. Под командованием полковника остались только отряды гайдамаков да горсточка сечевых стрельцов — всего две тысячи сабель.

Однако приказ «головного атамана» надо было выполнять «аллюр три креста», и гайдамаки с сечевиками трусили рысцой, развевая шлыками, потряхивая оселедцами и побрякивая «клейнодами».

Гайдамацкая маршевая колонна извивалась цветистой змеей по шоссе, а за несколько километров вперед была выслана конная разведка, тщательно осматривавшая и обнюхивавшая каждое село. Повстанцы теперь господствовали в степи, и приходилось быть начеку: в каждом селе могли встретить гайдамаков и сечевиков пулеметные очереди и винтовочные залпы повстанцев.

К полудню за степным крутогором в лощине показалось село. Это было большое степное село с широкими улицами и множеством переулков. По окраинам раздольно рассыпались хаты под желтыми и бурыми соломенными крышами, ближе к центру кучились дома, крытые красной черепицей или замшелым зеленоватым тесом. В центре села виднелась большая площадь с четырехугольником торговых рядов под крашеным железом. Это была, безусловно, волость.

Пока полковник Змиенко рассматривал в бинокль, а бунчужный сверялся по карте, устанавливая название этого населенного пункта, прискакал на вороном жеребце и командир конной разведки.

Командир разведки — гайдамацкий старшина с длиннющим алым шлыком, чуть не до пояса, с волнистым оселедцем, выбивавшимся из-под шапки и свисавшим почти до подбородка, путаясь в усах, — прохрипел:

— Рапортую, пан атаман! В погребах, в лавках обнаружено несколько евреев и дряхлых стариков.

— Значит, путь безопасен, пан сотник?

— Так точно, пан атаман! Можно свободно въезжать.

Но полковник Змиенко еще с минуту раздумывал. Бывали уже и такие сюрпризы в дороге: встречало село оставленными хатами и пустыми хлевами, а как только втягивалась гайдамацкая колонна в деревенские улицы, с окраин сразу же начинали стрекотать пулеметы, устилая гайдамацкими трупами все околицы.

Полковник Змиенко еще раз окинул взглядом всю местность вокруг. Шлях вел прямо в село, на площадь, два пыльных проселка огибали его с обеих сторон, через овраги и лощины уходя, видимо, к ближним селам. Соседних деревень не было видно до самого горизонта — здесь, в степи, люди жили просторно, и от села до села обычно было по нескольку километров. Но кто его знает, чего можно ожидать из тех оврагов и лощин? Может, там, в степных низинках, притаились отряды повстанцев?

Полковник Змиенко передал бунчужному приказ — разделить колонну на две части. Одной двигаться левым флангом в обход села, другой — правым, тоже в обход. Каждой колонне выслать впереди себя разведку, поручив ей тщательно осматривать лощины и овраги и двигаться к соседним селам. Полковник Змиенко ткнул пальцем в карту, на которой влево и вправо километров за семь обозначены были ближайшие села:

— Сюда!

После этого он тронул шпорами своего белого коня и поехал прямо по дороге. Направив колонну двумя потоками в обход, предохраняя этим отряд от внезапного нападения повстанцев, полковник мог спокойно въезжать в село. В нем он решил расположиться на отдых.

— Какой будет приказ насчет захваченных? — спросил сотник.

— Саблями порубить. Чтобы не было шума.

Во главе штаба и охранного взвода полковник поскакал галопом в село.

— Размещаться в центре, на площади, в торговых рядах! — приказал он бунчужному.

До села было не более километра, и гайдамацкие офицеры проскакали это расстояние за несколько минут. Полковник Змиенко въехал в село молодецки подбоченясь, но это было ни к чему: из окон опустевших домов некому было поглядеть на его удалую казацкую стать.

Тревожные мысли не покидали полковника:

«Что будет дальше? Как дальше быть?»

Скакать вот так степными дорогами надо было еще добрых две сотни верст, пока дотянешь до фронта. Сколько на этих верстах попадется еще сел, в которых не знаешь, чего ожидать, сколько еще будет перелесков, лощин и оврагов, в которых, быть может, подстерегает тебя засада повстанцев? Доведет ли полковник Змиенко свои последние две тысячи гайдамаков под руку и пред ясные очи «головного атамана»? Не прикажут ли высокие атаманы спустить полковнику шаровары да всыпать шомполов за то, что растерял он в степи восемнадцать тысяч доверенного ему войска?

Да и там, на фронте, разве пампушки с чесноком да блины с медом поджидают прославленных лыцарей? Ожидают их там сабли щорсовцев да пулеметы Боженко. Кто знает, будет ли славной эта сечь? И не доведется ли умыться собственной кровью?

Гнетущие мысли терзали петлюровского полковника.

Может, благоразумнее будет свернуть за Жмеринкой на Литинский шлях, да и махнуть на запад, в Галицию? Снял же свои гайдамацкие «курени» с фронта под Житомиром атаман Оскилко, да и махнул на польский кордон. Нацепил, говорят, на шапку вместо трезубца белого орла, закинул рукава жупана за спину, словно в кунтуше, и стал под высокую руку Пилсудского. Разве не один черт? Лишь бы против большевиков…

Да и подходящее ли время сейчас для битвы? За большевиками теперь пошел чуть ли не весь народ… А там, за Галицией и Польшей, и венгры, и чехи, и даже немцы: открытый путь в Европу! Вон, рассказывают, сам Винниченко скрылся и очутился чуть ли не во Франции. Не пора ли и полковнику Змиенко позаботиться о своей собственной судьбе?

Черт с ней, с этой военной заварухой! Разве не смог бы он переждать некоторое время на службе в немецкой, итальянской или в английской полиции — пусть и не в чине полковника, пусть хотя бы вахмистром? А там будет видно — может, Соединенные Штаты Америки и впрямь организуют интервенцию на весь широкий фронт — от Черного и до Белого моря. Тогда под американским командованием возвратится под родную кровлю и полковник Змиенко во главе лыцарей «самостийной Украины»… С такими мыслями — то обнадеживающими, то еще более гнетущими — полковник Змиенко пригарцевал на своем белом коне на центральную площадь степного села, лихо соскочил с коня и бросил повод подбежавшему «джуре».

— На отдых! — приказал он величественно.

Но как только соскочил полковник Змиенко на землю и отдал повод джуре, как только сошла с коней вся его свита, вдруг словно небо разверзлось и весь мир полетел вверх тормашками. В мертвой тишине покинутого села загремело сразу несколько пулеметов; пули засвистели со всех сторон, и пустые улицы мигом наполнились людьми. Отовсюду — из погребов, лавок, из-за заборов, из-под стогов соломы — в кожушках и зипунах, в потрепанных солдатских шинелях и кожухах, с винтовками в руках появились люди и с громким криком «ура» ринулись лавиной на площадь.

Не все покинули село, как показалось гайдамацкой разведке с первого взгляда. Вначале люди действительно собирались уйти из села на время, пока не пройдут гайдамаки. Но случилось так, что как раз в эту пору через село проходил небольшой отряд, — собственно и не отряд, а просто человек двадцать вооруженных крестьян, которых Жила вел к Днестру. Когда Жила и его товарищи узнали, что в село направляются петлюровские гайдамаки, а люди собираются покинуть село, они уговорили мужиков укрыть в оврагах за селом женщин и детей, упрятать там скот и скарб, и самим остаться, вооружиться всем, чем только можно, и дать гайдамацким разбойникам хорошую взбучку. Над замечанием старших и более осторожных людей, что хотя в село направляется только небольшая группа гайдамаков и управиться с ней, безусловно, можно, но гайдамацкие колонны, которые пошли в обход села, услыша сзади себя стрельбу, возвратятся и пустят все по ветру, — младшие, более отчаянные, к тому же еще и бывшие фронтовики, только посмеялись. Они заявили, что подобная операция не новость и хорошо известна каждому солдату еще с германской войны. Во-первых, всякая войсковая часть, если внезапно потеряет свое командование и штаб, сразу же становится небоеспособной и впадает в панику. Во-вторых, если часть на марше вдруг услышит позади себя частую стрельбу, она тоже впадает в панику и, как слепая, бросается вперед или врассыпную. Главное — поднять с тыла стрельбу как можно сильнее и громче. «Нет ничего более страшного на войне, как паника, — утверждали старые фронтовики. — Кто сумеет посеять среди врагов панику, тот и победитель, даже если силы в десять раз меньше, чем у противника». Старые фронтовики сразу же и загорелись этой идеей — посеять панику среди врага — и бросились в погреба вытаскивать припрятанные винтовки и обрезы. Особенно обрезы, из обрезов громче выстрелы.

Ко всему этому Жила добавил еще от себя: гайдамаки торопятся вовсю, боятся каждого кустика и каждого оврага в степи, зная, что вся степь полна повстанцами и партизанами, да и вообще всем хорошо известно это трусливое племя грабителей и убийц; услыша позади себя перестрелку, они бросятся куда глаза глядят и ни за что не повернут назад…

Словом, так и получилось, что люди впустили зверя в свое гнездо, а потом вышли из укрытий и зажали в кольцо хищную стаю.

Боя почти не было. Загремело два-три карабина в руках ошалевших гайдамаков из охранного взвода, щелкнули три-четыре пистолетных выстрела из рук перепуганной «старшины» — и с «операцией» в несколько минут было покончено: петлюровские гайдамаки устлали своими трупами сельскую площадь.

Полковника Змиенко подвели к единственному в селе фонарю, стоявшему у конторы банка немецких колонистов. Шапку со шлыком полковник потерял, оселедец прилип ко лбу, жупан был растерзан, печальную картину являли и широкие шаровары…

Люди сдвинулись плотным кольцом, и двое наиболее уважаемых крестьян из села, а с ними и Жила, учинили над петлюровским разбойником допрос и суд.

Жила поправил на голове свою старую солдатскую папаху с красным бумажным цветком на том месте, где когда-то была кокарда солдата царской армии, а сейчас должна была бы быть красная звездочка, и сурово спросил:

— Фамилия?

— 3-змиенко, — пролепетал, запинаясь, побледневший полковник.

— Змиенко! Змея и вправду! — загудели люди вокруг.

— Змеиное семя!..

— Тише! — прикрикнул один из крестьян-судей.

— Откуда? — спросил другой.

— С… Подолья… Село Томашевка под Ярмолинцами…

— Кто был отец? — угрюмо вставил вопрос Жила.

— К-крестьянин…

— Сколько имел десятин?

— С-сорок… Собственно не сорок, а…

— А за что старика моего порубили, убийцы! — вырвался гневный стон у какой-то подоспевшей к толпе женщины.

— У-у, кровопийца! Бандит! — послышалось отовсюду.

— Тише, люди! — снова успокоил народ один из судей.

Полковник Змиенко залепетал, запинаясь, умоляюще прижимая руки к груди:

— Христом-богом, святой землей клянусь…

— Про землю — цыц! — сердито загремел Жила. — Не про тебя земля святая! В петлюровцы пошел по мобилизации или по собственной воле?

Толпа снова загудела:

— Ясно! Гайдамак ведь, из «охочекомонников». Да еще и офицер! Гвардия «батька» Петлюры! Змея, как есть змея!..

Жила обратился к народу:

— Решайте, люди. На вашей земле гадину поймали. Вам и судить. Душегуб… одна ему дорога…

Жила махнул рукой, подтянул ремень шинели и отошел к своим ребятам, которых вел в партизанский отряд Григория Ивановича.

Дядько в порванной свитке зачитал приговор:

— Жовто-блакитного палача, кровавого лакея международного капитала — долой с земли украинского народа!

3

Риггс не из пустой прихоти возражал против назначения генерала Гришина-Алмазова командующим над всеми — и русскими и украинскими — контрреволюционными вооруженными соединениями.

Кроме того, что это шло бы вразрез с прямыми указаниями президента Вильсона о контрреволюционных группировках на территории бывшей Российской империи — с установкой на расчленение ее в будущем, — это нанесло бы прямой удар интересам США на Украине сегодня. Все снабжение добровольческой армии пока что осуществляли английские фирмы, а поставки войскам директории хотя и проводились из французских арсеналов и французскими фирмами, но полностью контролировались американскими банками; франк был окончательно обесценен. Однако соревнование доллара и фунта в странах Ближнего Востока — следовательно, и в борьбе за Кавказ, юг России и Украину — только начиналось. Передача войск директории под командование Деникина, то есть фактическое введение их в систему английского, а не французского подчинения и снабжения, на данном этапе означала бы поражение американской внешней экономической политики и значительно усилила бы английский фунт.

Понятно, размышлял сейчас Риггс, прогнать директорию можно в любую минуту. Однако американский финансовый, да и промышленный капитал, для того чтобы окончательно укрепить свои позиции на юге России, должен проглотить и французскую концессионную систему в Донбассе и в Кривом Роге, и концессии английских предпринимателей на Кавказе. Следовательно, содействовать этому — отнюдь не второстепенная задача американского и политического и финансового представителя на Украине и юге России, каким и являлся он, глава американской миссии, полковник Риггс.

Для укрепления американских позиций необходимо не только отвоевать нефтяные промыслы в Баку и Майкопе у сэра Детердинга в пользу мистера Гувера, но заодно прихватить для мистера Рокфеллера и прикарпатскую нефть, наставив рога и польским великодержавникам и украинским самостийникам в Галиции. А именно этот бизнес и осуществлял сейчас по совету Риггса банкирский дом Рокфеллеров, прибирая к рукам нефть Борислава и Дрогобыча через «Вакуум-ойл компани».

Таким образом, украинская директория нужна сейчас не только французским воякам или английским политикам, но и американским банкам, — и усиливать в настоящее время генерала Деникина с его креатурой в противовес Петлюре преждевременно. Пусть петлюровские лоботрясы расстреливают еще свой двадцатимиллионный долларовый заем во имя победы над большевиками, вертя тем самым колесо американской деловой жизни. Опасность распространения социалистической революции в Европу слишком велика, и против большевиков должны быть использованы все силы местной контрреволюции. Это должно ускорить уничтожение большевизма. Президент Вильсон и проводил настойчиво именно такую политику.

Риггс недаром десять лет подвизался на поприще американской дипломатии и военной разведки одновременно! Ведь не случайно, будучи во время войны держав Антанты против австро-немецкого блока два с половиной года американским военным атташе в столице бывшей Российской империи Петрограде, в самом центре закулисных интриг, он выполнял специальные поручения американских фирм. Риггс прекрасно понимал, что американскую политику надо осуществлять где мечом, где долларом: и войною и бизнесом. Первейшая задача сейчас, конечно, война против большевиков. Мировая война США и Антанты с австро-немецким блоком закончилась. Но теперь начиналась схватка между членами самой Антанты и США: Уолл-стрит начинал генеральное сражение против Сити. Доллар воевал теперь против фунта…

Итак, по всем соображениям, воевать против большевиков должны и петлюровцы и деникинцы. Генерал Гришин-Алмазов может оставаться и дальше на своем высоком, но бессмысленном в условиях оккупации посту генерал-губернатора. Неограниченной военной власти над всеми вооруженными антибольшевистскими формированиями ему давать ни в коем случае еще нельзя. Если же он заартачится, то и вообще можно оставить генерала-душку только командиром его воинственной в операциях против мирного населения дивизии…

С генерала Гришина-Алмазова и началась беседа между Риггсом и Фредамбером, когда начальник штаба союзного десанта пришел засвидетельствовать свое почтение главе американской военной миссии.

— Ну, рассказывайте, Фредамбер, — сразу же предложил Риггс, пододвигая столик с коньяком, виски и содовой, — что там слышно о нашем галантном генерале?

Сведения о Гришине-Алмазове Фредамбер имел не из первых рук. Консул Энно — вроде как главный представитель гражданской политики Антанты на юге России — полагал совершенно необходимым вытягивать эти сведения у актрисы Веры Холодной и немедленно же передавать их полковнику Фредамберу, который фактически и возглавлял вооруженные силы Антанты на юге России. Ибо генерал д’Ансельм в своем пристрастии к скульптурным миниатюрам и в своем пренебрежительно-аристократическом отношении к мизерным делам войны и мира целиком полагался на своего начальника штаба, старого офицера французского оружия и лицо, заслуживающее полного доверия Франции. А Фредамбер информировал уже и полковника Риггса.

Натурально, что, блюдя собственные интересы, консул Энно не все передавал Фредамберу или не всегда давал верное освещение фактам. На сей случай, для дополнения и контроля, на арену выступала вторая вертикаль разведки. Мадам Энно выпытывала необходимые сведения у своего мужа и за сходную цену передавала их английскому коммерческому секретарю, благочестивому Багге. А благочестивый Багге — за те же два процента от каждой операции — передавал свои информации также мистеру Риггсу, поскольку эти сведения имели непосредственное отношение к англо-американским финансовым операциям, которыми оба они были в это время озабочены больше всего.

Новости, которые сегодня принес Фредамбер шефу, были весьма многозначительны.

Херсоно-николаево-одссский плацдарм давно уже не был пределом мечтаний честолюбивого генерала; такие провинциальные масштабы отнюдь его не устраивали. А перспектива и в дальнейшем оставаться только в роли мелкой сошки при генерале д’Ансельме его просто-таки оскорбляла. Гришину-Алмазову уже осточертели боевые операции по вылавливанию запоздавших прохожих, появлявшихся после комендантского часа на темных улицах Одессы, и доставка их на французские баржи-тюрьмы или расстрел их по дороге «при попытке к бегству». Из молодых, да ранний, генерал мечтал о широких горизонтах деятельности и залетал в своих мечтаниях значительно дальше Люстдорфа, Заставы или Дофиновки. Имея секретную, но недвусмысленную договоренность со своим главнокомандующим генералом Деникиным, молодой деникинский «полководец» претендовал на пост командующего всей украино-крымской группой добровольческой армии. Генерал Деникин пообещал ему полную автономию под своим черным крылом, тень от которого надеялся бросить не только на Кубань и Дон, но и на Кавказ — на юге, Донбасс и Волгу — на севере. А потом — потом должен был быть осуществлен и поход на Москву. Взять Москву в клещи, от Волги и с Украины выйдя правым флангом на соединение с армиями Колчака, а левым с армией Юденича, — таков был стратегический план русской белогвардейщины. Именно в Москве и была запроектирована торжественная встреча Юденича, Чайковского, Гришина-Алмазова, Деникина, Бичерахова и других белогвардейских «командующих» с «верховным правителем Руси», сухопутным сибирским адмиралом Колчаком.

Таков был генеральный план русской белогвардейщины. И для успешной реализации этого плана на генерала Гришина-Алмазова возлагалось всосать в свои белые части и украинские жовто-блакитные отряды петлюровщины.

— План великолепный! — констатировал Риггс задумчиво. — Очевидно, подобный военный план и придется осуществлять для разгрома большевиков, как только Морган, Рокфеллер и Дюпон усилят свои позиции в осуществлении своего «мирного» плана завоевания британской стерлинговой империи. Такой план может выполнить любой генерал, которому это будет поручено, хотя бы и тот же Гришин-Алмазов, это не имеет значения…

Полковнику Фредамберу не по сердцу пришлось такое терпимое и даже благосклонное отношение шефа к генералу-выскочке, и он напомнил Риггсу:

— А не забыли ли вы о горячей англомании генерала? Генерал презирает легкомысленную Францию, пренебрегает всем французским и мечтает о лондонских туманах. Генерал Деникин, как вам известно, охладел к Франции и занял теперь открыто проанглийскую позицию. Он верит, что солнце восходит с Запада — с Британских островов.

— А вас, как полковника генерального штаба Франции, это задевает за живое, оскорбляя ваши патриотические чувства? — ехидно спросил Риггс.

Фредамбер обиженно фыркнул.

Главнокомандующий добровольческой армии генерал Деникин и в самом деле ориентировался теперь исключительно на Англию. Англии надо было самым спешным образом ориентировать всю свою политику против США, поскольку США в перспективе намеревались вторгнуться в сферы английского влияния с расчетом прибрать к своим рукам английские рынки сбыта и источники сырья. Алчный взор американских монополистов и острие американской политики направлены были на слишком дорогой для кармана английских монополистов Восток — Ближний, Средний и Дальний. Таким образом, Англии для проведения своей политики приходилось сейчас подбирать, кого бы противопоставить США, — хотя бы и эту самую разгромленную в своих империалистических стремлениях Германию, да, пожалуй, и Россию. Теперь для Англии более выгодна была бы сильная Россия — как противовес США хотя бы в азиатских странах.

Генералу Деникину вполне импонировала такая смена политики, и он занял теперь явно проанглийскую позицию — особенно после совершенно конкретных, деловых бесед с английским военным министром Уинстоном Черчиллем.

— Ну, не обижайтесь, Фредамбер! Я пошутил! — примирительно сказал Риггс. — Только запомните, что в отношении перемены английской и французской политики я вам открыл глаза. Прошу вас, докладывайте дальше. Что еще слышно?

Фредамбер сообщил:

— Генерал Гришин-Алмазов в своих сокровенных мечтах рассчитывает после уничтожения большевизма, восстановления монархии в России и расцвета проанглийской политики в русской дипломатии получить пост русского наместника где-нибудь в Афганистане, Синь-Цзяне или Персии, где как раз и будут сталкиваться русские и английские интересы…

— Заманчивые перспективы, — не мог не согласиться Риггс. — Я думаю, Фредамбер, что будет не по-товарищески, если мы не доведем все это до сведения генерала д’Ансельма, который, безусловно, кретин, как и думает о нем Гришин-Алмазов, и к тому же, несомненно, страдает гипертрофией грошового аристократического гонора, — если не доведем до его сведения все, что о нем, о дорогой для него Франции и французской политике думает русский генерал-англоман. Вы меня поняли, Фредамбер?

— Именно такое указание я и надеялся услышать от вас, сэр, — радостно захлопал глазом Фредамбер. — Мой генерал уберет генерала Гришина-Алмазова, не ожидая даже санкции верховного главнокомандующего вооруженных сил Антанты на Востоке генерала Франшэ д’Эспрэ. Кого, думаете вы, следует рекомендовать на место Гришина-Алмазова?

— Генерала Шварца.

— Почему?

— Это ярый немецкий патриот.

— Позволю себе спросить: а на кой черт нам немецкий патриотизм?

— Позволю себе ответить: а на кой черт нам российская великодержавность? Германия нужна США как цепной пес, которого всегда можно натравить на Россию.

— Справедливо! — не мог не согласиться полковник Фредамбер. — Итак, я буду рекомендовать командующему генерала Шварца.

Генерала Шварца полковник Риггс давно уже имел на примете. Этот русский генерал-немец стоял за американскую ориентацию.

Генерал Шварц происходил из обрусевших остзейских баронов и не страдал чрезмерным русским патриотизмом. К идее восстановления сильной, неделимой России — какой бы политический режим в ней ни господствовал — он относился с недвусмысленным холодком. Во всяком случае, он предпочитал, чтобы сила России при любых обстоятельствах не превосходила сил восстановленной Германии. Немецкий патриотизм давал себя знать в русском генерале Шварце.

Именно подобные деятели, по мнению Риггса, — а он имел основания надеяться, что таково и мнение президента, — были наиболее ценны на ответственных постах в движении, ратующем за единую и неделимую Россию. «Русские» немецкой ориентации всегда охотно пойдут на то, чтобы оторвать от тела Российской державы любую ее часть, особенно если эта часть является объектом экспансионистских расчетов их подлинной отчизны — империалистической Германии.

Фредамбер спросил:

— Я думаю, отстранение Гришина-Алмазова и назначение на его место Шварца следует не откладывать, сделать завтра-послезавтра?

— Раз не стоит откладывать, — резонно заметил Риггс, — то лучше сделать это сегодня же. Ну, скажем, вечером, когда будете докладывать генералу вечернюю сводку.

— Слушаюсь, мистер Риггс.

— И заодно, — задумчиво произнес Риггс, — подбросьте генералу и идейку относительно поляков.

— Относительно поляков? — не понял Фредамбер. — Что вы имеете в виду, сэр? Ах! — догадался он. — Вместо деморализованной петлюровской армии бросить белопольский легион маршала Дзяволтовского на центральный участок антибольшевистского фронта?

— Наоборот! Совсем снять легион Дзяволтовского с этого участка фронта.

Фредамбер захлопал глазами, не понимая.

— Но… — растерянно сказал он, это еще больше ослабит сопротивление большевистскому наступлению.

Риггс небрежно отмахнулся:

— Деникинцы, греки, да и ваши пуалю сами справятся на этом участке. Во всяком случае, мы с вами здесь, за спиной пятидесятитысячной французской армии, в полной безопасности. Словом, идея такова: польский легион Дзяволтовского пропустить левым флангом, вдоль румынской границы, а то и просто через Румынию, в Галицию.

Фредамбер подергал с минуту обеими щеками, потом признался:

— Не понимаю, сэр. Почему в Галицию?

— Ах, Фредамбер, Фредамбер! — укоризненно покачал головой Риггс. — И когда вы, наконец, научитесь мыслить по-американски? Поляков нужно передислоцировать к границам Галиции. Можно осуществить это просто через Тирасполь, а потом через Черновицы — на Стрый. Можно, чтобы отход через Тирасполь не был истолкован как отступление, — маршем до Волочиска. Это будет походить на обходный маневр, в обхват правому большевистскому флангу — на случай, если от Киева большевики двинутся не на Жмеринку, а на Житомир. — Риггс оживился, сам увлекаясь своими стратегическими идеями. — А? Ведь это идея! В Европе истолкуют этот маневр только так и будут восхищаться прозорливостью командования, генерала д’Ансельма и вашей, Фредамбер, как начальника штаба и, разумеется, автора диспозиции. Лавры прозорливого полководца вам гарантированы, Фредамбер! По крайней мере для непосвященных… Вы слушаете меня, Фредамбер?

— Я слушаю вас, сэр, — выходя из задумчивости, ответил Фредамбер, — но, простите, я так и не могу сообразить — зачем снимать поляков с фронта и перебрасывать в Галицию?

Риггс сокрушенно покачал головой.

— Ну, тогда слушайте. Я вам растолкую. У петлюровцев сейчас в Галиции назревает конфликт с поляками. И между ними возможны военные столкновения. Это вам известно или нет?

— Известно, сэр.

Риггс грустно поглядел на Фредамбера.

— Было бы просто бессердечно не подать руку помощи полякам в такую тяжелую для них минуту. Прибытие легиона Дзяволтовского в Галицию может в корне изменить положение.

— И все же не понимаю, сэр, — осмелился признаться Фредамбер, — почему вы так заинтересованы в победе поляков?

— А кто вам сказал, что я заинтересован в том, чтобы победа была на стороне поляков?

Фредамбер оторопело поглядел на Риггса.

— Как же тогда… понимать оказание им помощи?

— Очень просто: чтобы уравновесить силы поляков и петлюровцев в этом их возможном конфликте, но и попугать каждого из них другим.

Фредамбер пожал плечами.

— Простите, сэр, но я опять не понимаю. Если я не ошибаюсь, президент Вильсон оповестил, что собирается вмешаться в польско-петлюровский конфликт и даже посылает своего представителя, чтобы провести польско-петлюровские мирные переговоры.

— Вы не ошибаетесь, Фредамбер. Американский представитель едет мирить поляков и петлюровцев, для того чтобы бросить их совместно против большевиков. Поляки обязаны не драться с петлюровцами, а идти маршем на Брест-Литовск — для нанесения удара по правому флангу большевистского наступления на Украину. Следовательно, в интересах войны против большевиков легион маршала Дзяволтовского будет там особенно необходим. Общественное мнение в Европе тоже будет вполне удовлетворено подобным толкованием.

Риггс снова оборвал сам себя.

— Поймите, Фредамбер, что война против большевиков — это наше первое дело. Но, кроме указания президента, мы имеем совершенно точные указания и через банк Рокфеллеров. «Вакуум-ойл компани» приобретает сейчас нефтяные промыслы в Галиции. Однако еще неизвестно, кто же будет продавцом — поляки или петлюровцы? Поэтому, чтобы будущий неизвестный продавец был сговорчивее, надо сейчас обхаживать обоих. Это и собьет цену по крайней мере на половину, а то и на две трети. Некоторая доля от куртажа перепадет, конечно, и вам за передислокацию польского легиона… Теперь вам понятно, Фредамбер?

— Вполне, сэр!

Впрочем, с минутку Фредамбер еще колебался:

— Но… как объяснить все это генералу д’Ансельму? Снять с фронта белополяков, в то время как на фронте и без того неудачи и петлюровцы отступают?..

— Ах, господи! — отмахнулся Риггс. — Ну, купите ему какую-либо скульптурку, какого-нибудь там фавна с нимфой или еще что! В конце концов растолкуйте ему прямой расчет такого стратегического маневра: удар во фланг по большевистскому наступлению силами польского легиона должен ослабить силу большевистского удара на центральном участке фронта, который вынуждены принять на себя французские части. Это же маневр, Фредамбер! Да генерал за подобную идею признает вас гением дальновидной стратегии! Идет?

Фредамбер попытался улыбнуться.

— Пожалуй, подойдет, сэр.

— Ну и прекрасно!

Риггс налил себе виски с содовой и грустно вздохнул:

— Боже мой, боже мой, какие, однако, все на свете жулики…

Фредамбер не совсем понял, о ком речь, и поэтому на всякий случай промолчал.

Но Риггса охватило уже лирическое настроение. Он глотнул виски и сказал:

— Что касается всех этих петлюр в шароварах или галантных генералов, то, по-моему, единственная их ценность заключается в том, что цена каждому из них отдельно — два цента и один цент сдачи. — Риггс хлопнул ладонью по столику и в приступе отчаянной откровенности признался: — Черт меня побери, но если по правде сказать, то думаю, что единственной реальной силой цивилизации здесь, на одесском плацдарме, является только Мишка Япончик. По крайней мере он точно знает, чего он хочет, и требования его вполне реальны: кошелек — или жизнь! А этим балбесам захотелось, видите ли, и кошелька, и жизни, да еще усесться на царский престол или в президентское кресло и подрыгать ногами. Фанфароны, черт их побери! Ни одного из них я не решился бы сделать прямым агентом в моей разведывательной сети — ненадежный элемент, подведут…

При воспоминании о Мишке Япончике Фредамбер заволновался. Он еще раз пережил то отвратительное чувство пустоты в кармане после того, как оттуда вытащат миллион. Помолчав немного и дав Риггсу допить стакан до дна, он сказал:

— Кстати о Мишке Япончике. Он мне вчера вечером звонил…

Риггс был приятно удивлен.

— Браво, Фредамбер! У вас завязываются тут знакомства в самых высоких сферах! Что же вы мне раньше не рассказывали о вашем новом приятеле? Давно ли вы с ним познакомились? При каких обстоятельствах?

Конвульсия перекосила лицо Фредамбера — воспоминание о знакомстве с Мишкой Япончиком никогда не проходило бесследно для его нервной системы.

Он проворчал:

— Он сам навязался со своим знакомством…

— Чудесно! — констатировал Риггс. — Его желание завести с нами более тесное знакомство может свидетельствовать только о безусловном росте здесь нашего престижа среди самых широких слоев населения. Чего же хочет от нас король одесских гангстеров?

— Он набивается с продажей.

— Что он продает?

— Ласточкина.

— Кто этот Ласточкин?

— Купец второй гильдии.

— На кой черт он нам?

— Его зовут Николай.

— А что из этого? Моего двоюродного брата в Филадельфии тоже зовут Николас. Но я и не предполагал, что его можно выгодно продать.

Фредамбер неодобрительно, а вместе с тем и ехидно поглядел на своего шефа.

— Но купец второй гильдии Николай Ласточкин связан с большевистским подпольем.

Риггс насторожился.

— Что вы хотите этим сказать, мистер?

— «Николай» — это кличка главного руководителя одесского большевистского подполья.

Риггс свистнул.

Минуту он с искренним восхищением глядел на своего агента. Потом сквозь восхищение промелькнула искра зависти. Наконец, все эти переживания сменило выражение недоверия.

— Разве мало Николаев на свете?

— Да будет вам известно, сэр, что, по сведениям контрразведки, полное имя руководителя большевистского подполья — Николай Ласточкин. Судите сами — может ли быть такое совпадение, чтобы в большевистском подполье было два Николая Ласточкина?

— Нет, — авторитетно подтвердил Риггс, — в подполье это невозможно, подпольщики никогда не дублируют кличек. Это, безусловно, настоящий Ласточкин.

После этого наступила пауза. Фредамбер тоже налил себе сода-виски, несмотря на то, что сода и была вредна для его желудка. Риггс чокнулся с ним. Оба они были в эту минуту взволнованы.

Выпив и несколько успокоившись, Риггс спросил:

— Сколько?

— Двести тысяч.

Риггс ворчливо огрызнулся:

— Голову Котовского мы оценили только в пятьдесят тысяч.

Риггс был скуп.

Фредамбер возразил:

— Но Котовский — только один из большевистских вожаков, а Ласточкин — главный руководитель.

Это было существенное замечание.

Риггс молчал. Он раздумывал, конечно, не о деньгах; деньги были не его собственные, а из кассы Эф-Би-Ай. К тому же, как настоящий американский бизнесмен, Риггс хорошо понимал, что деньги в кассе ржавеют, а в обороте начинают блестеть, принося дивиденды. Дивиденды для агента американской разведки неплохие: сам руководитель большевистского подполья! Риггс раздумывал над другим: как бы оттереть от этого дела Фредамбера, чтобы все дивиденды — и слава разведчика и денежное вознаграждение за удачную операцию — достались только ему?

Фредамбер тоже молчал. Ом молчал потому, что сам испугался своего предложения. Ведь Мишка Япончик требовал за помощь в поимке Ласточкина только сто тысяч, а двести — это уж Фредамбер сам набил цену перед Риггсом, чтобы компенсировать хотя бы частично свои потери на Мишке Япончике.

— Что ж, — наконец, провозгласил Риггс, — я согласен.

В счет за поимку Николая Ласточкина он уже решил поставить четыреста тысяч, а Фредамбера с помощью генерала д’Ансельма убрать ко всем чертям! Можно, скажем, довести до сведения французского генерала кое-какое… неодобрительное отношение его начальника штаба к французской политике. Контроль над французской политикой он, Риггс, сможет осуществить теперь, когда позиции его укрепились, и без Фредамбера. Английскую политику он сумеет контролировать через коммерческого секретаря Багге. А за деникинцами он будет присматривать через агентов консула Энно. А Ласточкина… Ласточкина пусть добудет Ева с помощью своего Ройтмана, который тоже связан с Мишкой Япончиком, — раз теперь уж точно известно, что добывать надо именно Ласточкина.

На всякий случай Риггс счел необходимым заметить, так, будто между прочим:

— Кстати сказать, я получил извещение, что к нам прибывает подкрепление. Моим заместителем в миссию едет полковник Багман, а также персонал: капитан Штейнберг, лейтенанты Уатгауз, Аллен и Джекс. В скором времени прибудет и состав консульства США. Его должен возглавить консул Дженкинс, вице-консулами едут Дулитл и Бури, ну, и консультанты Полярд и Олсон.

Не было никакого сомнения, что и среди новых сотрудников военной миссии США и в аппарате консульства будет не один парень из Эф-Би-Ай. Риггс имел основания предполагать, что агентуре может стать тесно.

— Опасаюсь, — сказал он, считая необходимым заранее посеять в душе Фредамбера тревогу, — что надо ожидать кое-каких изменений и в нашей разведывательной сети… Словом, надо поторопиться! Ни на минуту не будем откладывать поимку этого самого «товарища Николая». Тем более что и Ева напала уже на кое-какие следы…

Это было сказано для того, чтобы Фредамбер намотал себе на ус: если Ласточкина действительно «купят» через Мишку Япончика или того же самого Ройтмана, можно будет сослаться, что дело не в Япончике и не в помощи Фредамбера, а Риггс с Евой постарались здесь собственными силами.

В это время в кабинет Риггса вошел Гейк Шеркижен. Он был взволнован.

— Вы видите? — закричал он с порога.

— Что такое? Что нужно видеть? И чего ты так перепуган, точно за тобой гонятся кредиторы?

— Как, вы ничего не видели? Смотрите же!

Шеркижен подошел к окну, указывая рукой на бульвар.

Риггс, а за ним и Фредамбер тоже подошли к окну.

То, что они увидели, действительно могло и поразить и взволновать. Весь бульвар — от конца до конца, сколько хватал глаз, ограниченный в поле зрения рамой окна справа и слева, — был заполнен женщинами. Но это была не просто толпа. Женщины стояли стройными шеренгами в несколько рядов, плечо к плечу, как солдаты на параде. Их лица были обращены сюда — к окнам миссии Риггса.

— Что за чертовщина! — выругался Риггс. — Демонстрация, что ли? Чего они хотят? Что они кричат?

Двойные рамы изолировали от уличного шума, и с бульвара ничего не было слышно.

Риггс распахнул окно настежь.

Холод зимнего утра влился в комнату сильной струей, ветер зашелестел бумагой на столе, и легкий туман заклубился по комнате. За холодом, ветром и туманом вползли и звуки с улицы. То был звук сирены с какого-то далекого катера, свистки паровозов с подъездных путей в порту, гудок парохода на рейде. Слышны были даже удары прибоя за Карантинным молом. Но не слышно было ни одного звука с бульвара. Женщины ничего не кричали. Они стояли молча.

Риггс высунулся в окно и поглядел в обе стороны вдоль бульвара. Шеренги женщин, казалось, были бесконечны. Вправо от Риггса голова женской колонны упиралась в ступеньки здания думы. Влево колонна тянулась через весь длиннющий Николаевский бульвар за памятник дюку, очевидно до самого Воронцовского дворца. Тысячи, много тысяч женщин, выстроившись четырьмя шеренгами, стояли на бульваре спиной к морю и лицом к зданиям городской думы, американской миссии Риггса, помещения английского адмирала Болларда в «Лондонской» гостинице и резиденции французского консула Энно и командующего оккупационной армией генерала д’Ансельма в Воронцовском дворце — и молчали.

— Черт! — процедил сквозь зубы Риггс. — Они стоят так, словно каждый десяток или каждая сотня имеет своего командира! Чего они хотят? Что написано у них на плакатах?

Женщины стояли молча, и приблизительно каждая десятая держала в руках лист картона с надписью.

Фредамбер прочел:

«Хлеба!» Все плакаты были одинаковы. На всех написано только это единственное слово: «Хлеба!»

Тысячи одесских женщин стояли перед представителями власти, которая господствовала в городе, и требовали хлеба!

Женщины были разные. Большинство из них были одеты бедно — поношенная одежда, простые платки на головах. Это были работницы с заводов и фабрик, жены и матери рабочих или безработных. Немало было женщин, одетых хоть и скромно, но с претензией на элегантность. Это был мелкослужилый женский люд: служанки, мастерицы, рукодельницы, телефонистки или курсистки. Но были и женщины, одежда которых свидетельствовала о их былых достатках: хорошая, добротная одежда. Это были женщины-труженицы так называемых интеллигентных профессий, очевидно врачи, актрисы, бухгалтеры, или матери и дочери из этих семей. Они тоже требовали: «Хлеба!» Они объединились в этом требовании со всем женским населением родного города…

Женщины стояли без единого звука. К ним за их молчаливое требование не могла придраться даже полиция.

Это была молчаливая, но могучая демонстрация протеста.

— Где же мы возьмем для них хлеба? — кисло скривился Фредамбер. — И разве это наша забота — доставлять местному населению хлеб?

— Ах, дьявол! — прорычал Риггс. — Разве в хлебе дело? Да будь я проклят, если тут не обошлось без большевиков! На такую безупречную организацию способны только они! Собрать и организовать тысячи женщин! Вы, Фредамбер, старый холостяк, и вам не понять этого, но у меня — жена, теща и взрослая дочь, и, пожалуй, даже этих трех женщин я бы не сумел организовать так блестяще…

Риггс сердито захлопнул окно.

В это время в комнате секретаря зазвонил телефон.

Секретарь доложил через порог:

— Генерал д’Ансельм просит полковника Фредамбера.

Фредамбер взял трубку:

— Я слушаю вас, генерал!

Он услышал раздраженный и капризный голос генерала:

— Полковник! Где это вы пропадаете? Я ищу вас повсюду уже полчаса! Что вас занесло в американскую миссию?

Генерал нервничал и забыл, что час тому назад сам же велел своему начальнику штаба немедленно отбыть к главе американской миссии.

— Неужели вы ничего не знаете? Возмутительный случаи неповиновения в армии! И не где-нибудь в Тирасполе или под Колосовкой, а здесь, под вашим носом, в самой Одессе! Солдаты не выполняют распоряжения офицеров! Ваша армия отказывается выполнять приказы командования!

Генерал был так взволнован, что забыл даже о том, что армией здесь командует он.

— Я прошу вас немедленно прибыть в штаб! Необходимы экстраординарные меры. Я жду вас!

Фредамбер извинился перед Риггсом и поспешил к своему разгневанному генералу.

4

Вопиющий случай неповиновения произошел на пробковом заводе Арнса.

Завод Арнса был специализирован на производстве товаров из коры пробкового дерева. Он выпускал изоляцию для судов, спасательные принадлежности, линолеум и обыкновенные пробки для бутылок.

Около двух недель завод бастовал. Требования забастовщиков были обычные — единственно возможные в условиях политического террора и оккупации: выплата задолженности рабочим и служащим, повышение расценок в связи с дороговизной, восьмичасовой рабочий день.

Владелец завода отказался удовлетворить требования рабочих и объявил локаут.

Рабочие были уволены, а завод был продан через миссию Риггса американской винодельческой компании.

Новый владелец — американская винодельческая компания решила совсем ликвидировать завод в Одессе и перевезти его оборудование в Румынию: там пробка была нужна для закупоривания бутылок с румынским вином, которое компания теперь экспортировала из Румынии в страны Западной Европы.

И как раз сегодня утром компания прислала на завод бригады слесарей, чтобы начать демонтаж оборудования.

Но бригады демонтажников не смогли войти в цехи. Все рабочие, уволенные в результате локаута, явились на завод. Пикеты заняли входы в цехи, остальные рабочие заполнили тесный заводский двор. Рабочий коллектив не давал своего согласия разорять завод и вывозить его за границу.

На заводских воротах шелестел на ветру широкий транспарант — белое полотнище с красными буквами:

«Имущество страны принадлежит народу».

Демонтажники — безработные одесские слесари с городской биржи труда — стояли с разводными ключами и ломиками на плечах перед заводскими воротами и перебрасывались шутками с пикетчиками.

— Жора! — кричали рабочие из-за ворот. — Иди домой спать!

— Шура! — откликались слесари с улицы. — Пойдем рыбку удить! На Ланжероне косяк скумбрии.

— Юра! — дразнили пикетчики. — А много тебе заплатили? Керенку за работу или две за душу?

— Заработаешь на пробку от бутылки! — с веселой иронией к самим себе отшучивались из толпы слесарей.

Представитель владельца завода направился к конторе, чтобы позвонить по телефону. Но на пороге конторы путь ему преградили пикетчики.

— Завод продан! — сказали они. — Твоя контора в Америке. Ну-ка, проваливай, пока цел!

Представитель владельцы вынужден был бежать в ближайшую аптеку. Оттуда он позвонил и в полицейский участок, и в управление градоначальника, и в контрразведку. Из полиции ответили, что сейчас нет свободного наряда полицейских, из градоначальства — что дело надо изучить, в контрразведке — что эти события относятся к компетенции полиции и градоначальства. И полиция, и градоначальство, и контрразведка не осмеливались вступить в открытый конфликт с целым рабочим коллективом. Завод помещался в рабочем районе, и можно было ожидать поддержки рабочих и с других заводов. Контрразведка посоветовала представителю владельца обратиться непосредственно к французам: французам принадлежала наивысшая власть, они и должны отвечать за порядок в городе.

Представитель владельцев завода позвонил в штаб французского гарнизона.

В штабе французского гарнизона сразу же переполошились.

Ведь налицо был беспрецедентный акт общественного неповиновения! Ведь попирались священные устои частной собственности! Ведь происходила явная демонстрация против существующего режима: самоуправство, бесспорное проявление революционного своеволия!

В условиях военного времени инцидент надо было квалифицировать как антигосударственный акт.

И начальник французского гарнизона спешно отправил взвод стрелков для наведения порядка. Офицер, командир взвода, получил приказ: очистить заводское помещение и территорию завода от «посторонних лиц», которыми считались теперь рабочие, уволенные с завода, и обеспечить нормальные условия тем «рабочим», которыми теперь признаны были демонтажники.

Офицер получил также приказ — зачинщиков, призывающих «посторонних лиц» к неподчинению, а также «посторонних лиц», не желающих очистить территорию завода, арестовать.

Рекомендовалось прибегнуть к угрозе оружием, если будет оказано сопротивление; если же сопротивление будет организованное и массовое — применить оружие.

Через полчаса полсотни французских стрелков окружили территорию завода.

Большевики из заводского рабочего комитета еще ночью уведомили подпольный областком о событиях на заводе. Заместитель председателя областкома Александр Столяров еще на рассвете прибыл на завод Арнса. Вместе с комитетчиками Столяров и принялся организовывать пикеты.

Когда французские стрелки окружили территорию завода и офицер подошел к воротам, навстречу к нему вышли председатель заводского комитета с девушкой-бухгалтером из конторы за переводчика и Александр Столяров.

Между ними произошел такой разговор.

Председатель комитета:

— Что вам угодно, господин офицер?

Офицер:

— Кто вы такой?

Председатель комитета:

— Я председатель заводского комитета.

Офицер:

— Мне не о чем с вами говорить: вы постороннее лицо. Будьте добры, освободите территорию завода. Впрочем, а кто вы такой?

Столяров:

— Я «постороннее лицо».

Офицер:

— Прошу вас удалиться!

Тогда председатель комитета заявил:

— Рабочие завода, которых вы называете «посторонними лицами», считают, что хозяева завода — они, а посторонним лицом является представитель американской компании, которая состоит в заговоре с бывшим собственником завода. Если вы пришли защищать их интересы, то мы считаем «посторонним лицом» и вас, господин офицер. Советуем вам уходить отсюда подобру-поздорову и заниматься своими делами. Рабочие завода уполномочили нас уведомить всякого, кто будет чинить препятствия нашему решению: на этом заводе мы зарабатываем себе на хлеб, и он является собственностью нашей страны, — демонтировать завод и вывозить его оборудование рабочие не позволят. Рабочие останутся в цехах и будут находиться там, охраняя завод до тех пор, пока не будет отменено распоряжение о демонтаже.

Александр Столяров добавил:

— Имейте в виду, господин офицер, что рабочие всех заводов города уведомлены о решении рабочего коллектива этого завода, и мы уверены, что все рабочие города поддержат нас в случае, если над нами будет учинено насилие. Советую вам, господин офицер, снять ваши караулы, возвратиться к себе в казармы и доложить вашему начальству о том, что услышали от нас.

Офицер слушал председателя комитета и Столярова, хмуро озираясь вокруг. Около ворот стоял пикет — человек десять рабочих. За открытыми воротами во дворе он видел толпу из сотен людей. И пикетчики у ворот и рабочие во дворе были безоружны.

Офицер хмурился, ему, видимо, не по душе была вся эта «боевая» операция; был это обычный офицер-строевик, не привыкший к полицейской службе и безо всякого рвения относившийся к ней. Но он получил приказ и должен был его выполнять.

С минуту он колебался. Еще раз взглянул на пикетчиков и рабочих во дворе, бросил взгляд и на слесарей-демонтажников, толпившихся на улице у ворот завода. Лица у пикетчиков и рабочих были решительные и грозные. Демонтажники смущенно переминались с ноги на ногу и открыто подсмеивались: разумеется, они тоже были на стороне рабочих и уж во всяком случае искренне им сочувствовали.

Но офицер получил приказ и за невыполнение его должен был предстать перед дисциплинарным судом. В условиях военного положения в городе это будет полевой суд.

Офицер обернулся к группе солдат, стоявших позади него.

— Пройдите во двор и выгоните оттуда всех на улицу! — приказал он сержанту.

Два десятка солдат во главе с сержантом двинулись к воротам.

Пикетчики стояли неподвижно. Толпа со двора тоже двинулась к воротам, приблизилась к линии пикета и остановилась позади пикетчиков плотной массой.

Солдаты подошли к пикетчикам вплотную, но вынуждены были остановиться: перед ними была живая стена. Она колыхнулась, но не сдвинулась с места. Наоборот, люди на заводском дворе сомкнулись еще теснее.

На минуту тишина повисла над толпой. Молча стояли рабочие. Понуро молчали и солдаты.

Вдруг из толпы кто-то крикнул:

— Не посмеете!

С другого конца откликнулся другой голос:

— Долой оккупантов!

И тогда крики раздались со всех сторон:

— Убирайтесь во Францию!.. Наемники капитала!.. Христопродавцы!.. Душегубы!.. Палачи!..

Солдаты, держа карабины на изготовку, попробовали нажать просто грудью на стену толпы.

Но их было два десятка, а против них, крепко упершись ногами в землю, стояло несколько сотен тесно сомкнутых людей. Толпа даже не колыхнулась.

— Хамса подле американской акулы — долетел откуда-то веселый, задиристый юношеский голос. — Акула сделает «гам» — и «ваших нет»!

Момент был напряженный, но из толпы рабочих раздался взрыв хохота.

Солдаты подались на шаг и растерянно оглянулись на офицера. Они не понимали слов, но смысл выкриков был им понятен: вначале это были угрозы, а теперь над ними просто смеялись. Солдаты смущенно затоптались на месте, не зная, что делать.

Сержант подбежал к офицеру. Он что-то говорил ему, приложив к кепи два пальца, и эти два пальца дрожали. Офицер кусал губы, хмурился и нервно одергивал свой френч.

Столяров сказал что-то девушке-переводчице, и она, передавая его слова, обратилась по-французски к солдатам звонким девичьим голосом, прорываясь сквозь выкрики, смех и насмешки толпы:

— Солдаты! Мы не имеем к вам зла, но не делайте зла и нам. Ступайте восвояси, оставьте нас в покое. Мы хотим сами распоряжаться в нашей стране, а вы идите и наводите порядок у себя, во Франции!

Слесари-демонтажники тоже придвигались к воротам. Постепенно они присоединились к толпе заводских рабочих.

Офицер, нервничая, приказал сержанту:

— Арестовать зачинщиков! Тех двоих, которые подходили, и девушку.

Сержант откозырял дрожащими пальцами и подбежал к солдатам. Он взял четверых и направился к Столярову, председателю комитета и переводчице.

Но тут без команды, без призыва на помощь, без какого-либо знака несколько слесарей-демонтажников, а за ними и вся группа их товарищей с разводными ключами и ломиками в руках двинулись им навстречу и заслонили собой Столярова, председателя комитета и девушку-переводчицу.

— Не надо, ребята! — крикнул Столяров. — Не надо драки!

Но слесари-демонтажники уже стали плотной стеной между ним и солдатами, зажав в руках ломики и ключи.

Снова тишина нависла над толпой. Сержант, побелевший как мел, и такие же побледневшие четверо солдат остановились, беспомощно озираясь на офицера.

Офицер закричал:

— Если вы не прекратите сопротивления, я вынужден буду применить оружие!

Девушка перевела его слова, и толпа ответила грозным рокотом. Снова послышались выкрики со всех сторон:

— Убийцы!.. Бандиты!.. Кровопийцы!.. Стрелял уже царь Николай, пока его самого не расстреляли!.. Не посмеете, гады! Мокрого места от вас не останется!..

— Я буду стрелять! — закричал офицер.

И снова задорный юношеский голос перекрыл шум:

— Пойди-ка стрельни своей Клемансе в…

И снова смех покрыл голос юноши.

Тогда офицер подал команду:

— Кругом, ко мне!

Немедленно и охотно выполняя эту команду, солдаты мигом повернули кругом и четким шагом подошли к своему командиру.

— Кру-гом! — снова скомандовал офицер.

Не так охотно, но солдаты выполнили и эту команду. Теперь они снова стояли лицом к рабочей массе. Глаза их смущенно забегали и разные стороны, они не знали, куда девать их, мялись, не в силах выдержать взгляда нескольких сотен глаз людей, которые смотрели на них с презрением и ненавистью. Не более двух десятков шагов отделяли теперь их от рабочих…

— В последний раз приказываю, — крикнул офицер, — освободите территорию завода и разойдитесь!

Он был такой же бледный, как и его сержант, лицо его судорожно передергивалось.

Председатель комитета крикнул в ответ:

— Вы не посмеете! Французский народ вас накажет!

Тогда офицера охватило бешенство. Он взвизгнул: «К бою!»

— К бою! — взвизгнул он во второй раз, так как солдаты не спешили выполнять приказание: из полусотни стрелков по первой команде только пять или шесть — да и те не сразу — взяли карабины наизготовку.

Но команда прозвучала дважды, и двадцать стрелков подняли карабины и приготовились к стрельбе. Толпа застыла.

И в эту минуту Столяров, оттолкнув своих добровольных защитников, вышел вперед. Он быстро пошел прямо к солдатам, подняв руки вверх, будто желая остановить шквал огня, — и застыл перед шеренгой.

Это было настолько неожиданно, что офицер так и остался с открытым ртом — он как раз собирался подать команду «огонь».

Солдаты, держа карабины на изготовку, глядели на Столярова.

Какое-то внутреннее чувство бросило Столярова вперед — остановить огонь или принять его на себя. Но он даже до конца не продумал свой порыв и теперь собственно не знал, что ему делать. Он стоял с поднятыми руками, точно призывая выслушать его, и солдаты ждали, что же он скажет.

И действительно, надо было что-то сказать.

Но что сказать и как? Надо сказать что-то краткое, сильное и такое, что тронуло бы солдатские сердца сразу и до глубины. Но ведь Столяров не знал ни единого французского слова.

На одно мгновение руки Столярова — могучие, большие руки с широкими ладонями, покрытыми мозолями, — замерли поднятыми вверх.

И вдруг Столяров схватил руку сержанта и повернул ее ладонями вверх. Это тоже была мозолистая рабочая ладонь. Столяров указал французу на свою и его ладонь.

— Рабочий! — крикнул Столяров французу громко, точно глухому. Он ткнул пальцем в мозоли на своей ладони, потом в мозоли на ладони сержанта. — Рабочий! Рабочий! — крикнул он. — Мозоли!

Сержант понял. Белый как мел, он пробормотал:

— Уй! Уй! Уврие… Рабочий… же сюи оси ен уврие…

Столяров в это время уже схватил руку солдата, стоявшего в конце шеренги. Он тыкал пальцем в мозоли на его ладони и на своей.

— Рабочий!.. Уврие!.. — прокричал он громко.

Он тыкал пальцем себя в грудь и в грудь солдата.

Все это произошло быстро, а дальше события пошли еще быстрее.

Вслед за Столяровым толпа от ворот тоже двинулась вперед. Люди вышли на улицу и побежали к шеренгам солдат — и рабочие со двора завода и демонтажники, стоявшие по эту сторону ворот. Люди окружили солдат, стоявших с карабинами на изготовку и готовых выполнить команду «огонь», хватали их за руки, отрывали их ладони от винтовок и поворачивали вверх. Они показывали пальцами на мозоли солдат, показывали и свои загрубелые, мозолистые ладони.

И все это были совершенно одинаковые — мозолистые, потрескавшиеся ладони — ладони тружеников.

И мозоли заговорили. Они держали речь! И это была как будто невразумительная, но на самом деле убедительная интернациональная речь — разговор трудящихся различных стран. Вначале он был без слов, потом обогатился и словами.

— Рабочий!.. — кричали одесские рабочие. — Мозоли!

— Уврие! — отвечали солдаты французской армии. — Калю!

— Уврие! Калю! — подхватывали одесские рабочие.

— Рабочие! Мозоли! — повторяли французские солдаты.

— Рабочий, крестьянин… Уврие, пейзан… Большевик!

Шеренга солдат сломалась, рассыпалась.

Каждого солдата окружили десятки рабочих, солдаты уже не держали карабины на изготовку: один опустил его к ноге, другой держал подмышкой, третий закинул на плечо, иной воткнул его штыком в землю.

— Штыки в землю! — крикнул Столяров.

— Штыки в землю! — подхватила толпа.

— А терр ле байоннет!

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

— Пролетэр де ту ле пей, юнисе ву!

— Да здравствует революция!

— Большевики! Большевики! Вив!..

«Ура» гремело на заводском дворе и в соседних кварталах.

Отовсюду сходился народ. Люди выходили из соседних домов, бежали из смежных улиц.

Мозолистые руки одесских грудящихся жали мозолистые руки французских тружеников — рабочих Парижа и Марселя, крестьян Шартра и Бретани. Их обнимали, их целовали, их подхватывали на руки и качали…

В Одессе на заводе происходило братание рабочих и крестьян всех стран…

Офицер был вынужден рапортовать начальнику гарнизона:

— Имел место акт неповиновения!

Солдаты не выполнили команды офицера.

Армия оккупантов не выполняла приказа своего командования…

Генерал д’Ансельм, командующий оккупационной армией, имел все основания рвать и метать.

 

Глава пятая

1

Областком пришел к выводу, что днем всеобщего восстания в Одессе и на одесском плацдарме может быть намечено седьмое марта тысяча девятьсот девятнадцатого года. Участие в восстании должны были принять рабочие дружины города, крестьянские повстанцы и действующие в области партизанские группы.

Общая обстановка за неделю до назначенного срока складывалась так.

Николай Щорс, приняв командование Первой Украинской дивизией, которая получила задание освободить Правобережье от петлюровщины, шел форсированным маршем, взял станцию Казатин и с жестокими боями продвигался к Виннице. Директория из Винницы спешно перебазировалась на станцию Жмеринка. Таким образом, авангарды Красной Армии были от Одессы в четырехстах километрах.

Но на двухсотом километре довольно большой соединенный отряд подольских и бессарабских партизан во взаимодействии с местными повстанцами, железнодорожными рабочими и крестьянами окрестных сел внезапным ударом захватил станцию Вапнярку, разрубив пополам железнодорожную линию Одесса — Киев. Территория, занятая войсками директории, таким образом, по линии железной дороги простиралась теперь лишь на полтораста километров.

Итак, Красная Армия с севера и партизаны с повстанцами с юга взяли в клещи лучшие петлюровские войска — гайдамацкие курени и полки сечевиков, — сжимали их и неустанно продвигались на соединение, вытесняя петлюровские тылы на Проскуров, Могилев и Каменец.

Одновременно мелкие партизанские группы местного значения беспрерывно беспокоили железнодорожную линию на участке Вапнярка — Одесса и стремились захватить железнодорожный узел Бирзулу, а за ним и Раздельную — в восьмидесяти километрах от Одессы.

А из Слободзеи, близ которой скрытно сгруппировались партизаны днестровских плавней, прибыл связной Котовского и сообщил, что надднестровский партизанский отряд готов к выступлению.

Такова была обстановка на левом фланге.

В центре, на севере, объединенные партизанские группы, созданные большевиками, прибывшие из Харькова и из одесского подполья, только что взяли станцию и город Вознесенск на Бахмачской железнодорожной линии. Рассеивая остатки петлюровцев, долинами рек они продвигались к станции Колосовка — в ста километрах от Одессы. Эта довольно значительная вооруженная часть именовала себя Украинской Красной Армией. В ее тылы через усеянную еще по городам петлюровскими и григорьевскими гарнизонами Елизаветградщину выходила уже и Красная Армия от Харькова и Екатеринослава.

А в направлении на Херсон — в семидесяти — восьмидесяти километрах от Одессы — из Каховки, Берислава и Олешек в постоянных стычках с деникинскими частями двигались и херсонские партизаны. Здесь активность партизан была особенно высока, но и сопротивление деникинцев, поддержанных греками и французами, было исключительно упорным; местечко Олешки за десять дней пять раз переходило из рук в руки. От Никополя и Каменки сюда спешили повстанцы на помощь.

Такова была обстановка на правом фланге.

Стремительное движение боевых красных колонн со всех сторон на юг и было претворением единого плана верховного командования Красной Армии.

Условия для восстания на одесско-николаево-херсонском плацдарме были благоприятны.

Но Одесский подпольный областком назначал днем всеобщего восстания седьмое марта не только потому, что положение на фронтах было благоприятным.

Второго марта в Москве должен был начать и седьмого марта закончить работу Первый Конгресс III Коммунистического Интернационала.

Подпольные партийные организации по всей области еще на областной партийной конференции, которая происходила в условиях подполья в конце января, уже получили указание подготавливать свои силы к началу всеобщего восстания именно в этот день.

Однако окончательно день восстания мог быть определен лишь после того, как Военно-революционный комитет до конца выявит готовность сухопутных частей союзнического десанта и особенно экипажей кораблей французской эскадры поддержать восстание. Повернуть оружие против своего командования надо было хотя бы в небольшом количестве французских батальонов. В остальных действующих частях достаточно было массового неповиновения и отказа выступить на позиции. Это гарантировало бы деморализацию армии интервентов и провозглашение «невмешательства» всеми другими частями франко-греческого десанта. Армия интервентов на одесском плацдарме насчитывала уже к этому времени в своем составе до семидесяти тысяч бойцов, а вместе с деникинцами и остатками белополяков — около ста тысяч. На вооружении у сил контрреволюции были сотни орудий, тысячи пулеметов, бронемашины, а также невиданные еще боевые чудовища — танки. Эскадра из шестидесяти боевых кораблей угрожала с моря Одессе, Николаеву, Херсону более чем тысячью жерл дальнобойной артиллерии.

Парализовать угрозу с моря, заставить корабельную артиллерию остаться немой в момент восстания — в этом и была сейчас основная задача большевистского подполья.

Экипажи кораблей французской эскадры должны были изолировать офицерский состав и снять замки с орудий.

Красные флаги на мачтах французских кораблей и должны были стать сигналом к началу всеобщего восстания.

Поэтому особо важным было решение, которое примет делегатское совещание представителей подпольных комитетов на судах эскадры с представителями подпольных комитетов в готовых уже к неповиновению сухопутных французских частях. Таким образом, Иностранная коллегия должна была провести это совещание безотлагательно.

Одновременно председатель Военно-революционного комитета должен был встретиться с представителем центра организации восстания в англо-французском флоте.

2

Встреча Ласточкина с руководителем центра осложнялась тем, что миноносец, на котором находился этот французский моряк, был сейчас в распоряжении генерала Бартелло — главнокомандующего всеми оккупационными войсками Антанты на юге России.

А генерал Бартелло предпочитал руководить действиями армии интервентов издалека — из столицы Румынии Бухареста. Поэтому миноносец большей частью отстаивался в румынском порту Галац, поджидая, пока генералу понадобится лично наведаться в какой-нибудь из русских черноморских портов — Новороссийск, Севастополь или Одессу.

Поэтому центр организации восстания на флоте поручил встретиться с председателем Ревкома члену центра — комендору с линкора «Франс» Мишелю.

Однако Мишель мог пробыть на берегу всего несколько минут — пока линкор «Франс» будет заливать пресную воду у пирса Военного мола.

Ласточкин, выйдя из конспиративной квартиры Морского райкома на Военном спуске — как раз против начала Военного мола — должен был пройти к кабачку «Не рыдай» на углу Приморской улицы.

Мишель, сойдя с палубы линкора «Франс», должен был Военным молом выйти на угол Приморской улицы с другой стороны и тоже пройти к кабачку.

Встретившись у стойки и попивая вино, они получали возможность обменяться несколькими фразами. После этого Мишель должен был сразу же возвратиться на свой корабль.

Охрану встречи несла дружина Морского райкома под командой Шурки Понедилка. В состав дружины входили обслуживающий персонал мола, вахтеры при выходе с территории мола, «хозяин» кабачка «Не рыдай» и его «судомойка» — пересыпская комсомолка из дружины Коли Столярова. «Виночерпием», наливавшим из бочки вино, на этот раз должна была быть Галя: она выполняла роль переводчицы при беседе Ласточкина с Мишелем.

«Мишель сходит по трапу!» — этот сигнал был подан обычным морским способом: флажком с кормы «Франса». Сигнальщик был из числа французских подпольщиков. Только сигнал был необычный — не по азбуке Морзе, а флажок просто выпал из рук, и сигнальщик нагнулся, чтобы его поднять.

В ту же минуту Шурка Понедилок вбежал в кабачок.

— Полундра! Все в порядке, товарищ Николай. Идет…

«Хозяин» кабачка сразу же метнулся к черному ходу — на стражу, «судомойка» расположилась у входа, протирая засиженное еще прошлогодними мухами окно; «виночерпий» оправила на себе передничек и принялась перемывать кружки подле своего бочонка.

Ласточкин стоял у второго окна.

Отсюда, из этого окна, не было видно начала мола, но конец его, где стоял линкор «Франс», был виден как на ладони. Ласточкин видел стального цвета борт, легкий, ажурный бортовой трап. Вверху, у трапа, появилась фигура. Быстро, по-матросски, перебирая ногами, человек спустился вниз.

Пройдет еще минут пять, покуда Мишель не спеша, как на прогулке, пройдет мол, выйдет на улицу и откроет дверь кабачка.

Напрягая зрение, Ласточкин всматривался в фигуру моряка в синем кителе. Волнение переполняло сердце Ласточкина. Сейчас можно будет окончательно уточнить время всеобщего восстания. И сейчас он, представитель революционного народа Украины, встретится с представителем революционного народа Франции.

Человек в синем кителе быстро сбежал по трапу и не спеша направился вдоль пирса к воротам мола.

Вот он прошел уже половину расстояния, и сейчас его фигура, теперь уже отчетливо видимая, должна была исчезнуть из поля зрения Ласточкина, скрывшись за портовыми строениями. Теперь Ласточкин видел и лицо Мишеля и узнал его — по рассказам Жака оно было хорошо ему знакомо. Лицо Мишеля, опаленное солеными морскими ветрами, было смуглое, загорелое, несмотря на то, что стояла только предвесенняя пора. Мишель небрежно сдвинул берет на затылок; ему было так приятно пройтись по свежему воздуху, разминая ноги, вдыхая ароматы земли, которые приносил легкий ветерок с берега. Мишель шел не спеша, подставляя лицо первым теплым лучам раннего весеннего солнца. Вот он широко улыбнулся и что-то крикнул матросу, идущему навстречу ему от ворот. Ну, известное дело, он спрашивал у товарища, есть ли тут поблизости кабачок, где можно пропустить стаканчик-другой. Матрос улыбнулся в ответ и, обернувшись к берегу, указал рукой по направлению к «Не рыдай».

«Хороший конспиратор! — сразу же определил Ласточкин. — Место встречи и без того ему хорошо известно, но он позаботился подчеркнуть тот факт, что придет случайно в кабачок «Не рыдай», на угол Приморской улицы».

Ласточкин отошел от окна и остановился у двери.

Дверь широко растворилась, и на пороге с улыбкой на лице, сверкая белыми зубами под острым с горбинкой носом, остановился стройный, сухощавый моряк.

— Бонжур! — сказал он, как будто и взаправду вошел сюда только для того, чтобы опрокинуть стаканчик вина.

Он галантно откозырял Гале, стоявшей возле бочки с вином, и девушке у окна, но глаза его смотрели на Ласточкина просто, весело и приветливо.

— Николя? — спросил он.

Они подошли близко один к другому и крепко пожали друг другу руки.

Горбоносый Мишель широким размахом, по-дружески подал руку Ласточкину, как старому приятелю, и, потряхивая, крепко пожимал ее. Глаза его искрились улыбкой.

С минуту русский и француз глядели друг на друга.

Ласточкин почувствовал, что и Мишель, так же как и он, в эту минуту исполнен чувства глубокого волнения, и в глазах его прочел те же мысли, какие волновали и его, Ласточкина. Вот и встретились два народа, вот и пожали руки, вот и закрепили дружбу на верность, на совместную борьбу.

Мишель что-то сказал, но Ласточкин не понял, а Галя еще не начала переводить.

Она подняла глаза от своего бочонка, обращаясь к Мишелю:

— Николя не знает французского языка, я буду переводить. Привет, товарищ Мишель!

— Привет, неизвестная прекрасная девушка! — сразу откликнулся матрос. — Привет, первая революционерка великого народа, с которой я говорю!

Но Галя была сурова, как часовой на посту.

— Сколько у вас времени для беседы? — быстро спросила она.

— О! — Лицо Мишеля на мгновение помрачнело. — Только пять — десять минут. — Однако улыбка снова расцвела на его лице. — Вив ля Рюсси! Вив л’Украин!

Два стакана с вином уже стояли на прилавке, и Галя, пододвинув их к краю, сказала:

— Отпейте на всякий случай.

— Зачем же на всякий случай? Мы выпьем от чистого сердца!

Мишель поднял стакан — времени действительно было в обрез — и, чокнувшись со стаканом Ласточкина, который тот еще не успел поднять, кивнув Гале, девушке у окна и отхлебнул зараз добрую половину.

— За международную солидарность рабочего класса! — сказал он, и Галя перевела это добросовестно.

Ласточкин быстро произнес:

— Я поставлю вам только один вопрос, и вы дадите мне на него ответ. Но прежде всего: что вы хотите сказать мне? Имейте в виду, что у нас лишь пять — десять минут, — с сожалением добавил он и тоже улыбнулся. Разговаривая с горбоносым Мишелем, нельзя было не ответить улыбкой на его улыбку, как бы серьезна и важна ни была тема беседы.

Мишель сказал:

— В сердцах французского народа не угасает любовь к светлой памяти парижских коммунаров и ненависть к версальцам прошлых времен и настоящих.

Он тоже говорил торопливо, стараясь изложить свои мысли в эти краткие пять — десять минут. Галя едва успевала за ним.

— Но во Франции нет еще партии, которая бы имела непоколебимый авторитет среди рабочих и крестьян и способна была возглавить борьбу пролетариата, как это у вас, в прекрасной России.

Он внимательно вслушивался в слова Гали, когда она переводила, словно зачарованный звуком чужой, незнакомой ему, но милой для его слуха речи. Когда Галя закончила и подняла на него глаза, подгоняя нетерпеливым взглядом, Мишель снова улыбнулся — на девичий взгляд он не мог отвечать без улыбки — и сказал:

— Но тут, на великой русской земле, на родине пролетарской революции, мы докажем, что и французский пролетариат способен создать партию интернациональной солидарности трудящихся — коммунистическую партию!

Галя бросила тревожный взгляд на окно, потом на ходики на стене: минуты бежали с удивительной и неумолимой быстротой, а запальчивый француз не умел говорить кратко и невозвышенно.

Ласточкин перехватил ее взгляд и сказал:

— Вы подвели меня к моему вопросу. Какова ваша цель и что намерены вы сделать, чтобы помочь нашему народу освободиться от интервенции?

Мишель ответил неожиданно коротко и лаконично, словно излагал боевое задание:

— Поднять на восстание французскую оккупационную армию и флот!

Подождав, пока переведут, он нетерпеливо добавил:

— Мы считаем, что самое справедливое — это передать эскадру интервентов российскому советскому правительству.

— Спасибо, — сказал Ласточкин. — Готовы ли вы в день седьмого марта изолировать офицеров, снять замки с орудий и поднять красный флаг?

Мишель подумал с минуту и сказал:

— Пусть будет седьмого марта! Но внесите поправку, если на совещании представителей всех наших судов с вашей Иностранной коллегией станет очевидным и неотвратимым какое-нибудь препятствие. Наш связист тогда уведомит ваш центр. За точность уведомления не беспокойтесь. — Он улыбнулся. — Сообщение будет со скоростью искрового телеграфа: радиорубка на флагманском судне — наша. — Он снова улыбнулся. — Как, кстати сказать, радиотелеграфная рубка местного командования — ваша.

— Однако вы проинформированы… — начал было Ласточкин, но Галя сурово взглянула на него: ходики на стене показывали, что беседа длилась уже двенадцать минут.

— Вам нужно идти, товарищ Мишель! — строго сказала она французу.

— О, суровая, неумолимая, но поэтому еще более прекрасная девушка!..

Мишель быстро схватил Галину руку и пожал ее коротко, но так, что Галя невольно вскрикнула.

Потом он протянул руку Ласточкину:

— До свидания, Николя! До встречи под красным знаменем!

На мгновение, на одно только мгновение они посмотрели друг другу в глаза — и каждый увидел в глазах собеседника твердую решимость и радость от сознания этой решимости. Однако ходики отметили еще одну минуту, и Мишель рванулся было к двери. Но вдруг повернулся к стойке, схватил недопитый стакан, быстро поднял его высоко, громко засмеялся и выпил до дна.

— Пусть живет Ленин в сердцах у всех людей!

Почти бегом он кинулся к порогу и, блеснув улыбкой, исчез за дверями.

Ласточкин снова подошел к окну.

— Настоящий революционер! — сказала Галя. — Я верю ему… Я верю в него, — поправилась она. — Верю в них.

— Да… хороший человек… — с теплотой промолвил Ласточкин.

Он все глядел в окно и ждал, когда Мишель появится из-за пакгауза на территории мола. Он видел, как четверо дружинников, дежуривших у кабачка, сошли на мостовую, прикидываясь, что затеяли ссору между собой, однако не отрывали пристального взгляда от ворот мола. Они были готовы в любую минуту в случае необходимости броситься на помощь, в бой и отдать, если надо было, жизнь. Каждый держал руку в правом кармане, сжимая гранату. Дальше, у ворот, стояли два вахтера. Они держали в руках винтовки: они несли охрану у входа к молу. Их служебной обязанностью было не пропускать туда никого из горожан. Их задачей, как подпольщиков-дружинников, было: в случае необходимости защитить француза в синем кителе, хотя бы и ценой собственной жизни. Таков был приказ партии… А вон прошел и Шурка Понедилок. Матрос Шурка Понедилок, несомненно, гулял и наслаждался своим отпуском, он даже грыз семечки, но зорко поглядывал вокруг из-под надвинутой на самые брови бескозырки.

Но почему же так долго не появляется из-за пакгауза Мишель?

Сердце Ласточкина уже начинало тревожно биться.

Но вот он облегченно вздохнул: фигура в синем кителе появилась из-за пакгауза. Мишель шел не спеша, лениво переваливаясь с ноги на ногу — такой характерной для всех моряков мира походкой. Только, пожалуй, походка его была еще медленнее обычной. Мишель отнюдь не торопился. Ему, конечно, надо было спешно явиться на свое судно, но ведь он забегал в кабачок и, как свидетельствовала его походка, опрокинул наспех не меньше чем стаканчиков пять-шесть. Он, безусловно, в эту минуту наслаждался жизнью: ему приятен был солоноватый морской ветер и теплые лучи солнца в первый весенний день.

Мишель останавливался, заговаривал с каждым встречным, и те оглядывались с улыбкой, смотрели ему вслед: комендор с линкора «Франс» здорово-таки клюкнул…

Наконец, Мишель полез по трапу вверх. Он взбирался по трапу быстро и четко, по-морскому, но с явной тенденцией оттолкнуться от серого, стального борта корабля, который — и почему бы это? — так и надвигался на него, так и кренился к нему, так и силился столкнуть подгулявшего матроса с трапа в холодные волны.

Итак, на седьмое марта.

Теперь только договориться конкретно с французскими подпольными комитетами про роль в восстании подчиненных им подразделений или частей.

Таким образом, делегатское совещание Иностранной коллегии совместно с представителями судовых комитетов и комитетов сухопутных частей оккупационной армии для создания «центра руководства восстанием» можно было назначать хотя бы и на завтра — второе марта.

3

Но делегатское совещание не состоялось.

Первого марта вечером, после заседания Иностранной коллегии, на котором были окончательно разработаны и уточнены все детали по охране делегатского совещания, назначенного на завтра, Жанна Лябурб возвратилась в свою городскую квартиру по Пушкинской, 24. Она пришла вместе со Славком, который на эту ночь должен был получить убежище у нее, чтобы с утра поспеть на место назначения.

Но как только Жанна со Славком вошли, к дому подкатил грузовой автомобиль. С него соскочили десятка полтора вооруженных людей. Они заняли все ходы и выходы в доме по Пушкинской, 24.

В квартиру Жанны ворвались десять человек: пять деникинских офицеров и пять французских контрразведчиков. Их вела, размахивая пистолетом «кольт», рыжая контрразведчица с ярко накрашенными губами и густо подмалеванными ресницами. Жанна сразу же узнала ее: это была та рыжая девица, которую они с Галей видели в «Открытии Дарданелл» за столиком у входа. Рыжая ударила Жанну рукояткой кольта в лицо, потом подумала минутку и ударила также и Славка.

Контрразведчики тем временем уже шныряли всюду: открывали шкафы, выдвигали ящики, переворачивали мебель, вспарывали диваны и матрацы, срывали обои со стен.

Никаких партийных документов на квартире у Жанны не было. Десять контрразведчиков нашли лишь один-единственный номер подпольной газеты «Ле коммюнист». Это был последний номер, только вчера отредактированный Галей, только прошлой ночью отпечатанный подпольщиками-печатниками Яковлева в катакомбах на Куяльнике, только сегодня утром доставленный в город комсомольцами Коли Столярова, — и сейчас, в эту минуту, эту газету уже читали сотни и тысячи французских солдат и матросов в корабельных кубриках, в дортуарах казарм при мигании ночников.

В этом номере было помещено письмо группы французских солдат. Письмо начиналось так:

«Когда мы прибыли в Одессу, мы еще не знали обстановки в городе. Слепо подчиняясь офицерам, слугам капитализма, мы учинили надругательство над теми, о ком мы еще не знали, что они являются лучшими сынами первой, действительно социалистической республики.

Простите нас, братья и товарищи! Не считайте нас убийцами. Восемнадцатого декабря мы еще не знали, в кого и зачем мы стреляем!»

Заканчивалось письмо так:

«Наш выбор сделан. С нетерпением ожидаем того дня, когда сможем рассказать о том, что происходит здесь, и снять пелену с глаз французских трудящихся, обманутых лживой капиталистической прессой.

Мы горим желанием как можно скорее прийти на помощь Советской республике, единственной истинно демократической и социалистической республике!

Братский вам привет!!»

Ева Блюм прочитала письмо и еще раз ударила Жанну в лицо.

Руки у Жанны были скручены за спиной. Она плюнула рыжей девице прямо в ее подкрашенные глаза.

На столе контрразведчики нашли написанное, но неотправленное письмо. Жанна писала это письмо друзьям и товарищам — русским коммунистам — в Москву. Завтра это письмо должно было пойти подпольной почтой — через девушек-связисток.

Ни одним словом письмо не открывало работы одесского подполья. Это было письмо к сердечному другу. Оно заканчивалось следующими словами:

«Самое трудное — впереди. Путь наш тернист. Может статься, что это мое последнее письмо. Обнимаю. Твоя…»

Контрразведчики торопились и нервничали. Они бросили связанных Жанну и Славка в грузовик, затолкав туда и хозяйку квартиры с ее дочками — мастерицами из ателье на Ришельевской…

Машина остановилась на Екатерининской площади, 7, — у здания французской контрразведки.

— Раз контрразведка, значит будут пытать, — шепотом сказала Жанна Славку. — Мужайся, серб!

Она не могла пожать ему руку — руки у них были крепко связаны, — но прижалась плечом к его плечу. Серб ответил таким же сильным и продолжительным прикосновением.

В эту минуту к подъезду здания контрразведки подкатила и вторая автомашина. Жанна и Славко увидели окруженных белогвардейскими офицерами и французскими контрразведчиками Жака, Максима и Абрама.

— Боже мой… — прошептала Жанна, — не только мы… Провалилась чуть ли не вся коллегия!

Но их в это время вытолкнули из машины и потащили по ступенькам наверх.

Жак, Максим и Абрам были взяты в кабачке «Дарданеллы», где они после совещания коллегии задержались, беседуя с французскими моряками и солдатами.

Подкатила и третья машина. Из нее были выброшены прямо через борт со скрученными за спиной руками французы, арестованные в «Дарданеллах». Облава захватила всех находившихся в кабачке, и французов и местных.

Когда притащили всех в большой зал наверху, товарищи с ужасом убедились, что действительно провалилась вся Иностранная коллегия. В комнате ожидали уже и Алексей и Витек. Их захватили еще раньше — когда они выходили из кабачка после заседания. Можно было предполагать, что удалось спастись только Гале: она ушла с заседания, чтобы своевременно разослать очередной номер «Ле коммюнист» с письмом французских товарищей, раньше, очевидно до начала облавы.

4

Допрос был учинен немедленно и поспешно.

Для допроса даже не вызывали в другое помещение; палачи пришли прямо в зал, где сидели арестованные — со связанными руками, каждый между двумя белыми офицерами или французскими контрразведчиками.

И допрос проводился при всех.

Первым появился французский офицер, подвижной и юркий, с длинным утиным носом. На его мундире были знаки различия полковника полевой жандармерии. Глаза офицера подолгу не останавливались ни на ком, они все время так и шныряли по сторонам, лишь иногда всверливались в допрашиваемого острым и пронизывающим, но каким-то будто отсутствующим, мертвым взглядом. Полковник жандармерии счел необходимым отрекомендоваться:

— Андре Бенуа, начальник тайной полиции Восточной армии.

За ним, не удостоив арестованных ни словом, ни взглядом, вошел высокий, статный, холеный, с аристократической внешностью генерал. На его лице застыла гримаса презрительно-высокомерного отвращения. Это явился сам, своей собственной персоной, командующий армией интервентов на одесском плацдарме генерал д’Ансельм.

За ним спешил полковник Фредамбер.

Потом появился генерал Гришин-Алмазов со своим адъютантом, корнетом-кавалергардом.

Два русских белогвардейских офицера внесли стол и кресла для высокопоставленных лиц и, отойдя в сторону, закаменели, вытянув руки по швам, готовые мигом выполнить любое приказание: сбегать за папиросами, замучить до смерти человека, поджечь целый город с женщинами, стариками и детьми.

В том, только в том и состояла их роль, чтобы по визгливому приказанию полковника жандармерии Андре Бенуа броситься к группе арестованных, схватить очередную жертву и притащить ее к столу, пред светлые очи вершителей судеб.

Когда вершители судеб расселись, в комнату ввалился еще и адмирал Боллард, услужливо поддерживаемый под локоть своим адъютантом. Адмирал Боллард петлял ногами: он постоянно был пьян не в меру, а в позднюю ночную пору всякие мерила и вообще переставали для него существовать.

Адмирал Боллард сел и попросил содовой без виски. Адъютант мигом отвинтил колпачок у одной из двух фляг, висевших у него на боку, и налил адмиралу безалкогольного напитка.

Обстановка, в которой проходил допрос, была необычна. В зале было полно людей — арестованных, охраны, ведущих допрос и их свиты. Дверь в соседнюю комнату была прикрыта неплотно, оттуда доносился пьяный галдеж и смех: там веселились французские и белогвардейские офицеры. Видимо, контрразведчики, доставившие арестованных, накачивались сейчас вином в честь своей «победоносной операции». Дверь в другую комнату была открыта настежь. В ней под охраной белогвардейских офицеров лежали на полу связанные французские матросы и солдаты, которых только что арестовали в «Дарданеллах» и доставили сюда.

Генерал д’Ансельм, заняв место председательствующего, брезгливо поморщился и ленивым движением глаз указал на дверь, за которой пили свою «победоносную» чару контрразведчики. Все адъютанты, опережая один другого, бросились к двери и плотно прикрыли ее. Пьяный галдеж стал менее слышным.

Лениво приподняв веки, генерал-аристократ безразличным взглядом окинул арестованных. Брошенные со скрученными за спиной руками, они валялись прямо на полу.

— Поднять! — коротко и чуть слышно приказал он.

Ударами прикладов и сапог арестованных подняли на ноги.

По обе стороны каждого стояла охрана. Когда в ожидании конца длительного допроса товарищей кто-нибудь из арестованных не выдерживал и клонился к земле, охранники немедленно выпрямляли его ударами с обеих сторон.

Генерал снова утомленно смежил веки.

— Начинайте, офицер, — промямлил он, обращаясь к полковнику Бенуа.

Полковник Бенуа указал на Жака Эллина:

— Этого русского во французском мундире!

Два офицера, стоявшие наготове выполнить все что угодно, со всех ног бросились к Жаку. Но генерал остановил их жестом руки.

— Нет, нет! Эту… — он кивнул на Жанну.

Генерал-аристократ был галантным: первой, естественно, должна была быть женщина.

— Жанна Лябурб! — визгливо объявила Ева Блюм. — Француженка! Та самая, о деятельности которой во французских частях столько рапортов от всех контрразведок!

Она выкрикнула это с торжеством. Семнадцать контрразведок охотились за коммунисткой-француженкой два месяца, а вот она, американская контрразведчица, пошла сама и сразу же поймала.

Генерал с нескрываемым интересом поглядел на Жанну.

— Вы действительно француженка? — поинтересовался он.

Жанну поставили перед столом, и она ответила громко:

— Да, я француженка!

Генерал долго разглядывал Жанну. Он оглядел ее с ног до головы. Ее молодое живое и красивое лицо с синяком под глазом от рукоятки пистолета Евы Блюм, ее черные кудрявые коротко подстриженные волосы с небольшим серебряным клоком у правого виска, ее поношенное, старенькое драповое пальто, высокие ботинки на каблуках «контэсс».

— Вы коммунистка? — недоумевающе спросил генерал.

— Да, я коммунистка! — ответила Жанна.

Генерал опять, еще пристальнее, с еще большим любопытством, оглядел Жанну. Коммунистку, да еще и француженку-коммунистку, ему приходилось видеть впервые в жизни. Так вот какие они!

Генерал вежливо, даже галантно, но с искренним удивлением в голосе сказал:

— Но ведь во Франции нет коммунистической партии и… никогда не было. Если не считать тех… давно истлевших под стеной Пер Ляшез, парижских коммунаров. Как же вы — французская коммунистка, когда нет французской коммунистической партии?

Жанна ответила:

— Я — член русской партии коммунистов, но француженка — и горда этим! Но партия коммунистов во Франции тоже будет. Можете считать, что она уже есть.

Генерал с интересом выслушал слова Жанны и иронически спросил:

— Можно полюбопытствовать, откуда же она возьмется?

— Ее создадут солдаты вашей армии здесь, на русской земле! И создадут ее еще до того, как вы, генерал, истлеете под… стеной версальцев!..

Генерал д’Ансельм поморщился. Конечно, он сам француз и знает, что французы горячие головы, а речь у них непременно патетична. Но генерал был аристократ и знал, что патетичность — не «комильфо»: язык плебса, язык черни. Для него не было сомнения в том, что перед ним какая-нибудь швея, прачка, служанка…

Успокоившись на этом, он, однако, еще поинтересовался:

— Кем вы были там, во Франции, что делали, ваша профессия?

Жанна ответила и на это:

— Я была швеей, прачкой, потом прислугой.

Генерал усмехнулся, довольный своей прозорливостью.

— А здесь, в этой… в России? — поинтересовался он еще.

Жанна и на этот раз удовлетворила его любопытство:

— В России я также была служанкой, потом гувернанткой. Потом пошла на баррикады и боролась против буржуазии за пролетарскую революцию!..

С генерала было достаточно, и, откинувшись в кресле, он кивнул полковнику Бенуа:

— Продолжайте, офицер.

Полковник Бенуа, которому давно уже осточертели неуместные вопросы генерала, грубо закричал:

— Вы большевичка! Вы деморализовали французских солдат, подбивали их на непослушание, неподчинение, сеяли антигосударственные настроения! Вы призывали их к восстанию против существующей власти! Какова цель всей этой вашей деятельности?

Жанна сказала:

— Я считаю, что уже полностью удовлетворила ваше любопытство. Больше ни на один вопрос я отвечать не стану. Заявляю только, что вы понапрасну наделали шуму. Все люди, которых вы притащили сюда, неизвестны мне, и они не являются членами подполья, за которым вы охотитесь. Для вас же самих будет лучше, если вы закончите на мне всю эту комедию и отпустите всех по домам.

— Даже если эта «комедия» закончится для вас, Лябурб, трагически? — снова, как бы просыпаясь, открыл глаза генерал д’Ансельм.

Жанна ответила твердо:

— Я не сомневаюсь, что для меня она окончится трагически. Но все эти люди оказались совершенно случайно в тех местах, где вы охотились за мной и другими большевиками-подпольщиками.

Генерал Гришин-Алмазов быстро спросил:

— А где же тогда действительные подпольщики-большевики? Кто они? Вы знаете их? Назовите!

Жанна смотрела на генерала-душку одну секунду, затем, отвернувшись, сказала по-русски:

— С тобой, предателем, лакеем, я вообще разговаривать не собираюсь. С тобой, бандит, поговорит твой народ…

Гришин-Алмазов побледнел. Ева Блюм хихикнула.

Полковник Бенуа стукнул кулаком об стол:

— Отвечайте на вопросы! Кто из присутствующих здесь ваши единомышленники?

Жанна молчала.

— Приведите того! — крикнул он.

Однако офицеры особых поручений не поняли, о ком идет речь.

— Ну, того! — обернулся Бенуа к Еве Блюм. — Вашего капрала!

Ева Блюм и оба офицера для особых поручений направились в комнату, в которой находились французские солдаты. Через минуту они возвратились, толкая впереди себя капрала, недавно захваченного Евой Блюм после его разговора с Галей.

Вид у капрала был страшный. Мундир свисал с его плеч лохмотьями, лицо было все в ссадинах, волосы сожжены с одной стороны головы. Капрал остановился, зашатавшись, между столом и Жанной. Жанна сразу же узнала его, несмотря на то, что палачи так изуродовали его лицо. Жанна поглядела капралу в глаза. Страдание застыло в глазах француза. Однако и он узнал Жанну. Страх промелькнул в его глазах. Но одновременно как будто зажглась в них и радость.

Что за радость зажглась в них? Радость оттого, что вот перед ним та неизвестная женщина, о которой его допрашивали и за которую его истязали, — вдруг появилась нежданно, и, следовательно, вместе с ней пришла и возможность избавиться от своих мучений? Вот же она. Это она…

— Кто это? — спросил Жанну Бенуа.

Жанна молчала.

— Кто эта женщина? — спросил Бенуа капрала.

Капрал… молчал.

— Ударьте его! — не открывая глаз, сказал генерал д’Ансельм.

Ева Блюм подскочила к капралу и ударила его.

Капрал зашатался, тут же выровнялся, но молчал.

— Дайте и этой! — прохрипел адмирал Боллард.

Ева выполнила и его приказ.

Жанна и капрал молчали.

За столом ведущих допрос тоже наступило молчание.

Неожиданно генерал д’Ансельм нарушил его. Ему уже наскучило. Возможно, он уже сожалел, что решил сам взяться за допрос и показать всем им, этим бездельникам контрразведчикам, как надо «вытягивать» признания из преступников. А может быть, его просто потянуло к его статуэткам. Он вернется сейчас к себе, в апартаменты Воронцовского дворца, и еще раз на сон грядущий вдоволь налюбуется этими милыми безделушками. Надо скорее кончать…

— Давайте следующего! — пробормотал он, не раскрывая глаз.

Вторым допрашивали Жака Эллина.

— Ваша фамилия?

Жак не ответил.

— Почему вы, русский, в форме французского моряка?

Жак не ответил и на этот вопрос.

— О чем вы говорили с французскими матросами и солдатами в подвальчике «Дарданеллы»? Не вы ли проникали на французские корабли в порту и восстанавливали матросов против командования? Какая цель всей этой вашей подпольной деятельности?

Жак оставил без внимания и эти вопросы.

Он стоял, глядя себе под ноги.

Он поднял взгляд только тогда, когда перед ним поставили капрала.

— Кто это?

Жак молчал, но пожал плечами. Он и вправду впервые видел этого французского солдата. А впрочем, он не мог ручаться за себя: сотни французских матросов и солдат видел он, со многими вел задушевные беседы, был связан самое меньшее с десятком французских подпольных групп.

Тогда спросили капрала о Жаке — кто он такой?

Капрал ничего не ответил.

Они оба не произнесли ни слова и тогда, когда Ева Блюм била их рукояткой своего пистолета.

Только когда генерал д’Ансельм утомленно махнул рукой, подавая знак, что с этим покончено — все ясно! — и время уже приниматься за следующего, а полковник Бенуа, сатанея, закричал: «Собака, ты будешь еще отрицать, что большевик?» — Жак усмехнулся и вдруг заговорил:

— Нет. Я большевик. А ты хуже собаки. Собака — полезное животное, а ты — вредный зверь, бесполезный даже для своих хищников хозяев.

Но после этого, что с ним ни делали, Жак не произнес ни слова и не застонал.

Затем допрашивали одного за другим остальных: одного короче, другого дольше, но каждого более зверски, чем предыдущего. Товарищи выдерживали истязания, мало кто стонал. Им грозили и расстрелом и виселицей, им обещали свободу и неприкосновенность, даже предлагали выезд в Западное полушарие, на легкое и беспечное существование — во Францию, Англию, Соединенные Штаты Америки. Их ставили к стенке и стреляли из пистолета, целя вокруг головы. Им напоминали о родных — матерях, женах, невестах, детях. Их спрашивали о последнем предсмертном желании.

Товарищи молчали, а если и говорили, то речь их была одна: отказ отвечать на вопросы.

Когда юного Витека спросили о последнем, предсмертном желании, он попросил закурить. Гришин-Алмазов галантно раскрыл свой серебряный с бесконечным количеством золотых монограмм портсигар и предложил «Посольские» — по специальному заказу фирмы Месаксуди в Симферополе. Полковник Фредамбер услужливо чиркнул спичкой.

Витек выкурил папироску, однако не стал разговорчивее. Он только сказал:

— Ну, прощайте! Нам не увидеться и на том свете: вы же попадете в рай, а мне дорога — в ад…

А капрал молчал и молчал. Его подводили к каждому и спрашивали, и каждого спрашивали о нем. Он уже не мог держаться на ногах, зверски истязуемый все время, — его поддерживали под руки два офицера для особых поручений. Но капрал молчал.

Когда генерал д’Ансельм, вконец заскучав, поднялся, чтобы идти, рыжая американка, держась за живот, спросила у капрала:

— Кто была та девушка, с которой ты разговаривал в кабаке? Где она сейчас? Ты знаешь ее?

И тогда капрал вдруг заговорил.

— Да, — простонал он, так как говорить уже не мог, — я знаю ее. Это — человек! Это — человек из тех, кого вы, животные, истязаете. Это самая лучшая на свете девушка, и я люблю ее! Люблю так, как люблю всех этих моих братьев…

К нему сразу бросились все. Капрал, наконец, заговорил! Даже генерал д’Ансельм вернулся с порога.

— Ты знаешь их всех, мерзавец! — закричал он, наконец, дав волю своему голосу. — Говори: кто они, эти люди здесь? Ты знаешь их?

Капрал покачал головой.

— Нет, — прошептал он в гробовой тишине, наступившей в комнате. — Я действительно, клянусь моей матерью, не знаю никого из них… — Он тяжело вздохнул — у него страшно захрипело в груди — и закончил: — Но если бы я знал кого-либо из них или вообще кого-нибудь из этих настоящих людей, большевиков, я все равно не сказал бы вам ни слова ни о ком. Будьте вы прокляты вашими народами, породившими вас — насильников и убийц!

Затем всех потащили по лестнице вниз, снова на улицу и бросили обратно в машину. Арестованные французские солдаты и матросы остались наверху — ожидать своей участи.

5

Машина тронулась, сразу набрала скорость, и свежий соленый ветер овеял тела измученных людей.

Ночь была темная, безлунная, тучи громоздились на небосклоне, одинокие звезды там и сям проглядывали среди облаков и снова исчезали, проглоченные черными космами туч.

С площади машина повернула на Екатерининскую и понеслась по ней полным ходом. Промелькнул Театральный переулок, Дерибасовская, Греческая, Полицейская. Машина все увеличивала скорость — кварталы мелькали один за другим.

Измученные арестованные не в силах были стоять на ногах, они повалились на дно кузова и, когда машина подскакивала на ухабах, накатывались один на другого, причиняя друг другу мучительную боль. Охрана — деникинские офицеры и французские контрразведчики — плотным кольцом облепили борта машины. У каждого из охранников в руках был пистолет.

Машина мчалась, и темный, заснувший город мелькал с обеих сторон; быстрыми, пугливыми тенями пробегали контуры знакомых домов. За Рыбной грузовик, чуть не опрокинувшись на крутом повороте, завернул возле Привоза. Слева встало уже очертание массивного здания вокзала.

За вокзалом, вдоль железнодорожной линии, светились шеренги ярких фонарей. Там, за вокзальными корпусами, на пригородных линиях, жизнь не замирала ни днем, ни ночью — даже после комендантского часа. Пронзительно засвистела «кукушка», и сквозь грохот мотора грузовика было слышно, как грохотал буферами из конца в конец, останавливаясь, железнодорожный состав.

— Нас, кажется, везут в тюрьму… — прошептала Жанна.

Действительно, это была дорога в тюрьму: миновать станцию, Чумку, и за предместьем Сахалинчик — тюрьма. Жанна шептала совсем тихо, но ее шепот услышали остальные товарищи. Надежда затеплилась в сердце каждого: стало быть, не на расстрел, а пока в тюрьму. А в тюрьме…

А в тюрьме была надежда: товарищи не оставят, они сделают все, чтобы освободить, поднимут рабочие дружины, произведут налет, наконец — восстание…

Однако машина круто повернула влево.

Нет, не в тюрьму…

Внезапно сильный почти штормовой ветер налетел с моря. Холодный и пронизывающий. Весна уже шла, но и зима еще не хотела отступать.

Жанна полулежала, прислонившись спиной к кабине. Позади она видела черные контуры города. Они удалялись. Маячил лишь шпиль какого-то высокого, многоэтажного здания. Удивительная вещь: в этом доме, высоко вверху, может быть на седьмом или восьмом этаже, под самым шпилем, кто-то еще не спал, а может, проснулся рано и встречал наступающий день труда и борьбы. В темном очертании высокого дома в верхнем этаже светилось одно окно. Ярко освещенный прямоугольник как будто повис в воздухе — черное очертание дома сливалось с темным, покрытым тучами небом.

Машина пролетала квартал за кварталом, уже контуры города исчезли давно, а яркий прямоугольник освещенного окна все висел и висел между небом и землей — словно город смотрел единственным своим окном и не мог оторвать своего взгляда от черной машины, летевшей во мраке ночи неведомо куда.

Кто жил в комнате за этим окном?

И вдруг Жанне припомнилось другое окно — тоже вот так ярко освещенный прямоугольник высоко, на шестом этаже, в Москве, на Чистых прудах. За этим окном была комната ее друга. И Жанна, простившись с другом, когда выезжала сюда, на Украину, в одесское подполье, вышла на улицу ночью. Она попросила не провожать ее. Она шла и все оглядывалась на дом. И окно все светилось и светилось — будто посылало ей прощальный дружеский привет, желая счастливого пути.

Комната друга вспыхнула ярким фейерверком в сознании Жанны — каждая мелочь, каждая деталь. Большой литографированный портрет Ленина на стене, над письменным столом — фотография пожилой женщины, матери жениха, карточки невесты — Жанны… а вот и черты любимого друга…

Машина снова повернула, и прямоугольник между небом и землей — уже маленький, но все еще яркий — вдруг сразу исчез.

Может быть, это было последнее освещенное окно, которое видела в своей жизни Жанна.

Жак шепотом сказал ей:

— Жанна, нас все же везут на расстрел…

— Возможно, — прошептала Жанна. — Прощай, милый Жак…

— Прощай, Жанна… Хороша твоя страна — Франция, хороша и наша Россия…

Он придвинулся плечом к плечу Жанны, и Жанна ответила ему так же, как совсем недавно, — нет, это было уже очень, очень давно, — когда она прижалась плечом к плечу серба Славка.

Машина неожиданно остановилась. Товарищи снова накатились друг на друга. Абрам застонал — ему в контрразведке сломали ногу.

— Мужайтесь, товарищи!.. — послышался шепот юного Витека.

Охранники один за другим стали прыгать через борт кузова.

— Гаси фары! — приказал старший офицер, выскакивая из кабины.

Фары потухли. Светлая полоса впереди машины исчезла. Наступила черная темень, только вспыхивали и гасли карманные фонарики конвойных.

— Поднимайсь! — прозвучала команда.

Товарищи стали подниматься.

Глаза понемногу привыкали к темноте, и стала чуть видной местность вблизи. Машина остановилась под высокой каменной оградой. С противоположной стороны, дальше, за трамвайной линией, тоже поднималась высокая каменная стена.

Алексей узнал:

За стеной — еврейское кладбище.

Витек звонким молодым голосом крикнул:

— Господа убийцы! Вы недогадливы: ведь все мы — атеисты…

Несколько белогвардейских офицеров и французских контрразведчиков набросились на него.

Тогда великан Славко ударил одного палача головой в грудь, другого ногой в живот. Охранники набросились и на него, но он скинул их со своих могучих плеч и рванулся в сторону.

— Стой! Держи!..

Но Славко прыгнул в темноту — прочь от стены.

Загремели пистолетные выстрелы, вспыхнули фонарики, но слабый их свет вырывал из тьмы расстояние не более чем на пять шагов, а дальше темнота становилась еще чернее.

Славко сразу исчез в темноте.

Алексей и Максим тоже рванулись было бежать, но охранники уже сомкнули кольцо, и сразу несколько человек схватили каждого из них.

Звонкий голос Витека снова прозвенел в ночи:

— Смерть оккупантам! Да здравств…

Охранники кучей навалились на него и заткнули ему рот.

Разозленные тем, что один бежал, охранники начали озверело избивать всех. Втроем-вчетвером они бросались на каждого из беззащитных, связанных людей, били их кулаками, рукоятками пистолетов, прикладами винтовок. Когда кто-нибудь падал, его не поднимали, а просто топтали и кололи штыками.

В темноте ночи раздавались выкрики:

— Народ отомстит!.. Будьте прокляты!.. Да здравствует восстание! Ленин бессмертен!

Голос Жанны был последним:

— Да здравствует революция!

Потом в ночной темноте один за другим прогремело несколько выстрелов: растерзанных людей пристреливали на земле…

На рассвете, спеша из Сахалинчика на работу, рабочие консервного завода увидели на пустыре перед кладбищем трупы. Убитые были страшно изуродованы — опознать их можно было только по остаткам одежды.

Жанну Лябурб узнали по ее черным кудрявым волосам с белым клоком у правого виска…

6

Утром четвертого марта около морга, где лежали тела замученных, собралась толпа.

Рабочие с заводов на Пересыпи пришли колоннами. Каждая колонна несла десять венков.

Организованно прибыли студенты университета. Они тоже принесли десять венков.

Народ стекался со всех улиц.

И снова венки, венки, венки…

Конная и пешая полиция окружила толпу. На грузовиках прибыли французские и белогвардейские контрразведчики. В кузовах машин поблескивали пулеметы.

Перед многотысячной толпой появился начальник морга. Он сообщил, что морг пуст. Трупы ночью украдены…

Ночью к моргу подкатила машина контрразведки. Сторожа, не желавшего выдать тела, белые офицеры тяжко избили. Забрав трупы, контрразведчики скрылись.

Но в толпе уже появились люди, которые проживали поблизости от кладбища, и рассказали, что контрразведчики тайно ночью зарыли трупы в братской могиле на православном кладбище.

И толпа двинулась к кладбищу.

Тысячи людей двигались медленно, молча и торжественно, как на похоронах. Гробов не несли, но несли цветы и венки. Покойников не было, но люди шли убитые горем, как на похоронах. Это были действительно похороны, хотя и никого не хоронили.

Процессия растянулась на несколько кварталов. На тротуарах с обеих сторон ее эскортировала полиция — пешая и конная. Сзади с глухим грохотом двигались грузовики, и дула пулеметов были направлены людям в спины. Из пулеметов в любую минуту могли открыть огонь.

Люди несли цветы и венки в честь, тех, кто погиб за народ. Люди болели сердцем за безвременную трагическую гибель других людей. И в этой сердечной боли, в этом глубоком чувстве проявлялось прежде всего единомыслие живых с погибшими. Многие даже не знали фамилий убитых; людям не были известны имена, но люди знали, за что погибли и кто погиб.

Встречные на перекрестках останавливались и обнажали головы. Тревожная тишина нависла над кварталами города. Невероятно было, что в многотысячной толпе может быть так тихо.

Не играл похоронный оркестр, не слышно было и похоронного напева.

Это была процессия народной скорби, но это была и демонстрация народного протеста — могучая и грозная.

Гале областком запретил идти с процессией. Славко уже сообщил все подробности ареста, допроса, пыток и расстрела. Не было сомнения, что Галю хорошо запомнила в лицо рыжая контрразведчица. Она, видимо, уже шныряла среди толпы.

Однако Галя не выполнила приказа. Она надела коротенькое платьице, детскую курточку со смушковым воротником, «пирожок» гимназистки с серебряным гербом и смешалась с толпой.

Впереди Гали шла группа интеллигентов, с виду — профессора университета или врачи. Галя слышала, как старичок с белой бородкой, покашливая, спросил у своего соседа:

— Скажите, пожалуйста, может быть вы знаете, это, очевидно, большевики?

Тот, к кому обращались, пожал плечами и ответил так же тихо:

— Не знаю, наверное.

— А вы не слышали, как фамилии убитых?

В голосе старичка было столько тревоги, что Галя пригляделась внимательнее. Старичок профессор ничем не был примечателен, в руках он держал букет цветов, редких для этого времени даже в оранжереях: белая сирень и красные пионы. Он тоже хотел положить этот скромный дар в знак своего уважения и своего сочувствия на могилу павших в борьбе.

Галя хотела приглядеться к нему еще внимательнее, чтобы запомнить навсегда этого старичка, с такой тревогой в голосе спрашивавшего фамилии погибших. Но слезы застилали ей глаза, и она не могла рассмотреть его как следует.

Галя тоже несла цветок, единственный цветок, который она отщипнула от большого венка рабочих завода Гена на Пересыпи. Кончики лепестков цветка были снежно-белые, а к середине чашечки зеленоватые. Это был предвестник весны — бульденеж. Точно такой же, как и те, которые по просьбе Жака ей приносили тайком комсомолки с Пересыпи в Куяльницкие катакомбы. Галя хотела положить этот цветок на могилу Жака.

Над ее ухом кто-то прошептал:

— Ты все-таки пришла?

Галя оглянулась. Рядом, наклонившись к ней, говоря только одним движением губ, шел Ласточкин.

— Ты будешь отвечать перед областкомом! — прошептал он с угрозой. Потом добавил еще тише: — Ну уж ладно, иди… я предупрежу кое-кого из ребят, чтобы не спускали с тебя глаз…

Вдруг впереди себя Ласточкин тоже заметил старичка с цветами. В глазах Ласточкина — в эту тяжелую, в эту горестную минуту — засветилась радость. Он сразу же двинулся было к старичку. Но тут же отпрянул назад, втискиваясь в ряды идущих сзади людей. Галя удивленно оглянулась, но Ласточкина уже не было.

Когда Ласточкин увидел профессора Панфилова с цветами в руках, его первым движением было — подойти к профессору, пожать ему руку, обнять или просто ласково поглядеть в глаза. Но профессор, пожалуй, не имел понятия о конспирации и мог своей непосредственной реакцией выдать Ласточкина. В толпе было полно шпиков. Ласточкин решил, что будет благоразумнее отойти прочь…

На кладбище народ увидел свежий холм. Это был холм над большой могилой: десять человек лежали в ней. Это был не холм, а целая гора — большая братская могила.

Венки один за другим в торжественно-скорбном молчании ложились на могилу.

Один, десять, двадцать, тридцать…

Кинутый издалека — близко было невозможно протиснуться, — упал среди венков и букет из белой сирени и красных пионов. Упал и зеленоватый бульденеж…

Венки уже покрыли могилу снизу доверху, уже земли не стало видно из-под груды цветов, а гора цветов росла и росла… венки, венки, венки…

И тут народ не выдержал.

Люди не плакали, но из толпы чистыми девичьими голосами тихо полилась песня:

Над миром наше знамя реет… Оно горит и ярко рдеет, То наша кровь горит огнем, То кровь работников на нем!..

И тогда сразу сильные мужские голоса подхватили дружно с нескольких мест:

Долой тиранов, прочь оковы, Не нужно старых рабских пут! Мы путь земле укажем новый, Владыкой мира будет труд…

Конные и пешне городовые бросились в толпу. Но в другом конце хор студентов университета неожиданно грянул мощно и организованно:

Вiчний революцiонер — Дух, що тiло рве до бою…

Вдруг в эту минуту, возвышаясь над морем голов, появился матрос. Он точно вынырнул из толпы, словно людская волна выплеснула его. Бушлат его расстегнут, высокую грудь плотно облегала полосатая тельняшка. Матрос сорвал бескозырку с головы и потрясал ею — длинные гвардейские ленты вились и трепыхали. Матрос стоял на плечах товарищей и был выше толпы.

— Товарищи! — закричал Шурка Понедилок, и голос его зазвенел над многотысячной толпой. — Сегодня в Москве, на конгрессе коммунистических партий, создан Третий Коммунистический Интернационал — для борьбы против мировой буржуазии и контрреволюции. Товарищи! Смерть паразитам и контре! Долой Антанту! Да здравствует Третий Коммунистический Интернационал!

Полицейские, пробиваясь сквозь толпу, добирались уже к могиле, но Шурка Понедилок исчез. Он растворился в людском море, из которого и возник.

Затрещали пистолетные выстрелы. Кто-то закричал. Песня оборвалась. Но уже звучало в другом конце:

На баррикады!

Буржуям нет пощады!..

И над головами людей с визгом просвистели пули: контрразведчики со своих автомашин дали над безоружной толпой несколько пулеметных очередей.

В это время ветер донес грохочущими перекатами звук далекого, но мощного взрыва.

Это не был салют над могилами.

Но это был и салют: машинист Куропатенко с железнодорожниками пустили под откос за Второй Заставой французский эшелон с боеприпасами, который двигался на фронт под Колосовку.

 

Глава шестая

1

Отряды Николая Столярова и Клима Овчарука встретились близ станции Долинской в Дендропарке.

Здесь, за двести пятьдесят километров от Одессы и километров за полтораста от Херсона и Николаева, Военно-революционный комитет назначил им место для сосредоточения сил и исходные позиции. Отсюда, развивая наступление на юг, объединенный отряд партизан должен был нанести удар по правому, восточному флангу «зоны» Антанты.

Партизанские отряды Столярова и Овчарука создавались на территории «прослойки», «семивластья», где «властей», однако, было значительно больше семи. Здесь, собственно говоря, каждый, кто, взяв оружие, ухитрялся сколотить вокруг себя небольшую группу единомышленников или подчиненных, немедленно же объявлял себя новой властью — «самостийной» и «независимой». Это как раз и была та территория «заслона» армии интервентов, на которой развивалось сейчас фронтальное наступление Красной Армии с севера — одновременно против всех контрреволюционных формирований и франко-греческих полчищ интервентов. Петлюровцы контролировали эту территорию с запада, деникинцы — с востока, и собственно здесь-то и проходил воображаемый рубеж между «сферами влияния» петлюровской директории и белой добровольческой армии. Однако ни у украинских националистов, ни у русских белогвардейцев так и не хватило сил установить на этой территории свою постоянную власть. Отдельные жовто-блакитные «атаманчики» и белые «генеральчики» носились тут взад и вперед по степным просторам, и их «власть» обычно кончалась за линией боевых дозоров, которые они выставляли вокруг своих временных, только на эту ночь, «столиц».

Слесарь Столяров и матрос Овчарук объявили себя представителями Советской власти, а свой объединенный отряд наименовали отдельным полком Красной Армии.

Столяров набрал свой отряд главным образом из бывших фронтовиков и горняков Криворожья, Овчарук — из бедняков хлеборобов и чабанов ингуло-днепровских степей.

Отряд Столярова в основном состоял из пехоты, к которой была придана батарея полевой трехдюймовой артиллерии. Овчарук посадил своих чабанов на коней, а для хлеборобов раздобыл тачанки. На каждой тачанке был пулемет. Кроме того, в отряде матроса Овчарука подобралось десятка полтора «флотских» — это были черноморские и азовские моряки, а также лоцманы Днепровской флотилии. Из них Овчарук создал особую ударную группу прорыва, которой было присвоено специальное наименование — «Полундра»…

У Столярова насчитывалось три сотни штыков, четыре орудия и пятнадцать пулеметов. У Овчарука было до ста сабель и тринадцать пулеметных тачанок.

В целом это действительно был полк.

При объединении отрядов командиром полка был выбран матрос второй статьи Овчарук, а слесарь Столяров принял на себя обязанности комиссара.

По случаю объединения партизанских групп и оформления их в отдельный полк Красной Армии был устроен летучий митинг, который состоялся в парке, на широкой поляне близ большого пруда.

Стояла ранняя весна. Снег давно уже растаял под лучами южного солнца. Правда, земля и на поляне и под деревьями была белая, словно присыпанная снегом. Но это щедро вызвездило первым весенним цветом: буйно расцвел подснежник. Вокруг высились еще безлистные деревья, однако и они уже не были по-зимнему оголены: кое-где замелькала прозелень, набухали почки. Неожиданно и удивительно выглядел парк: каждое дерево здесь встречало весну по своему собственному календарю.

На огромной территории парка, что раскинулся в ложбине, среди безлесной степи, росло много различных пород деревьев. Были здесь деревья с далекого севера нашей отчизны, были деревья и из южных заморских стран. Здесь росли кедры — сибирский и ливанский, под сенью северной ели хоронилась южная маслина; рядом с черным африканским орехом тянулась к голубому небу стройная русская береза. Еще не сбросив сухой прошлогодней листвы, стоял дуб рядом с австралийским кленом, ветки которого были еще совершенно голыми; на ветвях вяза только-только появились твердые и холодные почки, но почки на конском каштане были уже теплые и клейкие; на вербе распускалась завязь, тополи обвесились сережками, а японская вишня расцвела нежным розовым цветом. В этой волшебной долине, средь бескрайной голой степи, сотни различных пород деревьев словно объединялись в своеобразный всемирный лес. Склоны оврагов, окаймлявших долину, местами круто обрывались, образуя нечто вроде ущелий, местами плавно спадали вниз.

Партизаны отдельного полка Красной Армии выстроились в каре. Посредине каре на тачанке стояли только что избранный командир полка, комиссар, знаменосец и пулеметчик. Старейший среди партизан, седой чабан Ковинько, держал знамя полка — красный стяг с надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и с золотой эмблемой серпа и молота. Древко знамени было сделано из длинного чабанского посоха. Самый младший из партизан — юный рудокоп из Криворожской шахты «Нина» — сидел у пулемета «Гочкис», упертого треногой в сиденье тачанки.

Первым держал речь командир, матрос второй статьи Клим Овчарук. Он застегнул бушлат на все пуговицы, снял бескозырку и поклонился красным партизанам.

— Товарищи! — крикнул Клим Овчарук, и хриплый голос его разнесся по всей поляне, покатился над многочисленными породами деревьев степного леса. — Поднимем гордо наши седые и юные головы. Всем нам, и бородачам и таким, у которых нечего над губой ущипнуть, выпала большая радость и великая честь — разрушить старый, эксплуататорский мир до основания и затем построить новый, в котором кто был ничем, тот станет всем! Правильно я говорю, товарищи флотские?

— Правильно! — в один голос гаркнул отряд «Полундра».

— Правильно! — прокатилось по каре.

Все здесь — и пехотинцы, и кавалеристы, и пулеметчики на тачанках — прекрасно понимали, что командир говорит сейчас со всем полком, хотя и обращается, по флотской привычке, к морякам. Бойцы отряда — шахтеры, чабаны и хлеборобы — каждый любил свое дело и понимал, что людям всякой профессии свойственны свои привычки.

Клим Овчарук одобрительно кивнул.

— Я говорю — правильно, вы говорите — правильно, да и весь трудовой народ говорит — правильно! Выходит, что и в самом деле правильно, товарищи?

— Правильно! — еще раз единодушно подтвердил полк.

Клим Овчарук вдруг что было силы хлопнул своей бескозыркой о днище тачанки и крикнул так, что эхо покатилось за поляну, за край огромного парка, далеко-далеко в бескрайную степь, ко второй линии дозоров, выставленных боевой охраной в степи:

— Так нет же, братишки! Есть такие мазурики на свете, что говорят наперекор трудовому народу: неправильно.

Мертвая тишина сковала ряды партизан. Бойцы насторожились, а полундровцы даже схватились за маузеры.

— Кто это говорит? Давай его сюда! Сразу же ему будет амба!

Овчарук обвел ряды грозным, но торжествующим взглядом.

— Кто, спрашиваете вы, говорит, что мы не по правде поступаем? Кто брешет, что мы неправильно делаем, разрушая старый мир рабства и эксплуатации и строя новый — без панов, помещиков и паразитов буржуев?

Он помолчал, обводя шеренги бойцов своим острым взглядом, а потом крикнул, точно выстрелил в ряды партизан, стоявших перед ним:

— Пес Петлюра говорит, что не по правде мы действуем!

— Врет, собака! — раздался чей-то голос.

— Поганый щенок!

— Панский лакей!

— Труба ему! Накрутим ему хвост! Дай только срок!

На голову пана Петлюры и петлюровцев отовсюду сыпались далеко не двусмысленные пожелания.

Овчарук тем временем шарил по карманам бушлата. Наконец, он нашел сложенный вчетверо листок и не спеша стал его разворачивать.

Снова наступила тишина. Командир собирался что-то огласить, и все взгляды были прикованы к его рукам.

Овчарук развернул и расправил листок.

— Вот, товарищи, прочту я вам сейчас, что здесь написано…

— Он сказал это негромко — обычным, домашним голосом, сказал так, как обращается человек к своим приятелям за дружеской чаркой, собираясь поделиться с ними задушевными строчками из письма, адресованного только ему, но, несомненно, интересного и значительного для всех. Он даже хитро подмигнул и с заговорщицким видом постучал пальцами по бумаге.

Бойцы даже подались вперед, чтобы лучше расслышать, чтобы не проронить ни слова.

Но Овчарук еще на минутку оторвался от листка и скороговоркой, будто между прочим, так, только для информации, сказал:

— Наши товарищи таращанцы и богунцы, славные красные бойцы Николая Щорса, лупят сейчас петлюровских гайдамаков с запада, как вот, скажем, и мы с вами отсюда, с востока, будем лупить французов с греками, и всякую белогвардейскую контру, и этих же самых петлюровцев. Рубятся наши братья украинцы плечом к плечу с товарищами красноармейцами из русской Красной Армии. А вот этот пес Петлюра написал им, сынам украинского трудового народа, такую, значит, писульку: объединяйтесь, дескать, с нами, бандюгами, врагами трудового народа, — и айда совместно резать русских рабочих и крестьян!.. Ну, не сукины ли сыны петлюры эти, спрашиваю я вас, а?

— Сукины сыны! — дружно загремел полк.

— И я скажу: сукины сыны! — повторил Овчарук. — Так вот, зачитаю я вам, товарищи, что же ответили ему, этому псу Петлюре, наши дорогие братья, щорсовские герои пролетарской революции.

Он поднялся на сиденье тачанки и начал читать листовку — громко и отчетливо, чеканя каждое слово:

«Мы — братья русским рабочим и крестьянам, как братья всем, кто борется за освобождение трудящихся…»

— Верно! — прокатилось по шеренгам. — Правильно!

«Твои же братья, — читал Овчарук, — польские шляхтичи, украинские живоглоты кулаки, царские генералы да французские буржуи…»

— Правильно! — загремело снова. — Не в бровь, а в глаз! Панский блюдолиз он!

«А сам ты — брехливый и блудливый, как и польские шляхтичи…»

— Верно!

В разных концах поляны раздался смех. Кто-то крикнул:

— Брехлив, как пес, а блудлив, как сучка!

Хохот прокатился по шеренгам бойцов.

«Пошел ты прочь, пес проклятый! Подавись, собака!..»

Хохот звенел по всей поляне.

— Олух царя небесного! — крикнул кто-то. — Шкура барабанная!.. Молодцы таращанцы!.. Прямо как запорожцы турецкому султану отписали…

— Верно! — крикнул Овчарук. — Вот так же и запорожские казаки отвечали султану на его подлые хитрости!.. Ну, как, товарищи? Подпишем это письмо наших братьев, таращанцев и богунцев, к шелудивому псу Петлюре?

— Подпишем! Все подпишем! Пускай и от нас там слово будет! Подписывай за всех, командир!

Овчарук достал из кармана огромный карандаш. Такими свинцовыми карандашами — плоскими, сантиметра в два толщиной и не менее четверти метра длиной — плотники расчерчивают доски для распиловки.

Пулеметчик — молодой шахтер из шахты «Нина» — нагнулся, и Овчарук, расправив бумагу на его спине, начал водить карандашом. Полк затих. Овчарук писал, произнося громко каждое слово:

«Присоединяемся и подписываемся… украинские партизаны… херсонского направления… как отдельный полк… Красной Армии… Поцелуй, пан Петлюра, ось куды нас…»

Как взрыв, гулкий и раскатистый, загремел хохот, и эхо несколько раз повторило его. Бойцы хватались за животы и едва не катались по земле.

Овчарук тем временем продолжал:

«А от лица всех грамотных и неграмотных… с полного их согласия… подписался командир полка… матрос второй статьи коммунист Клим Овчарук…»

Хохот и веселый гомон еще долго не стихали на поляне парка.

Когда же удалось кое-как восстановить тишину, Овчарук, надев бескозырку и подтянув свою амуницию — маузер, гранаты и огромный, висевший на поясе походный офицерский порттабак с махоркой, из которого мог закуривать каждый боец, — так закончил свою речь к бойцам отдельного полка Красной Армии:

— В царской России, товарищи, не было нам житья: угнетали нас, рабочих и крестьян, одинаково как русских, так и украинцев, русские и украинские паны-паразиты. Но с русскими пролетариями мы кровные братья и друзья неразлучные: общие у нас интересы в жизни, общая у нас борьба. Никаким петлюрам не разбить нашего трудового единства! Не разъединить нас кулацким националистам, к каким бы провокациям они ни прибегали! В нерушимом единении трудящихся — победа революции и социализма! Гидра контрреволюции и акулы мирового капитализма — все эти петлюры, деникины, махны с французской, английской и американской Антантой — объединились в борьбе против нас, трудового народа, в свой буржуйский интернационал тунеядцев! Но у нас, рабочих и крестьян, есть наши мозолистые руки и свой интернационал — международной солидарности трудящихся! Товарищ Ленин дал нам, трудовому народу, программу борьбы за новую, прекрасную жизнь, чтоб каждому было по его потребностям и от каждого по его способностям. Да здравствует наш Третий Коммунистический Интернационал! Правильно я говорю, товарищи?

— Ура! — загремел полк.

— Буржуям амба! Даешь Антанту!

В ответ раздалось могучее «даешь», всколыхнувшее даже ветви ближайших деревьев.

Старый чабан Ковинько взмахнул знаменем, потом еще и еще раз, а пулеметчик — молодой криворожский шахтер с шахты «Нина» — не удержался и дал над вершинами деревьев в ясное небо длинную пулеметную очередь.

Затем взял слово комиссар партизанского полка Николай Столяров.

Он поднялся на скамью тачанки, где все еще стоял командир, одернул свою кожанку, опоясанную крест-накрест пулеметными лентами, снял кепку-блин и тоже поклонился на все четыре стороны.

— Товарищи! — начал он медленно, негромко, но так, что слышно было в последних рядах бойцов. — Еще и деревья не распустились, не зазеленела еще трава после того, как изгнали мы с нашей земли немецких захватчиков кайзера Вильгельма. Но мировая буржуазия послала на Советскую землю новых хищных и жадных иноземных оккупантов. В Сибири свирепствуют американские и японские интервенты. На Белом море проливают кровь рабочих и крестьян интервенты американские и английские. На западных границах Советской земли зашевелились под командованием американцев, англичан и французов белые легионы прибалтийских баронов, польских панов и румынских бояр. С Черного моря на южный Кавказ лезут опять же американские и английские захватчики. Украину терзают петлюровцы и деникинцы — контрреволюционные наемники Антанты. Я волгарь, товарищи. Моя родная Волга — в самом центре большой Советской земли, однакож и к Волге рвется белый адмирал Колчак, главный бандит Антанты, наемник помещиков и фабрикантов. Но не согнуть им наш советский трудовой народ, не подставят свою шею под господское ярмо рабочие и крестьяне! Большевики призывают трудящихся к освободительной борьбе! Красная Армия могучим потоком уже движется с севера. Нам надо помочь ей с юга, чтобы зажать врага, — пусть лопнет он в наших клещах, как гнилой орех! К оружию, товарищи!

— К оружию! — ответил полк, точно приносил присягу.

Столяров подождал, пока затихло над поляной, и продолжал:

Командование Красной Армии дает нам задание: нанести удар на Херсон, Николаев, Одессу — оказать помощь нашим товарищам, которые гибнут под пятой оккупантов, проливающих народную кровь. Наша задача — сбросить в море иноземную интервенцию, пусть захлебнутся в соленой воде!

— В море! — ответил полк.

Так выполним же, товарищи, боевое задание, которое поручает нам большевистская партия и стратег освободительной борьбы Ленин! Да здравствует Советская власть! Да здравствует Красная Армия! Смерть интервентам!

— Смерть! — подтвердил полк.

Столяров опустился на одно колено и поцеловал красное знамя — отныне знамя полка. За ним поцеловал знамя командир полка. Потом — знаменосец, старый чабан Ковинько. Тогда решился оставить свой пулемет и тоже поцеловать знамя молодой шахтер-пулеметчик с шахты «Нина».

Партизаны перебросили винтовки на левую руку и обнажили головы.

Здесь можно было увидеть самые разные головные уборы: и солдатские «ватянки», и смушковые островерхие крестьянские шапки, и лохматые чабанские папахи, и синие с огромными полями и маленькими козырьками праздничные шахтерские картузы, и замусоленные рабочие кепи, и черные морские капитанки с белой окантовкой. Полк не был экипирован по-военному; люди встали в партизанский строй кто в чем был — в кожушках, шинелях, пальто, кожанках.

— Под присягу к знамени пролетарской революции! — подал команду Николай Столяров.

Бойцы развернулись полуоборотом «направо» и длинной шеренгой двинулись в середину каре, к тачанке. Чабан Ковинько наклонил знамя, командир и комиссар торжественно склонили головы, пулеметчик вытянулся, приложив руку к козырьку, а бойцы один за другим подходили к тачанке, преклоняли колени и целовали угол красного знамени.

Потом полк снова выстроился в каре, а командир с комиссаром стали рядом на тачанке.

Овчарук сказал:

— На время формирования полка каждое подразделение занимает тут, в парке, отведенную ему делянку, маскируясь под деревьями. Командирам подразделений — развести своих людей на отведенные делянки.

Он уже хотел было подать знак, чтобы выполняли команду, но передумал и крикнул через головы бойцов, обращаясь к кому-то под деревьями. Все бойцы повернулись туда.

В стороне под деревьями, сразу же за каре, стоял величавый старик в длинном драповом пальто и высоких сапогах; на голове у него была фуражка с летним белым верхом.

— А вы, товарищ ботаник, — крикнул командир, — будьте покойны! Приказ доведен до каждого бойца: ни с одного деревца не упадет ни одна веточка, не осыплется ни один листочек. Пролетариат уважает вашу науку и всем сердцем понимает, какая польза будет ему на его земле от вашей науки, когда после победы революции зацветут степи и поднимутся в них леса на благо трудящимся. Можете быть спокойны! А ежели обнаружится несознательный элемент, пусть знает, что, нарушая приказ, он льет воду на мельницу контрреволюции: за каждый листок — под трибунал, и амба!

Командир подал знак, и подразделения отдельного полка Красной Армии разошлись по назначенным для постоя делянкам.

2

Полк выступал после трехдневной стоянки.

К этому времени его основной состав с пятисот бойцов увеличился до шестисот: присоединились батраки и беднейшие крестьяне из окрестных сел. Командир с комиссаром сначала предполагали растянуть период формирования полка еще на неделю, чтобы довести состав до тысячи человек и подучить бойцов. Но с юга полковая разведка донесла, что другой партизанский отряд, тоже сформированный на территории «семивластья», где-то на стыке Днепра и Ингульца, уже вышел на подступы к Херсону. Как раз в это время от Ласточкина прибыла связная, выехавшая из Одессы еще до трагических событий второго марта. Полк до сих пор не имел непосредственной связи с командованием Красной Армии и получал дислокации от командования через Одесский Военно-революционный комитет. Ласточкин сообщал, что всеобщее восстание назначено на седьмое марта, и подчеркивал, что в связи с этим необходимо усилить действия внешних вооруженных сил. Все партизанские отряды, организованные вдоль фронта «зоны» войск интервентов, должны были начать активные действия — каждый на указанном ему направлении. Объединенному отряду Столярова и Овчарука было приказано форсированным маршем идти на Херсон.

Столяров и Овчарук решили продвигаться не левым, а правым берегом поймы Ингульца, чтобы ударить по железной дороге Херсон — Николаев и расчленить оборону противника на отрезке Николаев — Херсон. Справа от них, как сообщал Ласточкин, будет идти на Николаев другой партизанский отряд, имеющий задание перерезать железную дорогу Николаев — Одесса и, форсировав Буг, перейти на одесское направление.

Комиссаром этого отряда был тоже один из тех коммунистов, которым Военно-революционный комитет поручил вести в войсках директории революционную пропаганду с целью разложения их.

Полк под командованием Овчарука выступал на рассвете. Солнце еще не поднялось над степью, и в парке под деревьями лежали синие предрассветные тени. Из молодого сосняка, из кленовой рощицы, уже покрытой, словно зеленым пушком, молодыми почками, из зарослей ивняка и чернотала у пруда, из дубравы на южном конце поляны, где дубы стояли еще под желтой прошлогодней листвой, потянулись подразделения.

Полк был пехотный, однако не пешеходный. За кавалерийской сотней мягко шуршали по влажной весенней земле колеса пулеметных тачанок, за тачанками на бричках, повозках и гарбах рысью двигались пехотные подразделения, позади битюги тащили полевые орудия.

Командир и комиссар ехали каждый на собственной двуколке. Овчарук вместе со своим связным-юнгой ехал на легкой, «поссессорской» тележке с плетеным соломенным сиденьем, в авангарде отряда «Полундра», впереди полка. Столяров с двумя вестовыми, старыми пехотинцами царской армии, ехал позади, в арьергарде, на тяжелой, кованной железом повозке почтового ведомства. До войны на этой повозке развозили почту по степным селам и хуторам.

При выходе из парка — там, где меж двумя старинными каменными «бабами» на самом краю оврага степной лес внезапно обрывается и дорога сразу выбегает на равнину, — столпились провожающие. Это был персонал Дендропарка: несколько объездчиков — теперь пеших, так как они отдали своих коней кавалерии полка, — два старика садовника, шесть девушек — их помощницы, кучер хозяина парка, расставшийся со своим кабриолетом, который он отдал под пулеметную тачанку, и сам Давыдов — владелец волшебного лесного хозяйства в южной голой степи.

Командир Овчарук лихо промчался мимо провожающих. Ленточки бескозырки трепетали за его спиной.

— Пролетарский привет внуку декабриста! — крикнул он старику Давыдову, скрываясь в облаке степной пыли.

— Ви-ира-а! — гаркнули вслед за ним со своих линеек флотские из особого отряда «Полундра».

Бойцы, минуя провожающих, махали фуражками, одни — приветствуя Давыдова, другие — прощаясь с девушками-садовницами.

Когда прошел весь полк и работники парка стали серыми от степной пыли, покрывшей их одежду и лица, из оврага показалась тяжелая «беда» комиссара Столярова.

Увидев провожающих, Столяров сразу остановил лошадей и, соскочив с повозки, подошел к Давыдову. Он отдал честь по-военному и произнес, словно рапортуя:

— Товарищ ботаник! Чудо природы и богатство народа — заповедный Дендропарк мы оставляем вам в целости и сохранности, чтобы процветала рабоче-крестьянская наука.

Он резко оторвал ладонь от фуражки, четко, как будто стоял навытяжку перед генералом, вышел из положения «смирно» и протянул руку старому ботанику.

— Спасибо вам, отец родной, за гостеприимство и доброе сердце. Теперь делайте свое дело, а мы будем делать свое. Считайте, что мы пошли довершать дело вашего славного предка. Большевистский привет! — Он минуту подумал, затем обнял старика и трижды с ним поцеловался. Потом Столяров подбежал к «беде», стал в ней во весь рост, подхватил вожжи и крикнул, обращаясь ко всем:

— До счастливой встречи, товарищи!

Степная дорога запылила за тяжелою «бедою» почтового ведомства.

3

Снегиревку брали с налету — и это была первая боевая операция полка.

Собственно захватывать Снегиревку не входило в планы Столярова и Овчарука. Полк должен был нанести удар по Херсону. Поэтому распылять силы, оставляя гарнизон в Снегиревке, несмотря на то, что эта станция контролировала железную дорогу и на Николаев и на Херсон, — не было никакого смысла.

Франко-греческие оккупанты, захватившие Херсон и Николаев, понимали, какое значение имеет эта узловая станция, и после того, как из Снегиревки ушел штаб атамана Григорьева, держали здесь порядочный вооруженный отряд, состоявший из деникинских офицерских дружин, смешанных с немногочисленными греками. Командование было сосредоточено в руках французских офицеров, которые, безусловно, должны были оказать серьезное сопротивление. Поэтому Овчарук и Столяров приняли было решение: пересечь на марше железную дорогу где-нибудь между Снегиревкой и ближайшей на Николаевской железнодорожной линии станцией Новопетровкой и, оставив Снегиревку позади, продвигаться Бурхановским шляхом на Херсон. Для охраны левого фланга со стороны Снегиревки был выделен специальный подвижной заслон, который потом мог легко догнать полк на марше. В заслон вошло полсотни конников, с полдесятка тачанок и одна «гитара» с полундровцами. Командование заслоном принял на себя Овчарук.

Но когда заслон, растянувшись цепочкой — десять всадников, пулеметная тачанка, снова десять всадников и снова тачанка, — на втором километре от станции пересекал на переезде железнодорожную линию, с хутора, расположенного неподалеку, деникинцы внезапно открыли стрельбу.

Тачанки сразу же взяли хутор под перекрестный огонь. Из-за какой-то хаты на краю хутора им ответил пулемет. Тогда конники не выдержали и без команды с шашками наголо бросились на хутор.

Овчарук в этой операции ехал не на тележке, а верхом, — матросы обычно прекрасные наездники. Он пришпорил своего скакуна, но остановить разгоряченных кавалеристов было уже поздно. В руке Овчарука тоже блеснул клинок.

Конники мчались прямо по железнодорожному полотну. Не прошло и нескольких минут, как они достигли пристанционной зоны. Несколько деникинских офицеров, удиравших по перрону вокзала, были изрублены с ходу, и клинки партизан сверкнули на улицах пристанционного поселка.

Налет был внезапный — еще пять минут назад белые не ждали никакой опасности. Офицеры кинулись огородами кто куда, бросая оружие и огневые припасы. Рачительные конники Овчарука тотчас же принялись грузить все это на неведомо где раздобытые подводы.

Овчарук верхом влетел на перрон вокзала. Его ординарец уже открыл дверь в кабинет начальника станции. Начальник станции — бледный и дрожащий — стоял у стола, а за столом, крича что-то в телефонную трубку, сидел офицер. Ординарец выстрелом пригвоздил его к креслу.

Овчарук кубарем скатился с коня и, вбегая в комнату, крикнул:

— С кем он говорил?

— На проводе Херсон… — пролепетал начальник станции, еле живой от страха. — Комендатуру гарнизона… Он просил помощи… броневик…

В это время в станционное помещение ворвались полундровцы. Они пустили свою «гитару» карьером и догнали конников.

— Братишки! — крикнул кто-то из флотских. — На проводе Херсон! А ну, командир, скажи «здрасте» какой-нибудь Клемансе или Лорду Жоржу!

— Или покрой по-нашински президента Вильсона! — подхватил другой под дружный хохот.

Предложения были заманчивые, и Овчарук взял трубку, которая тихо похрюкивала на столе. Начальнику станции, все еще стоявшему навытяжку, он добродушно бросил:

— Вольно, папаша! Можно без церемоний. Мы люди свои.

С минуту Овчарук прислушивался. Издалека, за пятьдесят километров, из Херсона, кто-то вопил надсадным голосом:

— Алё, алё, алё! Снегиревка?! У аппарата!.. Алё! Алё!

Овчарук откашлялся и солидно ответил:

— Алло?

— Капитан? — послышалось из трубки. — Куда же вы пропали? Что там случилось? Как будто выстрел прогремел? Отвечайте же быстрее — что это за банда налетела на станцию?

Тогда Овчарук послал в трубку длинный, сложный и виртуозный «большой матросский закрут».

На секунду трубка перестала урчать. Полундровцы столпились вокруг командира, с нетерпением ожидая разговора. Затем из трубки долетел вопрос, заданный не совсем уверенным тоном:

— Кто у аппарата?

— Клим Овчарук, матрос второй статьи, командир отдельного полка Красной Армии, член партии большевиков с семнадцатого года!

Полундровцы так и присели с открытыми ртами, замахали друг на друга руками, чтоб ненароком кто-нибудь не прыснул и не помешал разговору. Они замахали даже на окно, за которым в это время раздавались выстрелы.

В трубке снова некоторое время не отвечали, потом заговорили более твердым тоном:

— Бросьте валять дурака! Кто там хулиганит? Где капитан? Какова обстановка на станции Снегиревка?

Овчарук ответил:

— На станции порядок! Станцию занял я силами отдельного полка Красной Армии. Твоего капитана только что ликвидировали. А за дурака я еще сверну тебе твою умную голову, чтоб ты мог сам себя целовать в пятки. И вообще я с тобой, белой сволочью, разговаривать не желаю! Если есть там около тебя какой-нибудь француз, давай его сюда, я ему выложу все, что надо…

В трубке долго молчали. Затем послышался другой голос. Кто-то говорил с сильным акцентом:

— Кто ести? Говори комендант Херсон… Я ожидай, отвечайте…

— А ты кто? — спросил Овчарук. — Француз или англичанка будешь?

— Я ести полковник греческа армия.

— А-а, — разочарованно протянул Овчарук. — Греческий булочник!.. Так вот ты скажи, Юра, какого черта вы, жоржики, приперлись к нам на Украину? Тебе что, Афин мало?

Из трубки ответили.

— Я прошение разговоры серьезно.

— Серьезно и говорю, — ответил Овчарук. — Слышишь, ты, прислужник мировой буржуазии: чтобы и духу вашего не было сегодня же к вечеру! Завтра я беру Херсон, а ежели застану тебя еще там, то мои хлопцы спустят тебе штаны и всыплют… Понял?

Неожиданно из трубки донесся почти спокойный ответ. То ли греческий полковник не до конца понял трудноватую для разумения иностранца речь матроса, то ли счел за лучшее поискать путь к примирению, — во всяком случае он заговорил другим тоном:

— Слушайте, большевик! Ми ести армия, ми получай приказ, и мой военный долг его выполняй.

— Вы не ести армия, вы ести банда акул капитализма, — солидно возразил Овчарук, тоже начиная ломать речь, уверенный, что теперь грек наверняка его поймет. — И ести бесчинствуете здесь вместе с гидрой контрреволюции. — Но после этих грозных слов Овчарук решил тоже сменить гнев на милость. — Если же ты ести такой уж сговорчивый, то я могу пойти с тобой на мировую… Бросай оружие и топай! Ести? Мне проливать кровь твоих обманутых солдат не с руки. Мы лучше отпустим их домой. Так вот, ести тебе ультиматум восставшего трудового народа: сдавай мне завтра утром город. Ежели по-мирному, я тебя пальцем не трону — слово флотского! Договорились? Ести?

В трубке помолчали. Затем греческий полковник спросил:

— Позволите передать ваш предложений мое командование?

— А почему же? Ести! — согласился Овчарук. — Валяй передавай. Мы субординацию понимаем.

Овчарук положил трубку и торжественно поглядел на притихших полундровцев. Никто не смеялся. Дело было не шуточное: состоялся немаловажный международный акт — был передан ультиматум греческому командованию в Херсон.

В это время на пороге появился чабан из конников.

— Так что, товарищ командир, — отрапортовал он, — все оружие и прочее имущество погружено на четыре гарбы. Какой будет приказ: удерживать станцию или подадимся за нашими? Думка такая, что лучше за нашими вдогонку, чтобы не оторваться, да и беляки приходят до памяти и за огородами прилаживаются к обороне.

— По ко-о-ня-ам! — подал команду Овчарук. Он уже стал заправским конником и даже перешел с флотской на кавалерийскую команду. — Ма-а-рш!.. До свидания, папаша! — кивнул он начальнику станции. — Мы в скором времени установим здесь Советскую власть. Так чтоб полный порядок! Смотрите у меня!

Кавалерийский заслон Овчарука догнал полк уже километров за десять железнодорожного полотна, на шляху за Бухановкой. Столяров теперь ехал впереди, в голове колонны, и Овчарук не стал его догонять. Он только отправил к нему конника и приказал передать: «Трепанули станцию. Убитых и раненых нет. Один пропал без вести. Везем четыре гарбы всякого оружия. Антанте в Херсон телефонировал ультиматум: сдавать Херсон завтра утром без боя».

Овчарук приказал конному отряду пристроиться в хвост колонны, а сам с «гитарой» полундровцев, прикрывая марш, остался в арьергарде, на километровой дистанции от колонны.

4

Ординарец подал Овчаруку советскую газету, — ее захватили в кабинете, на столе у начальника станции. Очевидно, комендант Снегиревского гарнизона читал ее как раз перед налетом Овчарука. Это была совсем свежая харьковская газета, датированная двумя днями раньше, — видимо, ее добыла белогвардейская разведка.

На первой странице была напечатана нота Совета Народных Комиссаров Украины французскому министру иностранных дел Пишону; копия — президенту Соединенных Штатов Америки Вильсону, Нью-Йорк; копия — министру иностранных дел Британской империи Ллойд-Джорджу, Лондон; копия — Мирной конференции, Париж.

Советское правительство Украины заявляло категорический протест против зверств, которые чинили франко-англо-американские захватчики и их греко-румынские и петлюровско-деникинские наемники на юге Украины. Нота требовала немедленно вывести с территории южных губерний все вооруженные силы Антанты и ее ландскнехтов, а из портов Черного и Азовского морей — эскадру интервентов. Нота заканчивалась так:

«В случае, если не будет положен конец белому террору, не будут устранены препятствия для возвращения украинских военнопленных и других граждан на их родину, Советское правительство Украины вынуждено будет прибегнуть к тем репрессивным мерам, о которых сказано в предыдущей ноте».

То, что Советское правительство Украины обращалось к Антанте в таком решительном тоне, что оно вообще обращалось к ней с такой штукой, как дипломатическая нота, — а эта нота, как видно, была уже не первая, — матросу Овчаруку пришлось по сердцу. Было ясно, что Советское правительство на Украине чувствует себя крепко, раз таким языком говорит с Антантой, победившей всех на свете и теперь кичащейся своими победами.

Вот какие мысли возникли в голове Овчарука, как только он прочел заголовок ноты и ее последний абзац. Овчарук начал читать с последнего абзаца, потому что ему не терпелось узнать, какое требование выдвинуто в ноте.

Потом он принялся с самого начала внимательнее изучать всю ноту, довольно-таки длинную.

Вдруг сердце матроса сковал ледяной холод. В ноте приводились примеры зверств, учиненных франко-англо-американскими интервентами за последнюю неделю. Десятки кровавых фактов, и за каждым из них — сотни замученных людей. Тут же были помещены поименные списки советских граждан, расстрелянных и замученных, повешенных и потопленных антантовскими контрразведчиками.

В этом ужасном списке Овчарук нашел и сообщение об аресте, пытках и зверской расправе с членами одесской Иностранной коллегии.

Белый как мел, страшный в своем горе и ненависти, поднялся матрос Овчарук на стременах. Потрясая скомканной в кулаке газетой, он закричал:

— Полундра!

Отряд обернулся, и полундровцы бросились к своему командиру. Они поняли, что произошло что-то необычайное.

— Братишки! — выкрикнул Овчарук, и голос его разнесся далеко над черной весенней степью, над прошлогодним сухим ковылем у края дороги, долетел до песчаных барханов, что белыми волнами вставали впереди, у залива близкого уже Днепра. — Нет уже наших друзей-товарищей, наших братишек дорогих! Замучила, поубивала их, наших большевиков чудесных, черная, буржуйская Антанта. Выклевали им ясные, честные очи коммунистов, выпили их благородную пролетарскую кровь! Расстреляли нашу Иностранную коллегию, которая со светлым советским словом обращалась к одурманенным французским сердцам…

Он соскочил на землю и, припав лицом к потной, горячей шее коня, зарыдал.

Он рыдал тяжко, как рыдают сильные люди, что никогда не знали слез, но которых горе сломило внезапно. Он плакал громко, всхлипывая и сотрясаясь от рыданий всем телом.

Полундровцы окружили командира и понуро стояли, опустив чубатые головы, утирая слезы.

Один из матросов положил на плечо Овчаруку руку.

— Успокойся, Клим! — сказал он. — Уйми сердце, командир. Мы им, гадам, устроим спектакль на поминках… Вот жив не буду, если положу оружие, пока последнего интервента в море не сброшу!

Овчарук сразу затих. Он утер лицо рукавом бушлата, глубоко вздохнул и надвинул на лоб бескозырку. Не говоря ни слова, он вдел ногу в стремя, вскочил на коня и выпрямился в седле. Глаза его, сухие и горячие, с припухшими и покрасневшими от слез веками, смотрели вперед — туда, где за песчаными барханами над холодным днепровским лиманом поднималось от теплых волн Черного моря синее марево.

— Смерть мировой буржуазии! Даешь Антанту! — сказал он со злобою и негромко, словно и не рыдал еще недавно; только голос его звучал хрипло.

Это был приказ. Полундровцы вскочили на свою «гитару».

Но в это время матрос, сидевший позади у пулемета, крикнул:

— Полундра! Погоня!

Сзади, на расстоянии не более километра, из лощины на дорогу выскочила конница. Это был большой кавалерийский отряд — человек в пятьдесят. Всадники мчались галопом; черные бурки, будто крылья воронов, разлетались по ветру, оголенные клинки сверкали в лучах солнца.

— Беляки! Деникинская казачня!

Еще две-три минуты — и они будут здесь.

Овчарук быстро взглянул вперед: колонны не было видно, пять минут назад исчезли вдали последние конники. Он соскочил на землю.

— Скачи! Догони! Предупреди! Пусть шлют помощь. А мы здесь задержим! — крикнул он какому-то полундровцу и толкнул его к коню.

До отряда Овчарука оставалось еще метров триста, когда из лощины появилась вторая группа всадников, на рысях спешившая за первым летучим отрядом. Кони под ними были какие-то низкорослые и прядали длинными острыми ушами.

— Иисусова кавалерия!

Это трусили греки на своих мулах. Их тоже было не менее полусотни.

— К бою! — приказал Овчарук.

Связной на коне Овчарука мчался галопом, припав к гриве коня. Несколько выстрелов прогремело ему вдогонку.

Но то были бесцельные выстрелы: стреляли на скаку по мчавшемуся всаднику. Через пять минут посыльный догонит хвост колонны, а еще через десять пулеметные тачанки будут здесь.

Казаки были уже метрах в двухстах.

— Ложись! Огонь! — скомандовал Овчарук.

Пулемет с «гитары» сыпанул свинцом.

Полундровцы попадали на дорогу. Один пулемет и десяток маузеров встретили два отряда конницы — каждый по полсотни сабель.

Услышав визг пуль, передний отряд сразу расчленился. Казаки поскакали вправо и влево от дороги в степь. Они намеревались двумя крыльями обхватить тот участок дороги, где залегли матросы со своим командиром.

Второй отряд тоже остановился, и греки начали соскакивать на землю. Стегая мулов, они принуждали их ложиться и сами быстро прятались за животных. Оттуда, из-за мулов, как из-за бруствера, они сразу же открыли шквальный огонь. К счастью, пулемета у них не было, стреляли из карабинов.

Так начался этот бой: десяток маузеров и один пулемет — против полусотни карабинов и полусотни сабель. Всадники, огибая фланги, скакали во всю мочь, зажимая стрелков в кольцо.

Некоторые всадники падали, сраженные пулями матросов. Но упало два, три, пять человек, а остальные летели дальше, поблескивая клинками и посылая проклятия и угрозы.

Когда кольцо всадников сузилось метров до пятидесяти, пулемет дал длинную очередь, и на земле осталось не меньше десяти тел. Казаки сдержали коней, метнулись в стороны и, повернув назад, рассыпались по степи.

Шквальный огонь греческих стрелков был сосредоточен на неподвижной и точной цели — полундровцы лежали прямо на дороге, ничем не прикрытые, даже бугорка не было перед ними. Пять матросов были убиты в первую же минуту.

В это время всадники опять повернули коней и бросились во вторую атаку. Но когда они были уже на расстоянии двадцати метров, пулемет уложил еще пятерых, и казаки снова поскакали в степь.

И все же их оставалось еще не менее сорока. Матросам приходилось защищаться и по фронту — от греческих стрелков, и по флангам — от атак конников. В живых осталось только три матроса, Овчарук был четвертый.

Теперь матросы отползли за трупы коней и стали стрелять из маузеров на выбор по всадникам. Пулемет на «гитаре» смолк: пулеметчик был убит, а проскочить открытое расстояние от коней к «гитаре» — значило погибнуть под шквальным огнем.

Овчарук посмотрел на дорогу, ведущую к морю. Гонца уже не было видно, он скрылся за барханами, но не видно было и помощи. Казалось, время длится бесконечно долго. Но, взглянув на часы, Овчарук увидел, что прошло всего пять минут, — значит, гонец мог только-только догнать хвост колонны, а может быть, еще и не догнал…

Казаки бросились в третью атаку. Враг торопился, зная, что где-то впереди движется большая часть. Казаки спешили уничтожить этот маленький отряд, сломить его сопротивление, чтобы быть готовыми к бою с другим, более сильным противником.

Третья атака была последней. Выстрелы со стороны греческих стрелков прекратились, и кольцо конницы сомкнулось на дороге.

Казаки сразу же с шашками наголо бросились на матросов, но офицер остановил их.

В живых остались двое: Овчарук, у которого было отсечено ухо, и еще один матрос — с разрубленным плечом. Их обезоружили, связали и поволокли по земле.

В это время на мулах подъехали несколько греков. Офицер кричал что-то, обращаясь к Овчаруку, но кровь заливала матросу лицо, в ушах стоял грохот боя и звуки выстрелов. Гнев душил его, и он не мог понять, что ему кричат.

Офицер кричал по-гречески. Почерневший от злости, с пеной у рта, он брызгал слюной и чего-то добивался, тыча стеком в грудь Овчаруку.

— Цыц, зараза… — наконец, прохрипел Овчарук.

Подъехали другие греки. Один из них — дородный и немолодой уже человек — обратился к Овчаруку по-русски. Это был переводчик.

Только теперь Овчарук понял, чего добивался от него греческий офицер. Он хотел знать, какая часть впереди, сколько у нее штыков, сабель и пулеметов.

— Чудак ты, Юра! — спокойно сказал Овчарук, вытирая с лица кровь. — Ну, где же такое видано, чтобы предавать своих? Да разве я скажу!

Он говорил это офицеру, исходившему пеной от злости и подпрыгивавшему на своем муле, однако глядел в лицо переводчику. Что-то знакомое было в лице этого толстого, пожилого грека; тесное кепи еле держалось на макушке его бритой головы, а военная форма — добротный американский зеленый френч — прямо трещал по швам, не вмещая дебелого вояку. Вид у этого грека был сугубо штатский. В руках у него не было оружия, лишь кобура с пистолетом болталась на поясе, хлопая его по животу.

И вдруг Овчарук узнал. Да это же парикмахер Серж с Ришельевской — Костис Христовасилис Афанасопуло! Овчарук был моряк, и, как всякого флотского щеголя, его никогда не удовлетворяла бесплатная стрижка наголо в экипаже. С последним полтинником в кармане он шел подстричься «под польку» и освежиться одеколоном в парикмахерскую на Ришельевской — к мастеру Костису Христовасилису Афанасопуло.

Парикмахер тоже узнал Овчарука, одного из своих постоянных клиентов, и прятал глаза, чтоб не встретиться с его взглядом.

Жизнь уже решила за Костиса Христовасилиса, какую вывеску ему вывешивать при смене власти.

Овчарук с презрением поглядел на одесского цирюльника: дочикался ножницами, доправился бритвой, добрызгался одеколончиком «Букет моей бабушки» — в услужение к мировой буржуазии пошел…

— Эх, ты… — сплюнул кровью Овчарук, — пульверизатор!..

— Черноморский он, а я — балтийский… — еле прохрипел второй матрос. — Нет у нас с вами, сволочи, разговора… Не состоится…

Костис Христовасилис перевел офицеру, что пленные отказываются отвечать на вопросы.

Офицер осатанел. Он подал команду, и пятеро греческих солдат вскинули винтовки и щелкнули затворами. Овчарука и второго матроса толкнули к обочине.

Тогда Овчарук разорвал на себе тельняшку. Женская головка, сердце, пронзенное стрелой, и славянской вязью слово «Витязь» — название судна, на котором плавал когда-то матрос второй статьи Овчарук, — были вытатуированы у него на груди.

— Стреляй, контра, я угощаю!

Офицер подал команду. Овчарук успел крикнуть:

— Да здравствует революция!.. — Слова «Смерть буржуям!» заглушил залп.

Черноморец Овчарук упал рядом с товарищем-балтийцем. Рука его легла на плечо друга, словно он хотел обнять его в последнюю минуту…

В это время из-за барханов появились конники Столярова. За ними летели тачанки.

Бой был короткий и яростный. Отряд белогвардейцев и оккупантов был разгромлен.

Когда отгремел бой, Овчарука с десятью товарищами-полундровцами положили под барханом, у края свежевырытой могилы.

Николай Столяров поднялся на свою повозку.

Вдоль шляха выстроился полк. Пехоты в полку теперь было меньше, зато конницы стало больше: пехотинцы сели на казачьих коней, мулов впрягли в повозки, а обозных лошадей — пусть и без седел — тоже отдали под кавалерию.

Полк стал более подвижным, а значит, и путь до Херсона сократился. Но десять матросов и командир полка навсегда лягут в сырую землю, и сыпучие херсонские пески наметут над ними бархан. И нет поблизости даже деревца, чтобы пересадить его на братскую могилу красных воинов…

Столяров обнажил голову и несколько минут стоял в тяжелой задумчивости. Вот и начались ожесточенные бои. Вот и первые потери… А сколько еще людей отдадут свою жизнь за победу?.. Но победа придет. Она не может не прийти, если сражается за нее трудовой народ, если ведет его народная партия большевиков. Победа придет, но придет не сама, — ее нужно добыть. И в борьбе надо быть не только беспредельно храбрым, но надо быть гибким, осторожным и бдительным.

— Вечная память тебе, дорогой товарищ, командир, коммунист и матрос второй статьи Клим Овчарук! Вечная память твоим боевым товарищам-побратимам! — сказал Столяров, обращаясь к погибшим бойцам. — Память о вас, сыновьях трудового народа, отдавших свою молодую жизнь в бою за его счастье, никогда не угаснет в наших сердцах. На вашей могиле в степи мы вырастим зеленый сад, и густая дубрава зашумит на этих политых трудовой кровью сыпучих барханах. Клянемся вам: жестокую битву против империалистов и контры мы доведем до победного конца! Вечная память вам, товарищи, и спасибо за службу.

Бойцов опустили в могилу, и под барханом у дороги вырос свежий холм.

Столяров взял знамя из рук чабана Ковинько и склонил его к песчаному холму. Бойцы обнажили головы.

Столяров выпрямился и обернулся к полку:

— Пускай, товарищи, этот первый бой будет нам наукою на всю нашу боевую жизнь. Воевать надо не так. Наш дорогой командир сделал промах. Он подпустил врага слишком близко и не заметил его вовремя. Мы уничтожили врагов, добыли большие трофеи, но ведь нет на свете ничего дороже, чем человек, нет на свете ничего дороже, чем жизнь бойца. Никакими трофеями не окупить жизнь солдата. Славна смерть в бою, но народу нужна победа. Боец должен быть не только отважным, но и осмотрительным. Солдат должен победить и выйти из боя живым. К победе, товарищи!

— Ура! — ответил полк.

И пока гремело «ура», Столяров не надевал шапки. Он стоял на «беде» выпрямившись и глядел вперед — на юг, где за голубыми барханами над лиманом и морем поднимался сиреневый туман.

«Ура» отзвучало, но из-за голубых барханов, от лимана и моря, ответило долгое, раскатистое эхо: за песчаными дюнами, над лиманом и морем, гулко гремело и грохотало.

Столяров прислушался, прислушались и бойцы. В степи наступила тишина, но с моря доносился гул орудийных залпов.

Сомнений не было: там грохотала артиллерийская канонада. До города оставалось уже не больше пятнадцати километров, и ветер с моря доносил звуки пушечных выстрелов.

— По ко-о-ням и повозкам! — скомандовал Столяров.

Конники сели на коней, пехота забралась на тачанки и повозки.

Три отделения конных разведчиков рванулись с места в карьер по большаку — прямо к городу, влево и вправо от дороги, по сыпучим пескам. Через минуту топот копыт мягко растаял в степном просторе, а справа и слева от дороги заклубился песок.

Столяров подал команду на марш. Сердце его закипало кровью, и он произнес слова, которые так часто повторял погибший командир:

— Даешь Антанту!

Полк тронулся на рысях.

Николай Столяров пропустил полк мимо себя. Затем, нахлестывая коней, он обогнал его и поехал впереди колонны. Он думал о том, что бой надо вести так, чтобы щадить жизнь каждого бойца, но чтобы врагу нельзя было спастись, чтобы он остался мертвым на поле брани. Как добыть победу большою кровью врага и малой кровью своих?

Николай Столяров двигался по направлению к Херсону и должен был взять город. Он еще никогда не был в Херсоне. Перед его глазами невольно вставал другой город, который давно уже стал для него, волгаря, родным, — Одесса. Перед его глазами возникали берега Одессы, порт, Пересыпь, заводы. Что сейчас там — на родных заводах, в родном городе Одессе?

5

Одесса в этот день выполняла ответственный общественный акт в жизни пусть оккупированного, но непокоренного советского города. Одесский пролетариат тайно, в подполье, выбирал высший орган Советской власти: Совет рабочих, матросских и солдатских депутатов.

Старый состав Совета год назад — во время первой австро-немецкой оккупации — ушел в подполье. Многие большевики — депутаты первого Совета погибли в борьбе против оккупантов, гетманщины и петлюровщины; оставшиеся ушли из города на фронты. Бывшие депутаты — меньшевики, эсеры и националисты различных партий — действовали сейчас в контакте с новыми интервентами. Они сами себя поставили вне Совета.

Выбрать новый Совет стало необходимостью. В городе свирепствовали семнадцать контрразведок, на территории одесского плацдарма стояло семидесятитысячное оккупационное войско, в порту, на рейде, бросила якоря эскадра интервентов, направив на город и его окрестности тысячи жерл дальнобойной морской артиллерии, но выборы Совета были организованы в полном соответствии с действующей конституцией: депутаты избирались согласно утвержденному модусу — от предприятий и профсоюзных организаций города.

Труднее всего было провести выборы депутатов среди моряков на судах русского флота, которые были приписаны к одесскому порту. Избиратели-моряки были разбросаны небольшими группами по разным кораблям, пришвартованным к различным причалам, и жили изолированно от других кораблей, каждый своей самостоятельной жизнью.

Поэтому избиратели Морского района выбирали… на судне-бане «Пушкин».

В субботу избиратель-моряк, чтобы помыться, прибывал на судно-баню с увольнительной запиской. Он раздевался, сдавал одежду на номерок, получал шайку, мочалку и мыло и входил в купальный зал. Президиум сидел в зале на трибуне, сооруженной из нескольких скамеек для мытья.

Персонал «Пушкина» был весь большевистский, ему поручили организацию выборов, он нес и внутреннюю охрану. Внешнюю охрану на воде — в яликах, шлюпках и на шаландах — несли дружинники Морского райкома. Среди депутатов, выбранных в Совет от Морского района, были и матрос Понедилок и грузчик Птаха.

В числе депутатов, избранных от Пересыпского района, были и Александр Столяров и Никодим Онуфриевич Столяров.

Первая подпольная сессия вновь избранного Совета была созвана на второй день после выборов в помещении Союза деревообделочников, на улице Разумовской, угол Срединной площади. На сессии избрали Исполком Совета и утвердили аппараты всех секций — вплоть до секции коммунального хозяйства, просвещения и охраны здоровья. Сессия постановила: направить все силы на организацию общего восстания трудящихся города против интервентов во взаимодействии с повстанцами и партизанскими отрядами на всем одесско-николаево-херсонском плацдарме.

На заседании подпольного Исполкома, состоявшемся на Нарышкинском спуске, был выбран и председатель Совета: Николай Ласточкин…

6

Отряд Николая Столярова вышел на правый берег Днепра под грохот все усиливающейся канонады.

Разведка доставила исключительно важные сведения. Берегом Днепра к городу подошли чаплынские партизаны, и партизанская артиллерия начала обстрел французских кораблей и греческих транспортеров, которые как раз подвезли из Салоник свежие резервы. Партизан сразу же поддержали повстанцы окрестных сел и херсонские рабочие дружины. На штурм города пошли все одновременно. Две роты Сто семьдесят шестого французского пехотного полка, прибывшие недавно из Одессы для усиления Херсонского гарнизона, отказались взять оружие и идти в бой: солдаты Сто семьдесят шестого полка были в Одессе распропагандированы Иностранной коллегией. Бунтовщиков тут же погрузили на транспорт и под охраной жандармерии отправили назад в Одессу. Но другие французские, греческие и небольшие немецкие части — общей численностью до трех тысяч штыков — встретили партизан, идущих на штурм, в боевом порядке и — первый штурм города захлебнулся. Канонада гремела: это оккупанты накрыли артиллерийским огнем партизан, повстанцев и рабочие дружины.

Николай Столяров выслушал донесение разведки и приказал выстроить полк.

Он стал перед шеренгами бойцов и сказал:

— Поздравляю вас, товарищи бойцы рабоче-крестьянской армии Советской Украины, с началом боевых действий против интервентов и контрреволюции! Да здравствует отечественная война советского народа! Долой мировую буржуазию и гидру контрреволюции! Даешь Херсон!

Бои за Херсон продолжались несколько дней.

Удерживая территорию порта, франко-греческие части взяли под обстрел морской артиллерии рабочее предместье — Военный форштадт. Прорываясь в отдельные кварталы города, греки хватали мирное население и угоняли его на территорию порта. Они заперли захваченных в большой амбар как заложников. За дни боев интервенты согнали туда до двух тысяч стариков, женщин и детей. Новый транспорт греческих войск, вызванный на помощь из Одессы, сошел на берег и сразу вступил в бой. Но в это же время греческое командование начало грузить на транспорты свое имущество, амуницию, продовольствие и все то, что можно было награбить в порту. Вслед за этим начали грузиться на транспорты и греческие части: партизаны прижали их к самому берегу, и семьсот трупов интервентов уже густо усеяли территорию между руинами многострадального города. Тогда англо-французское командование учинило акт неслыханного зверства: судовая артиллерия расстреляла амбар с заложниками — стариками, женщинами и детьми. Людей, которые, спасаясь, выбегали из амбара, немедленно уничтожали греческие пулеметы с транспортов: греки отплывали от города… Греческие транспорты были уже далеко, скрывшись за горизонтом, они, пожалуй, входили уже в одесский порт, а пять кораблей эскадры стояли еще двадцать часов на рейде и поквартально громили город, над которым развевался красный флаг.

Большой, значительно превышающий силами и прекрасно вооруженный отряд армии интервентов позорно бежал, но дорогу своего бегства залил кровью рабочих и крестьян, усеял пеплом пожарищ.

Херсон стал советским. Вооруженное восстание на плацдарме Херсон — Одесса — Николаев началось.

Положение в Николаеве сложилось иначе, чем в Херсоне. Боевые рабочие дружины фактически контролировали власть в городе, где существовало несколько «юридических» властей. В Николаеве были: «городская дума» — петлюровской ориентации, «правительственный комиссар» — деникинской, немецкий генерал-губернатор с дивизией, командование англо-французской эскадры, Рабочий комитет и особо уполномоченный представитель Советского правительства, который действовал подпольно, проводя переговоры с командованием немецкой дивизии об эвакуации немцев через советскую территорию на родину.

Большевистский Рабочий комитет к этому времени расширил свои связи с немецкими солдатами и усилил свое влияние на группу спартаковцев. В немецкой дивизии был создан Совет солдатских депутатов — и пятнадцатитысячный немецкий гарнизон отказался выступить в бой за интересы Антанты. Оставив себе только личное оружие, сотню пулеметов и несколько десятков пушек, немецкие солдаты передали остальное вооружение представителю Советского правительства. Четыре сотни спартаковцев — артиллеристы дивизии — стали к орудиям для поддержки рабочих дружин. Греческий отряд в две тысячи штыков, сунувшийся было в город, был отогнан рабочими дружинами, а подоспевшие партизаны уничтожили под Николаевом несколько сот интервентов. На угрозу командования англо-французской эскадры открыть огонь по городу из своей морской артиллерии Рабочий комитет ответил, что в ту же минуту будет открыт ответный огонь по эскадре из тяжелых немецких гаубиц, которые теперь находились в руках восставшего народа. Партизанские отряды в это время тоже подходили с разных сторон к Николаеву.

Англо-французская эскадра вынуждена была дать сигнал к отступлению и оставила николаевский порт.

Над городом был поднят советский красный флаг.

Представитель украинского Советского правительства в Николаеве послал в Харьков правительству УССР телеграмму: «Сегодня французская эскадра и союзный десант оставляют город и порт. Сегодня городской Совет объявил себя властью».

Но телеграмма не застала правительство УССР в Харькове. Правительство УССР в этот день переехало в столицу УССР — Киев.

Тем временем партизанский отряд Одесского областкома под командованием матроса Ивана Голубничего, наименованный Первым полком Южной Красной Армии, ориентируясь на выход Красной Армии на линию Умань — Гайсин с севера и на предполагаемый подход щорсовских полков от Жмеринки по железной дороге на Вапнярку и Бирзулу с запада, повернул от Балты через Ананьев и двинулся на юг. Третьего марта он разгромил петлюровский «Черноморский кош», пятого смел передовой офицерский отряд добровольческой армии, девятого рассеял деникинский казачий полк, одиннадцатого потрепал и вынудил отойти французские пикеты. Теперь он двигался на прямой удар по Одессе.

Таким образом, боевые действия частей, которыми руководило командование Украинского фронта Красной Армии, начались одновременно с трех направлений — с востока, запада и севера — в направлении на Одессу.

7

Боевые операции вышли в зону одесского плацдарма кольцевым обхватом — и Одесса стала под удар.

Командующий оккупационной армией Антанты на Украине генерал д’Ансельм объявил город на осадном положении и провозгласил себя «верховным правителем Юга».

Председатель одесского подпольного Совета рабочих, матросских и солдатских депутатов Николай Ласточкин созвал экстренное заседание исполкома Совета.

Впервые после многих дней напряженной работы Ласточкин снова увидел Галю. Галя организовывала теперь новый отряд пропагандистов для работы среди французских войск — на смену погибшим членам Иностранной коллегии. Связь с французскими повстанкомами после разгрома Иностранной коллегии и провала делегатов французских частей не была еще восстановлена, но комсомольцы и комсомолки из группы распространения продолжали регулярно распространять листовки и газету «Ле коммюнист» на французском языке. Ласточкин сказал Гале:

— Твоей подпольной типографии, а заодно и подпольной редакции придется взять еще одно небольшое поручение.

— Какое именно? — спросила Галя. — Листовка? Текст у тебя есть?

— Нет, — ответил Ласточкин, — текста у меня нет. И это будет не листовка. Это будет регулярный, желательно — ежедневный, орган периодической прессы.

Галя озабоченно подняла брови.

— Но товарищей, знающих французский язык, ты мне не присылаешь! Как же делать сразу две газеты? И зачем тебе две французские газеты?

— Товарищи со знанием французского языка не понадобятся, — усмехнулся Ласточкин. — Эта газета будет не на французском языке…

— На греческом? — ужаснулась Галя. — Но у нас же нет товарищей, знающих греческий язык, и я не знаю…

Ласточкин громко рассмеялся.

— Это будет не на греческом языке, Галя.

— На каком же тогда? — совсем растерялась Галя. — На английском? Разве они перебрасывают сюда английские части?

— Эх, Галя, Галя! — укоризненно покачал головой Ласточкин, хитро поблескивая глазами. — Ты совсем забыла, где ты живешь и какой язык у тебя родной. Нам необходима газета на русском и украинском языках. Готовить надо оба издания.

— Ты хочешь сказать… — начала было Галя.

Но Ласточкин уже серьезно, без шуток, оборвал ее:

— Да, именно, это я и хочу сказать. Совет рабочих депутатов существует, и, как высший орган Советской власти на местах, он, естественно, должен иметь свой орган печати. Готовь первый номер «Известий Совета рабочих депутатов».

— Нелегальный, конечно? — спросила Галя.

Ласточкин пожал плечами.

— Готовить его начнем нелегально, а каким доведется ему выходить в свет — это покажет жизнь.

Когда собрались все члены исполнительного комитета, Ласточкин открыл заседание.

— Товарищи! Среди нас есть люди, которые и до сих пор придерживаются мнения, будто нашу победу решает только разложение армии интервентов, — начал он свою речь. — Это ошибочная мысль, товарищи, и ошибочность ее подтверждает сама жизнь. Разложение армии интервентов — дело исключительной важности, но оно лишь тогда может сыграть свою роль в разгроме интервенции, коль скоро будет сочетаться с ростом всех наших боевых сил, коль скоро наши боевые силы будут точно выполнять ту роль, которая им отведена в ленинском плане разгрома интервентов. Выполняя этот план разгрома интервенции, Красная Армия развивает наступление с севера по всему Украинскому фронту. Партизанские отряды, подчиняющиеся командованию Украинского советского фронта, по трем направлениям двигаются на юг, к Одессе. Десятки восстаний в городах и селах вспыхивают навстречу Красной Армии и партизанам по всей территории, захваченной франко-англо-американскими интервентами и их наемниками. Наступает время для всеобщего восстания в Одессе — городе славы нашего народа, городе революционных традиций, в городе, который, в течение года находясь под разными иностранными оккупациями, ни на минуту не переставал жить своей, советской жизнью.

Всеобщее восстание навстречу освободительному движению Красной Армии — теперь для нас нет другой цели. Исходя из этой цели, должны мы сейчас разрешать каждое стоящее перед нами задание. Время восстания назначит командование Красной Армии…

Ласточкин говорил долго. Необходимо было взвесить и оценить все реальные силы восстания и предусмотреть все возможные препятствия. Члены исполкома долго обсуждали доклад и разошлись поздно.

Ласточкин ушел последним.

Через Срединную площадь — заседание происходило в Союзе деревообделочников — он вышел на Разумовскую улицу.

И больше его никто не видел.

Товарищи, которые должны были встретиться с Ласточкиным на следующий день, чтобы обсудить вопросы организации всеобщего восстания, ушли с явок ни с чем.

Ласточкин исчез.

 

Глава седьмая

1

Шторм крепчал, казалось, с каждым порывом ветра. Казалось, что ветер не просто дул над поверхностью моря, в бешеном полете проносясь над водным пространством, а будто скакал галопом по гребням волн. Казалось, что воздух в своем могучем движении становился плотным — таким же плотным, как и морская вода внизу.

И это стремительное движение воздуха тянуло за собою верхний слой воды; валы катились высокие и мощные, вихрь срывал гребни волн и уносил их, перемешивая воду с воздухом. Стояла весна, давно уже не было снега, но буря словно волокла над морем снежные буруны — пену и брызги.

Ураган гудел, выл, свистел, и этот рев покрывал все звуки. Не слышно было ревунов у маяка, не слышно было визга сирен на кораблях, даже пушечный выстрел не в силах был протаранить грохочущий рев урагана.

Шторм усилился до одиннадцати баллов — это был максимально возможный шторм в этих широтах, — и все же казалось, что ветер крепчает с каждой минутой и шторм и дальше будет нарастать.

Подобные штормы бывают не каждый год, и то лишь поздней осенью и весной — в период равноденствия.

Огромные океанские транспорты на рейде лежали на боку, и их швыряло, как утлые челны. Тяжелые линкоры и дредноуты будто совсем ушли под воду своими стальными корпусами, и волны свирепо вскипали, вихрились, пенились, перекатываясь через палубу, облизывая надпалубные башни. Мелкие посудины, которые попрятались под защиту мола, в обычно тихие заводи, даже здесь — за волнорезом — бросало с борта на борт и с носа на корму. Чтобы не разбило их в щепы о пирсы, суда вынуждены были отшвартоваться и покинуть причалы. Теперь они беспомощно барахтались посреди бухты, как котята в воде.

Огромный транспорт, стоявший за молом, но под защитой волнореза, заякоренный на два конца, лег на борт; каждую минуту его могло сорвать с якорей и разбить о мол. Спасало транспорт только то, что он имел глубокую посадку и совершенно плоскую палубу, без палубных надстроек. Ветер свободно перелетал через палубу, волна за волной перекатывалась через нее и, ниспадая каскадами, уходила дальше. В трюмы транспорта вода просачивалась сквозь наглухо задраенные люки и иллюминаторы. Внутри транспорта устоять на ногах было невозможно: пол в каюте стоял почти вертикально, одна боковая переборка ушла вниз, другая нависла над головой. Только на ребре, где бортовая переборка соединялась с днищем, можно было удержаться на одном месте, хватаясь то за днище, то за переборку.

Ласточкин так и стоял. Все, что было в каюте — табурет, выполнявший роль стола, соломенный матрац, заменявший постель, а также вся необходимая утварь одиночной камеры в этой плавучей тюрьме — алюминиевые кружка, тарелка и кувшин, — все это валялось тут же в углу, между днищем и переборкой. Под ударами волн все это перелетало от одной переборки к другой, звенело и тарахтело.

Ласточкин был мокрый с ног до головы. При каждом ударе волны вода брызгала через задраенный иллюминатор, хлестала из-под медной окантовки плотно закрытых дверей, сбегала по стенам, просачиваясь неведомо в какие щели. Впечатление было такое, будто судно уже залито водой и идет ко дну.

Ласточкин не был моряком, и плавать ему приходилось разве только на катерах, курсирующих в Киеве по Днепру между Подолом и Слободкой. Он ни на минуту не сомневался, что это конец.

Хуже всего было то, что шторм налетел внезапно. Правда, ветер и волны были и раньше — утром и днем, с той поры, как его привезли сюда, — но тогда судно только сильно покачивало, а по палубе даже ходили люди: он слышал тяжелые размеренные шаги часовых. Шторм налетел полчаса назад — уже после того, как он услышал, что к транспорту причалил катерок. Из катерка вышли какие-то начальники. Он понял это по суете, поднявшейся наверху, и громкому ответу команды на приветствие прибывших.

Что ж, значит, и начальники эти теперь обречены на гибель вместе с ним, раз не успели своевременно убраться восвояси…

Однако это нисколько не утешало Ласточкина. Он не хотел погибать ни от шторма, ни от глупой пули тюремщиков. Он не имел права умереть: на берегу осталось подполье, в городе готовилось восстание, и он нужен был там, на своем месте руководителя.

На минуту шквал будто притих. Ласточкин даже отпустил переборку, за которую держался. Но это было всего лишь затишье перед еще более сильным ударом. Судно содрогнулось так, что затрещала каждая дощечка обшивки, заскрипели и застонали крепкие подпорки. Транспорт накренило на другой борт, Ласточкина швырнуло в сторону, и он больно ушибся об иллюминатор.

В эту минуту в воспаленном мозгу Ласточкина, все время думавшего только о том, как бы убежать из этой тюрьмы, блеснула совсем безумная мысль: судно сейчас расколется, он очутится в воде, поплывет и достигнет берега. Плавать Ласточкин не умел. Если бы он умел плавать, то знал бы, что в такой шторм не выплывет ни один пловец.

Но транспорт остался цел и даже выровнялся. Ласточкину удалось подняться на ноги, и он стоял, держась за переборку. Может быть, шторм начинает утихать?

В это время он услышал, что кто-то пробирается коридором к его двери, падая, ударяясь о стенки и чертыхаясь. Потом зазвенели ключи, щелкнул замок, кто-то, все еще продолжая чертыхаться, очевидно навалился что было силы на дверь, — переборка стояла наклонно, дверь заело и открывать ее было трудно. Наконец, она с грохотом распахнулась, и, держась за косяк, на пороге остановился часовой.

— Иди! — расслышал Ласточкин сквозь вой бури, скрип дерева и тарахтенье всего, что перекатывалось с места на место в каюте и во всех соседних помещениях.

Куда идти? Очевидно, не на смерть. Ведь должен же быть еще допрос. Неужели в такой шторм его снова швырнут в катер и повезут на берег? Опять безумная надежда пронизала разгоряченное воображение Ласточкина: он сможет выброситься за борт, и волна понесет его прямо к берегу…

Ласточкин сделал шаг, упал, поднялся, снова упал, но, схватившись за порог, все-таки перекатился в коридор. Часовой подхватил его под локти и прислонил к стене.

— Куда мы пойдем? — крикнул Ласточкин часовому.

Часовой-белогвардеец с нашивками унтера, грузин, не ответил и толкнул его в спину.

Ласточкин пошел. В коридоре двигаться было легче, чем в каюте: коридор был узкий, не более метра в ширину, и можно было держаться одновременно за обе стены.

В конце коридора была дверь, тоже плотно прикрытая. Грузин постучал в нее, внутри загремел засов. Дверь открыл второй часовой. Вид у него был страшный. Отпирая дверь, он зажал широкий тесак в зубах: в тесноте кают, да еще при такой качке пистолет не был надежным оружием — чернокожая стража стояла на посту с короткими и широкими тесаками.

Второй часовой был черный мальгаш, и вступить с ним в разговор не было никакой надежды. Кроме своего языка, негры и мальгаши знали только несколько французских слов — слова команды.

Теперь около Ласточкина стояло двое: жилистый, подвижной грузин и широкоплечий, на две головы выше низенького Ласточкина, негр, — не стоило и пытаться броситься на них, чтобы оттолкнуть и, пробежав палубу, прыгнуть за борт.

Они пошли вторым коридором, здесь качало несравненно меньше; каюта-камера находилась на корме, а сейчас они передвигались в центральной части судна.

У одной из дверей, очевидно в самом центре судна, потому что здесь качало еще меньше, грузин остановился и сильно постучал. Затем толкнул дверь. Она приоткрылась, и Ласточкин сразу же, еще не переступив порога, увидел перед собой четырех человек. Они были так близко, что Ласточкин даже отшатнулся: каюта была небольшая, и эти четверо сидели тут же, у порога. Они сидели в креслах близко друг от друга, и когда судно подбрасывало, каждый, чтобы не упасть, хватался за спинку кресла соседа. Кресла стояли так тесно, что резкие встряски судна не опрокидывали их и почти не сдвигали с места.

— Заходите! — приветливо, даже обрадованно крикнул один из этих четверых.

Удары волн и здесь заглушали все другие звуки, но деревянные части судна скрипели тут не так отчаянно, и можно было расслышать человеческий голос. Чернявый плотный человек, обратившийся к Ласточкину, был, видимо, иностранцем, но говорил по-русски.

Ласточкин, шатаясь, переступил порог и огляделся вокруг. Он тоже хотел бы присесть, но сесть было не на что, больше кресел в каюте не было, и он продолжал стоять, прислонившись к стенке, хватаясь за ручку двери после каждого удара волны.

Черноволосый плотный человек был в штатском — теплая охотничья куртка, серый шерстяной свитер с выпущенным наружу воротником, желтые краги и клетчатое кепи. Второй — высокий, стройный, седой, с холеным лицом и застывшим на нем высокомерным выражением легкого омерзения ко всему окружающему, словно в каюте разило чем-то вонючим, — был в кителе с погонами французского генерала. Третий, сидевший рядом с ним — багровый, налитой кровью и будто сонный, — был тоже с генеральскими знаками различия, только в английском френче. Четвертый был французский полковник с серебряным штабным аксельбантом.

Этого четвертого Ласточкин знал. Это полковник Фредамбер — фактический вершитель судеб на всем одесском плацдарме. Остальных трех он никогда не видел. Однако он сразу догадался, что седой высокомерный — это д’Ансельм: ему точно известна внешность генерала. Английский адмирал — очевидно, Боллард. Но кто же первый, штатский?

Штатский заговорил снова. С его лица не сходила приветливая улыбка.

— Халлоу! — крикнул он точно в телефонную трубку. — Халлоу! Чертова какофония! Нам придется в нашей интимной беседе перекликаться, как на базаре, — он улыбнулся. — Вы не сердитесь, что вас потревожили так поздно и в такую непогоду?

Неизвестный хорошо владел русским языком, не затрудняясь в подборе слов, но в речи его чувствовался акцент. Ласточкин не знал ни французского языка, ни английского и не мог понять, кто же этот неизвестный — англичанин или француз?

На вопрос он не ответил.

Но это нисколько не обескуражило незнакомца. Он улыбнулся и весело пошутил:

— Понимаете, когда мы собрались сюда, шторма еще не было. Он грянул, как только мы вступили на палубу этой утлой посудины. Уверяю вас, если бы мы знали, то не приехали бы сюда, рассчитывая на вашу снисходительность. Как джентльмен, вы бы простили нам нашу задержку, не правда ли? Однако я должен сказать, что природа, безусловно, с вами в союзе, силы стихии против нас — ветер и море хотят проглотить нас тут вместе с вами!

Он захохотал.

Ласточкин услышал, как полковник Фредамбер шепотом переводит генералу д’Ансельму речь незнакомца. Значит, генерал д’Ансельм русского языка не знает, а Фредамбер владеет им в совершенстве. Адмирал Боллард тоже слушает перевод одним ухом. Ласточкин сообразил, что полковник переводит не на французский язык, а на английский — очевидно, специально для Болларда, который французского языка, видно, не знает.

Неизвестный снова заговорил:

— Нам очень жаль, что не можем предложить вам стул, но для пяти кресел не хватает места в этом курятнике. Может быть, мы прикажем открыть дверь в коридор и вы присядете на порог? Пороги здесь, видите, какие высокие.

Ласточкина раздражало кепи на голове незнакомца. Почему он в кепи? Другие, и полковник и генералы, сидят без головных уборов. Почему же этот держится по-хамски — не только с арестованным, но даже со своим начальством? Или он тоже начальник, и еще выше, чем они? Тогда кто же он такой?

Вверху через палубу, грохоча, словно переворачивая тонны камней, перекатывалась волна. Судно накренилось, рука Ласточкина скользнула по стене, четверо допрашивающих ухватились друг за друга. Генералы с опаской посмотрели вверх, но неизвестный в штатском спокойно усмехнулся. Подождав, пока немного утихнет, он заговорил снова:

— У нас к вам всего несколько вопросов, товарищ Ласточкин. — Он так и сказал: «товарищ Ласточкин», даже не повысив тона на слове «товарищ», как делают это все контрреволюционеры, когда хотят поиздеваться. — Собственно это даже не вопросы, а некоторые предложения. Даже не предложения, а… — улыбаясь, он поискал слово и нашел его, — приглашение. Мы приглашаем вас к себе в гости. В гости, товарищ Ласточкин. Правда! Мы предлагаем вам интересное путешествие, которое будет иметь и познавательный и увеселительный характер. Мы предлагаем вам совершить путешествие по разным странам Западного полушария — посмотреть, как там живут люди, познакомиться с их образом жизни, так сказать — с жизненным уровнем человека в странах Запада, ну, естественно, отдохнуть после всех треволнений, которые вам пришлось пережить здесь, у себя на родине, после всех бурь, которые пришлось вам испытать. Эти бури и треволнения, конечно, очень утомили вас, а в вашем возрасте… — вам же перевалило на пятый десяток, не правда ли? — в вашем возрасте можно уже пожить и для себя, не только для других… Эх, черт!

С минуту он молчал, пережидая, пока затихнет гул от удара волны, а Ласточкин поднимется на ноги после падения. Он с усмешкой и интересом разглядывал Ласточкина. Потом сказал:

— Понимаете? Я буду говорить прямо. Мы знаем, с кем имеем дело. Вы побываете везде, увидите, как живут люди при другом государственном строе — не таком, какой был в царской России, а при строе демократическом. Присмотритесь, взвесите, рассудите — и сможете правильно определить, в чем вы, большевики, правы, а в чем… — он улыбнулся и развел руками, словно желая сказать, что это от него не зависит, — а в чем ошибаетесь. Людям свойственно ошибаться. Скажу откровенно: ваших взглядов мы не разделяем. — Улыбка неожиданно исчезла с его лица, и совсем другим тоном он сказал: — Скажу прямо: нам необходимо, чтобы вас — Николая Ласточкина — сейчас здесь не было. Вот поэтому-то, — пояснил он любезным тоном, — нам и пришлось прибегнуть к такой пренеприятной штуке, как… принудительное задержание и изоляция…

Он остановился, наконец, ожидая ответа.

— Снимите кепи, — сказал Ласточкин.

Незнакомец молчал, недоуменно глядя на него, но Ласточкин больше ничего не сказал. Тогда незнакомец громко захохотал. Он сорвал с головы кепи и швырнул его в угол каюты.

— Тысяча извинений, товарищ Ласточкин! Я просто забыл. Знаете, армейская привычка: всегда в головном уборе. Я совсем забыл, что сегодня нарядился в штатские тряпки. Тысячи извинений! Однако вы не ответили на мое предложение. Скажем прямо: у вас выбор ограниченный. Или вы принимаете наше предложение, или… остаетесь здесь, на судне. Это же, знаете, тюремное судно. И его путь, если не ошибаюсь, лежит во Французскую Гвиану. Полковник! Ваши плавучие тюрьмы вы направляете прямо в места заключения или куда-нибудь еще?

— Гвиана… — прохрипел Фредамбер. — Каторжная тюрьма святой Терезы.

— Вот-вот, я так и думал! Брр! Тропики, жарища, удушье, москиты, желтая лихорадка… «Графа Монте-Кристо» Дюма читали? Ужас! Во всем мире, наверно, нет ничего хуже французских тюрем… Ах, да! Я еще вам забыл сказать, что если вы решите остаться на воле, то выбор места, где вы захотите жить, целиком будет зависеть от вас самого. — Он развел руками. — Ничего особенного мы предложить не можем, вы должны нас понять… Но генерал д’Ансельм, — он указал рукою в сторону генерала, — может предложить вам небольшое шале и приличный виноградник в Савойе. Адмирал Боллард, — он сделал такой же жест в сторону Болларда, — может предоставить в Южной Шотландии охотничий домик на зеленой лужайке с белыми овечками — очаровательный уголок. Что касается меня, то я уполномочен предложить вам ферму с пятьюдесятью акрами земли в том уголке Соединенных Штатов, который больше всего придется вам по сердцу.

Вот оно что! Так это американец, полковник Риггс. Так вот он каков, посланец президента Соединенных Штатов, миротворца Вильсона! А где же его левая рука — рыжая Ева?

Ласточкин с любопытством разглядывал Риггса. Мысли вихрем проносились в его голове. Взяли его одного или захвачен еще кто-нибудь из товарищей? Что делается сейчас на берегу, в Одессе? Как дела в подполье? Как идет подготовка к восстанию? Где партизаны и Красная Армия? Знают ли товарищи, где он? Готовятся ли его освобождать?

Он с интересом разглядывал Риггса, но не отвечал на его предложение.

— Вы молчите, — грустно вздохнул Риггс. — Я понимаю: вам надо время, чтобы обдумать все. Ну что ж, время для обдумывания есть. Мы все равно не можем выбраться отсюда, пока не утихнет шторм. Как вы считаете, это долго протянется?

— Долго, — сказал Ласточкин. — Если будете медлить, то выбраться отсюда вам не посчастливится…

Все выслушали его внимательно. Фредамбер быстро перевел, а Риггс, усмехнувшись, сказал:

— Вы меня не поняли. Я говорю о шторме на море. Если же вы выражаетесь аллегорически, имея в виду шторм большевистской революции, то… — он развел руками и не спешил с ответом, подбирая подходящие слова, — то сам факт, что вы тут… свидетельствует, что наш ветер вырвал с корнем могучий дуб… в ваших лесах большевизма.

Ласточкин гоже улыбнулся.

— Я выражался не аллегорически. Но если вы любите аллегории, то извольте. Народный шторм против иноземных захватчиков и контрреволюции усиливается.

— Галантная беседа… — пренебрежительно усмехнулся и генерал д’Ансельм. — Скажите, а ваш друг экспроприатор Котовский — простите, я хотел сказать: доктор Скоропостижный, — что, он способен усилить этот ваш народный шторм самим фактом своей гибели?

Фредамбер быстро перевел слова генерала, но Ласточкин, не знавший ни французского, ни английского, понял самое главное и без перевода. Котовский! Неужели и Григорий Иванович в этой плавучей тюрьме, за дощатыми переборками кают? Доктор Скоропостижный… Сомнения нет, эта маска раскрыта. Предательство? Или хитрость разведки?

Тревога охватила Ласточкина. Этот удар так потряс его, что чуть было не свалил с ног. Однако он нашел в себе силу воли, чтобы внешне остаться спокойным и ничем не выказать своего потрясения.

Боль за судьбу Григория Ивановича сжала его сердце, но тревога за подполье, за успех восстания была так велика, что не расслабила Ласточкина, а, наоборот, придала ему сил. Теперь он был готов ко всему. Ничем не удастся сломить его стойкость.

И вдруг, воспользовавшись минутной тишиной между двумя ударами волн, Ласточкин крикнул во всю силу своих легких:

— Григо-о-рий Ива-а-нович!

Это было так неожиданно, и крик Ласточкина был такой громкий, что генералы зажали уши, а Риггс испуганно вытаращил глаза. В это время волна ударила в борт и, каскадом перекатываясь через палубу, загрохотала наверху. Все опомнились. Ласточкин схватился за ручку двери и выпрямился. Он снова, как и раньше, был спокоен, будто и кричал это не он. Волна отгрохотала, в каюте опять стало тихо. И тогда внезапно издалека, из самых недр утлой деревянной посудины, раздалось далекое: «Григо-о-рий Ива-а-нович!..»

Это было не просто эхо. Кто-то действительно кричал с другого конца судна. Но это не был голос Котовского.

Значит, в плавучей тюрьме находился еще кто-то, еще один человек — только один, потому что больше не откликнулся никто, а голос Ласточкина узнал бы каждый.

Но Ласточкин голоса не узнал. Кто же это такой? Кто же из товарищей вместе с ним попал сюда, в эту плавучую могилу?

Ласточкин овладел собой.

— Извините… — улыбнулся Ласточкин, — просто захотелось прочистить горло… Здесь, знаете, сырость, холод, а у меня, знаете, больные гланды…

Он вызывающе смотрел на своих мучителей, не скрывая насмешки. И чтобы покончить со всем этим и скорее перейти дальше, Ласточкин сказал:

— Знаете, что? Не треплите себе нервы, да и мне дайте покой. Я считаю нашу беседу законченной.

А думал он в это время только одно: на воле Котовский или, может быть, заключен в другой застенок?

2

Нет, Котовский не был арестован.

В Маяках, на краю села, в ветхой кузнице, прилепившейся к крутому берегу Днестра, они сидели с Жилой и мирно беседовали.

Здесь, в старой кузнице, и жил Григорий Иванович вместе с Сашком Птахой. Позавчера Сашко пошел в очередной рейс по связи с Одессой, и его возвращения надо было ожидать сегодня утром с минуты на минуту. Только что рассвело. Солнце еще не вставало, но восток за лиманом уже густо заалел; похоже было на то, что день будет теплый, солнечный, хороший. В темную кузню сквозь широко раскрытую дверь и небольшое оконце под потолком, покрытое толстым слоем копоти, пробивался свет ранней зари. В кузне, собственно говоря, и был штаб создаваемого отряда. Только-только рассвело, а Степан Жила явился, как обычно являлся каждое утро, спросить, какие будут приказания. Будет ли Григорий Иванович проводить конные занятия — вольтижировку и рубку лозы, или прикажет вывести бойцов в плавни на учебную стрельбу? Или, быть может, выделит сегодня время на «словесность» — заслушать и обсудить доклад о международном положении, который обещал сделать лично сам Григорий Иванович?

Котовский выслушал все три возможных варианта дневного обучения бойцов отряда, но не отвечал. Мысли его, видимо, были далеко. Он задумчиво смотрел поверх головы Жилы в раскрытую дверь: сразу же за склоном крутого берега начиналась лужайка; расположенная на солнечной стороне и защищенная от холодных ветров, она уже зеленела. Здесь, на юге, март давал себя знать. Над сухим, прошлогодним камышом стояла синяя дымка: белый утренний туман поднялся, но воздух над водой, еще не пронизанный солнечными лучами, не был легок и прозрачен. С юга, с бессарабской стороны, веял нежный, теплый ветерок.

Жила, подождав некоторое время, слегка кашлянул, напоминая о себе: когда Григорий Иванович задумывался, он словно оставался один-одинешенек на всем свете и забывал о человеке, с которым беседовал до этого.

Но деликатное покашливание Жилы, правда довольно-таки громкое, сразу же возвратило Григория Ивановича к действительности.

Котовский вздохнул и с удовольствием поглядел на коренастого мужика в солдатской шинели и в серой папахе, стоявшего перед ним.

— Ты хороший солдат, Жила! — сказал Григорий Иванович и еще раз с завистью поглядел на Жилу. — Все у тебя исправно, все ладно, по-военному: раз день начинается, а войны нет, значит надо обучать солдат. А вот мне… — он запнулся было, но потом сознался: — Воевать — руки горят, а от муштры — душу воротит. — Он с надеждой глядел на Жилу. — Вот бы нам какого-нибудь офицерика, а? Пускай бы военному делу обучал, ведь без муштры и вправду армии не сделаешь. А я бы… — он махнул рукой, мечтательно глядя на необозримый, широкий степной простор, расстилавшийся сразу же за дверями кузницы. — Эх, завидую я тебе, что ты солдат, Жила!

Жила снова громко, но деликатно откашлялся.

— Офицерика, как специалиста по военному делу, и вправду стоило бы найти. Сказать прямо, есть у меня один такой на примете: из наших, из простых людей, с нашей же Анатольевки, сынок учителя, прапорщиком воевал, а сам из себя студент. Хороший хлопец, любит простой народ. Если прикажете, снова пойду в Анатольевку и мигом приведу его сюда. Прошлый раз в селе его не было: прятался от петлюровцев… Только насчет солдата — это ты, Григор, зря. Какой же из меня солдат? Такой же, как и из тебя. Раз надо воевать — значит надо. Только и всего. Ну, фронты, известное дело, как и все люди, прошел, отвоевал свое, усвоил муштру, до ефрейтора малость не дотянул, лычку не дали: старик уже я, какой из старика в армии толк, лычки молодым, ретивым нашивают. Да и солдатская специальность не по душе мне, Григор. Нет, не солдат я.

— А кто же ты?

— От землицы я. Хлебороб. Гречкосей, мужик стало быть…

Котовский одобрительно кивнул. Жила продолжал:

— И признаюсь тебе: тянет меня к земле, страх как тянет! Сердце по ней, земельке-матушке, так истосковалось!.. Руки к ней мечтаю приложить как следует, в полную силу: пахать, сеять, косить, ну любое в хозяйстве дело могу. Чтобы, значит, сытым быть и мне и детям моим, ну, и для интересу, для души, значит…

Григорий Иванович понимающе и с любопытством глядел на Жилу, а Жила грустно поглядывал сквозь мутное от сажи оконце на весеннюю степь. Широкая и ровная, раскинулась она далеко-далеко, до самого горизонта. Земля лежала невспаханная, оскорбительно запущенная, рыжая от прошлогоднего бурьяна. Бои проходили здесь и осенью и прошлой весной, и крестьяне уже давно не поднимали ее плугом. И теперь снова не видно было в степи землепашцев: снова народ ожидал войны и, не зная, кому суждено будет собрать посеянное, не хотел сеять. Люди копались только на огородах около хат.

— Люблю землю, — еще раз повторил Жила, — хочу земли. Нет для меня ничего лучше, чем землица-матушка. Но погляжу на тебя, Григор, и завидую тебе, честное слово, завидую…

— Мне завидуешь? — удивился Котовский.

— Тебе. Потому как рабочий ты человек, Григор Мадюдя. С понятием человек. Грамотный очень, свету повидал, по тебе видно: везде, знать, побывал. Специальность всякую знаешь, — подчеркнул Жила и вздохнул. — Грузчик ты по профессии, и силища у тебя какая, я приметил: два чувала с зерном сразу на плечи берешь, молотом здесь в кузнице, как саблей, легко играешь. Пригляделся я к тебе, так вижу: ты и кузнец, и по слесарному, и ко всякой машине сноровку имеешь; нет для тебя секрета в механизме, и в винтовке, и в пулемете, и в пушке, да и во всяких машинах крестьянских тоже. А примечал я, что ты еще и до медицины горазд: кому какие лекарства посоветуешь, а что до коней — так просто ветеринар!.. Завидно даже мне становится, когда погляжу на всякую твою умелость: вот коли бы мне, мужику, такое — пригодилось бы все это в хозяйстве, около земельки, куда лучше хозяйничал бы на своем клочке. — Жила смущенно улыбнулся. — Думка у меня такая: может, даст Советская власть, кроме земли, еще и рабочую сноровку мужику?

Григорий Иванович весело засмеялся и даже хлопнул Жилу тяжелою рукою по колену.

— Красивые у тебя мысли, Степан! А я, знаешь, о чем мечтаю? Знаешь, какая у меня мечта живет? Сказать?

— Ну, скажи! — ближе придвинулся Жила к Котовскому.

Котовский тоже наклонился к нему.

— Правду ты говоришь, Степан: воевать потому нам хочется, что надо воевать. Сил нет жить в буржуйском мире, издевательства буржуев над народом терпеть. Паразитов и контру всю надо уничтожить! Горит даже все у меня — так воевать с ними, гадами, хочется! Но разве это мечта? Это мечта временная. А вот уничтожим паразитов и контру, повалим буржуйский капитализм, построим народную пролетарскую жизнь, — знаешь, какое у меня тогда мечтание есть, сокровенное, живет оно во мне, наверное, с детства… Сказать?

— Ну, ну, говори!

Котовский наклонился к Жиле совсем близко и почти зашептал ему на ухо:

— К земле хочу, Степан! К земле, как и ты. Мужик я, Степан, мужицкая моя и мечта.

Григорий Иванович отодвинулся от Жилы и смотрел на него, радостно сияя глазами.

— Скажи на милость! — удивился Жила. — И тебя, значит, тянет к земле?

— Тянет, Жила! Ох, как тянет! — Григорий Иванович снова наклонился близко к Жиле и зашептал, застенчиво улыбаясь: — Только я бы со скотиною, Степан, возился. И чтобы скотины много-много было: овец отары, коров стада, коней — коней больше всего на свете я люблю, Степан, — коней чтобы табуны были. Я бы, Степан, новые породы коней разводил. И под седло и битюгов тоже. У вас в Анатольевке какая порода коней?

— Кони у нас обыкновенные, крестьянские, в упряжку. А скакунов тоже разводят, только это не мы — богатеи…

Котовский замахал руками.

— Нет, нет! Ты не подумай! Не из-за богатства я коней люблю, а для души. О большом хозяйстве мечтаю не для себя, а для народа. В большом хозяйстве и размахнуться легче и дело лучше пойдет! А я бы вот в таком большом хозяйстве хоть бы маленьким человечком был, ну так, вроде за старшего конюха, или на ветеринара бы выучился Понимаешь? Чтобы около дела быть, по душе которое.

— Понимаю… — сказал Жила. — Это я понимаю: душа просит, а не мошна, не карман. Это всякому понятно. Планы у тебя большие, а копейка тебе без интересу. Людей ты любишь — так хочешь, чтобы для людей на пользу твоя работа пошла. Как же не понимать? Хороший ты человек, Григор. Вот я и опять завидую тебе…

— Сколько у тебя детей, Степан? — спросил вдруг Котовский, меняя тему разговора.

— Детей? Детей двое у меня: Василько — четырнадцати и Вивдя — на десятый годок пошло.

Григорий Иванович помрачнел.

— А у тебя сколько, Григор?

— Нет у меня детей, — хмуро пробурчал Котовский, — не женат я. — Он сердито поскреб макушку. — Вот так прозябаю бобылем, всю жизнь таскался, как пес, по ярмаркам, и вот холостяком до седых волос. Это мое горе, Степан, — грустно признался Котовский. — Ну, посуди ты сам: закончим войну, порубаем паразитов, для всего народа счастье сделаем на земле, тогда каждого к своей семье потянет, — а я тогда куда же? Где голову приклоню? — Григорий Иванович вдруг рассердился. — Да и строить тогда будем много, новую жизнь строить на земле. А с кем я начну строить, кто мое дело дальше будет вести? Где мои сыновья? Где моя дочка, которая родила бы мне маленького Григорчука? А?..

Котовский неожиданно оборвал и резко поднялся.

— Ну, хватит! Заболтались мы здесь с тобой… Отряд на учение уже выведен?

Жила полез в карман и вынул огромные стальные часы на огромной стальной цепочке; такие часы, австрийской фирмы «Дуке», образца тысяча восемьсот девяностого года, Юго-западная железная дорога Российской империи выдавала своим служащим — кондукторам, машинистам, дежурным по станции. За огромный размер и толщину эти часы в народе прозвали «цыбулей».

— Через минуту семь, — сказал Жила, солидно щелкнув крышкой. Потом вытянулся и приложил руку к фуражке. — Разрешите доложить: в отряде днестровских партизан произведена утренняя перекличка. Через минуту отряд будет выстроен на плацу и ждать распоряжений от своего командира.

— Пошли! — сказал Григорий Иванович, направляясь к выходу.

Жила медленно последовал за ним.

— Какое настроение у бойцов?

— Невеселое настроение, Григор… — сокрушенно ответил Жила и запнулся.

— Что?

Григорий Иванович остановился на пороге и через плечо испытующе глянул на своего заместителя.

— Невеселое, говоришь? Объясни.

Жила развел руками…

— В бой рвутся хлопцы, Григор. Воевать хотят — паразитов и контру уничтожать, опять-таки ж и интервентов… Второй месяц без дела толкутся: муштра и муштра. Говорят: «Что это мы, действительную отбываем, что ли? Партизаны мы или солдаты царя небесного? — говорят. — Нам что? Нам давай гадов стрелять, а не по мишеням. По мишеням, говорят, мы уже свое отстреляли, еще как в царской армии были, опять-таки у Керенского или по гетманской мобилизации. А теперь, говорят, мы оружие своей охотой взяли — чтоб революцию, значит, расширять и углублять. За землю, стало быть, и против гидры».

Котовский, не перебивая, выслушал Жилу до конца. Он так и продолжал стоять на пороге, спиной к солнцу, а лицом в кузню. Стоял, широко расставив ноги, стоял твердо и тяжело, уперев руки в бока и опустив голову, точно рассматривал что-то там у себя под ногами.

— Та-ак… — промолвил он, подождав, не добавит ли еще чего Жила. — Паршивое, выходит, настроение, Степан. — Неожиданно улыбка, веселая и добрая, но с оттенком иронии, пробежала по его лицу. — Настроение это знакомо мне, Степан. — Он хитро, но как-то немного смутившись, искоса взглянул на Жилу. — Знал как-то я одного партизанского командира, еще неопытного: только-только взялся он организовывать свой отряд. Вот точнехонько так же: подавай ему сразу коня и саблю, сейчас он поскачет паразитов рубить. Похвалялся с одним эскадроном храбрецов революцию совершить и всю землю вверх ногами перевернуть. Уж очень он, знаешь ли, учения недолюбливал — точнехонько так же… Ну, нашлись добрые товарищи, большевики стало быть, особенно один среди них — на вид, казалось, такой невзрачный, а по силе партийной великан, — так в два счета вправили они этому сорви-голове мозги, по-партийному мыслить его научили…

Григорий Иванович весело засмеялся. Жила взглянул на него, не понимая еще настоящего смысла и соли иронии, не понимая, конечно, и причины буйной веселости. Он поучающе сказал:

— Дело, Григор, здесь такое. Наилучшее настроение для бойца — это желание рваться в бой. Только настроение это в себе одну заковыку имеет: не пустишь такого в бой, придержишь его — сразу же настроение у бойца и упадет, дисциплина тоже, и боевая часть при этом может утерять свою боеспособность…

— Верно, Жила! — подтвердил Котовский. — Очень серьезное это дело, имей в виду. Избави боже расхолодить бойца! Его нужно подогреть, зажечь, однако запалу этому правильную линию дать — поднять, так сказать, на высшую ступень. Пошли, Жила!

Григорий Иванович решительно переступил порог и быстро зашагал прочь от кузни. Жила еле поспевал за ним.

Они спустились с холма, но направились не к реке, а свернули в сторону, к селу. Не доходя до села, они опять свернули и пошли вдоль реки под высоким берегом. Сразу же за косогором, у залива, перед ними открылась широкая пустынная отмель. Это и был «плац», на котором собирались партизаны на утреннюю перекличку или при какой-нибудь другой необходимости, когда надо было выстраиваться всему отряду.

Часовой, увидев приближающегося командира, подал команду:

— Стройся!

И мигом на пустынной до этого отмели стало людно: партизаны вскакивали с песка, где лежали, отдыхая, выбегали из прибрежных зарослей, спрыгивали сверху, с круч. Некоторые торопились, на бегу подтягивая амуницию, другие шли не спеша, волоча за собой верхнюю одежду. Понемногу шеренга выстраивалась вдоль обрыва. Сейчас партизаны строились без оружия.

Когда Котовский с Жилой были уже шагах в двадцати от шеренги, раздалась команда:

— Смирно!

Некоторых особенно неповоротливых эта команда застала еще не в строю, и, подходя, они пристраивались с левого фланга. Котовский, искоса поглядывая на шеренгу, ожидал, пока подойдут опоздавшие.

Теперь уже в строю было человек полтораста, и шеренга с первого взгляда представляла собой довольно-таки пеструю картину. В глазах даже рябило от разнообразной одежды. Больше всего было солдатских гимнастерок — за четыре года мировой войны в солдатские гимнастерки оделась добрая половина бывшей Российской империи. Однако среди гимнастерок защитного цвета выделялись длинные белые рубашки бессарабских чабанов, поверх которых были надеты короткие бараньи кожушки-безрукавки, штатские пиджаки городского покроя, свитки подольских хлеборобов. Довольно много было и потрепанных военных мундиров: серо-голубых — немецких и серо-зеленых — австрийских; попадались и зеленые румынские кители. Долговязый правофланговый красовался в синем с красными отворотами доломане венгерского гусара. Весь этот пестрый гардероб состоял из трофеев, добытых в мировую войну.

Когда последний из отставших партизан пристроился на левый фланг, правофланговый в венгерском доломане отрапортовал:

— Сто сорок пять бойцов, отряд в полном составе, больных нет.

— Здравствуйте, товарищи красные партизаны! — негромко, но отчетливо и весело поздоровался Котовский.

— Здравствуйте, товарищ красный командир! — откликнулась шеренга. Ответ прозвучал громко и стройно: командира любили и на его приветствие отвечали с радостью. За веселый характер Котовскому прощали даже то, что завел он в отряде «строй», команду «смирно», ответ командиру по форме — военные традиции, о которых теперь, после революции, в партизанских отрядах в большинстве случаев и помину не было.

Котовский помолчал с минуту, потом сказал, обращаясь к Жиле, опять негромко, но так, что услышать его должен был каждый боец от правого и до левого фланга:

— Семнадцати с левого фланга, которые опоздали и пристроились после команды «смирно», объявить выговор и послать вне очереди на кухню чистить картошку.

Шеренга молчала, бойцы стояли не шевелясь.

— Вольно! — скомандовал Котовский. — Разойдись!

Партизаны приняли положение «вольно», но оставались в строю. По шеренге прокатился ропот: приказ командира неприятно поразил партизан. Наказания в отряде практиковались редко, тем более за такие мелкие нарушения. Особенно шумели семнадцать наказанных. Они не скрывали своего неудовольствия, протестовали, били себя в грудь кулаками и божились, доказывая свою невиновность.

Но Котовский как будто ничего не слышал. Он пригласил жестом всех подойти к нему. Партизаны, бойко переговариваясь между собой, мигом сомкнули кольцо вокруг командира.

— Так вот, товарищочки, — заговорил Котовский, перебегая взглядом по лицам, — слушок такой пошел над Днестром, ветерком мне из плавней в ухо надуло, что появилось среди днестровских партизан недовольствие нашим житьем-бытьем. А? — Он хитро подмигнул сперва одному в толпе, затем другому. — Проклинают вроде Григора Мадюдю за то, что воли хлопцам не дает и вроде старый режим заводит в отряде: ни тебе в село на гулянку пойти, ни тебе кухоль самогону-первача добыть, ни тебе…

В толпе прыснули. Однако большинство оставались бесстрастными. В отряде больше всего было молодежи, но не зеленой, а молодежи с довольно солидным опытом прошлой войны; это были, главным образом, бывшие фронтовики, им было лет по двадцати пяти. Несколько более солидных мужиков, постарше, в крестьянской одежде, и здесь, в толпе партизан, держались в сторонке. Они и сейчас стояли замкнутые, сурово-спокойные.

— Ну, так как же, хлопцы? — спросил Котовский, снова хитровато прищуриваясь. — Какой же наказ от вас будет командиру? Девчат на танцы пригласим, ремонтеров за первачом на сахарный завод пошлем или в очко сядем перекинуться, чтоб, значит, все были довольны? Ведь сами понимаете, недовольство среди бойцов — плохое дело. Недовольство надо непременно ликвидировать! Верно ли я говорю?

Смех снова вспыхнул тут и там. Однако правофланговый в синем доломане — долговязый, горбоносый степовик — угрюмо сказал:

— Брось, командир, смеяться! Не до шуток теперь народу!

— А что такое? — делая простоватый вид, удивился Котовский. — Животы, что ли, со смеху заболели? Да и не шутя я говорю, а серьезно.

Правофланговый угрюмо ответил:

— Недовольство и вправду промежду людей пошло. Только не туда шутками ведешь. Не по этой причине забирает людей злость.

— Так-то! — послышалось из толпы старших, солидных партизан.

— Верно! — крикнул кто-то из молодых.

— Микола Горб правду говорит! — раздалось запальчиво сзади. — Потому как терпения у народа нет!

— Да командир с умыслом не туда заворачивает! Он ведь хитрит! — послышалось в чьем-то голосе желание оправдать насмешливый тон Котовского.

Но Котовский уже не шутил. Он сразу стал серьезным, даже суровым.

— Хорошо, — сказал он. — Ежели злость забирает, давайте без шуток. Выкладывайте претензии начистоту. По какой такой причине недовольство в отряде?

— А ежели начистоту, так я тебе, Григор, скажу, — сразу откликнулся солидный усатый дядько в чабанском кожушке. — Народ тебя любит, доверяет народ тебе, и врать тебе никто не станет. Неверную линию ведешь, командир, вот в чем причина. Сменить надо линию — вот какой вопрос.

— Говори! — подбодрил его Котовский. — Какая линия неверная и какая нужна, верная-то?

— Воевать надо! Вот верная линия, — раздался сзади звонкий, молодой голос.

И сразу со всех сторон послышались выкрики:

— Воевать, а не на печке сидеть!.. На беляков и Антанту нас веди! Мы партизанить пришли, а не военную муштру проходить! Чему надо — в боях научимся! В бой, командир, веди! Военную линию веди, Григор!

— Слышал, что народ говорит? — укоризненно промолвил дядько в чабанском кожушке.

Но долговязый правофланговый отстранил его и вплотную придвинулся к Котовскому.

— Дошло, Григорий Иванович? Вот как хлопцы говорят: воевать давай, революцию давай делать — вот в чем причина! А про девчат или там самогон, — так это, право, обидно. В бой давай, а то ты муштры всякой завел очень много! — Последние слова он почти выкрикнул.

— Дошло! — крикнул и Котовский. И шум, поднявшийся было после слов правофлангового, сразу утих: партизаны ожидали от командира ответа. — Слишком много, говоришь, муштры? — Котовский бросил хитрый взгляд на правофлангового, потом на всех. — Вот то-то и думка у меня была… — Он умышленно помолчал, а затем насмешливо бросил: — Думка была и теперь есть: еще увеличить муштру.

По толпе партизан покатился гул, кто-то обидно хихикнул, кто-то начал говорить, что командир снова шутит, но Котовский оборвал разговоры:

— И нисколько я не шучу, хлопцы. Вот только что мы с Жилою решили муштру поднять до высшего класса! До сегодняшнего дня только конники лозу рубили, а пехота перебежки делала. Так вот, с сегодняшнего дня перебежки делать всем, потому как и конникам доведется воевать в пешем строю. А верхом скакать и лозу рубить и пехоту начнем обучать, потому что и пешему на войне доведется на коня садиться. А что касается словесности, то с сегодняшнего дня будет она для всех, и не только после ужина, а и днем.

Партизаны притихли, удивленно и недоверчиво поглядывая на командира, а Котовский говорил дальше, не обращая внимания на впечатление, которое произвели его слова:

— Через два дня прибудет в отряд военспец; офицер, прапорщик Николая Второго. Занятия будет проводить в отряде по старому, царскому уставу, пока своего, революционного, еще не имеем: устав внутренней службы, полевой устав, словесность, стрельба, маршировка и так далее. А чтобы вам, хлопцы, не завидовать командирам, то командиры, стало быть и я и мой заместитель Степан Жила, будут проходить все виды обучения вместе со всем отрядом под руководством военспеца, как рядовые бойцы. Вот так будет изменена линия, хлопцы. А кому не нравится, сразу говори, Степан Жила запишет такого в кашевары.

Кто-то попробовал засмеяться, но сразу поперхнулся — его никто не поддержал. Партизаны стояли молчаливые, ошеломленные. Великан-правофланговый хмуро и с угрозой спросил:

— Солдат из нас сделать задумал, Григор?

— Нет! — отрубил Котовский. — Офицеров!

— Ха! — удивленно вскрикнул дядько в кожушке и, хлопнув себя руками, даже присел от неожиданности.

— Золотопогонников! — завопил кто-то сзади. — Глядите, люди добрые!

— Не золотопогонников, — спокойно ответил Котовский, — а красных командиров. Красных командиров, офицеров армии восставшего народа.

— А ты будешь генерал? — вызывающе спросил правофланговый.

— А я буду красный генерал, — согласился Котовский. Улыбка снова осветила его лицо, и он насмешливо пожал своими могучими плечами. — А что, может, я фигурой в генералы не вышел?

Многие поглядывали на командира с интересом, ожидая, что будет дальше.

Но усмешка уже сошла с лица Григория Ивановича. Обняв за плечи трех или четырех, которые стояли поближе, он обратился сразу ко всем просто и задушевно:

— А вы что думаете, хлопцы? Думаете, оккупанта и беляка голыми руками возьмешь? У них стотысячная армия, а нас — горсточка. У них техника, а у нас сабля и винтовка. Да и к тому же у них полно боеприпасов, а у нас по обойме патронов на брата. У них железная дисциплина, а у нас… — Он кивнул на правофлангового. — Ишь ты, муштры испугался. — И вдруг, ухватив правофлангового за красные отвороты доломана, встряхнул его так, что у того голова закачалась от одного к другому плечу. — Ты думаешь, Микола Горб, что? Вот так, как в польской пословице говорится: «То не штука — забиць крука, а то штука…» — помнишь, как там дальше?

Из сотен глоток вырвался громовой хохот. Такой мощный хохот, что из прибрежных зарослей с шумом взвились в небо стаи птиц. Хохот покатился по отмели, над плесом, эхом отозвался из ущелья и загремел снова и снова. Партизаны хохотали, бросая шапки оземь, притопывая ногами, хлопая друг друга по спине. Сильнее всех смеялся солидный дядько в чабанском кожушке. Он так зашелся от хохота, что сел прямо в песок.

Хохотал и сам Григорий Иванович. Хохотал от всей души, утирая кулаком слезы.

Потом он протянул руку усатому чабану, выдернул его из песка и так хлопнул по плечу правофлангового, что тот даже согнулся. Среди внезапно наступившей гробовой тишины Котовский сказал:

— Вот какое дело, товарищи! Гидре одну голову срубишь, у нее другая вырастает. На Антанту и беляков весь народ надо поднять. Поднять и в бой повести. Ты говоришь, солдатами я вас сделать собираюсь? А кто же, если не мы, солдаты революции, должны стать офицерами армии восставшего народа? Да ведь каждый из вас, партизан-борцов, должен быть готов стать командиром отряда — красным командиром во главе повстанческого отряда. И каждый из нас должен не только уметь рубить и стрелять, а повести в бой взвод, роту, эскадрон. Вот для чего нам необходима муштра — эта чертова военная наука. Разве от радостной жизни? От горя и нищеты, от неугасимой ненависти нашей к буржуям! Разве я не правду говорю, Микола Горб?

— Так я что? Разве я что?.. — смущенно переступал с ноги на ногу долговязый вояка в доломане. — Я, я…

— Правильно! — снова хлопнул его по плечу Котовский. — И ты воевать с гидрой хочешь, и я хочу, и весь народ хочет. Вот и будем воевать так, чтобы не просто головы сложить, а чтобы победить в нашей народной войне.

Гомон одобрения раздался в толпе партизан, а усатый дядько протянул руки к Григорию Ивановичу.

— Эх, командир! Дай я тебя поцелую, дай я тебя поцелую, командир! И до чего ж правильная твоя линия, Григорий Иванович!

Котовский обнял и трижды поцеловал его.

— Не моя это линия, Иван Максимович! Ленинская это линия, большевистская.

— Правильно! Верно! — кричали партизаны. — По-большевистски надо! Пусть командир в Москву отпишет, чтобы нас из партизан в Красную Армию произвели!

— Эх! — сердито крикнул правофланговый. — Что там на болтовню время тратить! Полчаса уже на одну словесность пошло! Давай, командир, приказ.

— Ишь ты! — крикнул кто-то весело и насмешливо. — Микола Горб тоже в генералы прет!

Хохот снова покатился по толпе, но партизаны уже без приказа выстраивались в шеренгу, подгоняя друг друга, покрикивая на тех, кто замешкался. Ведь надо было еще дослушать распоряжение командира по распорядку занятий на целый день.

Отдав приказ, Котовский с Жилою возвратились в кузню.

— Ну, Степан, — заговорил Котовский, садясь на наковальню и приглашая Жилу сесть рядом, — попотел я — таки немного, но… Эх, если б был здесь сейчас с нами Ласточкин…

В это время дневной свет, проникающий сквозь двери кузни, заслонила фигура, появившаяся на пороге.

На пороге стоял Сашко Птаха.

— Дядя Григорий!

Котовский и Жила сразу вскочили.

— О! Сашко! Прибыл? Ну, что там?

Сашко стоял бледный, губы у него дрожали.

— Что с тобой, Сашко?

— Дядя Григорий, — почти прошептал Сашко, — можно вас… на минуточку?

— Срочное донесение, — догадался Жила. — Мне идти?

Отчеты после своих путешествий в Одессу Сашко всегда делал Котовскому только наедине.

— Подожди, Жила!

Котовский остановил его и сам переступил порог. Они пошли за кузню. Сашко впереди, угрюмый и растерянный, Григорий Иванович вслед за ним, встревоженный, но как будто спокойный.

— Ну, говори — что такое?

Сашко стоял перед Григорием Ивановичем, губы у него запеклись (он очень спешил и бежал, видимо, полдороги) и дрожали, из глаз катились слезы.

Связной Сашко Птаха из очередного путешествия от днестровских плавней до Одессы принес грузчику Григорию наказ Военно-революционного комитета: собрать отряд в ближайшем к Одессе пункте и ждать в скором времени вызова на удар. Одновременно Сашко Птаха принес и страшное известие: Ласточкин исчез, и до сих пор не удалось установить, где он находится.

Григорий Иванович выслушал это известие молча. Сашко Птаха, верный связной, стоял перед ним, дрожа, как в лихорадке, и по щекам его одна за другой катились слезы.

Славу Ласточкина, товарища Николая, руководителя подполья, Сашко мог сравнить разве только со славой легендарного, еще неведомого ему, но так же горячо любимого Котовского. Сашко плакал и не скрывал слез. В эту минуту Сашко впервые не стыдился того, что он только мальчик.

Григорий Иванович долго молча глядел на хлопца. Горе потрясло и его: Иван Федорович, друг, большевик, главнокомандующий восстанием — в когтях у коршунов! Нет! Этого допустить нельзя! Николай Ласточкин должен быть спасен, он должен вернуться на свое место руководителя восстания!

— Замолчи! — сказал Григорий Иванович и быстро пошел прочь.

Он пересек небольшой двор, перепрыгнул через плетень и сразу очутился на лужке; лужок в плавнях уже зеленел, первые одуванчики уже раскрыли свои солнечные венчики. Григорий Иванович пошел тропинкой, нырнул в заросли кустарника, пробрался сквозь чащу сухого прошлогоднего камыша и вышел на другой лужок. Вода кое-где хлюпала под сапогами: заводи были уже совсем близко. На этом лужке, пощипывая первые травинки, паслось десятка три лошадей из отряда днестровских партизан. Григорий Иванович присмотрелся, выбрал коня и направился к нему. Конь поглядел искоса, навострил уши, но продолжал хрустеть молодой, сочной травой. Григорий Иванович подошел вплотную — конь отступил, снова взглянул искоса, но не поднял головы. Григорий Иванович свистнул. Тогда конь сразу вскинул голову, вытянул шею и заржал.

— Федь! — крикнул Котовский. — Седло!

Из зарослей ивняка выбежал парень в черной смушковой шапке и длинной белой рубахе, едва не доходившей ему до колен под короткой камизелькою. Так одеваются бессарабские чабаны. Парень держал в руках седло, уздечка висела у него через плечо.

Котовский стоял, опустив голову на грудь, в тяжелой задумчивости. Чабан Федь торопливо седлал коня, крепко затягивая подпругу. Конь не давался, норовил ударить задом, отворачивал голову, вздувал живот.

— Ну, ну! — крикнул на него Григорий Иванович и слегка ткнул коня носком сапога в живот. Потом потрепал его по шее и двумя пальцами слегка зажал ноздри. Конь вобрал живот — подпруга затянулась.

Через лужок уже бежал Сашко. Из ивняка появился Жила.

Сашко подбежал и остановился перед Григорием Ивановичем, вопросительно глядя на него; он ждал указаний.

Жила тоже подошел и внимательно посмотрел на Котовского из-под густых бровей.

— Жила! — сказал Григорий Иванович. — Пока я не вернусь, будешь за меня. Сашко передаст тебе приказ Ревкома. Все ясно…

Григорий Иванович вдел ногу в стремя и взялся за гриву коня. Конь крутился, храпел и поглядывал искоса.

— Надолго, Григор? — спросил Жила.

Григорий Иванович помолчал.

— Не знаю, Жила. Если вдруг будет приказ выступать, примешь командование и… трогай. Я догоню.

Жила молчал, молчали и остальные. Котовский понуро глядел в землю. Вдруг он ударил себя кулаком по голове.

— Эх, Жила! — вырвался из его груди стон. — Первого нашего дружка захватили эти гады… Эх!

Он подпрыгнул на одной ноге и птицей взлетел в седло.

— Освобождать? — спросил Жила.

Григорий Иванович не ответил — это было понятно само собой. Он подобрал и натянул поводья.

Жила сказал:

— Если в Одессу, Григор, так это не дело. Кто ты есть? Партизан. Тебя убьют еще на заставе.

— Я ж без оружия… — тихо ответил Григорий Иванович. На ресницах у него дрожала слеза.

— Все равно! — упрямо повторил Жила.

— Все равно! — вскрикнул Сашко и даже прижал руки к груди. — Дядя Григорий! Поверьте мне! Не пробьетесь вы так. Я уже десять раз из Одессы бегал. Так я ж маленький, а вы… Дядя Григорий! Нельзя!

Котовский думал, опустив голову на грудь. Все ждали.

— Дело! — сказал он, наконец. — Сашко, принеси мне френч. Тот, с погонами.

Сашко сорвался с места, и его босые пятки, смоченные росяной травой, засверкали по лужку.

— Кого забрали, Григор? — тихо спросил Жила.

— Взяли, Жила, Ласточкина Николая — руководителя восстания.

— Мать моя родная!.. — Жила сбил свою солдатскую шапку на затылок.

Котовский перегнулся через шею коня и схватил Жилу за плечо. Он приблизил лицо вплотную к лицу Жилы, и глаза его вспыхнули.

— Нет, ты понимаешь, кого они взяли? Человека, которого партия поставила осуществлять ее программу! — Котовский еще крепче сжал плечо Жилы, так что могучий партизан даже пошатнулся. — И какой это человек, Жила! Великан! Посмотришь — из себя щупленький такой, а силы непобедимой! Потому что это — сила партии! Это он из меня человека сделал. Глаза мне открыл, мир показал, коммуниста начал из меня делать! — Котовский выпустил плечо Жилы и выпрямился в седле. — Должен я освободить его — пусть меня в партию рекомендует!

— Надо освободить… — сказал Жила.

— Освобожу! — решительно сказал Котовский. — А не освобожу — лягу костьми.

— Не годится, — сказал Жила. — Нужно освободить! А погибать не надо. Не имеешь права. Ты — наш командир.

Котовский с минуту помолчал.

— Хорошо, — сказал он. — Не пропаду, возвращусь.

Оба они долго молчали, погруженные в свои думы. Но дума, пожалуй, была у них одна.

Затем Котовский сказал:

— Не погибну, Жила! И такие справим им похороны, этим шелудивым псам, что детям своим закажут соваться сюда! Жила, сколько у нас сабель? Сотня?

— Сотня.

— По сто голов захватчиков кладу на каждую саблю. Справимся?

Жила пожал плечами.

Григорий Иванович крикнул сердито:

— Не мнись! Чего мнешься? По сто голов на каждую саблю. Так и хлопцам скажи: не имеет права никто погибнуть, пока не срубит сто интервентских голов. А погибнет один — на другого будет двести. Таков мой приказ. И, клянусь, сам триста срублю. Веришь?

— Верю, Григор.

— У-у-у! Дай только мне до них добраться!..

Подбежал Сашко, держа в руках офицерский френч с погонами ротмистра и офицерскую фуражку.

Не слезая с коня, Котовский снял тужурку и надел френч. Френч был черный с шевроном корниловского полка «черных гусар». Галифе на Котовском были малиновые, фуражка на бритой голове сдвинута набок. Сашко подал маузер, Жила — две гранаты-лимонки. Гранаты Григорий Иванович рассовал по одной в карманы.

И сразу же дал шпоры коню.

Конь сделал огромный прыжок, точно хотел сбросить седока. Все отпрянули.

— Не балуй! — крикнул Григорий Иванович, укорачивая поводья и сжимая коня шенкелями. Конь сразу смирился и стал как вкопанный. Григорий Иванович нежно потрепал его по шее: — Го-ля, го-ля! — и тихо тронул поводом. Конь побежал рысью по тропинке.

Очень ладно сидел в седле Григорий Иванович — ровно, крепко, даже на рысях, казалось, был слит с конем воедино.

Еще минута, и всадник исчез за ивняком. Несколько мгновений слышался мягкий топот по грунту луга, хлюпнула вода под копытом, и все затихло.

Котовский пришпорил коня, взлетел на бугор, оглянулся назад, увидел синюю ленту Днестра в плавнях, а дальше бескрайный плес лимана, крепче надвинул фуражку на лоб, пригнулся к луке и снова дал шпоры коню. Конь полетел галопом.

Котовский мчался во весь карьер и уже минут через сорок в правой стороне, за степью, увидел сине-черный простор бушующего моря. Шторм уже стих, однако волны еще вздымались. Но отсюда, за много километров от берега, они казались неподвижными, словно отлитыми из каленой стали.

3

Шторм стих еще утром. Генералы сели в катер и отплыли к берегу, но полковник Риггс и полковник Фредамбер до сих пор не закончили допрос Ласточкина.

Когда генералы ушли, полковник Риггс — черный, обросший за эту бессонную ночь густою синею щетиной — утомленно сказал:

— Ну вот, теперь мы с вами начнем настоящую беседу. Вы выдержите еще часок-другой?

— Пожалуйста, — ответил Ласточкин, — я выдержу сколько угодно. — И иронически добавил: — Согласитесь, что я в лучшем положении, чем вы. Вы все время говорите, а я молчу. Молчать ведь легче…

Риггс слушал, понуро глядя на Ласточкина. Лишь иногда его толстые губы кривила злая усмешка. Он отыскал в углу свое кепи и снова надвинул себе почти на нос: может быть, под тенью козырька он рассчитывал спрятать выражение глаз — утомленных и злобных. Галстук Риггс снял, воротник расстегнул и теперь — в этом кепи, в рубашке с расстегнутым воротом, в охотничьей тужурке, бриджах и крагах — был очень похож на гангстера из американского кинофильма.

— Так вот, — сказал Риггс, — вопросов будет три. Задавать все подряд или по очереди?

— Давайте уж подряд, — ответил Ласточкин.

— Первый: фамилии членов областкома и Военно-революционного комитета. Второй: их адреса и вообще адреса всех коммунистов, какие только можете припомнить. Третий: явки. Их вы, безусловно, помните все: адреса явок никогда не записываются, а заучиваются наизусть. Вот! Для начала все.

Фредамбер бросил из своего угла:

— У меня тоже есть три вопроса.

— Давайте! — согласился Риггс.

— На какой день назначено восстание? Каковы вооруженные силы подполья? Как осуществляется связь с наступающими частями Красной Армии и с партизанами?

Ласточкин удовлетворенно улыбнулся: значит, им ничего не известно!

Риггс искоса взглянул на Фредамбера.

— А фамилии французских матросов и солдат, имеющих связь с повстанкомом, вас не интересуют, полковник?

— Еще бы! Я приготовил это для другой серии вопросов.

— Валяйте сразу, — предложил Риггс.

— Тогда еще три: фамилии французов, имеющих связь с подпольем; на какие команды французских моряков вы больше всего рассчитываете; предусматривается ли по плану восстания использование и французских солдат?

Ласточкин недоуменно смотрел на своих следователей. «Что они, действительно дураки, — думал он, — или только прикидываются и все это только трюк? Перед началом допроса расписываются в том, что ничего не знают! И неужели они такие идиоты, что рассчитывают получить ответ?»

Ласточкин все еще был на ногах. Он простоял целую ночь, ноги у него гудели, ныла поясница, перед глазами мелькали темные круги.

Риггс сказал:

— Ну вот, три раза по три: три раза по три вопроса. В конце концов это все, что нам нужно от вас. Вы хорошо запомнили вопросы?

Ласточкин кивнул.

— Тогда отвечайте.

— Я сяду, — сказал Ласточкин. Он пододвинул к себе ногой кресло, в котором раньше сидел генерал д’Ансельм, и сел между Риггсом и Фредамбером. Как приятно было вытянуть занемевшие ноги!

Риггс исподлобья посмотрел на Ласточкина, вынул пачку сигарет и начал закуривать.

— Отвечайте!

— Я тоже закурю, — сказал Ласточкин и взял сигарету из пачки Риггса.

Риггс промолчал, но спички не подал. Он закурил и положил спички в карман. Ласточкин протянул руку.

— Дайте спички.

— Идите вы к черту! — огрызнулся Риггс, однако вынул и подал коробок.

Ласточкин не спеша достал спичку, зажег ее и прикурил. Потом поискал глазами пепельницу. Пепельницы не было, и он аккуратно засунул обгорелую спичку назад в коробок, затем подал его Риггсу. Но когда Риггс протянул руку, он вдруг опять открыл коробок. Рука Риггса повисла в воздухе, а Ласточкин разделил спички на две равные части: одну часть оставил в коробке, другую сунул себе в жилетный карман. От коробка он отломил бочок и тоже неторопливо спрятал туда же. Риггс хмуро следил за руками Ласточкина.

Ласточкин глубоко затянулся, закашлялся, так как почти никогда не курил, и пустил струю дыма в низкий потолок каюты.

— Ну? — поторопил его Риггс.

Но Ласточкина вдруг заинтересовало лицо Фредамбера, которое стало нервно вздрагивать.

— Скажите, полковник, — обратился он к нему, — это у вас еще во Франции началось или уже тут, из-за всех этих хлопот с нами, приобрели?

Фредамбера передернуло. Риггс осатанел.

— Слушайте! — заорал он. — Будете вы отвечать?!

Ласточкин поморщился и прикрыл ухо ладонью.

— Тише, пожалуйста. Я не выношу крика…

— Я тоже, может быть, кое-чего не выношу! — крикнул Риггс, однако немного понизил голос. — И мое терпение может лопнуть…

Ласточкин пожал плечами.

— Я не напрашивался к вам. Приходится меня терпеть.

Риггс уставился на него бессмысленным, свирепым взглядом.

А Ласточкиным владела одна мысль: «Они не знают ничего и всеми средствами будут вымучивать ответы на эти вопросы. Они не убьют меня сразу, о нет! Они будут вытягивать из меня жилы в надежде любой ценой добыть эти сведения. Но я не скажу. Они ничего не узнают. И надо тянуть все это как можно дольше. Восстание должно начаться через неделю, но, может быть, уже через пять дней партизаны и Красная Армия подойдут к городу. Надо тянуть! Выдержу ли я пять дней или неделю? Должен выдержать. Это единственное, что осталось у меня из всех способов борьбы».

Риггс прорычал, через силу сдерживая злобу:

— Вы решили издеваться над нами?

Ласточкин поднял на него ясные, невинные глаза.

— О, что вы! В таком положении, как мое…

— Отвечайте на вопросы!

— На все сразу или на каждый в отдельности?

Риггс заскрипел зубами.

— Фамилии членов Ревкома?

Ласточкин подумал минуту. Затем не спеша произнес:

— Николай Ласточкин…

И остановился. Риггс и Фредамбер смотрели на него. Снова проползла минута. Риггс барабанил пальцами по подлокотнику своего кресла.

— Ну? Ласточкин — это мы знаем. Дальше…

Ласточкин сосредоточенно курил.

— Дальше! Григорий Котовский?

Ласточкин всплеснул руками:

— Ну что вы! Котовский даже не большевик. Так себе, какой-то легендарный экспроприатор… Вы сами прекрасно знаете, что он не член партии большевиков. Ваша разведка работает чудесно, — любезно улыбнулся он Риггсу.

Риггс кашлянул. На всякий случай он решил сделать вид, что разведка действительно работает чудесно и о том, что Котовский не принадлежит к партии большевиков, он тоже знает.

— Ну, хорошо, — сказал он нетерпеливо. — Котовский. Дальше?

— Нет, — возразил Ласточкин. — Я же сказал: Котовский — нет. Да сейчас он и вообще отсутствует…

Фредамбер насторожился. Риггс переспросил:

— Отсутствует? Где же он?

Ласточкин развел руками.

— Не знаю. Вот, поверьте, не знаю. Легендарный экспроприатор — разве за ним уследишь? — Ласточкин заговорил горячо, с явным намерением завязать длинную беседу. — Поверите? Это страшная морока — иметь дело с такими недисциплинированными людьми. Вот потому я и не имею с Котовским ничего общего.

— Где Котовский? — прорычал Риггс. — Он поехал организовывать партизанский отряд?

Ласточкин опять развел руками.

— Кто его знает. Категорически возразить вам не могу. Знаете, теперь везде организуются партизанские отряды. Каждый, кто любит свою родину и ненавидит оккупантов, организует партизанский отряд. Даже если мне скажут, что партизанских отрядов сейчас тысяча и в них миллион бойцов, я поверю. Народ так ненавидит оккупантов, что бросить спичку, — Ласточкин даже выхватил одну спичку из кармана и помахал ею перед глазами Риггса, — бросить только одну спичку, вот такую маленькую, — и…

Риггс вскочил. Но он еще раз сдержал себя и снова сел.

— Довольно! — крикнул он. — Сейчас есть только один вопрос. Отвечайте!

— Как один вопрос? — удивился Ласточкин. — Вы же сказали — три раза по три. Девять вопросов.

Риггс положил свою тяжелую руку на сухую небольшую руку Ласточкина, лежавшую на подлокотнике кресла, и произнес зловеще:

— Слушайте, Ласточкин! Всему есть границы. Вы храбрый человек, даже отчаянный. Я понимаю вас: вы тянете и дразните. Однако не преувеличивайте своих сил. Вы хотите выиграть время, но можете проиграть жизнь. — Риггс перебил себя: — Я понимаю, вы согласны отдать жизнь. Вы, большевики, удивительные люди, и вам не жалко собственной жизни. Но не надейтесь, что мы пожалеем вашу жизнь.

— А я и не надеюсь, — просто сказал Ласточкин.

Впрочем, Ласточкин тоже решил покончить эту «игру». В самом деле, дразнить можно только до определенной границы. Враг взбесится, и тогда он, Ласточкин, действительно ничего не выиграет: не затянет дело, а, наоборот, ускорит. Надо найти другой способ, чтобы оттянуть развязку.

— Итак, будете вы отвечать или нет? — снова спросил Риггс. — Первый вопрос: фамилии членов Ревкома?

Ласточкин молчал. Но когда Риггс, сатанея, произнес свое «ну?» — Ласточкин начал говорить:

— Фамилии? Пожалуйста: Жанна Лябурб, Жак Эллин…

— Ласточкин! — закричал Риггс. — Вы опять! Нам не нужны мертвые!

Ласточкин с нескрываемой грустью сказал:

— Вы убили их, но они действительно были членами Военно-революционного комитета.

— Имена живых вы нам скажете? — спросил Риггс тихо, и в его приглушенном голосе прозвучала угроза — страшная и реальная.

Ласточкин подумал, вздохнул — это был искренний вздох — и сказал:

— Неужели вы, опытные разведчики, не понимаете, что нельзя нападать на человека сразу? Вы столько наговорили мне, столько задали вопросов, а… — Он помолчал. — А собраться с мыслями, взвесить все… всю прожитую жизнь и то время, которое еще суждено жить, вы не даете возможности. Поймите же, что так мы будем тянуть без конца. Или… или… вы можете взбеситься и убьете меня…

— Нет! — сдерживая бешенство, прохрипел Риггс. — Мы не убьем вас так просто. Мы еще… Словом, не рассчитывайте на наше мягкосердечие, Ласточкин.

— Вот видите! — грустно промолвил Ласточкин. — А взвесить все это, сосредоточиться… Неужели вы думаете, что мы, большевики, не живые люди?

Риггс долго молчал, глядя на Ласточкина из-под козырька своего кепи. Он взвешивал. У маленького человека, сидевшего перед ним, был могучий дух — такой могучий, что Риггсу еще не доводилось встречать подобных людей. Уничтожить большевистского руководителя было очень легко — один выстрел! Но что будет от этого иметь Риггс? Перед Риггсом сидел живой узел, связывавший в себе всё — все нити. Разве это бизнес — взять и просто уничтожить узел? А нити? Разве выпадет в другой раз такая удача? И если даже ему в руки попадется сам Котовский, то можно ли надеяться, что этот узел будет развязать легче? Нет, эти большевики поистине удивительные, невиданные, необычайные для Риггса люди! Неужели же он, матерый агент Эф-Би-Ай, не в силах распутать этот узел и разобрать его по ниточке? На кой черт тогда вообще разведка? Стрелять из пулеметов — и все? Но куда стрелять, в кого, когда? Невозможно же уничтожить здесь все население и остаться со своими пулеметчиками одним на голой, выжженной земле! Кому это нужно? Какую выгоду извлечет из этого Риггс и та сила, которую он здесь представляет?

— Хорошо, Ласточкин, — тихо сказал Риггс, — я согласен. Мы дадим вам время на размышление.

Риггс давно уже решил дать Ласточкину время на размышление — не только для того, чтобы Ласточкин подумал, а и потому, что сам он, Риггс, уже еле держался. Он ведь приехал сюда еще вчера, еще до этого чертова шторма. С тех пор у него не было во рту ни росинки, а в голове прямо гудело. Ведь он тоже — хоть разведчик — живой человек.

— Сколько вам надо на размышление? — спросил он.

— А сколько бы вы могли дать?

Риггс снова вспыхнул:

— Ласточкин, мы с вами не купцы, чтобы затевать здесь торг…

Ласточкин искренне удивился:

— Ну что вы! Я как раз купец второй гильдии. Да и про вас знаю, что вы представитель банкирского дома Рокфеллеров…

Мгновение казалось, что Риггс схватится за пистолет. Он даже побелел. Но сразу же отошел и захохотал. Он хохотал долго. Ласточкин, тоже посмеиваясь, наблюдал, как он раскатисто хохочет.

Риггс утер слезы, выступившие у него на глазах.

— Нет, Ласточкин, правда, — сказал он, еле переводя дух, — идите ко мне на службу. Не в банкирский дом Рокфеллеров, а, знаете, в американское Эф-Би-Ай. Идея? А?

— Эф-Би-Ай? — переспросил Ласточкин.

— Вот именно. Это наша разведка. — Риггс хлопнул Ласточкина по руке. — Это — предложение! А?

Ласточкин покачал головой и хитро прищурился.

— Это… тоже надо… обдумать…

Но Риггс уже перестал смеяться и решительно поднялся. Он спросил сурово:

— Так вот, сколько времени вам понадобится?

Ласточкин сказал:

— Вы предлагали длительное путешествие по странам Запада…

— Это отпало! — отрубил Риггс. Затем добавил: — Об этом и речи быть не может до тех пор, пока вы не дадите ответа на наши вопросы.

— Я так и подумал сразу, — кивнул Ласточкин. — Как только вы заговорили о путешествии, я понял, что это связано с вопросами…

— Вот и хорошо. Так сколько?

Ласточкин покосился на Риггса.

— Неделя не будет много?

Риггс топнул ногой:

— Ласточкин, бросьте издеваться!

— А пять дней?

Риггс снова топнул.

— Переведите счет на часы, Ласточкин.

Тогда Ласточкин сказал решительно:

— Три дня, и ни минуты меньше!

Риггс не взбесился, только внимательно поглядел на него.

— Почему именно три? Что должно произойти за эти три дня?

Ласточкин пожал плечами.

— Я дам ответ.

— Один день! — заревел Риггс. — Один день, и ни минуты больше!

Слушайте, Риггс, — спокойно сказал Ласточкин, — давайте, правда, не будем торговаться.

Он сказал это так, что Риггс понял: дальнейшие разговоры ни к чему. Риггс стоял, глядя себе под ноги, упершись руками в бока. Что предпринять? Позвать мальгашей и начать пытку? Но у этого большевика такой характер… Риггс имел жизненный опыт и чувствовал: если начнешь пытать, то наверняка не вырвешь ни слова. Нет, таких надо сначала помучить, вытянуть из них всю душу, все жилы, а тогда…

Риггс сказал:

— Думайте, Ласточкин, думайте. Я предоставлю вам эту возможность. Но каждую минуту будьте готовы дать ответ на мои вопросы. Думайте скорее, Ласточкин, — в этом ваше спасение.

Он приоткрыл дверь и крикнул что-то в коридор.

Вошел мальгаш. Тесак он держал в руке. За ним появился грузин в форме унтер-офицера русской армии.

— Отведите арестованного, — приказал Фредамбер. — Пол-литра воды и двести граммов хлеба на день.

— О! — сказал Ласточкин. — Вы очень заботливы. На мой аппетит этого хватит.

— Тогда сто пятьдесят граммов, — сказал Риггс.

Когда Ласточкин уже переступал порог, Риггс позвал:

— Минутку, Ласточкин!

Ласточкин остановился. Риггс спросил почти по-приятельски:

— Скажите, Ласточкин: почему вы так самоуверенны и почему вам все-таки многое удается, а…

— А вам нет — хотите вы спросить? — подсказал Ласточкин.

Риггс дернул плечом.

— Я не то хотел сказать, я хотел…

Но Ласточкин перебил его:

— Это потому, Риггс, что я — дома и меня поддерживает мой народ; а вы, как вор, залезли в чужую хату — и, значит, не можете рассчитывать на гостеприимство.

Риггс махнул рукой.

— Ну, довольно! Уведите его!

Ласточкин шел по коридору, меж двумя переборками, стоявшими близко одна к другой. Сейчас идти было легко — транспорт чуть-чуть качало. Но Ласточкин двигался с трудом, ноги подкашивались, он был почти без сил. Не менее двенадцати часов тянулась эта первая «беседа»… Как затянуть допрос? Ведь восстание намечено через неделю…

Пока солдат-грузин возился с заржавевшим замком, Ласточкин, стоя перед дверью своей каюты, напряженно прислушивался. Кто здесь еще, кто, кроме него, попал в эту плавучую тюрьму? Кто отозвался на его крик?..

Ласточкин вошел в каюту, за ним скрипнула дверь, но солдат не уходил. Он стоял в коридоре и глядел на Ласточкина сквозь щель. Вдруг он сказал:

— Ты сильный человек, Ласточкин… Замечательный!

И закрыл дверь. Снаружи загремел засов.

4

Все подполье было поставлено на ноги.

Где Ласточкин? Жив ли он?

В ночь, когда Ласточкин исчез, в морг привезли двадцать семь трупов. Подпольщики проникли в морг и осмотрели все трупы: Ласточкина среди убитых не было. По дороге к Большому Фонтану разведчики Ревкома обнаружили еще восемнадцать трупов расстрелянных людей. Они были забросаны свежей землею. Могилу раскопали. Это были рабочие с разных заводов и какие-то неизвестные, очевидно нездешние, люди. Ласточкина среди них не было.

Наконец, через связь разведки с некоторыми офицерами деникинской контрразведки стало известно: Ласточкина не убили, он арестован. Но о судьбе его деникинская контрразведка ничего не знала.

Итак, Ласточкин был в руках французской контрразведки.

Подпольщики, томившиеся в подвалах французской контрразведки, через подпольный Красный Крест сумели передать, что там Ласточкина тоже нет.

Тогда стало ясно, что Ласточкина отвезли на французское судно. Но на какое именно? Который из кораблей эскадры интервентов стал плавучей тюрьмой для руководителя восстания?

Добыть сведения с французских кораблей было теперь невозможно: после расстрела Иностранной коллегии и ареста многих руководителей судовых комитетов связь с кораблями эскадры оборвалась. Среди других был арестован и представитель центра восстания на французском флоте комендор Мишель с линкора «Франс», встречавшийся с Ласточкиным. Вероятно, Мишеля предал кто-то из арестованных французских матросов или его выследили во время встречи с Ласточкиным в кабачке «Не рыдай». Разведка Ревкома установила, что комендор линкора «Франс» находится под арестом на линкоре «Жан Бар», флагманском корабле эскадры. В связи с неудачами на фронте и наступлением на Одессу партизанских отрядов и частей Красной Армии на этом линкоре недавно прибыл из Константинополя в Одессу сам главнокомандующий армий Антанты на Востоке, генерал Франшэ д’Эсперэ.

Александр Столяров созвал Ревком в задней комнате ателье на Ришельевской.

Что делать?

В эту минуту над дверью в кабинет главного закройщика звякнул колокольчик. Это означало, что в ателье зашел с улицы неизвестный человек — и надо быть начеку.

Все замолчали, глядя на дверь.

В салоне ателье стоял солдат. На плечах у него были погоны с нашивками унтер-офицера.

— Что вам? — поинтересовался старший мастер.

Солдат с минуту осматривался. В салоне был старший мастер и три девушки — «закройщицы». Это была линия охранения.

— Ателье закрыто на ремонт, — поспешил сообщить старший мастер. — Приема заказов нет.

Солдат глубоко вздохнул, словно собирался с силами для решительного поступка, и сказал:

— У меня записка…

— От кого записка? — равнодушно спросил старший мастер. Было ясно, что солдат пришел с запиской от офицера, чтобы получить готовый заказ.

— Солдат — он был грузин — испытующе посмотрел на мастера из-под густых черных бровей своими живыми и горячими глазами.

— Записка от… Ласточкина.

Несколько секунд в салоне стояла тишина — такая глубокая и напряженная, что эти короткие секунды показались всем долгим часом. Сомнений не было: конспиративная квартира провалилась, с фиктивной запиской от Ласточкина пришел шпик контрразведки.

Старший мастер стоял прямо перед солдатом, девушки продвигались к двери, чтобы подойти к нему сзади и…

Солдат бросил записку на стол.

— Вы проверьте почерк… Вы знаете его почерк?

Девушки бросились на солдата, быстро скрутили ему назад руки. Старший мастер засунул в рот ему кляп.

В записке, написанной действительно рукой Ласточкина, сообщалось, что он находится на транспорте № 4, который стоит против Андросовского мола под волнорезом. Ласточкин писал, что освободить его можно с помощью солдата, который передаст эту записку…

В задней комнате ателье солдату немедленно был учинен допрос под дулами пистолетов.

Солдат сказал:

— Я — Вано. Я — конвойный на тюремном транспорте. В конвое мальгаши, которые не знают ни слова ни на каком языке, кроме своего, и несколько белых унтер-офицеров. Я тоже белый унтер-офицер. Меня мобилизовали. На вахте сейчас мой напарник. А обо мне думают, что я сплю на транспорте в кубрике. Однако со сменою мальгашей, за рюмку водки, я незаметно вышел на шлюпке к молу. Ласточкин дал мне записку и велел принести ее в ателье «Джентльмен» и отдать старшему мастеру.

— Вы знаете, что в записке?

— Знаю: освободить Ласточкина и что я в этом помогу.

— Почему вы хотите помочь освободить Ласточкина?

— Это сильный человек, замечательный! — ответил солдат. — И все вы сильные люди, замечательные. Вы — большевики. Я — не большевик. А может, я и большевик. Мою Грузию терзают. Вашу Украину терзают. Буржуи терзают все народы. Я не буржуй. Я пролетарий. Я работаю на винограднике князя Микладзе. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!

Солдат вдруг схватился за погоны и содрал их одним рывком. Потом швырнул на землю и стал топтать.

— Можете расстрелять меня, если не верите! — крикнул он в бешенстве.

Но так же быстро, как вспыхнул, он и успокоился.

— Ласточкин так и сказал мне: «Вано, тебе не поверят сразу, тебя начнут проверять, но так надо, Вано. Никому нельзя доверяться без оглядки».

Солдат-грузин был горячего характера, и искренность звучала в его словах. Однако… можно ли ему верить?

Солдата спросили, кого из грузин, имеющих связь с подпольем, он знает. Он не знал никого. Не знал вообще, что в подполье есть грузины, не знал даже, что такое подполье.

Вдруг Вано обратился к Гале:

— Тебя, девушка, зовут Галя. Ласточкин мне сказал: «Вано, может быть, ты встретишь там девушку по имени Галя. Она поверит тебе, если ты скажешь ей: «Галя, поверь Вано во имя памяти погибшего Жака…»

— Господи! — вскрикнула Галя. — Товарищи! Я ему верю…

В это время в комнату вошел старший мастер. Вид у него был растерянный.

— Товарищи, в салоне… Григорий Иванович. Он не должен быть сейчас в Одессе.

Но дверь уже открылась, и, легко отстранив девушек с пистолетами в руках, в комнату вошел Котовский в форме французского офицера.

— Григорий?

Но Котовский смотрел только на солдата с сорванными погонами, стоявшего под дулами пистолетов:

— Кто это?

Вано сорвался с места и, побледнев, вытянулся перед французским офицером.

— Григорий Иванович! — воскликнула Галя. — Почему вы здесь?

— Что случилось, Григорий? — спросил и Александр Столяров.

— Нашли? Жив? Освободили? — одним духом выпалил Котовский.

Лицо его как-то заострилось, весь он был собранный, сосредоточенный. Для него в эту минуту существовало только одно, и это руководило всеми его поступками.

Вдруг Вано широко улыбнулся.

— Ты не французский офицер! Ты Григорий Иванович! Ты беспокоишься о Ласточкине. А Ласточкин беспокоится о тебе; он кричит на всю тюрьму: «Григорий Иванович!» — чтобы проверить, нет ли и тебя в какой-нибудь каюте.

Вано пришлось еще раз рассказать все сначала.

Котовский внимательно его выслушал, прочитал записку Ласточкина и повеселел.

— Кацо! Все правильно! Ты тоже замечательный человек! — Он хлопнул Вано по плечу.

Затем Котовский сказал девушкам:

— Пришейте ему погоны. Мы пойдем с ним сейчас на транспорт номер четыре.

Но Александр Столяров прежде всего хотел получить от Котовского объяснения — почему он не на месте, в партизанском отряде, где должен ждать приказа о выступлении, а здесь?

— Можете меня судить и расстрелять, — сказал Котовский, — но Николай в беде, и я прискакал его выручать. Командиром отряда остался Жила — прекрасный командир; отряд выступит через пять минут после получения приказа.

— Почему ты во французской форме?

На этот вопрос Котовский сначала только отмахнулся, но по требованию Столярова вынужден был дать объяснение.

От Маяков до Одессы Котовский в форме ротмистра полка «черных гусар» проскакал беспрепятственно — сквозь все заставы, между всеми пикетами. В Одессе он решил не останавливаться на даче Тодорова, так как дача эта находилась далеко от центра города, а ему дорога была каждая минута. И он прискакал прямо на Базарную — на свою явку к доктору Скоропостижному. Он хотел прежде всего узнать у Власа Власовича, не передавали ли для него какие-либо указания от Ревкома.

На Базарной, 36-А, Котовский соскочил со своего вороного, накинул повод на штакет и позвонил. Дверь долго не открывалась. Не слышно было и старческого шлепанья опорками по ступенькам. И вдруг дверь широко распахнулась, но вместо Власа Власовича стояли перед ним с пистолетами в руках два контрразведчика.

Раздумывать было некогда. Обеими руками наотмашь ударил их Котовский по лицу. Контрразведчики полетели в разные стороны, а Котовский, захлопнув дверь, вскочил на коня и помчался по улице прочь. Он уже заворачивал за угол, когда от дома номер тридцать шесть А прогремело несколько выстрелов.

Он промчался квартал, снова повернул, еще квартал, еще раз повернул — контрразведчики остались далеко позади. Но на углу Александровской какой-то человек — то ли патруль, то ли просто случайно проходивший здесь офицер — поднял стрельбу. Котовский помчался по Полицейской. На углу Греческой его снова встретили выстрелы. Тогда он понял, что по городу на коне не прорваться. На Греческой площади он оставил коня и проскользнул проходными дворами через Красный переулок на Екатерининскую. Его малиновые галифе и черный френч «черного гусара», видимо обратили на себя внимание, и первое, что надо было сейчас сделать, — это изменить внешний вид. Внешний вид Котовский всегда менял в костюмерной оперного театра: костюмер и гример оперы были его верными людьми. С Екатерининской на Ришельевскую — и Григорий Иванович был перед театром.

В оперном театре, несмотря на то, что был день, шел спектакль: в связи с тем, что город находился в блокаде, спектакли начинались утром и кончались к обеду.

Котовский вошел в театр прямо через центральный вход. Контролер потребовал билет, но ротмистр полка «черных гусар», видно, порядочно выпил. Он обругал контролера, оттолкнул его и сразу затерялся в толпе.

Из вестибюля Котовский прошел за кулисы, в костюмерную.

Костюмеру, который давно уже не видел Григория Ивановича и обрадовался его появлению, он сказал коротко: «Полундра! Немедленно прятаться!»

В это время раздался звонок — антракт кончился, должно было начаться действие.

Прозвонил второй звонок, и занятые в действии артисты и статисты собрались за кулисами, ожидая своего выхода на сцену. Среди статистов — в балахоне, напоминающем греческий хитон, с длинной белой бородой — стоял и Григорий Иванович Котовский. Под балахоном в каждом кармане малиновых галифе лежали гранаты-лимонки…

Когда ударил гонг и статисты по знаку сценариуса шумной толпой двинулись на сцену, за ними вышел и старик с седой бородой и в балахоне. Старик делал то же самое, что и все: переходил с места на место, вздымал вверх руки, посылал на чью-то голову проклятья, а потом подтягивал партии теноров.

Посреди действия в зал неожиданно дали свет. Занавес опустили, и между рядами кресел замелькали контрразведчики. Контрразведчики искали офицера в черном френче и малиновых галифе. Они сразу обнаружили четырех «черных гусар» в черных френчах и малиновых галифе и, вполне довольные таким успехом, покинули театр. Занавес снова подняли, и действие продолжалось. Григорию Ивановичу пришлось еще два раза петь в хоре, а потом, стараясь производить как можно больше шуму, мчаться за кулисы, так как на сцену выбежали какие-то другие статисты с копьями и мечами и от них все бросились врассыпную.

В костюмерной для старика в хитоне был уже приготовлен костюм французского офицера — не оперный, а вполне современный, тот самый, который и сейчас был на Котовском. Гранаты-лимонки тоже были при нем, на всякий случай он переложил их из карманов малиновых галифе.

Вот и все. Не утруждаясь получением гонорара за участие в спектакле, Григорий Иванович вышел из театра и поспешил в ателье на Ришельевскую, рассчитывая встретить там кого-нибудь из товарищей. Эта явка была ему давно известна от самого Ласточкина…

Григорий Иванович окинул всех взглядом и сказал:

— Отряд выступит, как только получит приказ, и командовать им буду я. А сейчас, товарищи, не будем терять время. Я верю Вано! Давайте разработаем план освобождения Николая.

— Что ж, — сказал Столяров, — давайте. Но с этой минуты явка в «Джентльмене» закрывается, ее надо считать проваленной.

5

Через час с тральщика «Васильев», стоявшего у Потаповского мола, спустили на воду шлюпку. В шлюпке отправлялась на прогулку веселая компания морячков. Наигрывала гармоника, тарахтел бубен, пробовали даже танцевать на вогнутом днище шлюпки. Весла легли на воду, и шлюпка начала пьяно вихлять по Практической гавани.

Морячки справляли свадьбу своего братана.

Жених — матрос Шурка Понедилок — был пьян «в дым». Он все порывался выпрыгнуть за борт, скандалил, кричал, что не хочет жениться и оженили его насильно родители. Матросы — и русские и французы, что шатались по Андросовскому и Потаповскому молам, — собрались у причалов и надрывали животы от смеха. В шлюпке сидела и молодая — в свадебной фате с восковым флердоранжем. Она тоже подвыпила и все обнимала своего суженого, повизгивая тоненьким, пьяным голоском. «Молодая» была Галя. Посаженый отец — старый рыбак в широкополой зюйдвестке на голове. Он, очевидно, тоже опрокинул не одну чарку, но держался крепче других и, успокаивая жениха с невестой, внимательно поглядывал по сторонам.

Шлюпка описала несколько кругов по Практической гавани, наталкиваясь на баркасы и боты, и чуть не опрокинулась, попав под катер. Затем свадебной компании стало тесно в гавани, и, огибая Потаповский мол, шлюпка двинулась вдоль Военного мола к волнорезу.

Огромный речной транспорт, стоявший под волнорезом, привлек внимание пьяной компании. Сначала шлюпка сделала около транспорта круг, словно отдавала морской салют судну, с которым повстречалась в открытом море, на далеких морских путях. Потом рулевой спьяну упустил руль, и шлюпка ткнулась носом в транспорт. Черные французские солдаты столпились на палубе и покатывались со смеху, наблюдая веселую компанию на воде. Но из люков появились деникинские солдаты и начали гнать шлюпку прочь.

Между матросами на шлюпке и деникинскими солдатами на борту транспорта сразу же возникла язвительная перебранка, как всегда между моряками и пехтурой. Пехотинцы кричали матросам: «Гнилая снасть!», «Шаланда с кашей!» Морячки дружно отвечали: «Пехтура несчастная!», «Сухопутная вошь!» — и уснащали свою речь крепкими трехэтажными матросскими словечками, не забывая напомнить о боге Саваофе и сорока бочках апостолов.

Шлюпка болталась у борта транспорта — пьяненькие гребцы никак не могли оторваться от посудины. Они чертыхались и орали, что их затягивает волной под эту плавучую могилу. А посаженый отец, старый рыбак в зюйдвестке, наигрывал на скрипке молдаванскую «дойну».

Звали посаженого отца, очевидно, Николаем, потому что все гуляки раз за разом кричали ему на всю бухту:

— А ну, вшкварь, Николай! А ну, Николай, дай себя знать!..

И вот за толстым стеклом одного из иллюминаторов появилось лицо.

Галя первая заметила его и схватила за руку Григория Ивановича, посаженого отца.

Да, это был, бесспорно, Ласточкин!

Шлюпка снова ткнулась носом в борт транспорта под самым иллюминатором — чертова волна затягивала утлую посудину под высокий борт, — и, проклиная всю плоскодонную «посуду» на всех морях, матросы долго втолковывали безмозглой пехтуре на борту, что именно потому и тянет шлюпку под борт, что у речного транспорта дно плоское и волна засасывает под него. Григорий Иванович тем временем внимательно присматривался к расположению трапов и сходней, прикидывал на глаз расстояние между палубными надстройками с точки зрения возможности проникновения незаметным образом с воды. А Ласточкин — сначала при помощи мимики, а затем сигнализируя рукой по азбуке Морзе — успел сообщить: «Учиняют допрос… Буду тянуть… На транспорте еще фельдшер… держится… Освобождайте обоих… Когда восстание?»

«Невеста» затянула: «У середу вранци конопельки брала…»

Ласточкин радостно закивал. Среда приходилась на третье апреля. Оставалось еще пять дней.

Однако часовым на транспорте уже надоело потешаться над пьяными моряками, и они начали стрелять по воде вокруг шлюпки.

Тогда, обещая пустить им из носа кровь, как только они, пехтура несчастная, сойдут на берег, матросы оторвались все-таки от транспорта и загребли прочь.

Их пьяные песни еще долго долетали до транспорта. Репертуар свадебных гуляк был неисчерпаем. Пели: «Солнце нызенько, вечир блызенько, выйды до мене, мое серденько…» — Ласточкин должен был понять, что освобождать его будут после захода солнца, вечером. Пели: «Нич яка, господы, мисячна, зоряна, выдно, хоч голки збирай», — ночи стояли лунные, и выбраться из порта надо было обязательно до того, как взойдет луна.

6

Счастливый сидел Ласточкин в своей тюремной каюте — счастливый, несмотря на жуткую боль, пронизывающую все его тело.

Итак, все хорошо: восстание не откладывается, товарищи действуют активно, в работе принимает участие Григорий Иванович — и даже сам помогает освобождать его и Власа Власовича… Тут Ласточкин неодобрительно покачал головой: Котовскому-то следовало бы находиться со своим отрядом, а не здесь. Зачем его вызвали сюда товарищи?..

Ласточкин сидел на табуретке, заменявшей ему стол, подобрав под себя ноги, так как старый, гнилой транспорт, видно, после шторма дал течь в корме: в каюте вода стояла почти по колено. В центральной части корабля, в каюте, где его допрашивали, воды не было. По крайней мере во время второго допроса.

На второй допрос — прошлой ночью — генералы уже не явились. Вполне понятно: разве самим генералам заниматься черным делом? Для этого есть специальные палачи. И, кроме того, как узнал Ласточкин от Вано, — в Одессу снова прибыл главнокомандующий вооруженных сил Антанты на Востоке генерал Франшэ д’Эсперэ — и генералы, разумеется, получают сейчас нахлобучку от высшего командования за позорное положение на одесском участке фронта. Бои идут теперь за семьдесят, а то и за пятьдесят километров от Одессы. Где уж тут генералам допрашивать заключенных…

Второй допрос производил специалист, полковник французской полиции Бенуа. Присутствовал при допросе только американский дипломат Риггс. На этот раз Риггс был в форме американского полковника.

Допрос был учинен со знанием дела.

Когда Ласточкина ввели в каюту, Риггс сидел в кресле, а полковник Бенуа, заложив за спину руки, в которых мелко дрожал тонкий стек, ходил по тесной каюте от стенки к стенке. В каюте стояло еще только одно кресло — для полковника Бенуа. Остальные были вынесены. В углу стояла табуретка, и на ней что-то лежало, но что именно — различить было невозможно, потому что сверху был наброшен старый джутовый мешок.

Когда Ласточкин переступил порог, полковник Бенуа остановился. Он повел своим утиным носом навстречу Ласточкину, словно вынюхивал, какова будет пожива, сверкнул своими бесцветными, но пронизывающими глазами и сказал:

— Итак, вы все обдумали, и мы не будем задерживаться? Стенографистку!

Конвойный вышел. Ласточкин стоял у порога. Риггс поглядывал на него, молча попыхивая сигареткой.

Дверь снова открылась, и в каюту вошла рыжая девица с блокнотом в руке. Ласточкин никогда раньше не видел Евы Блюм, но по рассказам Гали и Славка сразу узнал контрразведчицу. Так вот она какая!

Ева села в свободное кресло, положила блокнот на колени и вынула из кармана тужурки карандаш. Она тоже была в полной форме американского офицера.

Бенуа сказал так, словно это он проводил первый допрос Ласточкина:

— Итак, первым был поставлен вопрос о фамилиях членов большевистского областкома и Ревкома. Записывайте, мисс Ева. Прошу!

В общем молчании прошла минута. Бенуа ходил взад и вперед от стенки к стенке. Он ходил быстро, а каюта в ширину была не более пяти шагов — и полковник полиции был похож на хищника в клетке.

Ласточкин сказал:

— Не мелькайте перед глазами, вы мешаете мне сосредоточиться.

Бенуа с удивлением взглянул на него, но ходить не перестал.

Ева усмехнулась уголком рта.

Риггс хмыкнул себе под нос.

— Полковник, — лениво промолвил он, — действительно не мелькайте. Вы еще не знаете, с кем имеете дело. Нет никакого резона затягивать!

— О! О! — воскликнул Бенуа. — Я и не собираюсь затягивать.

Он резко остановился перед Ласточкиным, быстро выдернул из-за спины руку и стегнул Ласточкина по лицу своим тонким стеком.

На одно мгновение Ласточкину показалось, что он уже мертв. Он не почувствовал даже боли — все вспыхнуло в нем, все завихрилось вокруг: Бенуа, Риггс, Ева, каюта. Он расслышал голос Бенуа, который визгливо прокричал:

— А теперь, мисс, прошу вас, пишите.

Ласточкин весь сжался, собрался в комок и вдруг выпрямился, сделав бросок вперед, и изо всех сил кулаком снизу ударил полковника Бенуа в подбородок. Ласточкин еще в молодости овладел в совершенстве приемами бокса.

Полковник Бенуа звонко щелкнул зубами, взвизгнул, как поросенок, и шлепнулся навзничь. Удар был таким сильным и неожиданным, что полковник полиции, безусловно, отдал бы душу своему католическому богу, если б ударился затылком о пол. Но на его счастье каюта была тесная, и он упал головой как раз на колени Евы.

Ева ахнула. Риггс что-то крикнул. Двое мальгашей вбежали в каюту и схватили Ласточкина.

— Связать! — приказал Риггс.

Ласточкину немедленно скрутили руки за спиной.

Полковник Бенуа, дико и бессмысленно вращая глазами, сидел на полу. Он склонил голову к Евиным коленям, из уголка его рта стекала струйка крови — он прикусил себе язык и был, очевидно, не совсем в сознании. А Риггс в своем кресле захлебывался от хохота.

— Блестящий удар! — вопил он. — На ринг! Ласточкин, в весе мухи вы будете чемпионом! Нет, правда, меняйте профессию революционера на славу чемпиона! Я согласен быть вашим импрессарио…

Ева брезгливо отодвинула со своих колен голову жандарма и опустила Бенуа на пол.

— Воды! — крикнула она.

Черный мальгаш, растерянно хлопая глазами, прибежал с огромным конической формы корабельным ведром.

Ева подняла ведро и опрокинула на голову распростертого полковника полиции. Полковник захныкал, захлебываясь.

Ласточкин стоял пошатываясь, весь напряженный, подавшись всем корпусом вперед, — как будто и сейчас, со скрученными за спиной руками, готовился к прыжку.

Ева взглянула на него искоса и вдруг забеспокоилась:

— Ноги! Свяжите ему ноги!

Ласточкина бросили на пол и связали ноги.

Под Ласточкина текла вода, весь пол каюты был залит. У другой стены лежал полковник Бенуа, и Ева делала ему искусственное дыхание.

Риггс позвал мальгашей и приказал им отнести полковника в другую каюту, чтобы он отлежался, и вызвать с берега врача.

Затем Риггс обратился к Ласточкину:

— Что ж, и в самом деле не будем терять времени. Полковник Бенуа вышел из строя, но, я думаю, мы договоримся и без него. Итак, Ласточкин, ваш ответ?

Ласточкин молчал.

Подождав, Риггс спросил:

— Говорите сразу — будете отвечать или нет? И пойдем дальше.

Тогда Ласточкин сказал:

— В таком положении я говорить не буду.

— Ева, — вздохнул Риггс, — придется тебе…

Рыжая девица буркнула что-то и поднялась. Она подошла к табуретке и сбросила мешок, который ее прикрывал. Взглянув туда, Ласточкин увидел спиртовку, щипцы для завивки волос и длинные шпильки, которыми дамы-модницы прикалывают шляпки. Это было похоже на дамский туалетный столик. Риггс тоже кинул взгляд на табурет и поморщился.

— Ты не могла подобрать что-нибудь путное?

Она сердито проворчала:

— Вы потащили меня сюда неожиданно. Я захватила, что было под рукой. — Она усмехнулась уголком рта. — А к тому же это ничем не хуже всего другого…

Она чиркнула спичку и зажгла спиртовку.

Риггс обернулся к Ласточкину.

— Ну, Ласточкин, — спросил он, улыбаясь, — так будете отвечать?

— Нет!

7

Для освобождения Ласточкина и фельдшера Власа Власовича был принят план, предложенный Александром Столяровым.

Только сгустятся сумерки, перед тем как для очередного ночного допроса причалит к транспорту катер с Риггсом и Бенуа, Вано убьет мальгаша, стоящего на часах во втором коридоре, выведет Ласточкина с фельдшером и незаметно спустится с ними в заранее приготовленный ялик у борта транспорта. Пулеметы дружины Морского райкома, установленные на причале Потаповского мола, должны все время держать транспорт на прицеле; их можно незаметно установить между ящиками, приготовленными для погрузки, в том участке мола, который загибает к эллингам. Огонь открывать лишь в том случае, если на транспорте поднимут тревогу: тогда взять палубу под обстрел. Ялик тем временем пристанет к эллингам, где его будут поджидать дружинники.

Командовать пулеметчиками брался Шурка Понедилок, охрану на эллингах с частью дружины Старостина обеспечивал Котовский.

Остальные дружинники этого отряда должны были расположиться на противоположной стороне — на причалах Карантинной гавани. Если пулеметы с Потаповского мола откроют огонь, с причалов Карантинной гавани тоже надо открыть огонь — вслепую, только для виду, чтобы отвлечь внимание на себя. Отходить дружинникам — за Карантинный мол, на Ланжероновские причалы, в сторону Отрадненского входа в катакомбы. Группа бойцов, залегших на высоком берегу за оградой санатория, прикроет отход дружинников, забросав берег гранатами.

Охрану на эллингах организовать было проще: в нее вошли дружинники, на эллингах и работавшие. После окончания рабочего дня они просто спрячутся на своих рабочих местах, где у них заранее припасено оружие.

Когда начнет темнеть, часовой у ворот, тоже дружинник отряда, впустит на территорию порта Котовского, которому поручено руководство всей операцией…

Григорий Иванович пробыл день в Ботаническом парке, скрываясь в оранжереях профессора Панфилова, и двинулся в путь еще засветло. Идти с Малого Фонтана было довольно далеко, а добраться к порту нужно было до комендантского часа.

На этот раз Григорий Иванович был не загримирован. Маски помещика Золотарева, грузчика Григория, негоцианта Берковича могли быть уже раскрыты, как и доктора Скоропостижного. Чем принимать еще какую-нибудь новую внешность, не лучше ли замаскироваться… под самого себя? Котовский рассуждал так: таким, какой он есть в действительности, Одесса периода французской оккупации его не видела; с прошлого года, со времени немецкой оккупации, он ни разу не появлялся на улице без маскарада.

Людей на улицах было немного: еще полчаса, и пробьет семь, после семи по каждому, кто выйдет из дома, патруль откроет огонь, — и люди уже заранее прятались по своим углам. Только отдельные прохожие или французские и деникинские офицеры, имеющие в карманах ночные пропуска, ходили спокойно, не спеша.

Григорий Иванович не пошел Николаевским бульваром — здесь проживало все начальство, — а свернул в Театральный переулок. По Екатерининской, проходным двором за зданием контрразведки, Сабанеевским переулком и Военным спуском он рассчитывал выйти на Приморскую, к эллингам.

В Театральном переулке из подъезда «Театральных номеров» вышла какая-то дама. Спрятав ключ в ридикюль, она, о чем-то задумавшись, постояла минутку на ступеньках, потом, глядя себе под ноги, медленно пошла навстречу Григорию Ивановичу. Григорий Иванович шагнул в сторону, чтобы разминуться. Дама подняла глаза и окинула безразличным взглядом того, кто давал ей дорогу. Григорий Иванович торопился и даже не взглянул на даму. Но дама неожиданно вскрикнула и как раз в ту секунду, когда Григорий Иванович поравнялся с ней, схватила его за руку. Григорий Иванович остановился и посмотрел на женщину. Память у него на лица была чудесная. Он сразу узнал: перед ним стояла с расширенными от удивления и ужаса глазами актриса Вера Холодная.

О том, что Вера Холодная — бывает у Энно, Котовский догадывался, хотя наверняка не знал этого. Да, он видел ее — своею среди присутствующих, когда под маской помещика Золотарева был на рауте у генерала д’Ансельма…

«Кто она — сознательная, продажная прислужница контрреволюции или заблудшая, неискушенная в политике, но честная интеллигентка, очутившаяся в стане врагов?»

В эту минуту актриса взволнованно воскликнула:

— Вы — Котовский… Я вас сразу… узнала…

Узнала! Да, она могла узнать. На даче у писателя Тодорова на станции Ковалевского в семнадцатом году они встречались не раз, даже катались как-то на лодке и купались в море: был организован пикник в честь экспроприатора Котовского, освобожденного революцией из тюрьмы после осуждения его на смертную казнь. Котовский уезжал добровольцем на фронт, и либеральная интеллигенция устраивала ему проводы…

Котовский даже не повернул головы, не взглянул на актрису, не ответил на ее вопрос — и продолжал идти дальше. Он даже не выдернул руку: Вера Холодная сама выпустила руку Котовского, но продолжала идти рядом с ним.

Котовский глядел перед собой: до Екатерининской оставалось шагов сорок, а там — либо влево в проходной двор, либо… вправо за угол — прямо к зданию контрразведки…

Вера Холодная шла рядом, нога в ногу с Котовским и, запинаясь, быстро говорила:

— Котовский!.. Вы можете верить или не верить мне… Но вас ищут все контрразведки… Все ваши маски известны… — Вдруг она взволнованно рассмеялась. — Какой вы чудесный актер! Даже я не узнала вас под видом помещика Золотарева на рауте. — Она снова заговорила быстро, еще быстрее, чем раньше: — Бегите… Немедленно! Куда вы… За углом контрразведка…

Котовский шел молча, не поворачивая к ней головы, не глядя на нее.

Собственно говоря, он и сам еще не знал, как быть дальше, что делать? Может, это провокация? Может — искренне? У него не было времени над этим раздумывать. Он просто шел туда, куда ему надо было идти. Одна мысль владела им: нужно спасать Ласточкина, и он должен быть на месте, за любую цену — на месте!

До угла оставалось несколько шагов. На углу уже стоял ночной патруль, а правее — шагах в тридцати — была контрразведка. Около контрразведки, наверное, собралось сейчас немало офицерни…

Вера Холодная вдруг заплакала.

Закусив губу, она прошептала:

— Бегите! Глупый! Проклятый, назад…

Котовский взял ее под руку и сказал:

— Сейчас же перестаньте плакать! С веселым лицом вы проведете меня мимо всех офицеров и контрразведчиков. Ну, мужайтесь!..

В это время они вышли на угол Екатерининской. Котовский, близко склонясь к своей даме и что-то шепча ей на ухо, завихлял какой-то танцующей походкой подгулявшего ловеласа.

Дама была одета с парижским шиком, шляпка на ней — по последней моде — огромные поля ее свисали чуть ли не до плеч, и лицо кавалера пряталось под роскошным головным убором его дамы.

Офицеры, стоявшие на углу, расступились: кто в Одессе не знал звезды экрана — Веры Холодной?

Актриса хотела повернуть влево — подальше от страшного здания контрразведки, но Котовский крепко прижал ее руку и повернул вправо — прямо к контрразведке.

Кавалер еще ближе склонился к даме — он почти весь нырнул под ее шикарную шляпу и рассказывал, видно, что-то чрезвычайно интересное, смешное, так как дама прямо заходилась от смеха.

Они поравнялись со зданием деникинской контрразведки — здесь у подъезда столпилось не менее полсотни офицеров-контрразведчиков: спускалась ночь, наступал комендантский час, и офицеры-контрразведчики готовились в ночные пикеты — ловить большевиков, хватать в темноте кого попало и тут же расстреливать «при попытке к бегству». Звезду экрана, актрису Веру Холодную, узнали и здесь. Даже шепот пробежал: «Вера Холодная»… «Вера Холодная»… — Офицеры вежливо посторонились, пропуская актрису и с завистью поглядывая на ее кавалера: не каждому выпадет счастье вот так прогуливаться с известной красавицей под ручку, так близко склоняясь к ее роскошному плечу… Нашелся и знакомый. Рад похвастаться своим высоким знакомством перед товарищами, он лихо откозырял и, звякнув шпорами, посоветовал:

— Торопитесь, Вера Викентьевна! Еще десять минут — и комендантский обход! А впрочем, — любезно улыбнулся он, — вас, конечно, это не касается…

Актриса помахала ему перчаткой, не останавливаясь. Она была занята: в это время ее кавалер как раз рассказывал что-то такое пикантное, что она даже закашлялась от смеха.

Затем они миновали и французскую контрразведку. Перед зданием также стояли офицеры, а на мостовой выстроился взвод черных зуавов. Офицеры галантно посторонились: актрису Веру Холодную знали и они; разве это не ее они то и дело встречали среди чинов французской армии, у консула Энно, даже у самого генерала д’Ансельма?

Они молча вышли к Сабанеевскому переулку. Котовский остановился и опустил руку актрисы.

— Спасибо… — поблагодарил Котовский.

Он взглянул на Веру Холодную. Та глядела на него — слезы бежали по ее лицу, смывая пудру со щек и черную сурьму с ресниц.

— Я уезжаю, Котовский… Во Францию… — быстро прошептала она. — Я не могу здесь… Потому, что — трусиха и… наверно… — она всхлипнула совсем по-детски и быстро добавила: — Но вот сейчас я увидела вас, такого смелого, такого… целеустремленного, и поняла, что это не просто ваша личная храбрость. Это… это сила служения какой-то великой идее. Мне эта идея неизвестна. Прощайте, Котовский! Я выезжаю через два-три дня, виза будет завтра. Больше не могу здесь!.. Ласточкина выследили и продали Ройтман и Япончик…

— Уезжайте! — сказал Котовский. Потом добавил: — Но если не поедете, не беспокойтесь… разберемся… Спасибо вам…

Когда Котовский вышел на территорию эллингов Ропита, все были уже на своих местах. Уже совсем стемнело, через полчаса-час надо было начинать операцию. На море ложился туман, и это было очень кстати: под покровом тумана ялику легче будет незаметно пройти расстояние от волнореза до угла Потаповского мола, за котором начинается гавань верфи.

Котовский поднялся на какую-то высокую постройку над стапелями, на верхнюю площадку. Отсюда — через мол — был виден волнорез и вблизи него транспорт номер четыре. Туман уже окутал морскую даль, но здесь, в бухте, он был негустой. Сквозь легкую кисею тумана, сквозь ночной сумрак, который сгущался каждую минуту, Котовский еще ясно различал над водой темный контур транспорта. На носу и на корме судна горели огни сигнальных фонарей.

Что там, на транспорте? Как Вано? Посчастливится ли ему? Успеет ли Вано вывести заключенных, спустить их в ялик и отплыть хотя бы на сто — двести метров до того, как прибудут на катер палачи для очередного допроса?..

8

Очередной допрос начался еще днем.

Ласточкина приволокли в каюту и бросили на пол перед Риггсом, Евой и Бенуа.

Бенуа уже пришел в себя, у него только все еще болела челюсть. Ласточкин метким ударом вывихнул челюсть полковнику полиции, и ее пришлось вправлять с помощью хирурга. Кроме того, у Бенуа изменился голос — удар раскрошил вставные зубы, и теперь полковник шамкал беззубым ртом.

— Огня! — зловеще прошамкал он, как только Ласточкина швырнули в каюту.

В помощь Еве встали два мальгаша. Они притащили жаровню и железо.

Ласточкин лежал в луже на полу. Все тело его горело, все тело пронизывала нестерпимая боль, как от тысячи ран. Все его тело с ног до головы десятки, а может, и сотни раз, было проколото раскаленными на огне острыми шпильками Евы.

— Ну, — поинтересовался Риггс, — как ваше самочувствие?

Ласточкин не ответил.

— Фамилии и адреса?

Ласточкин молчал.

Риггс вздохнул.

Бенуа ткнул Ласточкина сапогом.

— Начинайте! — зашипел он.

9

К девяти наступила черная ночь — в двух шагах ничего не было видно. Только два огонька — на носу и на корме транспорта — едва просвечивали сквозь туман. Над заснувшим темным морем стояла тишина, раздавались лишь легкие всплески прибоя о камни мола да слышно было, как на Большом рейде отбивают склянки на французских и английских кораблях. Но в гаванях ничто не подавало признаков жизни: с наступлением темноты гавани замирали до рассвета.

Котовский спустился со своего наблюдательного пункта и пробрался в конец мола, прикрывавшего вход в Ропитовскую гавань. Он все прислушивался; он хотел, он должен был услышать всплеск весел или поскрипывание уключин.

За кучами железного лома на откосах эллинга всюду лежали бойцы, сжимая в руках маузеры, наганы, гранаты. За стеной Потаповского мола среди мешков под брезентами притаились пулеметчики. Все были готовы встретить врага, если враг сунется сюда и завяжет бой.

Однако прежде всего надо было, чтоб плеснула вода под веслами или заскрипели уключины…

Но на море было тихо.

Тихо было в девять часов и в десять…

Далеко — за четырьмя гаванями, у изгиба Карантинного мола, за камнями и у железнодорожного полотна — также лежали бойцы. Они тоже напряженно вслушивались и вглядывались вдаль. Им не видно было транспорта, стоявшего у волнореза, и они не могли услышать отсюда ни всплеска весел, ни скрипа уключин. Но они и хотели ничего не услышать. Они хотели, чтоб было все тихо до той поры, как взойдет луна… Но если бы там, за тремя молами и четырьмя гаванями, неожиданно возникла перестрелка, они готовы были немедленно же поднять отчаянную стрельбу здесь, чтобы отвлечь внимание на себя.

Но тихо было за тремя молами и четырьмя гаванями.

Тихо было и в десять и в одиннадцать часов.

Итак, все проходит благополучно?

Дальше, за Ланжероном, на высоком обрыве, под кирпичной стеной санатория, лежала еще одна группа бойцов. Отсюда, с горы, туман казался еще гуще, а море еще чернее, чем это было на самом деле. Бойцы вообще ничего не видели; перед ними была лишь черпая пелена моря, темная завеса тумана над ним, и вверху чуть светлел ночной небосвод.

Бойцы были бы рады ничего не увидеть и не услышать, потому что это означало бы, что операция проходит хорошо и все кончится благополучно.

И они радовались, что стояла тишина в Карантинной гавани, что тихо было и дальше, за молами и гаванями, до самой верфи за Андросовским молом. Потому что это свидетельствовало об успехе операции…

Но бойцы под стеною санатория по-прежнему были наготове. И они готовы были лежать здесь до рассвета: лишь утром узнают они, действительно ли все закончилось благополучно и Николай Ласточкин освобожден из плавучей тюрьмы…

После одиннадцати туман над морем на востоке посветлел, светлое пятно увеличивалось и становилось более четким: из-за горизонта приближался свет.

Свет приближался, и приближался так быстро, что казалось — луна бежит с другой стороны земного шара, спеша во всю мочь, глотая расстояние и пробиваясь сквозь туман. Не прошло и трех минут с тех пор, как светлое пятно в тумане над морем было чуть приметным и казалось призрачным, а уже рассеянный свет обнял чуть ли не четверть небосвода, серебря туман. С моря повеял ветерок, набежала на берег первая длинная волна, и туман сразу заметно поредел, будто таял. Светлое пятно уменьшилось, но засветилось ярче, а там, над самым морем, откуда должна была появиться луна, горизонт заалел. Еще несколько секунд — и словно заполыхали за горизонтом всплески далекого огромного костра. Туман таял на глазах. Еще мгновение — и над горизонтом, в самом центре зарева, блеснул огонь, но волнение моря на горизонте сразу же как бы проглотило яркую огневую вспышку…

— Сейчас… взойдет… луна… — прошептал Григорий Иванович, обращаясь к Гале. Она ждала рядом с одеждою для Ласточкина и фельдшера. — Что же это… а ялика… нет…

В голосе Григория Ивановича звучало нескрываемое отчаяние.

Луна показалась наполовину, потом всплыла вся — огненно-красная, огромная, слегка выщербленная слева. Она как будто подпрыгнула на волне и тотчас словно замерла над горизонтом.

Туман совсем исчез. Мрак еще не поредел, луна не светила. Но пройдет еще минута-две — и побежит морем яркая дорожка: сначала огненно-желтая, потом фиолетовая, затем желтовато-зеленоватая, потом бледно-серебристая — и тогда разольется над морем тусклое сияние и станет видно до самого Большого рейда, и в трепетанье лунной дорожки, которая протянется между месяцем и каждым, кто взглянет на море, будет видно как на ладони за два километра, за три и за четыре. Будет виден не только ялик, а каждая щепка…

Луна взошла и залила все своим серебристо-зеленым таинственным сиянием…

10

Луна взошла, и это было сигналом для начала атаки под станцией Березовкой.

Еще два-три часа назад, как только упали вечерние сумерки в степи, отряды Красной Армии уже начали незаметно приближаться к станции. Прячась за кустами в каждой выемке, используя непроглядную темень весенней ночи, бойцы подкрадывались к железной дороге.

Генеральный бой за Березовку уже отгремел. К вечеру Пятнадцатый авангардный полк Южной группы вошел в соприкосновение с противником на западных подступах к станции в степи. Железная дорога делает здесь, под Березовкой, крутую, почти замкнутую петлю — и оборона станции в горловине петли имела большие преимущества. Оборону держали десять франко-греческих батальонов: два полка греков и четыре батальона французов. Три тысячи франко-греческих стрелков и пулеметчиков тремя цепями лежали в горловине оборонной цепи.

О лобовом ударе и думать было нечего: Пятнадцатый полк имел три батальона при двух пушках.

Красноармейцы нагрузили порожний состав камнями, бомбами и динамитом, облили его нефтью и подожгли. Пылающий поезд, грохоча взрывами бомб и динамита, сея панику, влетел на территорию станции — в тыл оборонным цепям. Тогда бойцы Пятнадцатого полка поднялись и пошли в атаку. Бой был жестокий, принес победу, но ценой большой крови. Две цепи греческих стрелков были сметены; две с половиной тысячи трупов остались на поле боя. Третья французская цепь поспешно отошла к самой станции. Тысячу пулеметов оставил противник на поле боя — как раз по два пулемета на бойца: в трех батальонах Пятнадцатого полка осталось только пятьсот человек.

Но победу надо было закрепить. Успех надо было развить: взять станцию Березовку, пока противник не опомнился и не подошла к нему помощь. Было решено провести ночную атаку.

В темноте тихо ползли бойцы среди сухого прошлогоднего ковыля, по черной весенней пахоте, по молодой, чуть зеленеющей мураве и росистой озими. За два-три часа до восхода луны первая цепь бойцов незаметно пробралась почти до привокзальных путей, в тридцати — сорока метрах от линии вражеской обороны. За первой цепью незаметно двигалась вторая, за ней — третья, последняя. Резерва не было, орудия молчали. Штурм должен был быть внезапный, — в штыки.

Взошла луна, дальше подкрадываться было невозможно: цепи красноармейцев стали видны как на ладони. В небо взлетела ракета — бойцы поднялись и бросились в атаку.

Но навстречу штыковому удару раздалось только несколько выстрелов. Вражеская цепь встала, подняв вверх руки.

— А ба ля гер! — кричали французы.

Со станции в этот момент затрещали пулеметы, но теперь уже красноармейцы были под защитой железнодорожной насыпи.

Прискакал командир полка.

— Комбата ко мне! — приказал он.

— Краскома Столярова! Краскома Столярова! — полетело по цепи первого батальона.

Краском комбат Федор Столяров вел первый батальон в атаку. Это его батальон, насчитывающий всего полторы сотни бойцов, без единой капли крови заставил французскую цепь поднять руки. Теперь Федор Столяров перестраивал батальон, чтобы, наступая на станцию в лоб, сковать противника, пока второй и третий батальоны, загибая фланги, перережут с востока и запада петлю железнодорожной линии.

— Докладывайте! — сказал командир полка, когда подбежал Федор Столяров.

— Товарищ комполка! Задание выполнено. Первый батальон готов к удару в лоб. Но что делать с пленными? Их триста человек, а резерва для конвоя нет.

— Отобрать оружие! — приказал комполка. — И пусть идут себе ко всем чертям, на все четыре стороны.

— Есть!

Но пулеметы противника не умолкали, они поливали степь свинцом, простреливая каждый сантиметр между станцией и крыльями петли. Как обезвредить французские пулеметы?

Федор стал перед толпою пленных французов — в сиянии месяца он виден был всем — и обратился к ним.

— Вив ля Франс! — крикнул он. — Вив ля революсьон!

Это было все, что он умел говорить по-французски.

С минуту французы молчали. Потом кто-то из пленных крикнул:

— Жанна Лябурб!

— Большевик! — сразу же откликнулся Федор.

Тогда из рядов пленных с разных концов раздались выкрики:

— Больсевик!.. Революсьон!.. Ленин!..

— А ба ля гер! Вив революсьон! Вив больсевик! Вив Ленин! — подхватил Федор.

— Вив! — закричали французы. — Вив Ленин! Вив больсевик! Вив ля революсьон!

— Вот и поговорили! — расправил свои густые усы комполка. — Ты, комбат Столяров, здорово жаришь по-французски! А ну, растолкуй им: пускай идут назад к своим и сделают там «а ба ля гер». Передай им… как это будет по-французски?

Федор Столяров выхватил наган, потряс им перед французами и швырнул на землю. Затем махнул рукой в сторону станции, откуда неумолчно стрекотали и стрекотали пулеметы, и поднял руки вверх.

— А ба ля гер! — крикнул он.

— Правильно! — одобрил комполка и добавил от себя, тоже махнув рукой в сторону станции: — Марш-марш!

И французы поняли.

Они взобрались на насыпь — два человека упали, сраженные пулями, но остальные подняли руки вверх; в сиянии месяца было видно, что с поднятыми руками стоят французы. Один пулемет закашлялся и умолк; смолк и другой, остальные свистом пуль полоснули воздух в вышине; французы с поднятыми руками двинулись с насыпи вниз, в поле, к станции, к своим.

— А ба ля гер! — кричали они и шли вперед. — Революсьон! Вив больсевик! Вив Ленин! А ба ля гер!

Когда они прошли половину пути, пулеметы замолчали совсем.

Еще минута, и французы исчезли среди пристанционных построек, среди своих.

В это время от второго и третьего батальонов прибыли связные. Батальоны вышли на обхват правого и левого крыла железнодорожной линии и готовы к атаке.

— Минуту! — сказал комполка. — Вроде что-то ползет от станции?

Действительно, из пристанционного поселка выехала на шоссе автомашина. На ней трепетал белый флаг. Машина медленно продвигалась к переезду через линию.

— А ну, Столяров! — приказал комполка. — Поговори с парламентером. Что ж это ты, братец, сразу не признавался, что умеешь по-французски?

Парламентер — французский офицер — вышел из машины с белым флагом в руке. Он сломал свой палаш на колене, затем вытянулся перед бойцами, отдал честь и заявил, что еще пятьсот французских солдат — остаток гарнизона станции — складывают оружие…

Весенняя ночь подходила к концу, луна еще была, но со степи уже поднимался предрассветный туман и на востоке чуть розовело. Занимался новый день.

В это время прискакала конная разведка и доложила, что со стороны Одессы, от Сербки, по дороге из Рауховки спешат сюда во всю мочь какие-то огромные грохочущие машины.

И действительно, через несколько минут, только батальон Федора Столярова успел залечь вдоль дороги, появились никогда ранее не виданные стальные чудовища.

Шли танки. Их было семь.

Не доходя с километр до станции, танки сошли на пахоту, развернулись полукругом и, поливая во все стороны свинцом, поползли к железной дороге, где лежали заставы.

Это были первые танки — вообще первые, которые доводилось видеть красным бойцам. О танках — новом оружии — до этого времени лишь шла молва, и молва эта сеяла страх: стальные чудовища, их не берут ни пули, ни гранаты, они прут и прут вперед, давя своими широкими стальными гусеницами все живое и мертвое, что попадется на пути…

Несколько минут бойцы смотрели настороженно, со страхом, но и с любопытством на невиданных стальных великанов. Но когда один из танков, встретив на марше какую-то хибарку, не остановился и не обошел ее, а прошел прямо сквозь глиняные стены, бойцы не выдержали: то один, то другой вскакивал и бежал прочь. Слепой ужас охватил их и гнал назад от непонятного и всемогущего стального чудовища.

Пулеметы заставы сыпанули по танкам ливнем пуль. Танки были уже совсем близко, и даже можно было слышать, как пули ударялись о броню и с хлюпаньем расплющивались. А железные чудовища все шли и беспрерывно поливали огнем.

Но наступать дальше танки уже не могли: перед ними была хоть и невысокая, но крутая железнодорожная насыпь, она оказалась для них непреодолимым препятствием. Танки остановились, два передних повернули вправо по шоссе и направились к переезду через железнодорожную линию, остальные начали медленно разворачиваться, чтобы тоже двинуться через переезд.

В это время к Федору подошел французский солдат, из тех, что сложили оружие и теперь были лишь свидетелями боя. Он горячо и взволнованно что-то говорил, указывая на танки. Но Федор его не понимал, да и не до него было ему сейчас, когда свои солдаты бежали, когда всей части угрожало неминуемое поражение. Федор уже хотел было отойти от француза, но француз схватил его за руку и начал, торопясь, объяснять ему жестами. Он кивнул на танк, потом рукою показал предполагаемый полет пуль из пулемета танка, затем быстро присел и сделал такое же движение над головой.

Федор понял. Если подбежать близко к танку и присесть, то для пулеметов танка ты будешь недосягаем. И сразу же Федор сообразил и другое: пулеметы танка действуют только в одном направлении, сквозь амбразуры в броне; сектор обстрела ограничен — каких-нибудь сорок, пятьдесят градусов, а все остальное пространство перед танком совершенно безопасно. Чтобы обстрелять и это пространство, танк должен развернуться и изменить направление. А в этом случае безопасным становилось ранее обстреливаемое пространство.

Раздумывать не было времени, надо было использовать эти минуты, пока танки развернутся и выберутся из-под насыпи.

Федор схватил гранаты и побежал к танку, стоявшему сейчас к нему боком.

Он подбежал, присел на корточки перед стальным чудовищем — пулеметы оказались над ним. Один из пулеметов как раз застрочил, но пули пронеслись над головой Федора.

Федор дернул кольцо и кинул гранату под днище танка.

Раздался гулкий взрыв, танк даже подскочил. Тогда Федор кинул еще одну гранату. Раздался второй взрыв. Танк залязгал, затарахтел всем своим железом, дернулся и стал.

Федор застучал наганом в стальную стенку.

— Вылазь! — крикнул он.

Но танк молчал: или от взрыва гранат погибли танкисты в чреве стального чудовища, или попортился механизм.

Федор влез на танк и застучал по нему ногами. Он грохал сапогами по гулкому металлу и кричал что есть духу:

— Хлопцы! Сюда! На корточки, и совайте им в пасть гранаты!

Бойцы видели победу своего командира в поединке со страшным и, казалось, непобедимым чудовищем. Уже несколько смельчаков бросились к другим танкам. Один или два упали под ливнем пуль из соседнего танка, но другие добежали.

Когда таким же способом был выведен из строя второй танк, из амбразуры третьего вдруг появился белый лоскут: танк сдавался! В четвертом, который был значительно дальше, метров за сто, открылись дверцы и из них выскочил французский солдат. Он тащил за ворот французского офицера. Этот танк не сдался, он восстал.

Гулкое «ура» загремело от края до края вдоль железнодорожного полотна и шоссе. Все бойцы были уже здесь, и те, которые недавно удирали, сверкая пятками, первыми бежали к танкам с гранатами в руках.

Два танка уже перевалили через переезд и развернулись. Один стрелял, другой молчал. Из амбразуры его показался белый лоскут, а первый весь облепили бойцы. Они били в броню прикладами и кричали:

— А ну, вылазь, а то сейчас натолкаем тебе в глотку каши!

Семь танков были взяты.

Это были первые танки иностранных захватчиков, сунувшиеся своими стальными гусеницами на Советскую землю.

Комполка подскакал к первому танку, на котором все еще стоял краском Федор Столяров, соскочил на землю, бросив повод кому-то из бойцов, поплевал на руки и тоже полез на броню.

Взобравшись на башню танка, он встал во весь рост, расправил свои огромные усы и оглядел бойцов, толпившихся вокруг. Бойцы кричали «ура» и тоже лезли на башню. Комполка хотел что-то сказать, может быть произнести речь, но, махнув рукой, грохнул сапогами так, что даже эхо загудело, и ударил вприсядку:

По дорозi жук, жук, по дорозi чорний — Подивися, дiвчинонько, який я моторний…

Через минуту все башни танков были превращены в «танцевальные площадки».

Когда общее веселье несколько утихло, комполка, не слегая с танка, произнес-таки речь со своей импровизированной трибуны. Речь была совсем короткая.

— Товарищи красные бойцы, — сказал он, — сегодня мы победили победителей мира! Буржуйская Антанта придумала на нашу голову стальные танки, но стальная воля революционного народа разбила и эти чудовища. Вы думаете, что мы с вами отплясываем сейчас на страшных буржуйских машинах смерти? Нет, товарищи, мы с вами пляшем на сердце самого мирового капитализма! Мы отплясываем на президентских креслах Клемансо, Ллойд-Джорджа и Вильсона. Долой интервентов!

— Долой! — грянул полк.

— А эти невиданные заморские чудовища, которые мы добыли в смертельном бою, мы сейчас погрузим на платформы и пошлем в подарок нашей красной столице Москве, нашей партии и вождю революции товарищу Ленину!

— Ура! — загремел полк.

— Так потопим же в море Антанту! Вперед, на Одессу!

— Вперед!

Полк двинулся на Сербку — на Одессу.

Восемьсот пленных французов потолкались сюда и туда: их никто не охранял, не конвоировал, их бросили на произвол судьбы, они никому не были нужны, они могли идти кто куда хотел.

Потихоньку они поплелись пешком — тоже по направлению к Одессе, к морю…

 

Глава восьмая

1

Первый номер газеты «Известия Совета рабочих депутатов» города Одессы приветствовал трудящихся с началом деятельности нового, только что выбранного Совета.

Этот первый номер правительственной газеты ничем не отличался от всех других первых номеров правительственных газет.

В передовой статье освещалось политическое положение ко времени выхода газеты.

Потом давалась информация из местной жизни, в которой, безусловно, самым важным было уведомление о том, что в результате переизбрания профсоюзным активом Совета профессиональных союзов в состав его вошли в основном большевики.

Первым актом деятельности нового Совета профессиональных союзов был меморандум, предъявленный командующему союзными войсками генералу д’Ансельму. В нем требовалось немедленно ликвидировать в городе голод и обеспечить всех трудящихся продовольствием, а безработных — работой; меморандум требовал также положить конец всяким бесчинствам на территории «зоны», прекратить насилие над трудящимися и покончить с террором, арестами, истязаниями и расстрелами. Меморандум заканчивался предупреждением, что, в случае если командование оккупационных вооруженных сил не в состоянии удовлетворить потребности трудящихся и не выполнит их законных требований, трудящиеся, организованные в профессиональные союзы, немедленно возьмутся за восстановление порядка собственными силами.

В газете также были помещены разные постановления, решения и распоряжения Совета рабочих, матросских и солдатских депутатов и призыв к населению выполнять распоряжения только этой законной власти, а не какой-либо другой.

Не было в номере лишь адреса редакции газеты и адреса типографии: редакция и типография находились все еще в подполье, и газета печаталась в подземелье Куяльницких катакомб.

Объединенный пленум Совета депутатов и Совета профессиональных союзов состоялся в помещении Союза поваров — на улице Кондратенко, между Канатной и Карантинной. Работу пленума охраняли рабочая дружина имени Старостина и дружина Морского райкома. Несколько сот бойцов, вооруженных гранатами и пистолетами, небольшими группами, но густо, в три линии, прячась в домах, подъездах и подворотнях, окружили прилегающие к Александровскому парку и Польской улице кварталы. Широкие красные повязки были у каждого дружинника на левой руке. Большой красный флаг развевался над входом в помещение союза. Объединенный пленум проходил нелегально и вопреки запрещению оккупационной власти, но власть трудящихся из подполья уже вышла…

Обращение командующего вооруженными силами и «верховного правителя Юга» генерала д’Ансельма призывало население города сохранять спокойствие и заверяло, что Одесса ни в коем случае не будет отдана большевикам.

И город видел: для усиления обороны прибыли и продолжали прибывать свежие войсковые резервы и новое военное снаряжение. Прибыли французские национальные авиационные части, британский колониальный полк бенгальских стрелков, два греческих полка; к причалам порта пришвартовались и стали под разгрузку два огромных парохода с артиллерийскими снарядами. Эскадра, пополненная кораблями, которые вышли из Херсона, Николаева и Очакова, выстроилась на рейде, и днем и ночью не надевались чехлы на тысячи орудийных жерл.

Фронт с севера приблизился к городу на двадцать — тридцать километров; части Красной Армии подошли к станции Сербка, и их остановило только то, что был взорван мост через ручей Тилигулку. В правый фланг французским предмостным укреплениям уже выходил тилигуло-березанский отряд партизан; на подкрепление к нему спешили визерские партизаны; от Очакова, ближе к морю, отрезая Сербку, шел к Одессе полк Николая Столярова. Одновременно с севера партизаны Ивана Голубничего не давали покоя левому флангу интервентов, а на соединение с Голубничим, уничтожая петлюровские заслоны, должны были двинуться от Жмеринки и авангарды таращанцев, которые оседлали Киево-Одесскую железную дорогу.

На небольшом теперь одесском плацдарме, который остался интервентам от недавно еще огромного херсоно-николаево-одесского плацдарма, сгрудилась, стало быть, вся армия интервентов вместе с отрядами белой добровольческой армии.

На объединенном пленуме Совета депутатов и Совета профессиональных союзов председательствовал вместо отсутствующего Ласточкина его заместитель, пересыпский слесарь Александр Столяров.

Пленум заслушал информацию представителя Совета профсоюзов об ответе генерала д’Ансельма на меморандум, переданный через начальника штаба французского полковника Фредамбера.

Генерал, прочитав меморандум, только развел руками по поводу снабжения продовольствием города и высказал свое полное удивление относительно террора, чинимого контрразведками; он пообещал выяснить, имеют ли место подобные явления в действительности, расследовать факты, если таковые будут установлены, выявить виновных, если они найдутся, и соответственно их наказать — в том случае, если они заслуживают наказания…

Шутовской ответ генерала вызвал всеобщее возмущение.

Решено было немедленно же послать к генералу делегацию, которая в самой категорической форме прямо поставит перед «верховным правителем» требования трудящихся города.

Требования Совета профессиональных союзов решено было между тем пополнить еще одним.

Суть его заключалась в следующем: все вооруженные силы интервентов вместе с наемниками — любыми контрреволюционными вооруженными формированиями — должны немедленно оставить город и вообще всю территорию Украинской Советской Социалистической Республики.

В состав делегации были избраны: заместитель председателя Совета рабочих, матросских и солдатских депутатов слесарь Александр Столяров, член исполкома Совета матрос Александр Понедилок, представитель Морского райкома партии грузчик Петр Птаха, секретарь Военно-революционного комитета Галина Мирошниченко и заместитель председателя Совета профессиональных союзов Столяров Никодим Онуфриевич.

Делегация должна была отправиться немедленно, прямо с пленума.

2

Была поздняя ночь. Минул двенадцатый час, а движение по улицам города было запрещено еще с семи часов.

Делегация вышла, и ее сразу же поглотил мрак неосвещенных улиц. Тяжелые весенние тучи заволокли весь небосвод, не было видно звезд, не пробивались и лучи позднего месяца. С моря порывами налетал теплый ветерок. Тихо было вокруг. Лишь иногда там и сям в каменных кварталах города раздавался одиночный выстрел или вспыхивала короткая перестрелка. Это франко-греческие и деникинские патрули расстреливали «при попытке к бегству» или, отгоняя собственный страх, просто постреливали в темных углах.

Делегаты шли прямо посреди улицы, намеренно гулко стуча сапогами, чтобы дать знать о себе издалека, продемонстрировать, что люди идут не прячась, и не привлечь на себя случайный выстрел перепуганных патрулей. Шли в ряд, плечо к плечу — так хотелось в этой мертвой, напряженной и зловещей тишине притихшего города постоянно чувствовать близость локтя соседа. Александр Столяров нес белый флаг — Галин платочек на рыбацком бамбуковом удилище. Флажка в темноте не было видно, но если бы патруль посветил карманным фонариком, в полосе света он должен был увидеть белый платочек.

На углу Дерибасовской они услышали первый оклик:

— Стой! Кто идет?

Кричали издалека, шагов за пятьдесят, и того, кто окликал, не было видно, он прятался где-то в подворотне.

— Парламентеры! — громко ответил Александр Столяров, и голос его прозвучал меж каменных стен гулко, будто в горном ущелье.

Но делегация не остановилась и продолжала идти посреди улицы, еще громче топоча подошвами о мостовую.

— Какие парламентеры? — снова прозвучал перепуганный голос, и было слышно, как щелкнул затвор винтовки. — Стой!

Делегаты остановились.

В темноте подворотни слышен был приглушенный гомон голосов: патруль состоял из нескольких человек.

Александр Столяров крикнул:

— Мы парламентеры! И мы безоружны! Подходите к нам спокойно.

Минуту из подворотни не было слышно ни единого звука — очевидно, патрульные переговаривались шепотом. Затем тихо была подана какая-то команда; разобрать ее было невозможно, но одно слово — «гранаты» — долетело совсем ясно.

— Оставьте гранаты! — сразу же крикнул Столяров. — Мы — мирная делегация! Подойдите, осветите, мы идем с белым флагом!

В подворотне совсем затихло.

Делегаты тоже стояли тихо, не переговариваясь, и ждали. В пятидесяти шагах сзади вдоль стен домов скрытно двигалась охрана из дружинников.

Условились так. Если первый патруль встретит делегацию огнем, товарищи должны сразу же упасть на землю, а охрана немедленно выбросится вперед, прикроет делегацию и забросает патруль гранатами. Если первый патруль пропустит, делегация должна была идти дальше одна, продвигаясь от патруля к патрулю, а охрана останется за первой линией вражеских пикетов. Если возникнет стрельба впереди — охране надо бросаться на прорыв линии пикетов и спешить товарищам на помощь.

Но в подворотне уже приняли решение, по плитам тротуара заскрипели шаги. Шло человек шесть или семь. Они тоже стучали сапогами, чтоб подбодрить себя и устрашить врага.

Когда шаги были уже совсем близко, вспыхнул свет сразу трех или четырех карманных фонариков.

Александр Столяров поймал луч света белым флажком.

— Белый флаг! — снова крикнул Столяров. — Мы — мирные представители!

Еще минута, и делегаты были в кольце вооруженных людей.

— Руки вверх! — раздалась команда.

Все послушно подняли руки.

Патрули подошли вплотную и приставили дула винтовок к груди каждого. На плечах у патрулей при тусклом свете карманных фонариков поблескивали золотые погоны. Это был патруль деникинских офицеров. В первую линию всегда выставлялись деникинцы, за ними шла линия греков, французы стояли третьей линией.

— Что за парламентеры? — спросил хрипловатый молодой голос. — К кому? Чья делегация?

Александр Столяров ответил:

— Лично к генералу д’Ансельму.

Ответ произвел впечатление. Делегация к командующему и «верховному правителю» — до сих пор такого еще не слыхали! Офицеры переглянулись.

— А от кого? — настороженно поинтересовался тот, который, видимо, был старшим.

— От Совета рабочих, матросских и солдатских депутатов города Одессы.

Офицеры растерянно молчали. Вот она и заявила о себе, подпольная, нелегальная власть народа!

Офицеры растерялись и даже забыли проверить, нет ли у делегатов с собой оружия. Командир патруля, запинаясь, спросил:

— А… пароль?

— Какой может быть пароль? — улыбнулся Столяров. — Если бы мы знали пароль, мы бы не пошли под белым флагом, ваше благородие!

Офицер смутился — даже в слабом свете электрического фонарика было видно, как густо он покраснел. Это был совсем молоденький прапорщик, вчерашний гимназист, и покраснел он, видимо, потому, что в словах парламентера почувствовал намек на свою военную малограмотность: и действительно, какой же может быть пароль для парламентеров вражеской стороны?

Чтобы спрятать свое замешательство, прапорщик выхватил свисток и пронзительно засвистел: он вызывал караульного начальника.

Караульный начальник — представительный капитан — появился сразу же в сопровождении еще нескольких офицеров, вооруженных винтовками, гранатами, даже ручным пулеметом. Заявление о том, что перед ним парламентеры от Совета, произвело на солидного капитана еще большее впечатление; он засуетился, стал неожиданно вежливым и предупредительным и приказал, выделив делегации охрану из четырех конвоиров во главе с безусым прапорщиком, пропустить ее по Ришельевской, мимо Оперного театра, мимо Думы на Николаевский бульвар.

Делегаты двинулись, свободно прошли мимо греческих патрулей, стоявших у оперного театра, и мимо французских — на углу бульвара. Они вышли к памятнику Пушкину, и соленый морской ветер ударил им в лицо. Далеко на рейде мигали бесчисленные огоньки на кораблях эскадры, ближе в порту светился только маяк в конце Рейдового мола. Все гавани лежали в абсолютной темноте; ни молов, ни кораблей у причалов не было видно, будто порта совершенно не существовало на свете.

Но острые глаза старого рыбака Птахи видели и сквозь эту кромешную тьму.

— А транспорт стоит… — тихо пробубнил он, обращаясь не столько к товарищам, сколько к самому себе.

Он видел у волнореза на черной поверхности воды мрачные очертания тюремного транспорта номер четыре.

Транспорт действительно стоял.

Он стоял сегодня днем, стоял вчера, стоял и позавчера, заякоренный на том же месте, что и три дня тому назад, когда была сделана неудачная попытка освободить Ласточкина. Транспорт стоял, только Ласточкина на нем уже не было. Ласточкин исчез с транспорта в тот же вечер, и узнать о новом месте его пребывания так и не удалось. Исчез с баржи и конвойный Вано, но вести о нем были. Грузин Вано был расстрелян в тот же вечер. Вероятно, его схватили в ту минуту, когда он хотел вывести Ласточкина к ялику. И это было все, что удалось установить в следующую ночь, при второй попытке проникнуть на баржу.

Григорий Иванович Котовский по приказу Военно-революционного комитета возвратился к своему отряду, в днестровские плавни…

У подъезда Воронцовского дворца конвоиры остановились. Остановилась и делегация. У входа, скрестив штыки, стояли темнокожие бенгальцы из английских колониальных войск. Еще вчера охрану несли черные зуавы, третьего дня — французские стрелки.

Никодим Онуфриевич Столяров сердито фыркнул в усы.

— Что-то генерал уже не доверяет не только французам, но и черным зуавам! Гляди-ка, уже, должно быть, малайцы оберегают его высокую персону!

Безусый прапорщик крикнул через ограду по-французски.

Из ворот появился французский офицер с большим ацетиленовым фонарем. Безусый прапорщик, мобилизуя все свои гимназические познания французского языка, мыча и запинаясь на каждом слове, что-то долго шептал офицеру. Выслушав его, французский офицер приблизился к делегатам. Он каждого осветил своим ослепляющим фонарем. Особенно долго он освещал Галю. Маленькая девушка в расстегнутой кожанке, из-под которой виднелась белая девичья матроска с синим воротником, обратила на себя его особое внимание. Большой круг от сияния фонаря освещал и лицо офицера — широкое, скуластое, с седой щетиной на подбородке и коротко подстриженными седыми усами, лицо старого провинциального учителя или чиновника почтового ведомства, призванного из запаса второй очереди на войну. Во взгляде, которым он внимательно оглядывал маленькую девичью фигурку, было, пожалуй, больше печали, чем любопытства. Возможно, где-то во Франции престарелый офицер оставил дочь такого же возраста — и неожиданное появление неизвестной девушки среди глухой ночи, в обстановке, уж никак не подходящей для прогулок молодых девушек, вызвало у старого отца тоску и тревогу за судьбу собственного дитяти.

Наконец, офицер погасил свой фонарь и спросил по-французски:

— Кто вы и чего вы хотите?

Галя ответила за всех:

— Мы — делегация Совета и желаем немедленно разговаривать с командующим.

Старый офицер помолчал некоторое время, словно ожидал, не скажет ли чего-нибудь еще девушка, которая напоминала ему его собственную дочь; быть может, и голос Гали напомнил ему родной и очень далекий сейчас голосок дочки. Затем старый офицер, тяжело вздохнув, неодобрительно покачал головой, еще раз с укоризной поглядел на девушку, которая так поздно ходит по улицам города, и пошел по аллее к дворцу, потом по лестнице, в подъезд.

Он долго не возвращался. Здесь, у дворца, темнота не была так густа: окна резиденции оккупационного командования были плотно закрыты ставнями, но около стражи при входе тускло светил большой керосиновый фонарь; такие же фонари бросали свет и на тротуар и дальше — каждые десять шагов; часовые вокруг дворца стояли плотным кольцом, охрану несло одновременно не меньше роты.

— Генерал-то, видно, не из храбрых, — снова пробурчал старик Столяров.

— Знает волк в лесе толк! — так же угрюмо, но язвительно откликнулся старый Птаха.

И снова все надолго замолчали.

Два бенгальца в чалмах стояли, скрестив штыки, у входа. Они застыли совершенно неподвижно, ни одна черточка не вздрагивала на их лицах. Они были похожи на музейные муляжи.

Шурка Понедилок стоял рядом с Галей и чувствовал, как дрожит она, и понимал, что дрожит не от холода — ночь была теплая, весенняя, — это была непреоборимая дрожь напряженного ожидания. Шурка отстранился от Галиного локтя, чтобы не смутить ее тем, что ощущает ее дрожь.

Наконец, офицер возвратился.

Он сошел по ступенькам, не спеша прошел аллею и так же не спеша сообщил, что генерал отказывается принять делегацию.

Тогда Столяров начал говорить. Галя быстро переводила.

— Мы просим вас, господин офицер, еще раз доложить генералу, что мы категорически настаиваем на том, чтобы он нас принял. Мы не просим, а требуем. Наше требование идет от всех трудящихся города, и это последняя возможность найти общий язык. Если генерал нас не примет, трудящиеся города завтра же заговорят, только своим языком — и тогда уже будет безразлично, поймет ли его генерал.

Офицер внимательно выслушал, пристально глядя на Галю, снова печально вздохнул, снова неодобрительно покачал головой и снова молча пошел во дворец.

На этот раз он возвратился быстро и сообщил, что генерал согласен принять делегацию.

Все сразу двинулись с места. Но офицер остановил Галю.

— Вы оставайтесь! — сказал он. — Переводчиков не надо, у генерала есть свои.

— Я не переводчик, — ответила Галя. — Я член делегации.

— Вы член делегации? — недоверчиво переспросил офицер. — От какой же вы организации?

Галя ответила:

— Я — секретарь Военно-революционного комитета.

Офицер заморгал глазами, громко вздохнул, но посторонился и молча пропустил Галю.

3

Бенгальцы развели штыки, и делегаты один за другим прошли. Офицер шел сзади, последним, по-старчески шаркая подошвами. Так взошли все по внутренним лестницам — широким, просторным, устланным дорогими пушистыми персидскими коврами. Затем пошли анфиладой покоев — по вылощенным паркетам, среди мраморных скульптур, под огромными картинами в тяжелых позолоченных рамах. Двери по очереди бесшумно открывались навстречу, у каждой двери стояло два часовых, и все это были бенгальцы в чалмах, все будто на одно лицо — очевидно, подобранные для английской колониальной гвардии из какого-то одного племени великанов.

Залы дворца были залиты ярким светом; ставка командующего освещалась электричеством от походной динамомашины.

В большом зале, приспособленном сейчас под столовую, офицер вышел вперед и предложил делегатам подождать.

Посреди зала стоял тяжелый ореховый стол, покрытый белой накрахмаленной скатертью. На столе, сервированном лишь на четыре персоны, были расставлены различные закуски и много бутылок с вином — генерал, вероятно, как раз собирался ужинать.

Офицер прошел в дверь, находившуюся в глубине, делегаты остались в столовой одни.

Шурка Понедилок шутливо вздохнул.

— С утра крошки во рту не было! — Он озорно поглядел на стол с закусками и выпивкой. — Может, генерал компанейского характера и предложит по рюмочке? Какой будет ему наш ответ, товарищи?

— Не гуди! — угрюмо отозвался старик Птаха, однако и сам, взглянув на бутылки, заметил: — А наклейки какие чудные, и золотые все! — Он пригляделся к высоким тонким и низеньким пузатым бутылкам с ликерами и винами.

— Не гуди, Петр Васильевич! — теперь уже его оборвал Никодим Онуфриевич и тяжело вздохнул, не отрывая глаз от бутылок.

Александр Столяров тихо засмеялся. Он тоже хотел что-то сказать, но в эту минуту дверь отворилась и вошел офицер.

— Генерал просит войти парламентеров.

Делегаты вошли.

Это был кабинет. Генерала в кабинете не было. Два офицера — одни во французской форме, другой в американской — сидели по эту сторону большого кабинетного стола в глубоких кожаных креслах. На втором, большом столе, стоявшем в стороне, у окон, покрывая всю его поверхность, лежала развернутая огромная карта.

Александр Столяров взглянул на нее. Это была не карта, это был план Одессы. Синими и красными линиями и стрелками были обозначены кварталы города. Очевидно, красные линии обозначали позиции рабочих дружин.

Шурка прошептал, обращаясь к товарищам:

— Вот этот — Фредамбер, а тот, черный и толстый, американец Риггс…

Дверь в глубине кабинета открылась, и в комнату вошел высокий, осанистый, с седой шевелюрой человек в форме французского генерала. Это был д’Ансельм.

Генерал сразу же подошел к столу, остановился и, опершись о него обеими руками, немного подался корпусом вперед.

— Здравствуйте! — промолвил он, окидывая всех быстрым и высокомерным взглядом.

Александр Столяров ответил:

— Здравия желаю!

Шурка Понедилок:

— Мое почтение!

— С кем имею честь? — спросил генерал.

Александр Столяров вышел вперед и сказал:

— Мы делегация от Совета рабочих, матросских и солдатских депутатов города Одессы.

Генерал поднял одну бровь и стоял молча, опершись обеими руками на стол. Фредамбер и Риггс сидели. Выдержав паузу, генерал опустил бровь и сказал:

— Прошу прощения, но мне не было известно, что в городе существует Совет.

— Жаль!.. — выскочил было Шурка, но сразу же смолк под взглядом старого Птахи.

Александр Столяров улыбнулся и сказал:

— Это не делает чести вашей разведке, генерал. Совет рабочих депутатов существует в городе Одессе с марта месяца тысяча девятьсот семнадцатого года. Две недели тому назад трудящиеся Одессы его переизбрали, как и положено по конституции… — Александр Столяров снова улыбнулся и добавил: — Под вашим высоким покровительством… но нелегально.

Никодим Онуфриевич с восхищением поглядел на сына: черт побери, он никогда и не думал, что его Сашунька такой тонкий дипломат, так свободно держит себя с аристократами и может так врезать самому французскому генералу!

Полковник Фредамбер быстро произнес:

— Генерал, конечно, шутит. Нам хорошо известно все, что делается в вашем Совете.

Галя быстро перевела.

Генерал выслушал ее внимательно, словно проверяя точность перевода и пристально разглядывая ее миниатюрную фигурку.

— Сколько вам лет, мадемуазель? — спросил он вдруг с улыбкою.

Галя пожала плечами и ответила:

— Двадцать три.

— Скажите! — удивился генерал. — А я бы не дал вам больше семнадцати. Ну, восемнадцати…

Галя не перевела этих его слов, и товарищи вопросительно смотрели на нее.

— Он спрашивает, сколько мне лет, — сказала Галя и покраснела.

Генерал добавил изысканным тоном:

— Вы так молоды, так хрупки, но — уже секретарь Военно-революционного комитета! Удивительно! Нет, правда, — обратился он к Фредамберу и Риггсу, — русские — это удивительные люди!

Фредамбер тоже задал вопрос:

— Разве в вашем Военно-революционном комитете не нашлось… революционеров из военных, которые бы взяли на себя такие, гм… специфически мужские обязанности? Наша разведка…

Галя стала переводить, но Столяров перебил ее, не дослушав:

— А наша разведка, господин Фредамбер, информировала нас, что вы чудесно владеете русским языком, потому что родились на Старопортофранковской или Базарной в городе Одессе… Поэтому, мне кажется, вы бы могли не задерживать нас и говорить по-русски.

Пока полковник Фредамбер переваривал пилюлю, а полковник Риггс что-то ворчал, гневно поглядывая на Фредамбера, Столяров добавил:

— Мы, генерал, пришли сюда не для пустых разговоров, и было бы хорошо сразу перейти к делу.

Никодим Онуфриевич снова с удовольствием поглядел на сына.

— Прошу! — холодно сказал генерал. — В чем же ваше дело?

— Перед вами, генерал, — начал Столяров, — представители трудящихся города, представители руководящих городских организаций: Совета рабочих депутатов, Совета профессиональных союзов, Революционного комитета и партии большевиков. Мы пришли, чтобы передать вам требование трудящихся.

На лице генерала появилась еле уловимая гримаса.

— Вы имеете в виду просьбу, изложенную в том меморандуме, что…

— Нет, — сказал Столяров. — Меморандум подавал только Совет профессиональных союзов и получил на него ваш ответ. Ответ этот по существу отклонил меморандум. Совет депутатов — высший орган власти в городе — обсудил ваш ответ вместе с Советом профессиональных союзов и уполномочил нас передать вам на этот раз наши требования.

Он сделал ударение на слове «требования», и по лицу генерала снова пробежала тень.

— Прошу извинить! — сказал генерал. — Вы говорите: Совет как самый высший орган власти в городе? Насколько мне известно, высшая власть в городе — это я, верховный правитель.

— Трудящиеся города вашу власть не признают, — ответил Столяров. — Трудящиеся признают единственно законную власть — власть Совета депутатов.

Генерал помолчал, потом усмехнулся и сел. Подчеркнуто вежливо он спросил:

— Вы имеете полномочия и на это — заявить мне, что не признаете моей власти?

— Имею. И надеюсь, что это не новость для вас, генерал.

— Стало быть, — генерал повысил голос, — вы сознаете, что такое заявление фактически означает… восстание против моей власти?.

Столяров тоже улыбнулся.

— Какое же это восстание, генерал? Мы заявляем это, придя под белым флагом и безоружными.

С минуту генерал глядел на него молча, вероятно подыскивал ответ. Потом он спохватился:

— Так, так! Под белым флагом. Что означает этот белый флаг?

— То, что всегда означает белый флаг. Без белого флага мы бы не смогли пройти сквозь ваши пикеты.

Генерал побарабанил пальцами по столу.

— Любопытно… какие же ваши требования? — Он произнес слово «требования» с легкой иронией.

Тогда Столяров выложил все, что поручил заявить генералу объединенный пленум. Пленум требовал передать власть в городе Совету, а всем вооруженным силам интервенции оставить территорию Украинской Советской Социалистической Республики.

В полном молчании прошла минута. Генерал тихо постукивал по столу острием карандаша, случайно попавшегося ему под руку, и смотрел вниз, не поднимая глаз. Риггс с нескрываемым любопытством разглядывал каждого члена делегации. Фредамбер злобно сверлил взглядом Столярова, придерживая пальцем щеку.

Молчание прервал раскатистый бас Никодима Онуфриевича:

— Мой сын… то есть, я хотел сказать, председатель нашей делегации, забыл еще сказать: мы требуем, чтобы, уходя отсюда, вы не прихватили с собой что-нибудь из нашего добра: всякие там банковские ценности, валюту или еще что, а также и оборудование заводов или какие-либо корабли русского флота и так далее. Потому что есть у нас такие сведения, что вы начали уже сборы и имеете намерение…

Он остановился, не зная, как закончить речь, однако решил, что сказал все, и поэтому смолк, вытирая пот со лба и разглаживая усы.

Генерал поднял глаза и с любопытством поглядел на высокого коренастого старика.

— Это… ваш сын? — поинтересовался он, как будто не слышал всего, что говорил старик.

— А что ж такого? Мой сын! — с достоинством ответил Никодим Онуфриевич.

Галя перевела так: «Да, это мой сын».

Генерал сказал любезно, но иронически:

— Вы можете… гордиться вашим сыном.

Риггс с Фредамбером одновременно пожали плечами.

Галя с улыбкой перевела слова генерала.

Старик Столяров еще раз расправил усы и пробурчал:

— Это уже особ статья.

Вдруг прозвучал молодой, задорный голос Шурки Понедилка:

— Генерал! А вы не заметили, что мы до сих пор стоим? Может быть, из уважения к людям почтенного возраста, пригласите нас сесть? В нашей стране, знаете, люди вежливые и воспитанные…

Галя вопросительно поглядела на Столярова — переводить или нет? Но полковник Фредамбер сам быстро перевел генералу слова Шурки.

Генерал густо покраснел. Он снова опустил глаза, помолчал, затем произнес:

— Прошу извинить. В пылу беседы я не подумал об этом. Прошу садиться, господа.

Тогда неожиданно вмешалась и переводчица. Покраснев чуть ли не до слез, она быстро сказала что-то генералу, и слова ее, произнесенные по-французски, остались непонятными для товарищей. Пользуясь своим правом «дамы» в разговоре с «джентльменом», кто бы он ни был, она сказала д’Ансельму, сидевшему перед нею:

— Вы, генерал, были так же галантны и тогда, когда допрашивали и истязали наших товарищей?

Товарищи не знали, что сказала Галя, но они видели, как побледнел генерал д’Ансельм, как вскочил с кресла Фредамбер, как передернулось лицо ко всему равнодушного Риггса.

— Галя! — взял девушку за руку Столяров. — Спокойно!

Но Галя успела еще сказать:

— К нашим требованиям мы добавляем еще одно: немедленно освободить в городе всех политических заключенных из всех тюрем и, в частности, освободить Николая Ласточкина!

Теперь товарищи поняли Галю и без перевода. Старик Столяров, старый Птаха и Шурка Понедилок откликнулись сразу:

— Немедленно освободите Николая Ласточкина!

Долго длилось молчание. Генерал барабанил карандашом по столу.

После длинной паузы генерал д’Ансельм спросил:

— А в случае, если мы не примем ваших… гм… требований, чем вы угрожаете нам?

Александр Столяров ответил спокойно:

— Ничем. Мы уверены, что вы удовлетворите наши законные требования.

— Хо! — фыркнул Риггс.

Фредамбер злобно и насмешливо отозвался:

— Ну как же! У вас вооруженные силы! Наступление Красной Армии! Действие партизанских отрядов! Рабочие дружины в городе! Сколько полков Красной Армии наступает с запада?

— Это военная тайна Красной Армии, — спокойно ответил Столяров.

— А сколько бойцов в ваших рабочих дружинах?

— А это уже… наша военная тайна, — проговорил он так же спокойно.

Фредамбер злобно фыркнул, но не успокоился и начал подсчитывать, загибая пальцы:

— В партизанском отряде Тилигуло-Березанского района — семьсот штыков, в Визерском партизанском отряде — триста штыков и пятьдесят сабель, в отряде Столярова… Кстати сказать, это тоже ваш родственник?

Александр Столяров обратился к генералу д’Ансельму:

— Генерал! Ваш начальник штаба использует разговор с мирной делегацией для того, чтобы выведать, сколько у противника вооруженных сил. Я солдат и знаю, что это нарушает правила ведения мирных переговоров. Я заявляю протест!

Генерал недовольно взглянул на Фредамбера:

— Полковник! — поморщился он. — Оставьте это! Не об этом речь!

Задергав обеими щеками, Фредамбер смолк.

Генерал заговорил:

— Вы действительно разложили половину моей армии. Было бы смешно скрывать, вы прекрасно знаете, что мне это известно… Но вы забываете, господа, что другая половина армии по-прежнему мне верна. Кроме того, на рейде стоит эскадра, ее артиллерия сметет город с лица земли за два-три часа, если возникнут беспорядки. Вам это понятно?

Он остановился, ожидая ответа, и по очереди поглядывал на делегатов. Все члены делегации ответили по очереди.

— Мы пришли к вам с мирными предложениями, — сказал Столяров, — так как не хотим кровопролития ни с нашей, ни с вашей стороны.

— Береговая артиллерия тоже умеет стрелять, генерал, — проговорил Шурка Понедилок. — Или вы этого не знаете?

Старый Птаха:

— Неизвестно еще, станут ли стрелять ваши матросы.

Старик Столяров:

— Не дойдет до этого!

Галя:

— Если вы это сделаете, то будете отвечать перед революционным пролетариатом Франции!

— Ну, это уж мое дело, — ответил генерал только Гале.

Он решительно поднялся. Делегаты тоже встали. Было ясно: разговор окончен. Сейчас генерал скажет свое последнее слово.

И генерал сказал:

— Я не могу принять вашего ультиматума, господа. Я имею приказ высшего командования не оставлять Одессу и должен его выполнять.

— Это ваше последнее слово, генерал?.

Генерал не ответил.

— Можете идти спокойно, — продолжал он. — Вашу личную безопасность, как парламентеров, я гарантирую. Прощайте!

Делегаты повернулись и пошли к двери. Кабинет был огромный, и каждый из них чувствовал на своей спине пронзительные взгляды трех пар глаз. Все трое — генерал, Риггс и Фредамбер — молчали.

Только когда последний делегат скрылся за дверью, Риггс пробурчал, обращаясь к генералу д’Ансельму:

— Что касается ваших скульптурок, генерал, то советовал бы вам хорошенько их запаковать и своевременно перевезти на броненосец, например на дредноут «Эрнест Ренан». Кажется, это самая мощная посудина во всей вашей эскадре?..

4

Чемоданов было двадцать два — двенадцать больших кофров и десяток саквояжей, — и надо было решить, что с ними делать.

Мосье Энно потеребил усики, которые сегодня почему-то никак не хотели торчать вверх, а все обвисали книзу, и предложил:

— Мон ами! Неудобно везти все это на машине консульства: еще чего доброго подумают, что мы удираем!.. Это будет совсем недипломатично… Я думаю, лучше нам обойтись собственными силами. В нашем распоряжении Мими, Жюль и Андре. Им охотно за сотню франков помогут Жора, мадемуазель Фанни, мосье Жорж, мадам Мурзиди и папаша Володарь-Курбский. Н-эс-па?

Мими — это была камеристка мадам Энно, Жюль — лакей, Андре — шофер; они прибыли с мосье и мадам Энно из Франции в составе технического персонала консульства. Все остальные были одесситы, так сказать вольнонаемный персонал. Мадемуазель Фанни работала теперь у мадам Энно штатной маникюршей, мосье Жорж — штатным парикмахером. Мадам Энно пообещала взять их с собой в центр европейской цивилизации — Париж, и это определило судьбу бывших киевских куаферов. Собственница меблированных комнат мадам Мурзиди, предвидя неминуемые метаморфозы в общественной жизни и лелея надежду получить место бандерши в каком-нибудь парижском лупанарии, заблаговременно устроилась к госпоже Энно кастеляншей. Жора — бывший буфетчик ресторана «Лондонского» отеля — по таким же соображениям и с такими же расчетами, к тому же и по поручению неких высших инстанций по рекомендации ресторатора Штени, воцарился на посту метрдотеля при французском консульстве. Что касается отставного полковника князя Володарь-Курбского, то он тоже расстался с профессией чистильщика сапог, которую избрал было в знак протеста против нового социального режима в России, и — с расчетом обрести возможность перебазироваться за пределы неуютной для него родины — принял на себя обязанности шефа консульской кухни, пустив в оборот свои обширные знания в области гастрономии и свою дореволюционную славу непревзойденного гурмана.

Итак, все поименованные лица составляли корпус слуг консула с особыми полномочиями и, ясное дело, были всей душой преданы мосье и мадам Энно.

И все же предложение мосье Энно не вызвало энтузиазма у мадам.

— Ну, и что же? — спросила мадам Энно.

В ее всегда капризном голосе звучали сейчас нотки неприкрытого воинствующего сарказма. Ясно было одно: что бы ни предложил сейчас мосье Энно, она все равно будет против.

Они стояли — мосье и мадам Энно — посредине большого салона резиденции, во внутренних покоях Воронцовского дворца, и все вокруг них представляло собой картину живописного беспорядка. Штофные портьеры свисали с одного крюка, шелковые маркизы были и совсем сорваны, тюлевые шторы скомканные валялись на диванах. Мадам Энно собиралась было все это тряпье тоже запаковать. Но чтобы запаковать все убранство и все украшения — все эти персидские ковры, брюссельские кружева, украинские вышивки, уральские самоцветы и палехский лак, — необходимо было по меньшей мере десятка четыре больших сундуков. В двенадцать кофров и десяток саквояжей вместилось только столовое серебро, чайный фарфор, золото, драгоценные камни и валюта. Мадам Энно рыдала с самого утра, три раза с ней была истерика, и два раза она падала в обморок. И все же к вечеру пришлось примириться с фактом, что из всего «нажитого» здесь за пять месяцев добра посчастливится захватить с собой только самое ценное и наиболее портативное. Брать разрешалось только то, что могло поместиться в двухместную каюту.

— Я думаю, мон анж, — вкрадчиво и нежно, предчувствуя новый порыв семейной бури и всеми силами стараясь его предупредить, пролепетал мосье Энно, — они просто возьмут эти чемоданы и прямо понесут в порт, а потом на дредноут…

— Дурак! — взвизгнула мадам Энно и затопала ногами.

Мосье Энно грустно поник головой и стал искать нашатырь.

Но мадам швырнула флакон с нашатырем в дальний угол и грозно двинулась на мосье.

— Просто возьмут и прямо понесут? — Она надвигалась на мужа, загоняя его за канапе. — И этакого идиота назначили консулом с особыми полномочиями! Да что ты, бабник, понимаешь в дипломатии?

Вопрос был уместен, но мосье Энно не сразу сообразил, какая же прямая связь между этим вопросом и самой темой беседы.

— Ах! — наконец, догадался он, отгораживаясь на всякий случай тяжелым ореховым креслом. — Ты думаешь, что для семерых человек это будет слишком тяжело? Ты думаешь, они не осилят?

— Идиот! — заверещала мадам. — В каждом чемодане миллион! Они украдут их по дороге!

— Ну! — солидно возразил мосье Энно, найдя себе, наконец, безопасное место за дубовым секретером. — Что ты, мон анж люминье! Зачем им миллионы, когда для каждого из них самое дорогое — это то, что мы их возьмем с собой во Францию? Они наичестнейшие люди!

Аргумент был убедительный. Мадам Энно примолкла, но заметила довольно резонно:

— Но ведь мы не собираемся брать их с собой во Францию!

— Ах, мон анж люминье э клер, это ты ничего не понимаешь в дипломатии! Мы же им скажем об этом только после того, как они перенесут наши чемоданы на дредноут.

Против этого совсем уже ничего нельзя было возразить: консул Франции действительно был дипломатом и в полной мере оправдывал свои высокие полномочия.

Впрочем, у мадам Энно все-таки нашлось, что сказать:

— А эта… как ее… актриса?

Консул Энно развел руками.

— Но, мон анж, ведь неудобно просить королеву экрана помочь поднести нам чемоданы? И к тому же ее физических сил будет мало, чтобы поднять такой груз. Ведь каждый из этих чемоданов весит самое меньшее…

— Я не об этом! — заорала мадам. — Я о том, что ты все-таки ухитрился сунуть ей заграничный паспорт!

Консул Франции придвинул к секретеру еще и небольшой сервант из-под фарфора.

— Но, мон ами, ты же знаешь, она не соглашалась больше выполнять наши поручения… Она не хотела… пока у нее не будет визы на руках.

Мадам Энно швырнула диванной подушкой, но промахнулась. Подушка только сбила со стенки бра, и мосье Энно обсыпало плечи мелкой стеклянной крошкой от разбитого китайского абажурчика.

— Но, — поспешил заявить мосье Энно, — я, безусловно, дам распоряжение, чтобы ее не пустили на наш дредноут.

— Кретин! — даже задохнулась мадам. — Плевала она на твой дредноут! С паспортом на руках она может устроиться на какой угодно корабль… Она не поедет во Францию! — завизжала мадам.

Мосье Энно поник за своей баррикадой. Он тоже не хотел бы, чтобы Вера Холодная попала во Францию. У мадам, конечно, говорила глупая женская ревность. Но у мосье были более веские причины. Попав в Париж, актриса может найти дорожку не только в артистический круг, но и в министерства… Знаменитая киноактриса весьма подробно ознакомилась со сценарием всей эпопеи Антанты в Одессе. Разве ей трудно будет воспроизвести перед мировой общественностью широкую картину американо-англо-французской оккупации? Консулу Франции не только перед мировой общественностью, но и перед Сюрте женераль, трудно будет опровергнуть кое-какие факты, которые могут легко сорваться с ее язычка… Ясное дело, было бы куда лучше, если бы актриса действительно не поехала в Париж. Нет, нет! Она не должна ехать ни в коем случае!..

— Как же это сделать, мон анж? — вкрадчиво спросил мосье Энно. — Вот если бы ты могла что-нибудь придумать…

— Я уже придумала! — решительно заявила мадам Энно и так же решительно поднялась с дивана. — На войне как на войне — так, кажется, говорит этот остолоп ваш генерал!

Она вынула ладонку из-за декольте.

Мосье Энно побледнел и задрожал.

— Ты… ты думаешь… Муся, что…

Мадам Энно отстегнула ладонку от золотой цепочки и протянула ее мосье Энно.

Мосье Энно попятился. Но позади была уже стена.

— Немедленно! — прикрикнула на него мадам. — Ведь она может сегодня же ночью пробраться в каюту!

В ладонке был кураре. Два кристалла — мгновенная смерть. Один кристалл — смерть не позже как через полтора-два часа от паралича миокарда. Мадам Энно надела на себя эту ладонку еще в Париже, на случай если бы в далеком путешествии встретилась непреодолимая опасность для ее чести и жизни. Эта ладонка в декольте на золотой цепочке дала ей не мало утешения в парижских салонах перед выездом: мадам Энно показывала ее каждому, хвастаясь, на какой риск она идет, пускаясь с мужем в небезопасное — во имя высокой миссии! — плавание в страшную страну большевиков. Кроме того, во время ссор с мужем она грозила ему, что отравится, и таким дипломатическим способом всегда добивалась своего.

— Но… как же это… сделать? — прошептал, запинаясь, бледный консул.

Мадам Энно небрежно пожала плечами.

— Я пошлю сейчас Мими. Мы попросим актрису забежать к нам на минутку, выпить бокал цимлянского на дорогу. В бокал ты бросишь один кристалл. И она сразу уйдет. А потом… Какое нам дело, что будет потом?..

Вера Холодная пришла за полчаса до отъезда, как раз в ту минуту, когда семеро верных людей консула Франции в их фантастической надежде попасть за границу тащили двадцать два его чемодана. Актриса тоже торопилась: оставить берега отчизны она собиралась не позднее утра, а вещи у нее еще не были уложены. Прощальный бокал — «посошок на дорогу» — они выпили вместе, стоя и мило улыбаясь, посреди опустошенного салона резиденции.

Умерла актриса через полтора часа — у себя в номере отеля. Вскрытие тела не установило причины внезапного паралича миокарда: кураре, яд американских индейцев, был мало известен одесским прозекторам.

5

Утром очередной номер единственной теперь в Одессе газеты — «Известий Совета рабочих депутатов» — вышел с аншлагом:

«С восьми часов вечера объявлена всеобщая забастовка. Грозной, дисциплинированной силой должен показать себя одесский пролетариат в этот ответственнейший момент. Полное подчинение Совету рабочих депутатов и его полноправному исполнительному органу — президиуму Исполкома!»

В номере было помещено также несколько приказов.

Приказ № 2:

«Оперативный штаб военного отдела Совета рабочих депутатов предлагает всем морякам, железнодорожникам, грузчикам и другим работникам, обслуживающим контрреволюционные — добровольческую и союзную — армии, немедленно после опубликования этого приказа прекратить работу».

Приказ № 3:

«Всем работающим на оборону, рабочим артиллерийских мастерских, рабочим, изготовляющим вооружение, всем работающим на ремонте железнодорожного транспорта, рабочим автомастерских, работникам, занятым на доставке врагу продовольствия, фуража и т. п., предлагается немедленно прекратить работу вплоть до специального распоряжения».

Приказы были изданы на основании решений Военно-революционного комитета при Совете рабочих депутатов…

Прогудел долгий и тревожный гудок авиазавода Анатры — и трансмиссии в его цехах сразу замерли. Десятками тревожных гудков откликнулись со всех концов города, с территории железной дороги — паровозы, — и всякое движение на всей пригородной сети немедленно прекратилось. Захрипели гудки пароходов, пронзительно завизжали сирены катеров — и поверхность всех пяти гаваней вдруг сделалась зеркальной: ни одно судно не бороздило ее своим винтом.

Город бастовал по призыву Совета рабочих депутатов — единственного органа власти, который признавали одесские пролетарии.

Это еще не было восстание. Это был ультиматум в действии.

Совет рабочих депутатов — все еще нелегальный — тем временем перебазировался в рабочий район: на Старопортофранковскую, в помещение Народной аудитории. Охрану его несли отряды имени Старостина и Морского райкома — теперь уже в полном боевом порядке, тремя цепями, по улице и в переулках. Из расщелин окрестных улиц, из лабиринта приморских переулков, из проходных дворов по одному, по двое и целыми группами появлялись вооруженные люди, проходили сквозь цепи и немедленно тут же на месте группировались во взводы, сотни и батальоны. С собственным оружием, с собственным боеприпасом, добытым неведомо где и когда, со всех концов города — от железной дороги, с Чумки, с Ближних и Дальних Мельниц, с Фонтанов, рыбацких причалов, портовых эллингов, из пересыпских заводов — отовсюду стекались, пробиваясь сквозь французские и белые пикеты, одесские рабочие. К вечеру рабочая дружина имени Старостина была переформирована в рабочий полк имени Старостина; дружина Морского райкома стала Морским батальоном, а общая численность бойцов в батальонах Совета составляла уже две тысячи штыков.

Заседание пленума Совета вместе с делегатами от всех заводов проходило беспрерывно днем и ночью.

С каждого предприятия прибывал представитель, информировал о ходе забастовки и заканчивал сообщением о готовности его коллектива получить оружие и принять участие в вооруженном восстании. Совет сразу же выносил решение по каждому предприятию.

Вечером отчитывались представитель железной дороги, представитель грузчиков порта и представитель матросов кораблей русского торгового флота.

Представитель железнодорожного узла машинист Куропатенко доложил: бастуют все железнодорожники, стоят все паровозы, остановились все мастерские. Эшелон с воинским снаряжением, который французы грузили сами и отправили со своим обслуживающим персоналом на станцию Сербка, на пятом километре пущен под откос вместе со всем снаряжением. Солдаты обезоружены.

Пленум одобрил действие железнодорожников дружными аплодисментами.

От имени грузчиков порта отчитывался Петро Васильевич Птаха.

Грузчики забастовали все как один человек. Однако как раз в ту минуту, когда масса грузчиков двигалась к выходу с территории порта, прибыл приказ генерала д’Ансельма — немедленно разгрузить два американских парохода с артиллерийскими снарядами. Пароходы стояли у причала Военного мола. Бои на фронте под Сербкой, на Бахмачской железнодорожной линии, и под Раздельной, на линии Киевской, нарастали с каждой минутою, и фронтовая артиллерия нуждалась в пополнении огневого довольствия. Грузовые машины, присланные за снарядами, уже длинной вереницей выстроились вдоль порта. Грузчикам приказывалось немедленно возвратиться к разгрузочным механизмам, за отказ грозили расстрелом. Но грузчики отказались.

Зал Народной аудитории снова загремел аплодисментами.

Но старый Птаха еще не закончил.

Приказ генерала д’Ансельма имел и вторую часть: если докеры все-таки откажутся разгружать пароходы, то французским солдатам портовой охраны предписывалось немедленно встать к машинам, а докеров взять в пулеметное кольцо… Докеры не стали слушать приказ до конца. Они бросились назад к причалам и тут же на глазах растерявшейся французской охраны попортили разгрузочные механизмы. Пулеметчиков, намеревавшихся окружить их, докеры разогнали, а пулеметы у них отобрали. После этого с пением «Врагу не сдается наш гордый «Варяг» докеры тысячной толпой двинулись из порта. Многие из них с оружием, добытым у французской охраны, идут теперь сюда, к штабу восстания, пробивая себе путь сквозь французские пикеты.

Дружное «ура» встретило сообщение представителя героических одесских докеров.

Теперь фронтовая французская артиллерия оставалась без огневого довольствия. Пусть французские пуалю потаскают двенадцатипудовые ящики со снарядами на собственных плечах, если, конечно, у них будет охота.

О матросах судов Русского торгового флота информировал Александр Понедилок.

Матросы тоже бастовали. Они сошли на берег и разбежались кто куда. Пароходы, на которые грузилась, удирая из города, буржуазия, были оставлены командами. Французское командование спешно перебросило на транспорты «Кронштадт» и «Кавказ», на которых должны были эвакуироваться авиационный парк, кадетский корпус, институт благородных девиц, штабы и учреждения белой армии, — матросов с деникинских военных кораблей. Тогда по распоряжению штаба Морского райкома специальные группы матросов-большевиков возвратились на некоторые пароходы, открыли кингстоны и затопили трюмы и кочегарки. В результате этого пароход «Вече», предназначенный французским командованием для эвакуации одесской буржуазии, затонул под волнорезом. Пароход «Великая княжна Ксения», а за ним и еще несколько вздыбились посреди гавани, корма пошла под воду, а нос поднялся вверх перпендикулярно. Морской райком решил затапливать суда именно таким способом — наполовину, чтобы немедленно, как только власть перейдет в руки Совета, поднять корабли и поставить их на службу советским морским силам.

— Ура! — приветствовали участники пленума и сообщение представителя красных матросов.

Однако у Шурки Понедилка было еще одно сообщение. Он попросил разрешения зачитать последние известия с искрового телеграфа корабля «Граф Платов».

Вот какие это были новости.

Докеры Франции — в портах Гавре, Шервуде и Марселе, докеры Англии — в портах Портсмуте, Лондоне, Ливерпуле, откуда шло снабжение вооружением и военным снаряжением интервентских армий Антанты на севере, востоке и юге России, отказываются грузить оружие для «грязной» войны. Мужественные докеры Франции и Англии бастуют во имя международной солидарности пролетариата и выступают с протестами против контрреволюционной интервенции. Рабочие организации Франции, Англии и Соединенных Штатов Америки создают «комитеты действия» под лозунгом «Руки прочь от России!»

Члены пленума поднялись, и в зале Народной аудитории загремел «Интернационал».

Была ночь. Пленум заседал нелегально. Вокруг — на улице и в переулках — тремя цепями лежали чуткие бойцы. Настороженная тишина нависла над предместьем. Но окна зала Народной аудитории были по-весеннему широко открыты, и мелодия пролетарского гимна полилась в темноту ночи. Ее подхватила охрана у здания, потом пение волною покатилось от третьей цепи ко второй, от второй к первой. Бойцы лежали в кюветах вдоль тротуаров, за каменными оградами, прямо на мостовой, пристально всматриваясь в ночной мрак, и пели «Интернационал».

Город тонул во мгле. Над городом нависла тревожная тишина. Но город слышал: издалека, с рабочих окраин, доносилось могучее пение «Интернационала»…

Французские и белые патрули испуганно озирались, прятались в темноту, за стены строений, и понемногу, пятясь назад, отступали все дальше от таинственных и грозных окраин, ближе к центру города, к кварталам ставки командования, к порту, к морю — к огням эскадры, мерцавшим на Большом рейде.

Пленум постановил: послать к генералу д’Ансельму вторую делегацию, которая поставила бы точки над «i».

Делегация села в машину — в собственную машину генерала д’Ансельма, которую, захватив в гараже вместе с шофером, только что пригнали бойцы из дружины имени Старостина — и поехала не спеша через весь город. Фары освещали сбитых с толку, перепуганных патрульных: по городу ехала машина генерала д’Ансельма, а на радиаторе ее в свете фар трепетал большой красный флаг…

В составе делегации на этот раз были Александр Столяров, Александр Понедилок и Галина Мирошниченко.

6

Машина беспрепятственно миновала все пикеты и заставы и остановилась перед подъездом особняка. Шурка Понедилок гулко и протяжно протрубил в клаксон.

В ту же минуту в подъезде показался офицер. Это уже был не вчерашний старик капитан, а юркий молоденький лейтенантик. Не ожидая заявлений от прибывших, он поспешно сообщил, что генерал готов немедленно принять делегацию от Рабочего Совета.

Бенгальцы развели штыки, вытянулись и взяли на караул, и офицер побежал вверх по лестнице впереди делегатов.

Когда делегаты вошли в кабинет, из-за стола поднялся им навстречу генерал д’Ансельм. Риггс, как и вчера, сидел в кресле перед столом. Полковник Фредамбер стоял в стороне, у телефонного аппарата.

— Добрый вечер, друзья! — учтиво улыбаясь, приветствовал генерал делегацию. — Вот мы и встретились снова. Мы с вами ведем совсем нездоровую жизнь: ночью надо спать, а мы, — он развел руками и еще раз галантно улыбнулся, — как видите, утомляем себя по ночам… Прошу садиться.

С учтивой улыбкой, стоя, он ждал пока делегаты сядут.

Когда все сели, генерал сказал:

— Итак, вы прибыли, чтобы продолжить вчерашнюю беседу?

Столяров ответил:

— Нет, генерал. Вчерашнюю беседу мы считаем исчерпанной. Мы поставили вам требования, вы их не приняли. Теперь каждый из нас делает то, что считает необходимым делать. Вы воюете на фронтах. Мы проводим всеобщую забастовку. События, надо полагать, пойдут своим чередом. Сегодня мы прибыли к вам, надеюсь — в последний раз, чтобы договориться о некоторых деталях в ходе дальнейших событий, имеющих значение не столько для нас, сколько для вас. Прежде всего мы хотим выяснить — сколько вам необходимо времени для эвакуации?

— Для эвакуации? — почти вскрикнул генерал. — Сколько времени? Стало быть, вы думаете, что я действительно решил… эвакуироваться отсюда?

Столяров спокойно ответил:

— Это решил за вас наш народ.

Генерал глядел на Столярова, наливаясь кровью. Но Столяров закончил так же спокойно, как и начал.

— Мы считаем излишним снова возвращаться к дискуссии по поводу этого вопроса. Мы сейчас интересуемся не вашим решением, а сроками эвакуации. Дело в том, что пребывание здесь частей вашей армии тормозит развертывание нормальной работы Совета и его деловых учреждений: снабжения населения продовольствием, налаживания работы предприятий, ликвидации безработицы, бандитизма… Поэтому мы прежде всего и заинтересованы в том, чтобы эвакуация армии интервентов осуществилась как можно быстрее.

Генерал молчал. Он уже не был багровым. За время длинной речи Столярова все оттенки красок успели смениться на его лице. Сейчас он сидел совершенно желтый, будто окаменев. Столяров ожидал ответа, но генерал молчал. Он глядел поверх головы Столярова куда-то в стену, упершись застывшим взглядом в какое-то пятнышко на барельефе под потолком, и молчал.

Молчание нарушил Риггс.

Он сказал, не скрывая ненависти во взгляде и злобного шипения в голосе:

— И… и сколько бы вы определили на эту… процедуру? Эвакуацию?

— Двое суток.

— Хо!

Риггс фыркнул, хотел было что-то сказать, но сдержался, только сжал подлокотники кресла так, что побелели пальцы.

Генерал д’Ансельм молчал.

— А вы думали, сколько? — отозвался со своего места Шурка Понедилок.

Риггс передернул плечами, буркнул что-то себе под нос, перекинул ногу на ногу, расправил складки бриджей на коленях, снова переменил ногу, наконец овладел собою и заговорил почти спокойно:

— Во-первых, практически: мы вовсе не собираемся выезжать отсюда. Во-вторых, теоретически: если бы зашел разговор об эвакуации армии такого размера, с сотнями артиллерийских орудий, танков, автомашин и другого снаряжения, то понадобилось бы… понадобилось бы… не менее месяца, чтобы осуществить такую сложную операцию.

— Двое суток! — отрубил Столяров.

Генерал вспыхнул:

— Похоже на то, что вы… выгоняете нас отсюда?

— Генерал, — спокойно сказал Столяров, — мы не приглашали вас сюда.

Генерал взмахнул рукой, видимо от душившей его злобы у него появилась необходимость сделать резкое движение, и собирался грохнуть кулаком по столу; но в эту минуту полковник Фредамбер, оставив телефонный аппарат, подошел сзади и склонился к генералу через плечо. Рука генерала так и повисла в воздухе, он слушал, что говорил ему начальник штаба. Руку генерал, правда, сразу же опустил, но глаза его теперь впились в телефонный аппарат, находившийся на столике в углу, — трубка лежала не на аппарате, а подле него. Фредамбер не окончил разговора по телефону, и трубка, видимо, ожидала генерала.

Вначале генерал слушал рассеянно, потом взгляд его сосредоточился, а лицо напряглось, затем глаза его тревожно забегали, и, наконец, генерал поднялся с кресла.

Он сделал движение к телефонному аппарату, но остановился и обратился к делегатам:

— Э… э… э… Прошу прощенья, господа! Я должен взять трубку аппарата… — Он добавил сухо, но учтиво: — Разговор оперативный… Вы окажете мне любезность, если на минутку выйдете и подождете в соседней комнате.

Он нажал кнопку звонка. Вошел капитан Ланжерон, и генерал сказал:

— Проведите господ делегатов в салон. Я скажу вам, когда можно будет возвратиться.

7

На проводе был командующий участка фронта, находившегося против станции Сербка, — последнего, ключевого узла перед Одессой. Этот участок решал теперь судьбу города, а вместе с ним и тех территорий Юга, где сейчас сгрудилась семидесятитысячная армия интервентов.

Станцию Сербку французское командование решило не сдавать ни в коем случае, и туда были брошены все основные силы боевых частей и боевой техники. Сербку штурмовали уже не партизанские отряды, а регулярные части Красной Армии. Но взять Сербку с севера было невозможно. Силам обороны благоприятствовал здесь ландшафт местности: каждая пядь земли, по которой наступали красные части, простреливалась перекрестным огнем пулеметов и орудий интервентов.

Генерал был совершенно спокоен за Сербку. И вдруг…

Не дожидаясь, пока делегаты скроются за дверью, генерал поспешил к аппарату.

У генерала сегодня и без Сербки было чертовски много хлопот. Забастовка парализовала весь город и остановила подвоз к фронту снарядов и людских резервов, в то время как Красная Армия стремительно наступала и находилась уже в тридцати — сорока километрах от города. Партизаны — так те просто обнаглели: Тилигуло-березанский и Визерский отряды объединились с береговым отрядом Столярова и вышли на северный берег Дофиновского лимана. Они разгромили батальон мальгашей; батальон только что прибывших бенгальцев они тоже разгромили, а батальон черных сенегальцев сдался на милость победителя. Чего доброго, эти партизанские головорезы ворвутся завтра в Одессу! А тут еще эта Сербка…

Генерал схватил трубку и закричал:

— Я, командующий, слушаю вас!

Отступая от Березовки к Сербке, французские арьергарды разрушали за собою железнодорожную линию. Это не давало возможности действовать красным броневикам, затрудняло подвоз резервов, снарядов и снаряжения для большевистских частей. Разрушение железнодорожной линии проводилось самым тщательным образом: рельсы рубили специальными рельсорубными машинами каждые пять метров; насыпь взрывали в двух местах на каждом километре. И все-таки, как только закрепились французские части на новых позициях, под Сербкой, красные бронепоезда неожиданно появились на изрубленной и уничтоженной, казалось навсегда, железнодорожной линии и начали планомерный обстрел французских позиций… Французская авиационная разведка установила: население всех сел, расположенных вдоль железнодорожной линии, сошлось к железной дороге — по нескольку тысяч людей на каждый километр. И с самолетов железнодорожное полотно выглядело как беспрерывная живая цепь: люди работали на восстановлении железной дороги дружно, плечо к плечу. А вокруг — на полях и угодьях — копошилось народу еще в два раза больше: это подвозили балласт и готовили другие материалы. За трое суток была проложена новая железнодорожная линия протяжением самое меньшее в тридцать километров.

И красные батальоны пошли на штурм станции Сербка.

Шквальный огонь артиллерии остановил наступление. Наступлению красных частей препятствовало еще и то, что мост через бурливый в весеннее половодье поток Тилигулку французы тоже взорвали, — ни броневики, ни пехота, ни кавалерия не могли переправиться с северного на южный берег.

Теперь, за взорванным мостом, французы и греки чувствовали себя как у Христа за пазухой. Наступление красных частей было остановлено по меньшей мере до конца половодья, то есть недели на две, а за это время можно было осуществить другие обходные операции. Итак, дело обороны Одессы от фронтального наступления красных частей — как пришло к выводу французское командование — было разрешено окончательно. Теперь оставалось покончить с отдельными партизанскими отрядами, которые действовали по эту сторону Буга, общей численностью в каких-нибудь четыре-пять тысяч бойцов. Для армии в семьдесят тысяч штыков, оснащенной могучей техникой, это было делом не слишком сложным. После этого генерал д’Ансельм собирался осуществить внезапный прыжок на север: возвратить себе весь утраченный одесско-николаево-херсонский плацдарм, закрепиться на нем и, систематически получая свежие подкрепления, развивать наступление дальше на север — кто его знает, быть может, до самой Москвы…

Вот что значила в эту минуту станция Сербка!

И вот что услышал генерал д’Ансельм по прямому проводу со станции Сербка.

Говорил с генералом не командующий этим участком фронта полковник Жанвье: полковник Жанвье был только что убит. Рапорт исходил и не из штаба командования фронтового участка. Штаб участка этого фронта был только что взят в плен большевиками. Докладывал генералу саперный капитан Бургасон — единственный офицер из офицерского состава роты 15/2 Седьмого саперного полка, оставшийся по эту сторону.

Станцию Сербка только что захватили красные полки.

Остановившись перед взорванным мостом, командование бригады Красной Армии решило мост отстроить. Без необходимой мостостроительной техники, да еще в половодье, это была задача технически невыполнимая. Но командование снова бросило клич по окрестным селам — и все села, только что закончившие восстановление железнодорожной линии Березовка — Сербка, немедленно откликнулись. Десятки сел до последнего человека вышли на строительство. Вышли мужики, бабы, старики, вышли даже женщины с младенцами на руках. Крестьяне шли пешком за двадцать и тридцать километров, а за пешеходами тянулись кони и волы, собранные по селам. Они тащили тяжелые подводы, груженные досками, бревнами — теми «колодами», которые найдутся в каждом украинском селе, где-нибудь на площади, около церкви или у школы, и на которых отсиживаются старики, ведя свои бесконечные беседы, или поют песни, собравшись веселой группой, девчата и парубки. Этого строительного материала хватило бы настлать мосты не только через Тилигулку, но даже через Буг и Днепр. Топор и пила были единственными инструментами на строительстве. Но топоров и пил были тысячи. Старики тесали, бабы подносили, мужики забивали сваи, парни ловкими верхолазами перебрасывались со стояка на стояк, с арки на арку и настилали толстые дубовые помосты. Французская артиллерия быстро пристрелялась по строительству. Снаряды падали в воду, снаряды сбивали с арок смельчаков, снаряды превращали в щепы только что настланный помост, но на место одного смельчака сразу же появлялось десять других, на месте разбитого пролета вырастало два новых. Несмолкаемая канонада грохотала точно гром в тропический ливень, и беспрерывные вспышки от выстрелов и разрывов заливали все дрожащим сиянием. Но строители стучали топорами и гукали долбнями, забивая сваи в илистое дно потока и затопленный половодьем прибрежный луг.

За два дня и три ночи мост был наведен.

Но напрасно французы приготовили десятки пушек и сотни пулеметов, чтобы встретить свинцовой завесой новую атаку красных частей.

Атаки не было.

Командование Красной Армии пошло на хитрость. Небольшой ударный отряд, состоящий из двух десятков бойцов, под покровом ночи, прижимаясь к настилу моста и замирая на месте при каждой вспышке орудийного выстрела, переправился на французский берег и обошел станцию с тыла. Пластуны перерезали все телеграфные и телефонные провода — вот потому-то в течение десяти часов и не было связи между Сербкой и Одессой; капитан Бургасон и сейчас говорил по телефону из Буялика — за пять километров от Сербки. После этого восемнадцать смельчаков — потому что двое уже пали в бою — бросились в самый центр размещения вражеских сил, на станцию, где стоял штаб участка фронта. Командующий был убит выстрелом из нагана, половина штабистов полегла от разрывов ручных гранат, остальные подняли руки. Стрельба в самом центре вражеского расположения породила панику на всем участке. Франко-греческие части, бросая оружие, заметались; не видя противника, они не знали, кому сдаваться в плен. Вся артиллерия участка внезапно замолчала.

Вот тогда-то красная конница, а за ней и красные пехотинцы бросились в атаку. Вслед за красноармейцами побежала через мост и вся многотысячная толпа крестьян-строителей с топорами и долбнями.

Конники и пехотинцы смяли первую цепь, пытавшуюся еще оказать сопротивление. И тогда многотысячный франко-греческий заслон с криками: «Же сюи больсевик!», «Вив ля революсьон!» — поднял руки…

Командир роты капитан Бургасон вовремя бежал и имел возможность рапортовать теперь генералу д’Ансельму о полном разгроме многотысячного заслона и о взятии красными станции Сербка.

Генерал упал в кресло, подставленное ему Фредамбером, и простонал в трубку:

— Полковник Жанвье, я разжалую вас в рядовые…

Генерал говорил с капитаном Бургасоном, но ему почудилось, что разговор происходит с полковником Жанвье, на которого он возложил ответственность за операцию под станцией Сербка…

Тонкий голосок, всхлипывая, ответил генералу из телефонной трубки:

— Полковник Жанвье убит, генерал… Докладывает капитан Бургасон… Я остался один…

— А!.. — простонал генерал д’Ансельм. — Капитан Бургасон… я произвожу вас в чин полковника…

Капитан, а теперь уже полковник Бургасон, не ответил генералу ничего…

8

Делегации пришлось долго ожидать в соседней комнате. Прошло не менее часа, пока, наконец, на пороге появился капитан Ланжерон и пригласил делегацию в генеральский кабинет.

К удивлению, в кабинете теперь было не три, а пять человек. Кроме генерала д’Ансельма, полковника Фредамбера и полковника Риггса, сидели еще двое в штатском. Один из них был знаком членам делегации — это был председатель городской думы инженер Брайкевич. Второй — в смокинге и мягкой черной шляпе, которую он нервно мял в руках, — был неизвестен.

Генерал сидел за своим столом в глубокой задумчивости. Он даже не пошевелился, когда вошли Столяров, Понедилок и Галя.

— Садитесь, господа! — предупредительно пригласил Фредамбер.

Галя и Понедилок сели.

Столяров спросил, глядя на неизвестного в смокинге и черной шляпе, которая шевелилась под его нервными пальцами, как будто внутри, в тулье, спрятался котенок и никак не мог выбраться оттуда из-под широких полей.

— Извините, я бы хотел знать — кто будет присутствовать при нашем дальнейшем разговоре?

— Это, — указал Фредамбер на Брайкевича, — мэр города, председатель думы мосье Брайкевич…

— Мы знакомы, — буркнул Брайкевич.

Столяров кивнул. Он действительно знал Брайкевича. Когда-то, по возвращении Александра Столярова с фронта в родной город, сразу же после бегства немецких оккупантов, еще до того, как большевики снова ушли в подполье, Александру Столярову пришлось выступать на одном митинге против кадета Брайкевича.

— А это, — представил Фредамбер, — генерал Шварц, генерал-губернатор Одессы, принявший командование частями добровольческой армии от генерала Гришина-Алмазова.

— Очень приятно! — поднялся со своего кресла генерал и слегка пристукнул каблуками.

Шурка Понедилок фыркнул:

— Где же это видано, чтобы генералы ходили во фраках и черных шляпах?..

Галя строго взглянула на Шурку. Шурка прикусил язык. Но был он все-таки из матросской вольницы, озорной по натуре, и не мог сразу угомониться. Он замурлыкал себе под нос еле слышно:

Надену я черную шляпу, Поеду я в город Анапу, И всю-то я жизнь просижу На соленом, как слезы, пляжу…

Генерал д’Ансельм молчал, и полковник Фредамбер попытался взять на себя инициативу в дальнейшем ведении переговоров.

— Итак, — прохрипел он, силясь изобразить на лице вежливую улыбку, — мы остановились на том, что… м-м-м… на том, что…

Он тянул, не находя слов, и с нескрываемой надеждой посматривал на Столярова, надеясь, что тот сам продолжит беседу.

Но Столяров тоже не торопился. Он глядел на примолкшего, подавленного генерала, на растерявшегося начальника штаба, на совершенно бледного Брайкевича и багрового Риггса и силился понять: что же произошло здесь за минувший час, что передали по телефону генералу, что так пришибло его и всех присутствующих?

Наконец, Риггс не выдержал долгого молчания:

— Мы остановились на том, что вы… предлагаете двое суток, да, двое суток на всю эвакуацию союзных войск.

— И союзных дипломатических и прочих миссий, — сразу же добавил Столяров. — Мы надеемся, мистер Риггс, что и вы воспользуетесь нашим приглашением.

Одно мгновение казалось, что Риггс вскочит и бросится на Столярова. Его лицо покрылось лиловыми пятнами, подбородок задрожал, как в лихорадке, Риггс даже скрипнул зубами. Но под спокойным взглядом Столярова он снова сдержал себя и снова крепко вцепился пальцами в подлокотники кресла.

Полковник Фредамбер сделал попытку разрядить напряженную атмосферу.

— Генерал просит вас обстоятельно изложить все ваши… предложения.

Столяров, не глядя на Фредамбера, не спеша обратился к генералу д’Ансельму:

— Прежде всего — вся полнота власти в городе без каких-либо боевых действий передается нам…

Генерал сразу вышел из состояния прострации. Он задвигался в кресле и поднял глаза на Столярова.

— Мосье! — сказал он. — Вы должны понимать, что власть в городе может принадлежать или мне, как главе военного командования, или… или по гражданской линии — местному муниципалитету…

— Мы и являемся муниципалитетом: Совет рабочих депутатов.

— Однако мне известно, — грустно промолвил генерал, — что до того, как, в связи с положением на фронте, я должен был принять всю полноту власти на себя, городское самоуправление возглавляла дума?

Столяров сказал:

— Пролетариат не доверяет думе и не признает ее власть в городе.

Председатель думы, Брайкевич, заерзал на своем месте, но генерал продолжал миролюбиво:

— Ведь в городе живет не только пролетариат. Есть еще и другие слои населения: служащие, э-э-э… торговцы, э-э-э… буржуа… э-э-э…

Столяров ответил:

— Совет представляет интересы всех трудовых слоев населения. Что касается буржуазии, то она после Октябрьской революции не имеет ни власти в нашей стране… Мы действуем на основании нашей народной, советской конституции. — И, чтобы покончить с этим ненужным, пустым спором, он добавил: — К слову сказать, это станет вам понятно из второго пункта наших требований. Второй пункт: буржуазии предоставляется свобода действий — она может отправиться вслед за вами, но все свое имущество должна оставить здесь. Все ценности, банковские вклады и тому подобное, являются достоянием народа и государства; мы не можем позволить ограбить наш народ еще раз…

— Это что же? Экспроприация! — воскликнул Риггс.

— Это — социалистическая революция, — ответил Столяров. — Третий пункт: все белые, контрреволюционные вооруженные формирования, какого бы они ни были толка и цвета, должны быть немедленно разоружены, а оружие передано нам, то есть законной Советской власти. Что касается контрреволюции, поднявшей оружие против народа, то она… — генерала Шварца передернуло, и он еще больше скомкал свою элегантную черную шляпу, — предстанет перед судом народа.

Генерал д’Ансельм снова заговорил миролюбиво:

— Вы должны понимать, что я солдат — и, как солдат, не могу покинуть на произвол судьбы моих союзников, тем паче отдать вам прямо в руки русских офицеров, которые находятся под покровительством французского флага.

— А мы разве просили вас брать под защиту вашего флага всяких паразитов? — вмешался было Шурка, но Столяров оборвал его и продолжал излагать дальше требования Совета:

— Четвертое: все продовольствие — и то, что вы реквизировали, и то, что вы привезли для снабжения армий с собой, — остается здесь, на берегу, для ликвидации голода, который возник в городе в результате вашей беззаконной интервенции. Весь русский морской тоннаж остается у причалов порта. Все политические заключенные немедленно освобождаются из тюрем. В частности, вы гарантируете жизнь Николаю Ласточкину. Все!

Столяров поднялся, давая этим понять, что разговор собственно окончен. Точка над «i» поставлена.

Риггс, Фредамбер, Брайкевич и Шварц сидели молча. Они были уничтожены.

Генерал д’Ансельм заговорил совсем тихо, с интонациями задушевности:

— Все, что вы сказали сейчас… это позор для меня, старого солдата. Я не могу разоружить и отдать вам в руки моих союзников, раз они защищали здесь интересы Франции…

— Какие это тут интересы Франции? — снова выскочил Шурка Понедилок, но Галя придержала его за руку.

Генерал продолжал:

— Оставить вам флот я также… не могу… Если бы… встал вопрос об… эвакуации отсюда французской армии и… ее союзников, то… то… для перевозки войск мне и так не хватает тоннажа.

— А не нужно было привозить столько всякой контры! — снова начал Шурка Понедилок, но теперь уже Столяров взглянул на него так, что Шурка прикусил язык.

— Что касается продовольствия, то, естественно… морского тоннажа для его эвакуации нет, и вообще…

В это время пронзительно зазвенел телефон. Это был не зуммер полевого телефона, по которому перед этим говорил генерал. Звонил аппарат городской телефонной сети.

Фредамбер снял трубку. Он долго слушал, потом прикрыл трубку ладонью и наклонился к генералу.

Генерал выслушал его шепот и поглядел вопросительно, словно спрашивая совета. Фредамбер пожал плечами и зашептал снова. Генерал кивнул.

— Хорошо, прикажите. — Потом изменил свое решение: — Подождите, я сам.

Отдельные слова, произнесенные Фредамбером шепотом, были слышны, и Галя перевела их товарищам. Речь, видимо, шла о том, что где-то в районе железной дороги в связи с отказом машинистов вести поезд произошла стычка и рабочие оказали вооруженное сопротивление.

Фредамбер подал трубку генералу, и тот распорядился:

— Капитан! Я сейчас дам приказ, и в ваше распоряжение прибудет батальон английских колониальных стрелков… да… Выполняйте!

Он положил трубку.

Столяров сказал:

— Простите, генерал! Дела отрывают вас от нашей беседы. Дела есть и у нас. С вашего позволения я тоже воспользуюсь телефоном…

Не ожидая согласия генерала, которое прозвучало уже вдогонку ему, Столяров подошел к столику с телефонными аппаратами и снял трубку.

— Центральная! Алло?.. Центральная? Барышня, дайте, пожалуйста, Народную аудиторию на Старопортофранковской… Да, угол Старорезничной. Это кто? А!.. Говорит Столяров… Да, я говорю из кабинета генерала. Он любезно разрешил нам поговорить… Об этом потом. А сейчас вот что: отправьте немедленно два батальона из полка имени Старостина, при двадцати пулеметах, в район Товарной станции. Там небольшая стычка. Так вот, если прибудут туда колониальные английские войска — окружить и уничтожить! Ясно! Мы сейчас заканчиваем.

Столяров положил трубку, аккуратно дал отбой, возвратился на свое место и сел.

Генерал д’Ансельм, генерал Шварц, полковник Фредамбер и мосье Брайкевич молчали.

После длительной паузы генерал д’Ансельм грустно сказал:

— Очевидно, и на этот раз мы с вами… м-м-м… не договоримся… по всем пунктам.

Столяров поднялся. Поднялись и Шурка с Галей.

— Конечно! — быстро добавил генерал, тоже поднимаясь. — Я немедленно же искровым телеграфом передам ваши… гм… предложения высшему командованию в Яссах, Константинополе и Париже и… немедленно же, безусловно, уведомлю вас, какое будет решение высшего командования. — Он заставил себя улыбнуться. — Оказывается, между нами и вами есть даже телефонная связь. Я этого, знаете, не представлял себе, гм… гм…

Столяров, Шурка Понедилок и Галя молча поклонились и направились к двери.

Но генерал крикнул еще им вдогонку:

— Вы… гм… захватили мою машину! Конечно, законы военного времени, но… это ведь моя собственная машина и…

Столяров остановился и ответил с порога:

— С вашего разрешения, генерал, машина доставит нас в Совет. После этого ваш шофер немедленно же приведет ее сюда.

Когда делегация вышла, в кабинете д’Ансельма еще добрых две-три минуты царило полное молчание. Генерал печально глядел перед собою в стол, Шварц все еще мял свою шляпу, лицо Фредамбера перекосилось от конвульсий.

Наконец, гнетущее молчание прервал Риггс.

С выражением любезности на лице он обратился к генералу д’Ансельму:

— Могу порекомендовать вам прекрасный способ упаковки ваших статуэток, генерал. Смятая бумага или стружка не убережет скульптурки от деформации: при толчках статуэтки в ящике будут стукаться одна о другую. Ящики надо делать металлические, заливать их жидким желатином и опускать статуэтки в желатиновую массу. Потом желатин легко растворяется в теплой воде — и вы вынимаете статуэтки совершенно неповрежденными. Очень рекомендую вам именно этот способ, генерал.

Генерал д’Ансельм молчал, стиснув зубы, бледный, даже будто прозрачный от злости. Риггс, наоборот, постепенно наливался синей кровью; Даже уши сделались у него фиолетовыми. Он выхватил из кармана пачку сигарет, сунул сигарету в рот — это была последняя в пачке — и с сердцем швырнул на стол пустую обертку. От движения воздуха на столе зашевелились бумаги, и один листок — тот, что лежал перед генералом д’Ансельмом, — мягко спланировал на пол.

Пробурчав извинение, Риггс наклонился и поднял листок. Кладя его на стол, он искоса заглянул в текст.

Это было письмо командующему армией Антанты на Юге генералу Франшэ д’Эсперэ от «головного атамана войск УНР Симона Петлюры». Третьего дня главнокомандующий навещал Одессу в связи с неудачными действиями на фронте, в частности катастрофой под Березовкой. Дознавшись об этом, главный атаман войск УНР воспользовался счастливым случаем, чтобы приветствовать высокую особу на украинской земле. Но генерал Франшэ д’Эсперэ пробыл в Одессе только один день. Красная Армия от Березовки спешила на Сербку — и главнокомандующий тоже поспешил возвратиться в Константинополь. Письмо Симона Петлюры не застало уже главнокомандующего оккупационными армиями и до лучших времен отлеживалось на столе у генерала д’Ансельма — дело было неспешное. Вот это письмо:

«Узнав о вашем приезде в Одессу, я приветствую ваше превосходительство с прибытием на территорию Украины. Пользуюсь случаем напомнить вам, что прошло уже почти полгода с того времени, как наше молодое украинское войско под моим командованием начало борьбу против большевиков — врагов всех стран Европы. В эти дни, когда украинское войско снова сражается против большевиков, я высказываю уверенность, что с помощью французской армии наше войско сможет разбить нашего общего врага…»

Риггс не стал читать дальше.

Он положил бумагу на стол и закурил свою сигаретку. Но вдруг он швырнул сигаретку в пепельницу и, с каждым словом все сильнее наливаясь синей кровью, брызжа слюною, почти заорал:

— Мое правительство — президент Вильсон — был прав с самого начала! Надо шире использовать чужие силы! Вместо того чтобы гнать куда-то в Архангельск, Владивосток, Батум или Одессу американских, английских и французских солдат и превращать их там в большевиков, надо заставить стать под нашу винтовку все малые народы и особенное внимание обратить на местные антибольшевистские элементы и на националистические, сепаратистские группировки. Мы должны всеми способами раздувать контрреволюционные и антироссийские настроения, дать контрреволюции в руки оружие, много оружия — не так, как делаете вы, жалея каждый пулемет! И пусть идут в бой против большевиков со всех уголков Российской империи: из Финляндии, из Эстонии, из Латвии, из Литвы, из Белоруссии, из Польши, с Украины, с Дона, с Кубани, все сто сорок кавказских племен, сто пятьдесят азиатских окраин, черт бы их всех побрал! И поберет, если дело будет поставлено именно так!..

— Верно!.. Верно!.. Верно!.. — за каждым словом, чуть ли не дрожа, поддакивал Риггсу Шварц — немецкий генерал русской службы и американский ориентации.

Однако Фредамбер ехидно заметил:

— Вы неплохо знаете географию Российской империи, сэр!

— Такова наша с вами служба, Фредамбер! — завопил Риггс. — И я говорю это вам уже не в первый раз! Именно незнание этой географии поставило сейчас точку и на вашей карьере! — Брызжа слюною, Риггс орал: — Будет еще второй, а надо — так и третий, четвертый, черт побери, антикоммунистический поход! И осуществлять их будем мы, но чужими руками, руками всяких сепаратистов прежде всего! Соединенные Штаты еще научат вас, как надо бороться против большевизма! Но эта наука будет горька и для вас тоже! Будьте уверены!..

Но генерал д’Ансельм прикрыл ладонями уши, и болезненная гримаса исказила его выхоленное лицо. Генерал не переносил, когда кто-нибудь повышал голос, тем более орал во всю глотку.

— Мистер Риггс! Прошу вас! Мы с вами не на Парижской мирной конференции!..

Делегация возвратилась в здание Народной аудитории и доложила пленуму о результатах переговоров.

Пленум принял решение единогласно.

Председательствующий тут же продиктовал Гале сообщение, чтобы она успела поместить в утренний номер «Известий Совета рабочих депутатов»:

«Совет рабочих депутатов доводит до сведения всего населения города Одессы, что с двенадцати часов пятого апреля вся полнота власти в Одессе и ее пригородах переходит к Совету рабочих депутатов.

Все лица или организации, которые попытаются каким-либо образом оказать сопротивление власти Рабочих депутатов, будут наказаны в соответствии с законами военного времени…»

На пленуме, в углу зала, сидела Катюша Столярова. Она только что прибыла из ставки командования Красной Армии, перейдя фронт на этот раз под Сербкой. На клочке шелка, который Катюша извлекла из своей одежды, было только две цифры: арабское «пять» и римское «четыре». Это означало, что командование определяет срок для всеобщего восстания в городе на пятое четвертого, то есть пятое апреля.

Стрелки часов показывали уже начало первого. Пятое апреля наступило.

 

Глава девятая

1

Пятого апреля в девять часов утра, то есть в тот час, когда начинаются занятия в городской управе, к особняку думы на Николаевском бульваре подкатили два грузовых автомобиля. В кузове одной машины был отряд бойцов рабочего полка имени Старостина с несколькими пулеметами. Во второй машине — Исполком Совета рабочих депутатов в полном составе. Из членов Исполкома не было только Галины Мирошниченко: к утру она заканчивала выпуск четвертого номера подпольных «Известий Совета рабочих депутатов» и теперь задержалась где-то между Куяльником и Молдаванкой.

Служащие управы в это время сидели уже на своих местах.

Александр Столяров выпрыгнул из кабинки грузовика первым, подождал, пока выберутся из кузова все члены Исполкома, и в сопровождении членов президиума направился к кабинету главы думы. В приемной девушка-секретарь остановила его:

— Как доложить?

Но он отстранил ее и переступил порог без доклада.

Навстречу Столярову из-за стола главы думы поднялся заместитель «мэра»; «мэр» города Брайкевич сегодня на службу не явился: еще ночью вместе со всей родней и кучей чемоданов он погрузился с Платоновского мола на пароход «Кавказ».

Членам Исполкома Совета рабочих депутатов личность заместителя «мэра» города была хорошо известна. Это был Рутенберг — один из наиболее значительных лидеров сионизма в России. Главу одесских сионистов Рутенберга особенно почитали в кругах городской буржуазии, а его выступления за полную поддержку интервентов, за всемерное укрепление «альянса» с кругами западноевропейской буржуазии и, главное, его закадычная дружба с главою американской миссии в Одессе полковником Риггсом — были общеизвестны.

Но Столяров знал Рутенберга еще лучше. Столярову известна была вся его биография: эсер-террорист в прошлом и личный друг Керенского, являясь одним из руководителей военных сил контрреволюционного Временного правительства, он пытался вместе с палачом Кишкиным подавить Октябрьское восстание в Петрограде во время осады Зимнего дворца.

Быстрым взглядом окинул Столяров просторную комнату: в кабинете главы городского самоуправления ему доводилось быть впервые. Помещение было просторное, светлое и обставленное добротно: роскошный персидский ковер покрывал весь пол, дорогая мебель из палисандрового дерева под темным штофом, портреты дюка Ришелье и адмирала де Рибаса на стенах, мраморная статуя богини Фемиды в одном углу и бронзовые куранты под стеклянным колпаком — в другом. Столяров решительно подошел к столу.

Рутенберг оторопело глядел на неизвестных ему людей.

— Освободите место, будьте добры! — сказал Столяров и жестом отстранил заместителя главы думы от стола.

Рутенберг попятился. Столяров сел в кресло.

— Прошу, товарищи! — пригласил он членов президиума Исполкома Совета, указывая на кресла и диваны.

Члены президиума Исполкома Совета сели.

— Итак, — объявил Столяров, — заседание президиума продолжаем. Сегодня на повестке дня первым вопросом стоит утверждение народных комиссаров всех отделов Исполкома Совета. — Он взглянул на Рутенберга, который все еще торчал рядом, растерянно и злобно поглядывая из-под бровей. — Посторонних лиц прошу выйти.

— Простите… — начал было зло Рутенберг. — Я замещаю главу думы, который…

— Власть в городе, — ответил Столяров, — принадлежит Совету рабочих депутатов. Контрреволюционная, кадетско-меньшевистская дума распущена. Можете идти. Народ будет судить вас, наемников иностранного капитала.

Шурка Понедилок вдруг заложил два пальца в рот и пронзительно свистнул. Точно его стегнули кнутом, Рутенберг стремглав выскочил за дверь.

— Товарищ Понедилок! — сурово прикрикнул Столяров. — Призываю вас к порядку!

Шурка Понедилок вскочил со своего палисандрового кресла, обитого фиолетовым штофом с золотыми разводами, и вытянулся:

— Прошу прощения, товарищ председатель Исполкома. Последний раз! На поминки контры… и на прощание с матросской вольницей! А дальше амба! Дисциплина будет во! — Шурка показал большой палец.

Столяров сурово кивнул:

— Садитесь!.. Итак, мы должны немедленно назначить комиссаров: продовольствия, военных дел, внутренних дел, финансов, печати, связи, юстиции, просвещения, охраны здоровья, транспорта, социального обеспечения, а также коменданта порта.

— И избрать председателя Совета комиссаров! — добавил Никодим Онуфриевич Столяров.

— Я предлагаю выбрать председателем товарища Столярова Александра Никодимовича, — сразу же предложил Петро Васильевич Птаха.

Как раз в это время совсем близко застрекотал пулемет. Первая короткая очередь пронеслась, очевидно, где-то высоко, выше дома, вторая, длинная, прошла ниже; все стекла в окнах кабинета, выходившие на Николаевский бульвар, со зловещим лязгом посыпались на подоконники, и было слышно, как звон битого стекла пробежал вдоль всего фасада.

Два бойца прикрепляли красный флаг к флагштоку на шпиле думы, и это по ним ударила первая очередь. Стрелял деникинский броневик, появившийся из-за угла, от управления Ропита. Броневик остановился около здания Английского клуба и бил теперь по окнам, которые выходили к Оперному театру. Вслед за броневиком катил мотоциклет с коляской.

В ту же минуту затрещали пулеметы бойцов, державших охрану Совета. Броневик немедленно исчез по Ланжероновской. Мотоциклет ткнулся в тротуар, описал петлю и остановился, зацепившись за дерево. Один мотоциклист вывалился на мостовую, другой запрокинулся в коляске: оба офицера были убиты.

— Забаррикадироваться! — приказал Столяров.

Все члены Исполкома вместе с бойцами охранного отряда бросились тащить доски, бревна, камни, прикатили какой-то поломанный фаэтон, опрокинули будку из-под сельтерской воды. Баррикаду сооружали полукругом напротив Николаевского бульвара и перекрестка Пушкинской и Ланжероновской улиц.

В девять, одновременно с прибытием в помещение думы Исполкома Совета, полк имени Старостина, Морской батальон, комсомольская дружина и другие рабочие дружины, созданные в последние дни, разбившись на небольшие отряды, начали занимать важнейшие учреждения города: почту, телеграф, государственный банк, телефонную станцию, водопровод. И везде рабочие отряды сразу же встречали отпор. Сопротивление чинили офицерские роты из дивизии Гришина-Алмазова, офицерские дружины из резерва генерал-губернатора Шварца, отряды контрразведчиков… По гудку завода Гена на Пересыпи и гудку Главных железнодорожных мастерских близ Товарной только что созданные дружины заводских комитетов начали занимать заводы на окраинах. Здесь операция проходила почти без задержки: белая офицерня еще с вечера постаралась улизнуть из заводских районов. Но в центральных районах белогвардейцы держались уверенно и вызывающе. Рабочих-дружинников они встречали огнем, на улицах бесчинствовали, хватая и расстреливая на месте каждого, кто казался им похожим на большевика. Целый батальон белых офицеров с двумя пушками осадил тюрьму и начал артиллерийский обстрел казематов, чтобы вместе с тюрьмой уничтожить и всех политических заключенных. Одновременно десятки небольших банд Мишки Япончика рассыпались по городу и стали громить и грабить магазины и склады.

Надо было обеспечить контроль над всеми узлами коммуникаций, сломить сопротивление белогвардейской обороны, отстоять тюрьму, усмирить грабителей, а также ликвидировать все белые банды, которые рыскали по городу из конца в конец, чинили беспорядок и насилие, пытаясь террором устрашить население и поднять его против большевиков.

В городе, кроме того, находилось еще несколько десятков тысяч французов и греков — при артиллерии, бронечастях, танках и боевой авиации. Двух-трех тысяч бойцов рабочих дружин было недостаточно не только для того, чтобы вступить в бой с вооруженными силами оккупантов, но и чтобы обеспечить охрану новых органов власти.

Двадцать пять дружинников у подъезда Совета — это было все, на что мог рассчитывать Совет, чтобы удержаться в помещении бывшей думы…

Столяров подозвал Шурку Понедилка.

— Шурка! — негромко сказал Столяров, положив молодому матросу руку на плечо. — Курьера к Котовскому в плавни, как ты знаешь, послали еще затемно. Сейчас… — Столяров взглянул на бронзовые часы под стеклянным колпаком в углу, — сейчас его отряд должен был уже быть здесь. Может, Григорию Ивановичу пришлось по дороге вступить в бой?

— А что вы думаете! — согласился Шурка, следя за взглядом Столярова.

Столяров искоса сквозь выбитое окно посматривал на мотоцикл, стоявший на противоположной стороне площади. Убитые офицеры лежали на том же месте.

— Возможно… — взглянул Столяров на Шурку, — и посыльного по дороге могли… убить.

— И даже очень, — подтвердил Шурка.

— Не послать ли нам еще курьера?

— Правильно, товарищ Столяров! — немедленно поддержал Шурка. — Я смотаюсь в один момент. Только, конечно, если на мотоцикле не прострелен бачок.

Не теряя времени на разыскивание дверей, Шурка выпрыгнул прямо в окно и побежал через площадь к мотоциклу Он бежал быстро, вобрав голову в плечи и петляя. В эту минуту вокруг было тихо, но ведь броневик мог притаиться тут же за углом, около театра, да и с Пушкинской улицы могли неожиданно застрочить пулеметы. Все с тревогой наблюдали за Шуркой.

Но Шурка благополучно перебежал площадь и стоял уже около мотоцикла. Он вытащил из колясочки труп на мостовую и сразу захлопотал у мотора: покрутил какие-то вентили, навалился всей тяжестью на кикстартер. Вдруг раздались выхлопы, и мотоцикл задрожал в Шуркиных руках. Держа машину одной рукой за руль, Шурка другой сорвал бескозырку и помахал ею над головой. Потом он с разгону плюхнулся в седло, сделал крутой вираж и промчался через площадь. Минуя баррикады и подъезд, Шурка подкатил прямо под окно, из которого выглядывал Столяров и другие члены Исполкома.

— Полный порядок! — крикнул Шурка. — Новенький, прямо из арсенала. Всю жизнь мечтал о такой машине! Такого и у Уточкина не было: «Индиан»! И бензина полный бачок, хватит на оба конца. Какой будет адрес Григория Ивановича?

— Село Маяки, кузня дядька Гаврила над плавнями.

— Есть село Маяки, кузня дядька Гаврила над плавнями! Наше вам!

Он загрохотал мотором, собираясь двинуться в путь.

— Ты бы отцепил коляску, а то задерживает только, — предложил кто-то «из дружинников.

— Мерси, мосье, вы абсолютно правы.

Шурка соскочил на землю и с помощью бойцов отцепил коляску. Через минуту он снова был в седле.

— Революционный мотокросс Одесса — Бессарабия объявляется открытым! — крикнул Шурка сквозь вой мотора. — Даю старт! Бенц!

Мотоцикл рванул, и Шурка понесся. Ветер развевал георгиевские ленты его бескозырки. Проскочив площадь, Шурка еще раз помахал бескозыркой и в клубах синего бензинового дыма исчез за платанами Пушкинской улицы.

— Счастливый путь! — промолвил Столяров.

— Ни пуха ни пера! — сказал и Никодим Онуфриевич Столяров, заядлый охотник.

— Счастливого плавания!

Шурка был матрос, и самым лучшим пожеланием для него было, конечно, морское напутствие.

На Николаевском бульваре было совершенно тихо. Но это была настороженная тишина — тишина, которая каждую секунду могла взорваться визгом пуль, стрекотанием пулеметов и разрывами артиллерийских снарядов.

Снизу, с территории порта, долетал неумолчный гомон: взвизгивали клаксоны автомашин, тарахтели брички по мостовой, захлебывались сирены катеров, иногда долго и протяжно гудел пароход. Буржуазия со всего города стягивалась к порту, тащила свои пожитки и дралась за места на пароходах; французское командование выделило несколько судов Ропита для желающих бежать куда глаза глядят — в Крым, Румынию, Болгарию, Грецию, Турцию…

С центральных улиц беспрестанно долетали тревожные звуки: винтовочные выстрелы, иногда пулеметная очередь, взрыв гранаты. Это бесчинствовали белогвардейцы, грабил Мишка Япончик, а рабочие и матросские дружины старались навести порядок.

От тюрьмы доносилась канонада.

Столяров возвратился в кабинет, чтобы продолжать заседание президиума. Он вынул из кобуры наган и положил его на стол перед собою.

Все члены президиума тоже вынули пистолеты и гранаты и положили их себе на колени.

Возвращаясь к повестке дня, Столяров еще раз взглянул на часы.

— Беспокоит меня, что так долго нет Гали… — сказал он и сразу же перешел к делу.

2

Галя в это время пробиралась с Молдаванки к центру.

Очередной номер газеты она на подводе доставила с Куяльника на Пересыпь, и сейчас пересыпские комсомолки уличками и переулками понесли свежие пачки, чтобы распространить их по всему городу. Пачки газет сегодня не были упакованы в бандероли от папирос «Сальве», их просто перевязали шнурками: орган Совета вышел из подполья.

День стоял теплый, весенний, ярко светило солнце. Галя была одета легко, по-весеннему — туфельки без каблучков, чулочки до колен, коротенькая юбочка и белая матроска с синим воротником. За пазухой у нее лежал небольшой дамский пистолетик — браунинг.

Галя пошла Херсонским спуском, потом по Херсонской улице. Но в центре она не свернула на Дерибасовскую, откуда слышалась стрельба и долетал отчаянный крик — это япончикова шпана грабила магазины, — а Малым переулком вышла на Гаванную. Галя считала, что менее опасно проскочить на Николаевский бульвар Театральным переулком, через район контрразведок, вряд ли кто-нибудь обратит внимание на девочку в матроске. Но в последнюю минуту Галя все-таки свернула с Военного спуска, который вывел бы ее на Екатерининскую площадь. Лучше не лезть на рожон и не связываться с контрразведчиками. Она вошла в проходной двор, думая пробраться позади контрразведки прямо на Ланжероновскую.

И вот здесь, как раз в ту минуту, когда она уже прошла половину арки под воротами, Галя услышала сзади женский голос:

— Стой! Еще шаг — стреляю!

Это было произнесено по-французски.

Позади, при входе в подворотню, держа пистолет наготове, стояла Ева Блюм.

— Ни с места! — приказала она. И добавила с злобной иронией, приближаясь к Гале: — Куда ж это вы, моя ласточка? Я за вами иду уже шесть кварталов и очень обрадовалась, увидев, что вы повернули к контрразведке: мне было бы меньше хлопот. Но вы вдруг махнули хвостиком и повернули сюда. Нет, моя милая, теперь уж пойдемте прямо, в контрразведку; подвалы там сейчас не загружены, найдется и кусок веревки…

Ева Блюм с издевкой говорила ласковым тоном, побелев от злости, закусив губу, и злые ее глаза так и сверлили лицо жертвы. Рыжие космы выбились из-под армейского «пирожка» американского офицера, и сквозняк в туннеле трепал их, как пряди конопли. Она говорила медленно и медленно приближалась к Гале, едва переступая высокими зашнурованными бутсами, готовая каждую секунду при малейшем движении жертвы прыгнуть на нее или нажать собачку своего огромного американского кольта.

За эти несколько секунд все пронеслось перед Галей: вечер в «Дарданеллах», предательский арест французского капрала, арест Жанны и всей Иностранной коллегии, истязание товарищей в застенках контрразведки — истязание руками этой садистки, — расстрел товарищей, гибель Жанны… А может быть, и к аресту Ласточкина эта пройдоха тоже приложила свои руки?

Несколько секунд длилось это подкрадывание тигра к своей жертве. И все вскипело в душе Гали за эти несколько коротких секунд. Ненависть сжала ей сердце, омерзение охватило все ее существо. Нет, не кролик был перед кровожадным тигром…

Галя вдруг вскрикнула и внезапно бросилась Еве прямо под ноги. Из огромного кольта прогремел выстрел, но пуля отскочила рикошетом от каменного свода арки; американская контрразведчица выстрелила вверх, так как Галя схватила руками ее туго зашнурованные ботинки, что было силы рванула их — и рыжая бестия повалилась навзничь.

Пистолет, однако, остался у нее в руке, и она быстро вскочила. Но Галя уже выхватила из-за пазухи свой игрушечный браунинг и трижды выстрелила прямо в ненавистное лицо.

Ева Блюм ткнулась лицом в мостовую и сразу затихла. Все три выстрела попали в цель.

Галя стояла, и пистолетик дрожал у нее в руке…

Тихо было вокруг. Жители дома еще с вечера попрятались в самые далекие уголки своих квартир. Сейчас, услышав выстрелы во дворе, они и совсем притаились. Во дворе не было ни единой души, никто не выглядывал и из окон дома напротив. Выстрелы, конечно, слышны были далеко по улице, но сегодня, когда стрельба раздавалась во всем городе, разве кто-нибудь обратит внимание еще на какие-то пистолетные выстрелы?

Галя сунула пистолетик за пазуху, крепко стиснула руки и прижала их к груди, чтобы не дрожали, — ей еще никогда не приходилось убивать человека. Это было отвратительно и страшно. Но Галя уничтожила убийцу — и радость, гордость и мужество наполнили ее сердце… Так, неся стиснутые в один кулак руки перед собою, Галя перешла двор и через вторые ворота — задами, за усадьбой контрразведки — вышла на Ланжероновскую. На углу Екатерининской сновали люди: контрразведчики белогвардейские и контрразведчики французские выносили из помещения какие-то ящики и узлы и поспешно грузили их на машины и подводы. Контрразведки эвакуировались. На девчонку в матроске никто не обратил внимания.

Еще три минуты — и Галя прошла сквозь баррикады к Совету.

Только в кабинете председателя Совета она, наконец, разжала кулачки и опустила руки.

— А, Галя! Наконец-то! — приветствовал ее Столяров. — Хорошо, что ты пришла. А то мы уже начинали беспокоиться. Тебя утвердили комиссаром юстиции. Придется тебе немедленно организовать борьбу со всякой контрреволюцией и разбираться в том, кого из предателей и наймитов ставить перед судом народа. А тут еще и Мишка Япончик прислал своих парламентеров. Предлагает, шкура, действовать вместе против французов и даже берется, сукин сын, выставить целый полк своей шпаны. Но мы его, гада, все же ликвидируем. И это будет твое дело. Прежде всего разберись в тюрьме: всех политических — на волю, всех уголовных — под трибунал!

От тюрьмы в это время пришли уже и утешительные вести. Батальон полка имени Старостина ликвидировал налет; белых офицеров, которые осадили было тюрьму, разоружили и прямым ходом загнали в тюремные камеры. Политические заключенные самоорганизовались и из своей среды выбрали комендатуру тюрьмы. Бандитов Япончика, кинувшихся вызволять своих, отогнали.

Но разбросанные с утра по городу отряды белогвардейцев тем временем подтянулись к центру города, сосредоточились и закрепились в приморских кварталах — от Александровского парка и Маразлиевской улицы до Большой Арнаутской и Преображенской. Бывшая дума, а теперь Совет — очутился, таким образом, в самом центре расположения белых частей. И белогвардейцы явно готовились к штурму. На Пушкинской и Ришельевской, в подворотнях и за мелкими строениями, рассыпались стрелки, на крыше Оперного театра размещались пулеметы, во дворах между Пушкинской и Канатной устанавливали зенитную артиллерию: очевидно, офицеры приспосабливали ее, чтобы вести стрельбу высокой траекторией через другие дома по зданию Совета.

Французские пехотные части тоже пришли в движение. Они подтягивались от казарм на окраинах и продвигались теперь Нарышкинским и Херсонским спусками. Некоторые части спускались сразу на Приморскую и выходили на территорию порта, другие группировались вокруг Воронцовского дворца. Похоже было, что, закрепляясь на территории порта и около ставки командования, французы готовятся развернуть боевые действия веером по улицам города. В течение часа к центру города подтянулось не менее десяти — пятнадцати тысяч французских пехотинцев, но это было, безусловно, только начало передислокации: пехотные французские части двинулись и с Среднего Фонтана и от Заставы. Прошли серо-голубые френчи регулярных национальных французских полков. Прошли в красных шароварах и синих мундирах зуавы. Прошли черные великаны сенегальцы в стальных шлемах, но в коротких штанах и с голыми икрами ног. Прошли мальгаши с кривыми тесаками и длинными, старого образца винтовками. Прошли бенгальцы в тюрбанах под командованием английских офицеров с американскими скорострельными автоматическими карабинами. Каждый пехотный батальон французов имел специальный взвод минометчиков, а за некоторыми батальонами грохотала и полевая артиллерия. Из пересыпских казарм тяжело загремели по мостовой танки. Их было десятка три.

Что могли сделать пятьдесят большевиков в помещении Совета против всех этих войск, даже если бы и батальон полка имени Старостина, который уже освободился после взятия тюрьмы, пробился сюда сквозь белогвардейские заставы, укрепившиеся в центральных кварталах?

Вот если бы сюда еще хотя бы партизанский отряд Григория Ивановича Котовского!..

3

Шурка Понедилок счастливо проскочил центральные кварталы города. Матрос спешил на своем мотоцикле во всю мочь, ветер развевал георгиевские ленты его бескозырки, — и белые пикеты расступались перед ним. Матросы были и на деникинских кораблях, поэтому у пикетов не было сомнений: мчит курьер из ставки командующего генерал-губернатора Шварца.

Около Товарной станции Шурка на мгновение уменьшил скорость. Один только квартал вправо — и на Хуторской, за невысокой оградой из камня-ракушечника, между двумя горькими черешнями, под шпанской вишней стояла мазанка из одной комнаты с кухней. И в мазанке этой жила Шуркина мама. Как там ей сейчас? События в городе развивались такими бешеными темпами, что Шурка уже три дня не забегал домой, чтобы нарубить матери дров, принести ей воды и задать козе пойла с отрубями.

Возможно, что это случилось и вопреки Шуркиной воле: он даже не повернул руль, просто ноги вильнули сами — и мотоцикл послушно выполнил крутой вираж. Шурка описал кривую вокруг квартала и полетел по Хуторской, мимо маминой мазанки. Взглянуть только — жива ли еще она?

Все это произошло мгновенно и заняло не более десяти — пятнадцати секунд. Шуркин мотоцикл обогнул квартал, стрелой пролетел мимо хатки за оградой, — и, словно нарочно, Шуркина мама как раз сидела на скамеечке у калитки. Но Шурка не остановил мотоцикла. Он только выключил на мгновение мотор, прервал страшную канонаду выхлопов и в наступившей тишине прокричал во всю силу легких:

— Слышите, мама? Попросите соседей принести воды! Потому что мы делаем революцию! Я уж их потом отблагодарю!

И исчез в синем облаке бензинового дыма.

Если бы Шурка оглянулся, он увидел бы, что голос блудного сына долетел к бедной матери словно откуда-то с неба, в громах самого Ильи-пророка, и слепая старушка вздрогнула, заволновалась, хотела быстро вскочить, но только через силу поднялась на дрожащие ноги. Растерянно повертела она своей седой головой, прислушалась — не услышала ничего, кроме воя мотора и канонады выхлопов, — затем подняла руку и осенила крестным знамением пространство с той стороны, где замерли последние звуки голоса ее блудного сына…

Казармы французов вдоль шоссе Шурка также миновал без всяких инцидентов. Французы как раз строились, выходя на марш: устанавливали пулеметы и минометы на мотоплощадки, прилаживали зарядные и санитарные двуколки, суетились возле кухонь — и на сумасшедшего мотоциклиста не обратили никакого внимания.

Греческие пикеты, которые встретились по дороге где-то за Дальником, попытались было остановить мотоцикл, но машина так грохотала, что мотоциклист, пожалуй, не услышал их окриков. Мотоциклисту преградил было путь шлагбаум, но мотоцикл вильнул, сделал вольт вокруг столба шлагбаума по тропинке — и опять выскочил на дорогу. Кто-то из патрулей выстрелил вдогонку, но Шурка не услышал даже визга пули.

Шурка мчался на самой большой скорости, какую только можно развить на мотоцикле «Индиан», — мотор захлебывался, ветер свистел в ушах. Шурка не слышал ничего, даже собственного голоса. А горланил он во всю глотку:

Мы кузнецы, силен наш голос, Куем мы счастье для людей…

Половина пути осталась позади, и Шурка не сомневался, что через полчаса он будет возле Днестровского лимана.

Но когда он проскочил мост через Козий яр, вихрем взлетел на Чабанский холм и широкая, почти плоская приднестровская степь раскинула перед ним свои безбрежные просторы, он сразу выключил мотор и нажал тормоза. Мотоцикл от внезапной остановки чуть не опрокинулся, и Шурка едва не вылетел из седла.

Остановиться же так внезапно было крайне необходимо.

До сих пор из лощины ему не видно было степи, а теперь она сразу открылась перед ним, и он увидел: не далее чем за двести шагов навстречу ему шла на рысях довольно крупная кавалерийская часть.

Это могли быть белые казаки, и в таком случае Шуркиному делу «табак». Шурка приподнялся и всмотрелся.

Впереди колонны на вороном арабском жеребце гарцевал командир в красных штанах, за ним на низкорослой казачьей буланке скакал его ординарец.

И вдруг сквозь частый топот копыт, сквозь тарахтенье тачанок Шурка услышал, что всадники поют и их пению поддакивает бубен и подпевает флояра.

Дойна!

— Ура! — заорал Шурка.

Он кубарем скатился с мотоцикла, сорвал бескозырку и, размахивая ею и тоже выводя «лаштунды-цой-дыр-дойда», — ведь мелодия дойны так схожа с пересыпским «семь сорок», — побежал по дороге навстречу конникам. Это шел на рысях бессарабский отряд во главе с Котовским.

Всадники заметили на дороге мотоцикл и матроса, который бежал навстречу, размахивая бескозыркой, и командир круто остановил своего горячего жеребца.

Шурка был уже возле Котовского, ударил, как положено, бескозыркой об землю и бросился обниматься.

— Григорий Иванович! — орал он, смеясь и чуть не плача.

Всадники столпились вокруг, и Шурка в двух словах доложил обстановку.

Котовский поднялся на стременах и крикнул, обращаясь к Жиле, который ехал во втором эшелоне, возглавляя отряд пулеметных тачанок:

— Жила! Ты с пулеметами давай на рысях, а мы карьером…

Потом он спросил Шурку:

— А ты как же, матрос, поспеешь со своей зажигалкой за нами или, может быть, подсядешь к Жиле на тачанку?

Шурка уже бежал к мотоциклу. Вскочил в седло. Но когда его «зажигалка», тарахтя, подкатила к отряду, кони шарахнулись, закусив удила. Это были вольные, степные кони, и мотор был для них страшилищем.

— Э, нет! — сразу же замахал руками Котовский. — Так у нас войны не получится! Либо погоняй индивидуально своей тарахтелкой, либо бросай ее к черту и подсаживайся на тачанку. А то… если удержишься в седле, бери коня из запаса — и айда!

Шурка раздумывать не умел. Он пнул ногой мотоцикл — мечту своей юной жизни. Мотоцикл скатился с насыпи в ров, а Шурка уже ощупывал подпругу у запасного коня: в задних рядах ездовые вели с десяток запасных коней. Матрос Шурка с Молдаванки был лихим кавалеристом; в детстве он даже мечтал стать наездником в цирке Чинезелли.

Он мигом подтянул подпругу и взлетел на коня.

— Эх! — гаркнул он, натягивая поводья. — Пропадет теперь, видно, флот! Заделался матрос Шурка конником Котовского!

И как раз в эту минуту Шурка увидел с другой стороны на таком же буланчике ординарца Котовского. Это был Сашко Птаха.

— О! — весело подмигнул он Сашку. — И ты здесь, шпингалет с Ланжерона?

Но Сашко, видно, не расслышал оскорбительного приветствия, потому что, если б услышал, бросился бы на Шурку с кулаками, что бы там ни было. Сашко не расслышал, так как сидел в эту минуту на коне, словно обалдев, бессмысленно хлопал глазами и смотрел на Григория Ивановича так, точно видел его первый раз в жизни.

— Да ты что это? — удивился Шурка. — Или конец заглотал и заякорился на сухом?

Странное поведение Сашка привлекло внимание и Григория Ивановича. Он как раз собирался подать команду, чтобы с рыси перейти на карьер, но бледное, перепуганное лицо молодого ординарца остановило его.

— Что с тобой, Сашко?

Но прошло еще несколько секунд, пока Сашко, наконец, смог, заикаясь, добыть из горла застрявший там вопрос:

— Дядя Григорий!.. Вы… вы… разве вы Котовский?

Как было не удивиться Сашку, если вот уже месяц, как он исправно осуществлял связь между Григорием Ивановичем в плавнях и подпольем города и знал точно, что Григорий Иванович — известный ему грузчик Григорий, а фамилия его просто Мадюдя! Днестровский отряд областкома партизаны так и прозвали: «днестровцы Григора Мадюди». Да и сам Сашко был известен всему отряду как родной племянник своего родного дядьки Григора Мадюди. И вдруг совсем не Мадюдя, а… легендарный Котовский, которым бредил Сашко с самого детства, вот он — перед ним, его, пусть и не родной, но все равно что родной — подпольный — дядько!

Как же было не оторопеть сердечному Сашку?

— Ну что ж, — усмехнулся Григорий Иванович, — раз наша власть из подполья вышла, так пусть уж и я буду носить фамилию родного отца!

И, не теряя времени, он громко подал команду:

— На Одессу! Марш-марш!

Степь замелькала с обеих сторон. И через несколько минут справа под ярким весенним солнцем блеснуло золотой чешуею широкое море.

Котовский скакал впереди на вороном жеребце, сразу за ним на казацких буланках мчались двое: матрос Шурка Понедилок — моторист с «Витязя», «братан» с Молдаванки, — и хлопчик Сашко Птаха — сын рыбака с Ланжерона, тоже коренной одессит…

Сашко скакал, закусив губу, однако, ему казалось, что он громко поет, во весь голос, во всю силу легких, радостно и залихватски. Мчался он в бой, освобождать родную Одессу, скакал рядом с самим Котовским и сам был не кто иной, а ординарец Григория Ивановича Котовского! Ординарец! Понимаете ли вы это? Правая рука!

Вот и осуществилась мечта всей жизни Сашка. Да где там осуществилась, — самое себя превзошла!

Осуществлялись мечты и Григория Ивановича. Он летел в смертный бой с ненавистным врагом во главе отряда конницы.

Конец всем постылым маскам — помещика Золотарева, доктора Скоропостижного, негоцианта Берковича! С этим теперь покончено! Теперь — битва лицом к лицу, и не надо уже выдавать себя за кого-то другого, не надо смеяться, когда тебя душат слезы, и плакать, когда ты задыхаешься от смеха. Теперь смейся — когда смешно, плачь — когда допечет. Конец прятанью! А ну, вражище, сшибемся грудь с грудью, как этого издавна душа просит!

И будет в этой борьбе Григорий Иванович верхом на коне мчаться вихрем по широким просторам — привольным и гостеприимным для друга, враждебным и лютым для недруга, — по залитым потом и кровью просторам многострадальной отчизны, неся смерть буржуазии и свободу народу.

Таким вот и сделала его воля большевистской партии.

Сотня конников летела сейчас галопом за Котовским в бой. И это была только первая сотня сабель. Пусть земля разверзнется под ним и поглотит его вместе с вороным арабом, если не пойдут за ним тысячи, десятки тысяч — целая конная армия восставшего, непримиримого к угнетателям родного народа!

Да, скоро уже помчится в бой за Котовским героическая конная армия советского народа…

Когда отряд всадников проскочил через Дальник, обратив в бегство перепуганные греческие дозоры, впереди, будто вырастая из-под земли, появились контуры города на плоской степной равнине.

Шурка Понедилок махнул рукой и закричал:

— Одесса-мама!

Григорий Иванович выхватил саблю из ножόн и сверкнул ею над головой. И тогда сто сабель засверкали сотней молний над отрядом — сто всадников обнажили сабли к бою.

Котовский оглянулся на отряд и крикнул, пронзая своим голосом гулкий топот, будто клинком тело врага:

— Даешь Антанту! М-а-а-р-ш!

Через минуту отряд влетел на широкие улицы предместья.

Еще несколько минут, и отряд карьером влился в тесные, зажатые каменными рядами стен улицы города.

Сверкая саблями над головами коней, сотня первых всадников прославленной потом в веках конницы Котовского летела по улицам Одессы, и из-под копыт коней даже днем, даже при ярком полуденном солнце летели искры.

Все, кто держал оружие в руках, бросали его и разбегались во все стороны.

На улицах Одессы конница Котовского праздновала день своего рождения.

4

Было уже после полудня, — и вдруг само небо над городом и морем будто разверзлось и раскололось пополам, а затем еще на тысячи кусков. Городские здания так тряхнуло, что завибрировали и зазвенели стекла. Казалось, задрожала сама земля, и с моря в город в страшных стократных перекатах, словно в гигантский шторм, ударила волна за волной и отдалась громовым эхом. От этого эха стекла в верхних этажах со звоном посыпались на тротуары.

Это грянул залп тяжелой артиллерии французской эскадры, стоявшей на рейде.

Залпы гремели один за другим; с моря через кварталы города летели тяжелые «чемоданы». Разрывы послышались не сразу — далеко.

Артиллерия эскадры била еще не по городу: снаряды ложились за Пересыпью и Куяльником — на Жеваховой горе.

Телефонная связь немедленно уведомила Совет: из-за Дофиновки и лимана на Жевахову гору вышли авангарды партизан Николая Столярова, Визерского и Тилигуло-березанского отрядов.

Александр Столяров вызвал Воронцовский дворец и передал трубку Гале.

В трубке долго молчали. Наконец, донеслась французская речь. Говорил какой-то офицер — командир подразделения зуавов: в Воронцовском дворце, в резиденции консула Франции с особыми полномочиями, сейчас находились на постое только что перебазированные из городских казарм боевые части, а ставка главного командования еще глухой ночью… перебазировалась на военный корабль.

Загремел третий залп, пока Александр Столяров добывал сведения с телефонной станции. Дежурная телефонистка сообщала: под Военным молом стоит на причале флагман эскадры «Жан Бар», и его внутренняя телефонная сеть подключена к городской, флагман ведет беспрерывные разговоры со своими частями и подразделениями на берегу.

— Давай, барышня, флагмана! — приказал Столяров.

— Он сейчас говорит с Екатерининской площадью, восемь, — ответила телефонистка, — там находится их контрразведка.

— По шапке контрразведку! — приказал Столяров. — Давайте, барышня, я скажу ему пару слов!

В трубке щелкнуло, и Галя услышала французскую речь. Галя сразу узнала голос генерала д’Ансельма. Потеряв на проводе собеседника, генерал кричал:

— Алло, алло! Полковник Морисье! Полковник Морисье! Где вы?

— Пардон! — сказала Галя. — С вами говорит Совет рабочих депутатов. Это вы, мосье генерал?

Ошарашенный генерал секунду молчал, однако сразу же сориентировался и учтиво ответил:

— Я вас слушаю. Здравствуйте. По голосу узнаю, что это говорит знакомая мне девушка, секретарь Военно-революционного комитета?

— Вы не ошиблись, генерал, — ответила Галя. — А рядом со мной председатель Совета, товарищ Столяров. Он хочет передать вам несколько слов.

Генерал д’Ансельм любезно откликнулся:

— О! Очень рад! Передайте мой утренний привет мосье… товарищу Столярову!

— Он вам тоже передает утренний привет, — сказала Галя, — и просит вас выслушать следующее…

Галя минуту помолчала, внимательно слушая Столярова, и затем перевела:

— Если стрельба сию же минуту не будет прекращена, то Совет снимает с себя ответственность за жизнь иностранцев, которые находятся еще на берегу.

Снова прогремел залп.

— Поторапливайтесь, генерал! — крикнула Галя. — Поторапливайтесь! Товарищ Столяров через пять минут должен отдать приказ…

Генерал д’Ансельм молчал только две секунды. Через две секунды долетел его ответ:

— Хорошо, мадемуазель. Передайте мосье товарищу Столярову, что я отдаю приказ. Может быть, будет еще один залп, пока мой приказ дойдет до рубки командующего артиллерией…

Но приказ генерала дошел молниеносно: больше не раздалось ни единого залпа.

— Ну что ж, — сказал Столяров, когда разговор с генералом был закончен, — хотя мы еще не имеем в городе всей полноты власти, но командование интервентов нам уже подчиняется.

Но Столяров проговорил это несколько позже, а до того беседа с генералом еще продолжалась.

Столяров сказал:

— Насколько я понимаю, генерал, вы уже начали эвакуацию? Я считаю так: раз вы сами перебазировались на судно, то, надо полагать, именно для того, чтобы непосредственно руководить погрузкой армии?

Генерал ответил чуть слышно — так, что Гале пришлось извиниться и попросить повторить. Генерал повторил:

— Я получил приказ высшего командования и выполняю его. Но мне необходимо на эвакуацию две недели.

— Двое суток, — сказал Столяров. — Но имейте в виду: двое суток с момента нашей последней беседы с вами ночью. Следовательно, двенадцать часов первых суток уже миновало.

Генерал помолчал, затем спросил:

— На каком основании вы действуете так категорически?

Столяров ответил:

— Я получил приказ моего высшего командования и выполняю его.

Генерал снова помолчал, потом ответил запутанной в галантных выражениях фразой, содержание которой надо было понимать так:

— О, мосье! Я солдат, вы солдат, и мы один другого прекрасно понимаем: каждый из нас должен выполнять приказ своего высшего командования. Неумолимое течение жизни покажет вам, насколько реальны приказы высшего командования, сидящего в тылу, когда эти приказы выполняют солдаты на линии огня…

— Что ж, — согласился Столяров, — пусть будет так: пусть жизнь нас с вами проверяет.

Однако он не дал после этого отбоя, а продолжал:

— Среди наших требований было еще одно: немедленно возвратить нам Николая Ласточкина.

На этот раз генерал молчал долго. Наконец, он ответил растерянно:

— Я не имею возможности выполнить вашу просьбу: Николай Ласточкин умер…

— Мерзавцы! — не выдержав, вскрикнула Галя. — Ах, какие вы мерзавцы!

Она заплакала.

Столяров понял и без перевода. Поняли и все другие товарищи. Телефон стоял на столе председателя Совета, и коллегия народных комиссаров вместе с президиумом заседала в полном составе. Все молча поднялись и склонили головы.

Генерал там, на другом конце провода, говорил:

— Я выражаю свое соболезнование. Я только солдат, а контрразведка в боевой обстановке действует иногда самостоятельно. Я выражаю свое сожаление, контрразведка поторопилась… Тело Ласточкина — в море, где-то вблизи тюремного транспорта номер четыре.

Генерал говорил сейчас с искренним огорчением. Но огорчала его не гибель замученного руководителя большевистского подполья. Перед генералом лежали две депеши с искрового телеграфа флагмана «Жан Бар». Одна депеша была получена из ставки главнокомандующего всех вооруженных сил Антанты на Востоке генерала Франшэ д’Эсперэ, вторая — из Парижа, из военного министерства, за подписью самого военного министра Франции, мосье Пишона. Первая депеша разрешала генералу д’Ансельму, командующему вооруженными силами Антанты на юге Украины, вывести сухопутные части союзных войск с территории Одессы и всего одесского плацдарма, а эскадре приказывала оставаться на рейде и прикрывать отступление войск. Вторая депеша предлагала генералу д’Ансельму передать свои полномочия высшему начальнику — генералу Бартелло. Одновременно депеша уведомляла, что дело бывшего командующего вооруженными силами Антанты на Украине генерала д’Ансельма, а именно вопрос о поражении на одесском плацдарме, передано на рассмотрение военного трибунала Французской республики…

5

Сотня всадников Котовского между тем миновала Пушкинскую и Почтовую. До здания Совета было уже недалеко.

На полном карьере конники промчались мимо роскошного, претенциозного в своей аляповатой росписи здания биржи.

Неожиданно Котовский подал саблею знак и с ходу повернул коня.

Биржа! В разгоряченном первым боем воображении Григория Ивановича возникло представление: там, на бирже, в своей цитадели, в своем храме, в эту минуту должна собраться вся контрреволюция!

Прямо по широкой лестнице Котовский ворвался на коне в роскошный вестибюль, а затем в огромный зал биржи. Подковы коня гулко загремели по мраморным плитам пола.

Вслед за Котовским появились на своих буланках Шурка Понедилок с Сашком Птахой. Потом въехали еще несколько всадников, — огромный зал биржи мог вместить в себя целый кавалерийский отряд.

Но зал был пуст. Акулы капитала удрали заблаговременно.

Опустив саблю, Котовский проскакал по залу вокруг и остановился у низенькой стеклянной перегородки. За перегородкой стояли столы, около них стулья, у стен — узкие и высокие шкафы. Посреди зала на дубовом стеллаже высилась огромная доска, испещренная клетками, точно страничка из арифметической тетрадки школьника. «Валюты» — написано было золотыми буквами вверху над доской. А в клетки вписаны были цифры: «Английский фунт — 63–66, французский франк — 3–3,25, итальянская лира — 1,1–1,15, немецкая марка — 1,25–1,35…» Внизу была наклеена полоска бумажки с напечатанным на пишущей машинке текстом: «Котировка иностранных валют дается в русских николаевских рублях, но русскую николаевскую валюту надо после этого исчислять сообразно стоимости американского доллара…»

Это была последняя на одесской бирже котировка иностранных валют.

Финансовые и торговые воротилы бежали, и мертвые цифры банковских спекуляций остались после них печальным воспоминанием.

Перед дверью в кабинет старосты биржи Котовский и другие всадники остановили коней. На изгибе массивного бронзового бра, рядом с дверями, на растянутых розовых подтяжках тяжело покачивалось мертвое тело. Это был Штени. За пять месяцев интервенции из скромного ресторатора Штени превратился в сказочного богача. Капитал его одесская биржа оценивала в миллионы франков. Но вчера вечером за эти миллионы биржа не могла предложить ему и десяти советских рублей.

Сашко Птаха взмахнул саблей и перерезал розовые подтяжки.

Весть о приближении Котовского неизвестно каким образом бежала впереди от квартала к кварталу. В Совете уже было известно, что котовцы ворвались в город. Задержка около биржи встревожила всех, и через проходные дворы канцелярии градоначальника и судебной палаты к бирже прибыл от Совета гонец. Он появился из двора отеля «Бристоль» в ту минуту, когда Котовский подавал команду мчаться дальше.

Гонец на ходу передал Котовскому приказ Совета: хотя белые офицеры уже начали обстрел помещения Совета, Совет еще немного продержится собственными силами, а отряду надо немедленно лететь к банку, из которого белогвардейцы пытаются сейчас вывезти ценности.

Не прошло и минуты, как отряд перестроился и, завернув за угол Полицейской, помчался за своим командиром к конторе государственного банка.

Перед зданием банка стояли четыре грузовые машины, нагруженные кожаными мешками и коваными сундуками. Десятка два офицеров суетились еще возле машин, но моторы уже гудели — машины были готовы двинуться к порту, на пароход «Кавказ» и за пределы советской земли…

Шашки конников сверкнули, и котовцы с ходу врубились в толпу офицеров.

После этого машины были поставлены в центр, конники окружили их, и отряд двинулся дальше, по направлению к Оперному театру. Моторы машин глухо урчали на малой скорости, степные кони шарахались и прядали ушами, но твердые руки всадников сдерживали их, вздыбливали и возвращали назад в строй. Ценности города, народное достояние у грабителей было отбито, и теперь его надо было передать законному владельцу — Совету.

Когда отряд появился в тылу белогвардейцев, осаждавших дом Совета со стороны Пушкинской, Ришельевской и Ланжероновской улиц, белые цепи повернулись против конницы, пытаясь обороняться. Но котовцы врубились, смели ряды белогвардейцев и подгарцевали к подъезду Совета.

Члены президиума и народные комиссары стояли на баррикаде и приветствовали партизанский отряд областкома.

Котовский спрыгнул со своего высокого жеребца, бросил повод Сашку, подошел валким, но четким кавалерийским шагом и отдал оголенной шашкой салют красному знамени на флагштоке. Затем он отрапортовал Столярову:

— Конный отряд днестровских партизан, выполняя ваш приказ, прибыл в распоряжение Совета рабочих депутатов города Одессы. Золотой запас города Одессы — вон там, на тех четырех бензопхайках.

Шурка Понедилок и Сашко Птаха на своих казацких буланках стояли рядом, позади Котовского. Буланки тыкали мордами в спину Григория Ивановича.

В эту минуту из среды членов президиума Совета, негромко вскрикнув, выдвинулся старый Птаха Петро Васильевич. То замирая на мгновение, то снова бросаясь вперед, он продвигался вдоль баррикады к буланому, на котором сидел Сашко. Лицо Петра Васильевича то вспыхивало гневом, то все покрывалось мелкими морщинками радостного смеха.

— Ах ты висельник! — всплескивал руками Петро Васильевич. — Так ты, выходит, жив?

Сашко исчез из дома около месяца тому назад, и отец с матерью уже оплакивали его: решили, что мальчика где-то подстрелили, когда он, отбившись от рук, шатался по городу.

У Петра Васильевича так быстро менялось выражение лица, что невозможно было понять — бросится ли он на радостях обнимать сына, или снимет ремень и учинит тут же, на месте, суровую отцовскую расправу.

Заметив и поняв неопределенное душевное состояние счастливого отца, Григорий Иванович движением руки остановил старого рыбака.

— Полегче, полегче, Петро Васильевич! — сурово промолвил он. — Твой Сашко — мой адъютант, и сейчас он при исполнении боевого задания.

Сашку уже второй раз за сегодняшний день приходилось изумляться: его отец, старый «шкарбан», которого он к тому же подозревал в связях с контрабандистами и барахольщиками, оказывается, был… тоже большевик, да, кажется, еще и член президиума Совета…

В это время водолазы Морского райкома прислали связного.

Как только стало известно, что тело Ласточкина под волнорезом, водолазы надели скафандры и спустились на дно. Они обшарили все дно вокруг транспорта номер четыре и теперь докладывали, что тело Ласточкина найдено.

С камнем, привязанным к ногам, Николай Ласточкин стоял в воде под транспортом. Ногти на руках у него были сорваны, все тело сожжено и исколото. Палачи выкололи ему глаза…

На борту транспорта обнаружили еще одного человека, оставшегося в живых после тяжких истязаний: у него были вывернуты руки и ноги. Замученный назвал себя фельдшером Власом Власовичем Тимощуком и рассказал, что от него добивались, чтобы он выдал место пребывания Григория Котовского.

Члены президиума Совета и народные комиссары обнажили головы, печально склонились котовцы на конях.

Григорий Иванович заплакал.

— Иван Федорович! Друг и советник, верный и стойкий большевик!.. Влас Власович! Милый, честный старик…

— Ну, — утер глаза Григорий Иванович, — пусть теперь буржуазия попомнит! Заплачу я ей сполна за друга моего большевика Николая. Не умру, пока на свете будет жив хоть один паразит! За искалеченные руки и ноги старого фельдшера они тоже заплатят…

Григорий Иванович вскочил на коня и осадил его перед Столяровым.

— Слушаю ваш приказ! — И, помолчав, добавил: — Давай, Александр Никодимович, сразу, с ходу, сердце у меня закипает кровью…

Отряд Котовского получил приказ прорубиться сквозь пикеты белых, соединиться с отрядами Николая Столярова, тилигульских и визерских партизан и совместно с рабочими дружинами очищать город от интервентов.

Когда отряд тронулся, с севера, издалека, ветер донес гул далекой канонады.

Эта канонада звучала так: сначала слышался разрыв близко, а потом, через некоторое время, долетал звук далекого выстрела. Слухачи-специалисты сразу же определили, что после выстрела доносится отзвук железного грохота: били пушки бронепоездов.

Это, наступая по железной дороге с севера на город, сметая греческие и французские заслоны, приближалась Красная Армия.

Столяров приказал связаться с железной дорогой и точно определить координаты наступающих частей.

Но пока удалось добыть сведения с железной дороги (белые где-то перерезали телефонную линию), бойцы-связисты принесли еще два важных сообщения.

Батальон полка имени Старостина и Морской батальон, действуя на территории порта, отбивают у белых и французов имущество, которое те собираются грузить на пароходы. Отбили порядочный транспорт с продовольствием: французские галеты и американские консервы.

Столяров приказал:

— Немедленно организовать развоз консервов и галет на заводы. Заводским комитетам распределить продовольствие среди рабочих.

И второе сообщение: французские части, сконцентрировавшиеся было в районе Воронцовского дворца, получили, вероятно, приказ, и сейчас колонны их движутся по Николаевскому бульвару. Через несколько минут колонны национальной французской пехоты с минометами, полевой артиллерией и танками должны появиться на площади перед Советом.

— Все к оружию! — приказал Столяров.

Два-три десятка бойцов охраны с несколькими пулеметами, приблизительно столько же членов президиума Совета и только что назначенные народные комиссары с пистолетами и гранатами в руках залегли за баррикадой перед входом в Совет. Шла армия оккупантов не менее чем в пятнадцать — двадцать тысяч штыков…

В эту минуту с Пушкинской улицы вылетели на рысях десятка два тачанок. На каждой тачанке был пулемет. На первой тачанке, вытянувшись во весь рост, в солдатской шинели и папахе с красным бумажным цветком на том месте, где была когда-то кокарда солдата царской армии, стоял Степан Жила.

Солдат-фронтовик сразу же оценил обстановку.

— Разворот! — подал команду Жила, и его гулкий голос степовика покатился перекатами в каменных улицах и переулках, окружавших площадь. — Пулеметы к бою!

Тачанки одна за другой разворачивались по полукругу овальной площади. Потом каждая тачанка описывала круг на месте, кони дыбились и врастали в асфальт. Теперь тачанки были повернуты пулеметами на угол бульвара. К каждому пулемету припал наводчик. Припал к своему пулемету на первой тачанке и Степан. Жила.

6

Труба французского горниста заиграла за углом бульвара.

И вдруг грохот от топота по мостовой сотен тяжелых кованых бутсов докатился из-за угла, хотя самих солдат еще не было видно: их шеренги из-за угла еще не появились.

Это был топот, гулкий и громыхающий, точно рушились береговые кручи, подмытые морским прибоем. Он не был похож на чеканный шаг, когда шеренга за шеренгой идут батальоны маршевым строем. Он больше напоминал ленивое шарканье усталых ног — нестройное шуршание по булыжнику тысяч подошв. И шарканье это слышалось перекатами — один перекат набегал на другой, как набегает волна за волной на морской берег, покрытый галькой.

Солдаты шли не в ногу, лениво шаркая сапогами.

Вот показались из-за угла первые шеренги.

Это была национальная французская пехота в серо-голубых мундирах и маленьких кепи с крутыми козырьками.

Вышел первый ряд, вышел второй. Ряд за рядом шаркали французские пуалю по мостовой, у каждого солдата на ремне за плечом дулом вниз висел карабин.

Пехота шла не в бой. Она двигалась не спеша, походным порядком. Солдаты пересекали площадь и заворачивали вправо, на Пушкинскую улицу. С живым любопытством поглядывали они на баррикаду, слева отгораживающую площадь.

Проходила рота за ротой. После роты пуалю появилась рота зуавов, затем снова рота пуалю и рота мальгашей: разные роды войск были наспех перемешаны или с какой-то определенной целью перетасованы.

Связной подал Столярову четвертушку жесткой сахарной бумаги. Из-за нехватки бумаги в осажденном городе теперь все сообщения и приказы печатались на оберточной бумаге.

Это было сообщение ставки командования союзного десанта на юге Украины. Тысячи таких листовок разбрасывались сейчас в центре города. Сообщение было краткое. Вот его точный текст:

«Союзники сообщают, что в ближайшее время не имеют возможности доставить продовольствие в Одессу. Поэтому, с целью уменьшения количества едоков, они приняли решение начать частичную эвакуацию».

И это все.

Стыдливо сообщала о своем отступлении из Одессы и с одесского плацдарма семидесятитысячная оккупационная армия, которой приданы были двадцать тысяч различных контрреволюционных вооруженных формирований, — армия Антанты, оснащенная всеми видами наилучшей военной техники.

Они отступали потому… что не могли доставить продовольствие…

Столяров не мог сдержать улыбку.

Серый клочок бумаги пошел по баррикаде из рук в руки — и веселый смех зазвенел среди опрокинутых бричек, «штейгеров», письменных столов, пустых бочек из-под вина и фонарных столбов, сваленных в одну кучу.

Кто-то из бойцов влез на баррикаду, сорвал с головы фуражку и подбросил ее вверх.

Кое-кто из французских солдат ответил. Пуалю тоже срывали с головы кепи и махали ими. Долетело и несколько приветствий:

— Вив ле большевик!

Командование, штабы и канцелярии оккупационной армии спешно грузились на корабли и пароходы, стоящие в порту, а оккупационная пехота из-за недостачи морского тоннажа должна была эвакуироваться пешим порядком: на Тирасполь и Бендеры, через Бессарабию — в румынские города и порты.

Шли пуалю французских национальных полков, шли французские колониальные стрелки — зуавы, сенегальцы, мальгаши шли бенгальцы, только что прибывшие сюда под английским командованием.

В это время со стороны Градоначальницкого спуска появилась процессия.

Около пятидесяти бойцов из рабочих дружин — в засаленных кепках и робах, в матросских бескозырках и бушлатах, в штатской одежде, опоясанные крест-накрест пулеметными лентами, — двигались тесным каре с винтовками наперевес. В середине каре на высоко поднятых руках четыре дружинника несли санитарные носилки. Пятый шел впереди носилок, держа обеими руками большой, полуторапудовый, камень. Камень был крест-накрест перевязан железной проволокой, а другой конец ее привязан к ногам человека, лежавшего на носилках. Это было тело замученного и утопленного руководителя одесского подполья — большевика Николая Ласточкина, Ивана Федоровича Смирнова.

Траурное каре двигалось навстречу ротам французских солдат по улице, которая с той минуты навсегда будет названа улицей Ласточкина…

Вот одесские рабочие и французские солдаты сблизились, поравнялись и миновали друг друга.

Траурное каре остановилось у баррикады. Дружинники опустили на землю носилки и выстроились позади. Они приставили к ноге винтовки и сняли шапки. Печально опустив обнаженные головы, с винтовкой в одной руке и шапкой в другой, стояли рабочие-дружинники перед Советом, прощаясь со своим погибшим руководителем. Члены Совета и бойцы охраны тоже скорбно склонились.

Согбенные горем, стояли члены Совета — большевики, которые вышли из подполья и взяли власть в свои руки; в глубокой скорби стояли рабочие, поднявшие оружие, чтобы утвердить власть Советов на своей родной земле; поднялись на своих тачанках и, склонив головы, стояли у пулеметов крестьянские повстанцы, которые спешили в город — на помощь восставшему пролетариату. Тело героя-бойца, отдавшего свою жизнь за власть Советов, лежало перед ними.

Мимо погибшего героя революции проходили, отступая с этой земли, полки интервентов…

И понемногу беспорядочное шарканье начало входить в ритм. Глухой шорох подошв постепенно перешел в четкий топот. Солдаты без команды начали отчеканивать удары каблуками — и беспорядочное шарканье постепенно сменилось торжественным церемониальным маршем.

Французские пуалю, колониальные стрелки — французы, сенегальцы, мальгаши и бенгальцы — вытягивались, прижимали карабины локтем, выравнивали строй, поворачивали головы равнением налево. Они шли церемониальным маршем, отдавая воинскую честь живым и погибшему, мимо которого они дефилировали, покидая побежденными советскую землю.

Вдруг среди рядов французских солдат зазвенел молодой звонкий голос:

Debout, les damnés de la terre…

Минуту он звучал одиноко. Но вот песню подхватил еще кто-то. Потом сразу откликнулось несколько голосов. И тогда сотнями голосов загремел над площадью советского города на французском языке «Интернационал».

Могучий пролетарский гимн дружно зазвучал над шеренгами солдат и гремящим потоком покатился по улицам освобожденного города.

Члены президиума Совета отдали честь. Бойцы охраны и дружинники стали «смирно» у тела Ласточкина.

Они отдавали честь гимну пролетарской интернациональной солидарности, отдавали честь восставшему пароду.

Гимн пролетарской международной солидарности пели солдаты побежденной армии интервентов.

7

Три или четыре месяца назад эти солдаты прибыли сюда, чтобы раздавить пролетарскую революцию. Прибыло их семьдесят тысяч; они были оснащены оружием новейших образцов и лучшей военной техникой. Но это были рабочие и крестьяне — и язык рабоче-крестьянской революции нашел отклик в их сердцах. Их пригнали сюда вести войну против большевиков и уничтожить большевизм, но большевистское слово и дела большевиков разложили эту армию и привлекли солдат ее на свою сторону. Вооруженная до зубов армия интервентов стала небоеспособной, ее части отказались воевать против своих братьев по классу, ее солдаты заявили протест против грязной, антинародной войны.

Сегодня они уходят с земли восставшего против интервентов и контрреволюции советского народа, а завтра они восстанут сами — против войны, за мир между народами, за солидарность с бойцами пролетарской революции, за пролетарскую революцию.

Пройдет только десять дней, и французские моряки с миноносца «Протэ», линкоров «Франс», «Жюстис», «Вернье», «Мирабо», канонерок «Альголь», «Эско», «Скарп» и самого флагмана оккупационной эскадры дредноута «Жан Бар» — моряки всех кораблей, которые в эту минуту стоят на рейде и являются очевидцами восстания в Одессе, вместе с солдатами Сто семьдесят шестого пехотного полка, отступающими сейчас из Одессы, — пойдут по улицам Севастополя под красным знаменем и примут в свою грудь первые пули французской контрреволюции.

Взовьется тогда на одесском рейде красный флаг на крейсере «Вальдек Руссо» и на миноносцах «Мамелюк» и «Факонно». Поднимут красные флаги в честь международной солидарности пролетариев крейсер «Брюк» — на Тендре и миноносец «Деортер» — в Керчи. Затрепещет красный флаг в Константинопольском порту, на крейсере «Эрнест Ренан», только что прибывшем из Одессы.

Восстанет уже у родных берегов в Тулоне линкор «Прованс», вернувшийся из советских портов на Черном море. А за ним поднимет флаг восстания вся дислоцированная в Тулоне французская эскадра, а также береговые казармы и полки, которые прибудут туда к этому времени после операции на юге России и Украины. Колониальная пехота, артиллерия и инженерные войска восстанут в Рошфоре, Бресте, Венеции, в портах Греции, в Бейруте и Бизерте.

Еще через три месяца восстанет линкор «Кондорсе» и миноносец «Туарег» — когда Антанта объявит «второй поход» на Одессу.

Восстанут, отказываясь снова идти войной против русских братьев по классу, моряки эсминца «Дюнуа», передислоцированного в Балтийское море, и моряки с крейсера «Д’Эстерн», переброшенного на Тихий океан, во Владивосток.

Восстанет и Сто семнадцатый полк тяжелой артиллерии, Четвертый и Тридцать седьмой колониальные полки…

Это они — Сто семнадцатый, Четвертый и Тридцать седьмой — маршируют сейчас по Николаевскому бульвару в Одессе, направляясь походным маршем на Бендеры.

С пением «Интернационала», чеканя шаг, стройными шеренгами проходят они сейчас мимо Одесского Совета рабочих депутатов, салютуя красному знамени.

А красные бойцы и их погибший руководитель принимают парад. Перед российскими большевиками, перед российскими рабочими и крестьянами проходят солдаты французской армии: французские крестьяне и рабочие. Их одели в солдатские мундиры, но воевать против братьев по классу они отказались.

Теперь они вернутся к себе на родину и понесут с собой идею международной солидарности. Они возвратятся в родную Францию, храня в своих сердцах великие идеи пролетарской революции, — и именно из их рядов родится, вырастет и утвердится во Франции передовая партия рабочего класса, которая будет бороться под знаменем Маркса — Энгельса — Ленина за победу коммунизма. Французская коммунистическая партия закалится в горниле классовых битв и покажет всему миру свою храбрость и стойкость в борьбе против эксплуататоров и интервентов — за социальную справедливость, за независимость Франции, за социализм…

К Столярову, который стоял, приложив руку к козырьку старой, потрепанной кепки, подошел матрос-телеграфист с судна «Граф Платов» и подал ему радиограмму.

В ней сообщалось, что в это время на улицы Парижа вышли сотни тысяч рабочих с красными знаменами и транспарантами, на которых горят надписи: «Да здравствует Советская Россия!», «Да здравствует вождь революции Ленин!» Выступая с импровизированных трибун на бульварах и площадях своей столицы, французские пролетарии требуют немедленно прекратить интервенцию и возвратить домой французских рабочих и крестьян, одетых в солдатские мундиры. Митинги проходят под лозунгом: «Руки прочь от России!»

Столяров прочел радиограмму и посмотрел на площадь.

Вооруженная до зубов армия интервентов отступала с освобожденной советской земли под натиском сил трудового народа — народа, сплоченного первой коммунистической партией в мире, Российской Коммунистической партией большевиков. И коммунисты этой партии, молодые солдаты революции и еще более молодые строители социализма, принимали парад.

И у каждого из них на сердце было торжественно и радостно.

Они знали, что много еще трудностей и битв ждет их впереди, и готовы были эти трудности преодолеть и выйти из боев победителями. Они понимали, что врагов на свете еще будет много и не один раз враг будет зариться на народные богатства и покушаться на завоевания социалистической революции. Они осознавали, что в силу обстоятельств борьбы впереди еще могут быть и временные неудачи и серьезные поражения, возможны еще новые интервенции, — нога врага может снова ступить на их родную землю, испоганить ее.

Но они знали также — и знали это по собственному опыту, — что советская земля никогда не примет воинствующего чужестранца-интервента, всегда выбросит его вон или похоронит в себе, ибо в руках советского народа, в руках социалистических наций есть самое могучее оружие: дружба народов и единение трудящихся всех наций — вопреки стремлениям угнетателей и иноземных захватчиков.

Они были молодые бойцы и молодые строители, но они имели уже большой опыт: опыт Великой Октябрьской революции.

И победители стояли гордые и взволнованные: армия побежденных отступала, приветствуя победителей и прославляя их…

Город уже не был безлюден. Город жил. Люди вышли из подвалов, в которых прятались во время боя, и волнующим морем заполнили улицы. Люди были голодны, истощены, терроризированы жестоким захватчиком. Они так много увидели горя от интервенции, так много крови пролили в борьбе против этих солдат в мундирах оккупационной армии. Но вот эти солдаты в мундирах армии интервентов идут, распевая гимн международной солидарности, и бросают винтовки на мостовую, — камни гремят от гула винтовок, — и люди плачут от пережитого горя и только что изведанной радости и обнимают людей в солдатских мундирах.

Солдаты в мундирах врага тоже объявили войну войне и опять стали просто людьми, только людьми.

Гремели с севера пушки. К окраинам города, сметая последние заслоны интервентов и контрреволюционных банд, с боями приближалась Красная Армия.

Над городом гремел «Интернационал». Еще никогда и нигде не пел такой огромный хор — десятки тысяч голосов. Побежденная армия интервентов с пением «Интернационала» дефилировала перед победителями.

Парад принимали под красным знаменем у входа в здание высшего органа народной власти — Совета — представители народа-победителя — коммунисты.

Одесса — Киев