Мир хижинам, война дворцам

Смолич Юрий

ИЮНЬ

 

 

 

НА ФРОНТЕ БЕЗ ПЕРЕМЕН

1

Полк строился в каре, и это было странно. В трех километрах от передовой такое построение никак не отвечало уставу. Но с начала революции многое полетело кувырком, и уставы полевой и строевой службы тоже нарушались по всем пунктам.

Построение в каре — тем паче, что приказ был строиться без винтовок, — говорило о том, что предстоит какой–то выдающийся общественный акт. Да, и трибуна, сооруженная на скорую руку из нетесаных сосновых бревен, заготовленных для накатов на блиндажи, свидетельствовала о том, что надо ожидать выступлении особо важной лерсоны, а то и целой делегации. Может быть, дамы–патронессы — по случаю какого–нибудь революционного праздника — будут раздавать махорку и курительную бумагу?

Солдаты строились быстро и охотно — не так часто случается на позициях подобное развлечение. В долине, зажатой меж гор, перекатывался гомон тысячи голосов. За горой изредка погромыхивали орудия: австрийцы расстрелявали утреннюю порцию артиллерийского припаса.

Но вот полковой командир подал команду «смирно» и полк замер. Командир со всем штабом стоял впереди первого батальона, как раз напротив трибуны. Полковой комитет тоже построился — во главе третьего батальона. Председатель комитета, прапорщик Дзевалтовский, стоял первым с правого фланга, рядом с ним — Демьян Нечипорук, секретарь.

Отдельно, сразу за шестнадцатой ротой, стояло еще четверо — в желтых кожаных тужурках и черных с красными кантами «пирожках»: это были не свои, а «приданные». Эти четверо авиаторов — два пилота и два авиатехника — прибыли лишь вчера, на двух аэропланах «фарман» из 3–го авиапарка фронта, размещенного в дальнем тылу, в Киеве. «Придача» авиации могла для пехотной части означать только предстоящее наступление, и что волновало полк. В числе четырех авиаторов оказался и солдат Федор Королевич. На фронт были спешно отправлены только что отремонтированные аэропланы, и авиатехниками пришлось посадить сборщиков и слесарей.

День был ни диво хорош — солнце нежило лаской, от покрытых лесом гор веяло влажным духом зеленой листвы, от горного потока доносился звонкий плеск быстрой воды по мелкой гальке. Даже жаворонок звенел где–то в вышине.

Над хребтами ближних отрогов плавали в воздухе аэростаты «заграждения и дозора», они чуть ворочали задним, более заостренным концом и были похожи на уснувшую в воде в полуденный зной рыбу, и от этого весь купол голубого неба казался стеклянным, полонина меж гор — дном аквариума и все вокруг — неправдоподобным.

Не верилось, что на земле бушует война, что война вообще возможна, что в такую благодать люди способны стрелять друг и друга или распарывать друг другу штыком животы.

2

— Рав–няйсь!.

От командирского блиндажа бегут двумя шеренгами — не свои, а какие то чужие забавные солдаты, Оны семенят как–то не по–военному, рысцой, — точно перебираясь вброд, перепрыгивая с камешка на камешек, — подбегают к трибуне и окружают ее кольцом. И тогда меж двух шеренг кто–то быстро проходит вперед и за ним спешит толпа неизвестных офицеров.

Фронтовики с удивлением разглядывают бойцов, построившихся спиной к трибуне и лицом к полку. В самом деле, какие–то они не такие, как все солдаты, — больно щуплые и одежда пригнана ловко — тыловики, и у каждого на левом рукаве, в черном ромбе, — свят–свят–свят! — белый человеческий череп и под ним две берцовые кости накрест. Такого за три года войны даже самые бывалые фронтовики еще ни видывали!

— Слышь! — шепчет Демьяну его сосед — Побей меня гром, да у них же — сиськи!

Бабы! Мать пресвятая богородица! До чего народ довели — бабское войско послали воевать германца!..

Тем временем тот, что шел впереди, уже поднялся на трибуну. На ногах у него желтые краги, как у бельгийского авиатора, френч без погон, а на голове чудная какая–то фуражка; с длиннющим суконным козырьком — ни дать ни взять журавлиный клюв!

Рядом с ним, чуть позади, стоял обыкновенный штабс–капитан — лицо бледное, точно с перепоя, глаза горят каким–то исступленным огнем.

Первый — в фуражке с журавлиным клювом — остановился у самого края трибуны, оперся левой рукой на барьер, правую сунул за борт френча и впился взглядом в солдатское море. Ветерок играл длинными лентами огромного красного банта у него на груди. В небе звенел жаворонок. Погромыхивала австрийская дивизионка.

— Здравствуйте, солдаты революции! — вдруг раздался вопль с трибуны, да такой, что с деревьев позади строя тучей поднялось спугнутое вороньё.

— Здрам — жлам… здрасьте… — не в лад ответило каре: кто ж его знает, как ему отвечать? Опять, верно, какой–то иностранец…

— Вольно! — сразу подал команду командир.

По поля прошелестел вздох тысячи грудей, мягко шаркнули по траве три тысячи подошв, брякнули кое–где манерки, так как нашлись и такие, что прихватили их, — а вдруг станут выдавать что–нибудь этакое, живительное?

Оратор выхватил руку из–за борта френча, простер ее далеко вперед, так что даже сам подался за ней, и снопа завопил:

— Товарищи! Солдаты революции! К вам мое слово!..

Это был Александр Федорович Керенский.

Новый военный и морской министр Временного правительства.

Керенский стоял на трибуне, позади толпились его секретари и адъютанты, а вокруг трибуны выстроился караул — батальон его личной охраны, первый в революционной России женский батальон. Он именовался «ударным батальоном смерти», в знак чего и серебрился на рукаве у каждой девушки–солдата череп с двумя скрещенными костями. Командовала «ударницами» первая в русской армии женщина–офицер — прапорщик Бочкарева. Инициатором создания «ударных батальонов», поднявших черные знамена с серебряной надписью «Победа или смерть», был армейский штабс–капитан, с недавний пор член партии социалистов–революционеров Муравьев. Он и стоял сейчас на трибуне, в двух шагах позади Керенского, — бледный, с испитым лицом и сумасшедшими глазами.

Керенский ораторствовал:

— Старея власть пала, и обновленная Россия воспрянула от ига рабства и насилия! Все вы теперь равноправные граждане…

3

Керенский, как известно, был говорун хоть куда. Одни полагали, что причина его выдающегося ораторского успеха в том, что он удачно подбирает демагогические фразы, которые не могут не вызвать бурной реакции сердец. Другие — так сказать с музыкальным уклоном — придерживались того мнения, что дело в интонации оратора; Керенский модулировал голосом от нижнего «до» до верхнего «соль». Третьи — с уклоном, если можно так выразиться, драматическим — докладывали, что все решает жестикуляция: Керенский не жестикулировал вовсе. Выступая, он пользовался одним–единственным жестом — выдернув руку из–за борта френча, простирал ее вперед и сразу снова засовывал за борт.

Вчера, выступая к Киеве на объединенном и открытом заседании Совета военных, Совета крестьянских и Совета рабочих депутатов, Керенский вышел на сцену оперного театра, простер руку и сказал:

— Товарищи и граждане свободной России!

— Здесь не Россия, здесь Украина! — послышались выкрики с ярусов и галерки. — У она еще вовсе не свободна! Врешь, Сашка!

Керенский сунул руку за борт френча, повернулся и пошел прочь.

Полчаса ушло на то, чтобы уговорить его закончить речь. За эти полчаса юнкера успели выкинуть из театра всех, кто был замечен в том, что позволил себе выкрики.

Керенский вернулся на сцепу, встреченный визгом дам и аплодисментами представителей сильного пола и стал продолжать свое выступление:

— Я приехал к вам потому, что прошел слух, что здесь у нас есть люди и организации, которые выражают мне недоверие. Так вот, я стою здесь сейчас перед вами, чтоб довести до вашего сведения, что не позволю мне не доверять!

— Верим вам, Александр Федорович! — дружно закричали все эсеры в президиуме, a в руководстве Совета военных и Совета крестьянских депутатов было их преобладающее большинство, так же, как в Совете рабочих депутатов — меньшевиков,

— Верим? — крикнули и меньшевики, твердо помня, что коалиционное правительство держится исключительно на единстве партий эсеров и меньшевиков.

И тогда весь зал, где в ложах сидели депутаты Советов, а в партере и ярусах — экспансивные дамы революции и офицеры тыловых учреждений, разразился овациями.

Только что произнесенные фразы были точным повторением начала речи, которую держал Керенский два месяца тому назад на заседании Петроградского совета — в связи с обвинением в чрезмерной снисходительности к членам императорской фамилии. Керенский тогда, как известно, упал в обморок на трибуне и был с триумфом вынесен экспансивными дамами на руках.

Так вот, Керенский, не вынимая руку из–за борта френча, переждал, пока стихнет овация, и продолжал в точности так, как два месяца назад.

— Я отдаю всего себя деятельности на пользу революции — и днем и ночью. Но если среди вас появились настроения, направленные против меня и моей политики, я заявляю: пожалуйста, как хотите, я могу уйти…

— Нет! Нет! Нет! — завизжали дамы, а за ними подхватил и весь зал. — Это всё большевики и украинцы из Центральной рады!

Керенский пошатнулся, закачался — в точности, как тогда, два месяца назад, — и, не вынимая руки из–за борта френча, грохнулся наземь.

К счастью, его подхватили члены президиума, сидевшие позади.

В зале поднялся невообразимый шум. Дамы плакали. Девицы пищали. Солидные меньшевики и эсеры восклицали: «Вот до чего довели человека! Вот что сделали с вождем русской революции сепаратисты–украинцы!»

Военный министр Керенский только что — перед отъездом из Петрограда — запретил формирование украинской армии. Делегацию Центральной рады во главе с писателем Винниченко он не принял.

Когда Керенскому дали глотнуть поды и понюхать нашатырного спирту, он слабым голосом заявил, что намерен закончить свою речь. Его еле упросили, чтобы он продолжал говорить сидя.

Не вставая со стула, — однако заложив руку за борт френча, — Керенский сказал:

— Я больше чем удовлетворен тем, что здесь сейчас произошло. — Так сказал он и тогда в Петрограде. — До последнего вздоха и буду трудиться для вашего блага. Если случится у вас какая–нибудь нужда, приходите ко мне запросто — днем или ночью…

Дамы революции подхватили Керенского вместе со стулом и так, на стуле, понесли из зала; через фойе, на улицу, в скверик между оперным театром и меблированными комнатами «Северные»… Там уже бурлила пестрая толпа и раздавались клики:

— Да здравствует Временное правительство!.. Долой украинцев!..

Керенский прибыл в Киев специально, чтобы внести ясность в разрешение украинского вопроса, но ни одного слова об Украине, украинском вопросе и вообще об украинцах не сказал. И поведение Керенского толпа истолковала безошибочно. Юнкера, выстроенные шпалерами вокруг театра, запели:

Ще на вмерла Украина, але вмерты мусить,

Скоро, братики–хохлы, вам обрежем всы…

4

А впрочем, Грушевский с Керенским все же имел беседу.

Беседа состоялась на ходу, и семнадцатом номере гостиницы «Континенталь»; после волнующего митинга у Керенского оставалось всего пятнадцать минут для отдыха. Поезд–экспресс уже стоял на станции Киев–первый под парами, семафор на запад был открыт.

Председатель Центральной рады и военный министр Временного правительства перекинулись несколькими словами, пока Керенский менял сорочку.

Грушевский. Сердечно приветствую вас, глубокоуважаемый Александр Федорович! Примите наилучшие пожелания от вашего коллеги по партии! Как вы себя чувствуете?

Керенский. Спасибо, профессор. Вашими молитвами… Поручик, дайте пожалуйста ту, что в голубую полосочку, — она на дне желтого чемодана.

Заканчивая свой туалет, Керенский циркулировал между ванной, гардеробной и салоном.

Грушевский. Я понимаю важность государственных дел, которые не разрешают вам задерживаться тут и на минуту. Но, дорогой Александр Федорович, вопрос организации украинской армии…

Керенский. Я уже имел случай высказать свои взгляды, Михаил Сергеевич, они зафиксированы в государственном решении… Ах, поручик! Ну какой же вы, право! Это совсем не та: эта же в синюю крапинку…

Грушевский. Дорогой Александр Федорович! Но ведь мы просим разрешить нам комплектование национальных частей в составе русской армии! Мы вовсе не собираемся создавать какую–то отдельную украинскую армию!

Керенский. Теперь еще галстук, поручик!.. Ну, конечно красный, сколько раз вам говорить?.. Все украинские вопросы может разрешить только Учредительное собрание: я уже говорил об этом не раз!

Грушевский. Учредительное собрание может потом санкционировать этот акт. А если б вы положили начало этому, украинская история записала бы ваше имя золотыми буквами на своих скрижалях!

Керенский на миг остановился, сунув голову в воротник сорочки. Искушение было уж очень велико. Скрижали! Но Керенский преодолел минутную слабость, продел руки в рукава и вынырнул из сорочки. Голос его звенел отзвуками победы поели жестокой внутренней борьбы:

— За мной десяток наций, предо мною двунадесять языков.

Второй адъютант, все время торчавший у двери, выхватил из–за обшлага белую целлулоидовую карточку, из–под погона — карандаш и записал. В этом и заключалась функция второго адъютанта: записывать афоризмы Керенского. Во избежание недоразумений, чтобы не было записано что–нибудь непотребное, в качестве второго адъютанта был подобран филолог с высшим образованием.

Грушевский. Но, дорогой мой Александр Федорович! Взвесьте вот еще что: партия, к которой мы с вами имеем высокую честь принадлежать, таким актом утерла бы нос этим большевикам с их идеей самоопределения наций! Учтите: их Ленин объявил стремления украинцев справедливыми, а притязания — даже скромными. Таким образом, большевистская опасность…

Керенский. Ленинские идеи — фикция! Большевистской опасности не существует! Собственно, я хотел сказать, что и самих большевиков скоро ни будет! И запонки, пожалуйста, поручик! Конечно, простые, а не золотые: мы же на фронт едем, не на бал!.. Для спасения революции сейчас нужно одно: довести войну до победного конца!

Грушевский. Александр Федорович! Дорогой! Голуба моя! Так мы для того и добиваемся армии, чтоб внести, так сказать, и свою лепту! Под вашим личным водительством!

Керенский. Мерси! И, пожалуйста, френч… Познакомьтесь, — штабс–капитан Муравьев, — по всем вопросам организации ударных батальонов для победоносного наступления на фронте он даст вам исчерпывающий указания. На знаменах: с одной стороны — «Победа или смерть», с другой — «Революционная Россия!»

Грушевский. Но ряд частей уже стихийно украинизуется, Александр Федорович!

Керенский. Стихия — анархия! С анархией — непримиримая борьба!.. Фуражку!

Грушевский. Но ведь есть и такие, что уже украинизовались!

Керенский. На, фронт! В бой! Впереди всех!.. Перчатки!.. Под немецкие пулеметы!..

Керенский был уже в свежей сорочке, в красном галстуке — символ революции — и натягивал защитного цвета фронтовые перчатки. Они очень шли его рыжей шевелюре. На пороге он остановился.

— А те, которые ни пойдут в бой, будут разоружены моими ударниками. Об этом позаботится штабс–капитан Муравьев! Вы уже познакомились?.. Поручик, машину!

Заложил руку за борт френча, Керенский быстро вышел. Адъютанты кинулись следом.

Украинский допрос был разрешен коротко и ясно.

По гостиничной лестнице и перед зданием гостиницы на Николаевской улице толпой стояли дамы революции и махали платочками.

Кивая головой направо к налево, Керенский вскочил в машину, шофер — местный автомобилист–рекордсмен, племянник миллионера Рябушинского, — дал газ, и машина покатила.

— Мое почтенье, — сказал профессору Грушевскому штабс–капитан Муравьев, сверкнув своими безумными глазами. — Это ваш домина я пять этажей на Бибиковском бульвара? И на Паньковской тоже ваши дома? Берегитесь, если немцы двинутся на Киев, это будут отличные прицельные точки!

Керенский выехал сразу — экспресс тронулся, как только его нога стала на ступеньку салон–вагона — Перед обедом он выступил с речью на вокзале в Фастове, после обеда — перед железнодорожниками Казатина, под вечер прибыл в Житомир, в ставку Юго–Западного фронта. А под утро он был уже в Проскурове и сразу двинулся на Тарнополь.

Отсюда — по плану Керенского — и должно было начаться генеральное наступление на тысячекилометровом фронте. И прочем, план наступлении был разработан еще в ставке царя Николая Второго.

5

По пути следований тоже не все сошло гладко.

Керенскому приходились выходить из вагона и произносить речи чуть ли не на каждой железнодорожной станции.

Дело в том, что навстречу двигались с фронта составы, — преимущественно порожняк. Подбросив на позиции огневое и пищевое довольствие, они возвращались за очередной порцией поживы для ненасытного чрева войны. Вагоны, хоть и пустые, шли запломбированными. На крышах вагонов было людно и тесно: солдата бросали фронт. Солдаты не желали больше воевать. К тому же прошел слух, что скоро начнут делить помещичью землю, и солдаты–хлеборобы спешили домой, чтоб землячков–фронтовиков не обидели «вольные».

Экспресс подкатывал к очередной станции, и на этой очередной станции перед семафором неизменно ожидал очередной эшелон–порожняк с дезертирами на крышах. Керенский выводил на ступеньки своего салон–вагона и открывал митинг,

Он говорил:

— Здравствуйте, солдаты революции!

Дезертиры хмуро поглядывали со своих крыш. Им осточертело ожидать встречного, чтобы открылся семафор, а речей она наслушались и от своих агитаторов и от заезжих.

— Солдаты революции! К вам мое слово!

Дезертиры хмуро поглядывали и молчали.

— Старая власть пала, и обновленная Россия воспрянула от ига рабства и насилия…

— А кто он такой будет? — подталкивали друг друга локтем дезертиры. — От какого начальства или сам от себя? Эй, ты, слышь, адъютант! Это кто такой, который языком мелет?

Узнав, что перед ними собственной персоной министр Керенский, дезертиры отваживались спрыгнуть вниз.

— Солдаты! Войну начали цари, и народы за нее не отвечают!..

Перед ступеньками салон–вагона уже теснилась изрядная толпа: говорилось о войне, а это стоило послушать, — о чем же еще и слушать, как не о войне да о земле?

— Но война все–таки факт, и этого вопиющего факта, не зачеркнуть росчерком пера! Не мы ее начинали, но заканчивать приходится нам…

— Верно! — кричала толпа дезертиров и один голос. — Кончать с войной! Да мы уже с ней вроде покончили…

А Керенский держал руку да бортом френча и говорил:

— Во имя защиты завоеваний революции мы должны довести войну до славного, победного конца…

— Так где же те завоевания? — кричал кто–то из толпы. — Какие то завоевания для мужика?

Тогда Керенский простирал руку вперед:

— Именем революции призываю вас вернуться на фронт и идти в бой против лютого врага свободы, немецкого империализма. Да здравствует революция!

Дезертиры начинали расползаться кто куда.

Это были солдаты–фронтовики, три года они меряли ногами дороги войны, гнили в окопах и хлебали сухой борщ. Они спешили взобраться на свои крыши и кричали машинисту:

— Эй, крути, Гаврила! Хлопцы, да опустите вы гам этот самый семафор!

Тогда Керенский закрывал митинг и исчезал в салон–вагоне.

В тот же миг трубила труба, и из теплушек, прицепленных и салон–вагону, высыпали с винтовками в руках «ударницы» «батальона смерти» прапорщика Бочкаревой под командованием штабс–капитана Муравьева.

Дезертиры были безоружны, а «ударницы» толкали их прикладами и визжали как недорезанные. Видеть баб с винтовками старым фронтовикам доводилось впервые; солдаты балдели — свят–свят–свят! — и пятились. Их загоняли в пустые вагоны, пломбировали двери, паровоз перецепляли в хвост, переводили стрелку, и эшелон, набитый запломбированными дезертирами, шел обратно на фронт. Впереди специального экспресса военного министра.

Из теплушек неслись матюги и угрозы покончить с войной, с Временным правительством, а с самим военным министром вместе с его курвами — в первую очередь…

6

С трибуны внутри каре — перед полком, где служил Демьян Нечипорук, — Керенский продолжал ораторствовать.

— Но война все–таки факт, и этого вопиющего факта ни зачеркнуть росчерком пера…

Эту речь со вчерашнего дня он произнес уже раз десять, ему самому она давно осточертела, но не мог же он каждый день придумывать что–то новое.

— Во имя защиты завоеваний… до победного конца…

Полк стола угрюмый и молчал.

Ждали дам–патронесс с махоркой, ждали закона о земле, ждали манифеста об окончании войны, а выходит — снова лезь в окопы, корми вшей и погибай…

Когда Керенский простер руку вперед и завопил — «именем революции призываю нас идти в бой», — Демьян почувствовал, что справа от него, там, где раньше стоял председатель полкового комитета, вдруг стало пусто. Прапорщик Дзевалтовский сделал поворот налево и, печатая шаг, четко промаршировал прямо к трибуне.

«Ударницы», стоявшие пред трибуной с винтовками у ноги, сразу вскинули их на руку. Штыки угрожающе уставились в грудь прапорщика Дзевалтовского.

Керенский отпрянул прочь от перил и закричал штабным:

— Держите его! Это террорист!..

А Дзевалтовский крикнул так, что услышало все каре:

— Солдаты революции не верят вашим словам, не верят и вашему Временному правительству! Мы требуем, чтобы вы сложили полномочия министра! Вы — провокатор!

— Назад! — завизжали «ударницы», упираясь штыками и грудь Дзевалтовскому.

Штабс–капитан Муравьев выхватил револьвер, штабные тоже схватились за кобуры, командир полка с офицерами бежал к трибуне, но Демьян не задумываясь уже бросился вперед, и все как один члены комитета ринулись следом за ним.

Дзевалтовский сделал шаг назад — штыки упирались ему в грудь все сильнее, он отодвинулся еще, но штыки всё напирали и уже прокололи тонкое сукно гимнастерки. Дзевалтовский отступил еще на шаг, но крикнул что было силы:

— Время Временного правительства кончилось! Долой правительство министров–капиталистов! Да здравствует свобода! Долой войну!..

Командир полка с офицерами и Демьян с комитетчиками подбежали к трибуне одновременно. Но штыки уже прокололи ветхое сукно и впились в грудь Дзевалтовского.

Демьян ухватил Дзевалтовского сзади и потянул к себе. Штыки успели войти в тело, и кровь темным пятном проступила на гимнастерке. Но раны были неглубоки, и Дзевалтовский стоял на ногах.

— Товарищи! — кричал, обращаясь к полку, Дзевалтовский. — Керенский повернул штыки против русского солдата, а большевики призывают обратить штыки против генералов всех стран…

В общем шуме уже не расслышать было, что он еще кричал. Члены комитета обступили его со всех сторон и заслонили своими телами. Штабс–капитан Муравьев вопил с трибуны: «Ударный батальон, вперед!» Но подбежали четверо авиаторов, приданных полку только вчера, — они тоже размахивали пистолетами, а Федор Королевич грозился, что застрелит, к чертям собачьим каждого, кто хоть пальцем коснется солдатского избранника!

Тогда дико взревел весь полк, и все четыре стороны каре разом двинулись к трибуне. Это был уже не полк, а толпа — грозная, разъяренная масса людей, для которой есть только один закон, одно право и одно правосудие — самосуд.

Керенский отступил в глубь трибуны, его окружили штабные. Бледный штабс–капитан Муравьев стоял впереди, и у него уже оказалось два пистолета — по одному в каждой руке.

В это время грохнул залп. «Ударницы» выстрелили в воздух, поверх разъяренной, но безоружной толпы.

Толпа стала отступать…

Война, таким образом, продолжалась.

Австро–германские пушки ревели за перевалом.

7

Дальнейшие события разворачивались так.

«Ударниц» был все же батальон, и у каждой — трехлинейная винтовка со штыком и боевой комплект патронов. Прозвучал еще один залп в воздух, и штабс–капитан Муравьев крикнул, что третий будет уже на аршин от земли. Не прошло десяти минут, как полк построили заново, но на этот раз обычным маршевым строем. Комитет — семьдесят семь человек — стоял на правом фланге, имеете с четырьмя приданными авиаторами и прапорщиком Дзевалтовским. Три колотые раны в груди были неглубоки, и, оголенный до пояса и забинтованный накрест через плечо, прапорщик остался среди товарищей.

Керенский сел и машину и сказал Муравьеву:

— Штабс–капитан! За отвагу и героизм жалую нас чином капитана. Приказываю; полку вернуться в лагерь, разобрать винтовки и выступить на позиции. Комитет в полном составе — в корпусный тыл: арестовать, учинить следствие. С прапорщика сорвать погоны и — под военно–полевой суд! Всё! Выполняйте, ликвидируйте и догоняйте меня с батальоном!

Шофер–рекордсмен дал газ, и машина исчезла. Керенский спешил поскорей убраться прочь; кроме того, на соседнем участке его ожидали для аналогичной процедуры. И министр быстро сообразил, что лучше ему прибыть на место до того, как туда дойдет слух о происшедших событиях,.

Штабс–капитан, собственно, теперь уже капитан Муравьев немедленно организовал ликвидацию неприятного инцидента. За холмом стояла сотня донских казаков — связные из корпуса генерала Каледина. По дороге на полковой митинг час тому назад Керенский остановил перед казаками свою машину и произнес приветствие «революционному казачеству». Казакам это было лестно, и они тут же присягнули на верность Временному правительству. Капитан Муравьев был ездок бравый — сызмала перегонял отцовские табуны в приволжских степях; он вскочил на коня командира полка и через три минуты был перед казачьей сотней.

— Казачки! — крикнул Муравьев с коня. — Православные христиане! Вы только что присягнули на верность революции, я, тут рядом пехтура, гречневая каша, устроила бунт и продала русскую революцию немецкому кайзеру Вильгельму. Спасем революцию! По коням!

Казаки пустили коней в галоп, мигом отрезали комитет от полка и взяли его в конное, под нагайками, каре.

Тем временем Керенский тоже не дремал.

На соседнем участке, куда он теперь прибыл, стоял на переформировании только что самочинно украинизировавшийся батальон корпуса. Пятьсот солдат–украинцев порешили, что раз они объявят себя украинизированной частью, то их и должны немедленно отправить на Украину, то есть долой с позиций и прямехонько домой! Поэтому в весьма страстной форме они и обсуждали теперь, как добиться желанной автономии Украины, как осуществить передел помещичьей земли и когда же всем выпишут «увольнительную».

Керенский потребовал слова вне очереди. Министр Временного правительства заявил, что закон о земле не заставит себя ждать, что желанную автономию они тоже получат непременно, что вообще Украина будет свободна, как никогда раньше, будет, мол, и национальная украинская армии, даже, собственно говоря, она уж есть, и свидетельство тому — существование этого самого батальона, к которому он обращает сейчас свою речь, и домой попадут солдаты в самом ближайшем времени. Все это гарантирует им революция, только революция, которую и надлежит беречь как зеницу ока. И Керенский призвал солдат украинизированного батальона, которым, натурально, дорога украинская земля и собственная земелька и так как им хочется домой, — приструнить и наставить на путь истинный взбунтовавшийся против революции гвардейский полк на соседнем участке.

Боевая операция была выполнена безупречно. Полк был окружен, перестроен для марша и вскоре скрылся за холмом, где начинались уже равнины Прикарпатья.

Тогда командир полка объявил комитету, окруженному казачьей сотней, приказ военного министра.

Демьян Нечипорук, секретарь комитета, понял, что теперь он должен заменить раненого председателя.

— Товарищи! — сказал он. — Не отдадим нашего прапорщика! Под суд так под суд! Но — всем вместе!..

Казачья нагайка огрела Демьяна по спине.

— Товарищи! — закричал Демьян. — Хлопцы! Один за всех и все на одного! Пролетарии веек стран, соединяйтесь!..

И комитетчики сгрудились вокруг своего председателя.

— Бей, сволочь! При Николае тоже били! Хоть стреляйте, прапорщика не отдадим!..

Тогда Муравьев разрешил себе несколько изменить приказ министра — под свою ответственность. Он приказал весь комитет с прапорщиком во главе гнать в корпусный штаб. И если что — в нагайки.

И комитетчиков погнали.

Шли сперва толпой и не спеша. Затем — под нагайками — перестроились по четыре и пошли скорее. Потом казачьи кони стали нажимать на задних — приходилось то и дело бежать рысцой. А там казачий есаул подал команду — бегом, марш–марш! Бежать надо было двенадцать километров, до самого Тарнополя.

Прапорщик Дзевалтовский тоже бежал. Сквозь свежие бинты кровавое пятно на груди расползалось шире и шире…

А полк тем временем маршировал фронтовой дорогой к месту постоя. Навстречу — непрерывной цепочкой — брели подносчики с сухим борщом в мешках и минами в плетеных корзинах. Вот так месили они пыль уже третий год. Однако никогда еще не приходилось им видеть, чтоб целый полк своих — свои же гнали под штыками! Подносчики останавливались, ошеломленные, бросали груз на землю. Нет, не бывало такого даже в царскую войну.

Но когда приблизились к перекрестку дорог — направо в лагерь, налево на Тарнополь, — солдаты стали кричать:

— Не пойдем в лагерь! Это ловушка! Не отдадим товарищей комитетчиков на суд и расправу!..

И как ни суетились конвоиры, сколько ни замахивались прикладами, сколько ни грозились приколоть штыками, полк миновал поворот и двинулся за комитетом.

Нашлись и запевалы. Затянули:

Отречемся от старого мира,

Отряхнем его прах с наших ног…

Это был гимн, и никто не мог запретить его исполнение.

И это уже была демонстрация, какой никогда на фронтовых дорогах никто не видел. Полк маршировал браво, держал «равнение», давал ногу, и тысячный хор выводил:

Вставай, подымайся, рабочий народ, —

Вставай на борьбу, люд голодный…

Капитан Муравьев во главе женского батальона тем временем догнал Керенского на третьем участке.

Услышав, что комитет направляется вместе с зачинщиками а штаб–квартиру корпуса, Керенский изменил свой приказ:

— Бунтовщиков в штаб–квартиру не вести: гнать на вокзал и под усиленной охраной немедля отправить в штаб военного округи, в Киев! Сопровождать — надежнейшему офицеру полка со всей надлежащий документацией. Вас, капитан Муравьев, за находчивость и отвагу жалую чином подполковника!

Подполковник Муравьев откозырял.

Карьера этого человека развивалась бурно, но его самого это ничуть не ошеломило. Он и с малолетства был тщеславен, а за годы армейской службы и войны вкусил от самого живительного для честолюбия яства: воля командира — закон для подчиненных. Ты приказал, и тебя слушают беспрекословно, безропотно выполняют любой твой приказ! Тебе подчинены люди, и ты над ними — всё! Ты ведешь — и за тобой идут. Ты — выше всех, ты — сверхчеловек, ты можешь стать богом. Да — богом, а что бы вы думали?! Как раз революция и открывала к тому перспективы. Во имя этого он и отбросил прочь свои монархические симпатии и записался в партию, ставшую у власти, — в партию социалистов–революционеров. Нет, нет, не этот адвокатишка, а именью он — военный гений — станет полководцем революции, ее Наполеоном, во ценном случае в «главкомом». Мир еще услышит о Муравьеве, будьте покойны!..

Приказ Керенского доставил в Тарнополь на взмыленном коне собственноручно самый надежный из кадрового офицерского состава полка, поручик барон Нольде.

Настроение у барона Нольде было великолепное. Этакая лафа! Вне очереди — в тыл да еще накануне наступления! А в тылу — не взрывы «чемоданов», не визг мин, не окопы с насекомыми и скукой, а — море вина, табуны девушек и горячая ванна — мечта и весь смысл его жизни!

И поручик Нольде вручил пакет начальнику штаба корпуса и, весело посвистывая, отправился к казначею — получить пищевое довольствие и прогоны для себя и вестового.

— Миф, блеф, фантасмагория! — вертелось в голове у веселого поручика, и он насвистывал юнкерскую:

В гареме нежится султан, да султан,

Ему завидный жребий дан, жребий дан:

Он может женщин всех ласкать.

Ах, если б мне султаном стать…

8

В железнодорожном парке нашелся только один арестантский вагон, пришлось всех семьдесят семь человек запихать в семь камер–купе, и поезд двинулся: Волочиск–Жмеринка–Киев.

В последней теплушке поезда — отдельно от комитета — сидели четверо «приданных» полку авиаторов. Каждому вручен был пакет. Запечатанное отношение гласило, что пилот или авиатехник, имярек, откомандировывается в распоряжение своей части ввиду ею антивоенных настроений. Аэроплан охраной обеспечен.

Федор Королевич сидел хмурый. Он один из всех четверых был большевиком и считал, что ответственность за безрезультатность стихийного антивоенного выступления полностью падает на него. Особенно неловко чувствовал он себя перед своим напарником–пилотом, поручиком авиации Ростиславом Драгомирецким. Поручик Ростислав Драгомирецкий компании с нижними чинами никогда не водил, держался в стороне: от какой бы то ни было общественной деятельности и известен был в 3–м авиапарке как истый патриот. Правда, Королевич знал Драгомирецкого давно — чуть не с детских лет, так как оба проживали на Печерске, на соседних улицах. Но Ростислав учился в реальном, а Федор бегал в ремесленную школу, и даже в мальчишеских уличных играх реалисту приходилось сталкиваться с ремесленником разве только тогда, когда реалисты били ремесленников, а ремесленники давали сдачи. Начались война, и Ростислав сменил куртку реалиста на офицерский китель, а Федор в это время был уже рядовым; когда судьба свела их в одной части, надменный поручик, конечно, не пригнал печерского земляка.

И, надо сказать, Королевич был весьма удивлен, когда, кинувшись очертя голову спасать комитетчиков, увидел рядом своего напарника–командира — и тоже с пистолетом в руке. Федор даже разрешил себе — погодя, когда уже все поуспокоилось, — обратиться к Драгомирецкому:

— Разрешите поблагодарить вас, господин поручик, что в защиту справедливости и свою руку подняли…

Поручик Драгомирецкий на это только пожал плечами и отвернулся.

И вот сидел теперь Королевич рядом с поручиком и терзался. Солдату еще туда–сюда — обойдется гауптвахтой, а офицеру хуже: переведут в пехоту, на позиции, и штрафники…

Отважившись, Королевич виновато сказал:

— Уж вы, Ростислав Гервасиевич, — авиатехники позволяли себе вне службы обращаться к пилоту–напарнику по имени–отчеству, — извините, что так вышло… втянули ми вас в скверную историю…

Поручик Ростислав Драгомирецкий поднялся со скамейки, подошел к дверям и стал смотреть на дорожный пейзаж. За дверями вагона быстро мелькали телеграфные столбы, а дальше расстилались живописные подольские просторы: чуть холмистые долины, грабовые рощи на пригорках, пруды в овражках, хлеб. Хлеба кое–где уже золотились. Села большей частью стояли разрушенные: эти места уже три года топтала война.

— У каждого своя голова на плечах! — сказал поручик Ростислав Драгомирецкий от двери. — Ты, Королевич, пожалуйста, не воображай, что такой уж герой: первым кинулся и других за собой увлек…

Поезд прогрохотал по мосту через Збруч, отделявший западную, австрийскую, часть Украины от восточной, российской, но пейзаж ничуть не изменился: то же раздолье полей, такие же грабовые рощицы, плесы прудов и белые хаты под соломенными крышами в гуще вишневых и яблоневых садов… Родина!..

9

Поручик барон Нольде в это время сидел в купе вагона–микст, пил коньяк, закусывал лимоном и перекидывался с вестовым в картишки, в очко: он ставил в банк рубль, а вестовой, за отсутствием денег, получал за каждый проигрыш по щелчку.

Между делом поручик мечтательно поглядывал и окно. За пожарищами сел бежали прифронтовые пыльные дороги: катили тачанки с фронтовой почтой, круторогие волы тащили возы с сеном — фураж для конных корпусов прорыва, на верхушке телеграфного столба сидел огромный, отъевшийся на солдатских трупах, черный ворон. Потом — на километры потянулись шеренги невысокие могильных крестов: солдатские кладбища прифронтовых этапных госпиталей.

Сладкие мечты баюкали барона. Он уже видел, как в Киеве, в шантане «Шато» сядет играть в шмендефер: сто рублей ставка, стук — из трех сотнях! Если играть, скажем, впятером, можно — при везении — снять банк: четыре тысячи восемьсот! Го–го! Арифметика! Не зря его учили в кадетском корпусе четырем правилам!.. Предвкушал, как перещупает всех подряд киевских девок, потом сядет в горячую ванну — сорок градусов! — и какая–нибудь этакая цыпочка будет делать ему педикюр!

— Миф! Блеф! Фантасмагория! — восклицал время от времени поручик, ликуя своим ничтожным сердчишком и дивясь нежданному счастью — прекрасному путешествию на ада в Эдем. Потом снова опрокидывал рюмочку австрийского трофейного коньяка, заедал ломтиком лимона и напевал:

Вот в Риме, в Риме, папа есть, папа есть,

Вина в подвалах там не счесть,

В объятьях ты, в руке стакан,

Вот я и папа и султан…

А из окон арестантского вагона тоже неслась песня, точно повисала в воздухе позади поезда вместе с клубами рыжего дыма от паровоза, стелилась по земле, таяла и исчезала в опустошенных трехлетней войной полях Галиции:

Вышли мы все из народа,

дети семьи трудовой,

Братский союз и свобода —

вот наш девиз боевой…

Смеркалось.

Землю окутывала тьма, и вокруг уже ничего не было видно. Ни один огонек не мерцал в ночи: налетали австрийские аэропланы и немецкие цеппелины — сыпали железные стрелы и бросали бомбы на все живое.

Первые огоньки блеснули лишь близ Проскурова. Здесь начинался тыл. Здесь на протяжении всех четырех месяцев войны после дня революции знали только одну сводку: «На фронте без перемен…»

 

ПОРАЖЕНИЕ

1

Это была первая «боевая операция» дружинников рабочей самообороны Данилы Брыля и Харитона Киенко.

Они входили в состав патруля, охранившего театр Бергонье на Фундуклеевской улице.

В помещении театра происходило совместное заседание Совета рабочих депутатов и Совета военных депутатов. Стояло, собственно говоря, только дна вопроса: избрание делегатов на Всероссийский съезд Советов в Петрограде и объединение двух киевских Советов в один Совет рабочих и солдатских депутатов. Однако, вырабатывая наказ делегатам на съезд, сегодняшнему заседанию предстояло также определить политику будущего единого Совета: будет ли он отстаивать войну или мир, какую займет позицию в земельном вопросе, каково будет отношение к рабочему контролю над предприятиями и, наконец, каким представляет себе Совет будущее государственное устройств Украины.

Даже и самое обсуждение всех этих вопросов было совсем не в интересах реакционных элементов города, — значит, можно ожидать любых эксцессов и провокаций. Потому–то и не следовала полагаться на авось.

Охрана была возложена на печерскую дружину рабочей самообороны. Она состояла всего из полусотни бойцов, вооруженных, однозарядными берданками.

Дружинники прохаживались по тротуару, а по ту сторону улицы толпились любопытствующие, которым не терпелось узнать, чем закончится заседание, либо просто зеваки.

На углу с дружинниками переругивались милиционеры.

Милиционеры кричали:

— Эй, сопляки! — В рабочую дружину шла преимущественна рабочая молодежь. — Когда придется стрелять из–за угла, не забудьте стволы у ружей позагибатъ!

Толпа откликалась смехом. Там собрался элемент не расположенный к «совдепщикам»: молодые люди неопределенных профессий, преимущественно купеческого звания, в модных брюках «клеш» и девицы в узких юбочках «шантеклер».

Дружинники нехотя огрызались:

— А ты помалкивай! Будешь смеяться, когда морды набьем!

Тогда оскорбленные милиционеры апеллировали к толпе:

— Граждане! Будьте свидетелями! Не имеют права ношения оружия да еще угрожают применением насилия супротив представителей законной революционной власти!..

Данила с Харитоном стояли в паре на углу Пушкинской, у аптекарского киоска фирмы «Брокар и Кº». Харитон свирепо поглядывал на толпу и изощрялся в «словесности» по адресу милиционеров. Данила молчал, стоял тихо, прислонившись спиной к киоску, и улыбался.

Эта глуповатая улыбка не сходила с лица Данилы вот уже второй день. О чем бы печальном ни заставлял он себя думать, чтоб нагнать на себя грусть и, таким образом, избавиться от улыбки все равно притянутая на аркане мысль тут же ускользала, неизменно снова выскакивала та, которую он гнал, и губы его опять расплывались от уха до уха.

— Тьфу, малахольный! — плевался Харитон. — Подбери шлепалы, а то зубы растеряешь! Ну, право слово рассиропился, — чтоб мне больше «Марии–бис» не видать!..

Данила спохватывался, прогонял улыбку и спешил изобразить на лице злое, свирепое выражение, но, выдержав так минуту или две, снова погружался в мечтания, точно в какую–то иную, потустороннюю жизнь, и улыбка опять расцветала на его лице.

Причины для такого поведения были достаточна веские.

Только вчера Тося, смущаясь и пряча лицо, призналась Даниле что не позднее чем к концу осени им с Данилой надо ждать ребеночка…

И вот со вчерашнего дня — что бы Данила ни делал, о чем бы ни думал — и голове вертелось одно: он — отец!.. И это было так непостижимо что додумать мысль до конца не удавалось, приходилось начинать сначала, и вообще неизвестно было, что же, собственно, надо думать? Возникала все время одна картина: он тетешкает «что–то», и это «что–то» орет благим матом, а маленькая Тоська стоит перед ним и грозно покрикивает, чтоб он не уронил это «что–то» и не расшиб…

Харитон, глядя на блаженное выражение лица приятеля, то бушевал, то расстраивался:

— Ей–богу, свихнулся! Тебя что — камнем по голове стукнуло или сам головой о камень ударился? Не гляди ты на меня, как малахольный! Тьфу!..

Но от мысли о друге Харитона то и дело отклевали высокие обязанности, и он накидывался на прохожего, который, идя своей дорогой, вдруг попадал в запретную зону у театра Бергонье.

— Эй, гражданин, — орал, размахивая берданкой, Харитон. — Мало вам места на Фундуклеевской? Шли бы по тому тротуару — здесь не разрешается!

Милиционеры немедленно поднимали крик:

— Обратите внимание, граждане! Будьте свидетелями! Совдепы уже революционную свободу личности ограничивают! Видели? Гражданам свободной России не разрешается ходить, где они желают!..

2

На объединенном заседании Советов длился тем временам исконный спор между фракциями большевиков и меньшевиков. Большевикам в этом споре приходилось туго, так как меньшевики сблокировались с эсерами, а еще поддерживали их украинские, еврейские и польские партии.

Фабрично–заводские комитеты города предложили большевистский проект резолюции о введении восьмичасового рабочего дня на всех городских предприятиях. Но меньшевики немедленно выдвинули свою резолюцию: не возражая против восьмичасового дня в принципе, решать этот вопрос для каждого предприятия особо — в зависимости от его финансового положения; притом они категорически возражали против сокращенного рабочего дни на предприятиях, работающих на оборону. А на оборону в Киеве работали все предприятия, кроме завода сельтерской воды и дамских конфекционов.

Бюро профсоюзов внесло большевистское предложение об установлении на предприятиях рабочего контроля. Меньшевики немедленно выставили контрпредложение: внести не рабочий, а государственный контроль. Выходило, что министр Терещенко должен будет контролировать сахарного магната Терещенко, а премьер Родзянко — помещика Родзянко.

Большевики стали кричать с мест:

— Издевательство! Бессмыслица! Измена интересам трудящихся!

Но прошли все же резолюции меньшевиков, поддержанные представителями других партий.

Поражение большевиков по двум основным пунктам резолюции сразу же стало известно на улице, и толпа на тротуара реагировала на это, не скрывая своих чувств. Девицы в «шантеклерах» завизжали, кавалеры в «клешах» засвистели, а офицеры, собравшиеся кучкой на противоположном углу Пушкинской, перед «ренсковым погребком» Карантбайвели, дружно зааплодировали. Они уже были навеселе.

Спиртные напитки, как известно, были запрещены с начала войны, по продажу виноградных вин после революции разрешили. Вчера городская Дума внесла в перечень дозволенных напитков и коньяк, учитывая его виноградное происхождение. Это было, бесспорно, серьезным завоеванием революции: не приходилось кривить свободной совестью, покупая коньяк из–под полы, нанесен был уничтожающий удар и по спекулянтам, которые тайно торговали политурой и денатуратом, пропущенным для дистилляции через противогаз, наполненный толченым березовым углем.

Милиционеры стали кричать дружинникам самообороны:

— Эй, катитесь домой, отставной козы барабанщики! Все равно вытурят из совдепов ваших большевиков!

Дружинники хмуро огрызались:

— Кишка тонка! Гляди — порвется! Скажешь «гоп», когда перескочишь!

Харитон тихонько предложил Даниле:

— Слышь! Когда поставим винты в козлы, давай кликнем хлопцев, наложим милиции и поотбираем у них шпалеры, как у фараонов о феврале.

Но это предложение застало Данилу и ту секунду, когда он снова улыбался своим мыслям, и Харитон возмутился. Однако не успел он еще раз хорошенько обругать приятеля — и дураком, и дурилой, и дурбасом, и дурандасом, — как новое событие отвлекло его внимание.

У «ренскового погребка» Карантбайвеля вдруг появился Нарцисс в окружении молодых людей весьма картинной внешности. Некоторые были в черных шляпах с широкими полями и в черных плащах–разлетайках, другие в соломенных «канотье», куцых пиджачках и клетчатых бриджах под гетры, а некоторые — в темно–бирюзовых студенческих брюках и, не глядя на знойный летний день, в смушковых шапках на головах. Молодчики из клуба «Мать–анархия» — гвардия лидера киевских анархистов со смешной фамилией Барон — прибыли и «ренсковый погребок» то ли отпраздновать вчерашний акт Думы и области расширения революционных свобод, то ли просто ради тога, чтобы учинить скандал.

Остановившись в дверях и явно ища повода сцепиться с офицерами, Нарцисс запел:

Захожу я в ренскую, сяду я за стол,

Скину я хуражку, кину я под стол.

Спрошу я милку: «Что ты будешь пить?»

А вона говрить: «Ахвицеров бить…»

Это был недвусмысленный вызов, и подвыпившие офицеры стали хвататься за кобуры.

А Нарцисс орал, паясничая:

— Руси веселие — пити и бити! Да здравствует свобода пития и бития на Руси! Заходи бесплатно, патриот до победного конца! Мать–анархия всех угощает!

Молодчики, сгрудившиеся вокруг атамана, уже вытаскивали из карманов кастеты и финки.

Но неминуемый инцидент с неизбежной кровавой развязкой не успел разыграться, так как в эту минуту общее внимание привлекла процессия, спускающаяся со стороны Владимирской и уже приблизившаяся к коллегии Павла Галагана. Собственно, это была не процессия — маршировала какая–то воинская часть.

— Хлопцы! — охрипшим вдруг от волнения голосом закричал Харитон. — Передавай скорей по цепочке Василию Назаровичу: юнкера я идут!

Харитон засуетился, перекинул берданку с руки на руку, заглянул в ствол, даже подул в него, подтянул штаны и вообще стал производить массу лишних и совершенно ненужных движений.

Но тревога была ложная: шли не юнкера.

Юнкера, правда, тоже шли, но их было здесь совсем немного, только конвой, а под конвоем плелся разношерстный солдатский сброд. Это была просто толпа, и двигалась она не спеша, лениво шаркая сапогами и бутсами. Состояла толпа преимущественно из обтрепанных пехотинцев, но попадались и лихие кавалеристы, даже казаки с лампасами и огромными чубами торчащими из–под сдвинутых набекрень фуражек, были и матросы в полосатых тельняшках и широченных клешах — каждый шириной с добрую юбку.

Вели дезертиров. Их захватили во время облавы на Галицком базаре и теперь гнали на Киев–второй, к воинской рампе, чтобы погрузить в эшелоны и прямым ходом — на позиции, на пополнение поредевших фронтовых частей.

Публика на тротуарах реагировала по–разному. Кто мрачно поглядывал, кто проклинал то ли бога, то ли царя, то ли всероссийскую революцию. Офицеры возле Карантбайвеля вопили:

— Изменники! Продались Вильгельму и Францу–Иосифу!

Из театра Бергонье выбежал Боженко. Он отвечал за охрану собрания. В руке Боженко держал наган со взведенным курком.

— Тьфу? — плюнул о сердцах Василий Назарович, сразу увидев, что никакая опасность собранию не угрожает. — Что же вы, хлопцы, зря панику подымаете?

Он осторожно спустил курок и спрятал револьвер во внутренний карман: ему, деятелю столь мирной организации, как Центральное бюро профессиональных союзов, носить оружие не разрешалось.

Но излить свое негодование (меньшевики только что завалили и третью большевистскую революцию — о немедленном прекращении войны, — проведя решение о поддержке войны до победного конца) Боженко должен был. Он крикнул, обращаясь к дезертирам:

— Да здравствует мир без аннексий и контрибуций!

Этими словами как раз и заканчивались предложенная от имени большевистского комитета резолюция, которую меньшевики даже не дали дочитать до конца, устроив в зале обструкцию.

В толпе офицеров призыв Боженко вызвал возмущение, и они двинулись было, чтобы тут же проучить нахала и бунтовщика. Дружинники защелкали затворами.

Но инцидент с неминуемой кровавой развязкой не разыгрался и на этот раз. Какая–то сумасшедшая автомашина полным ходом летела с горы, оглушительно сигналя, чтобы все поскорее убирались прочь с дороги.

Это был легковой «рено» полевой службы Красного Креста, о чем свидетельствовали большие красные кресты на дверцах. Сотню таких автомобилей получил Юго–Западный фронт в подарок от Франции, но перевозить в них раненых было невозможно, так как санитарные носилки в машину не влезали. В народе эти автомашины прозвали «сестровозами», потому что в них главным образом, между попойками и дебошами, катались по городу загулявшие земгусары с сестрами милосердия. Так было и сейчас: в ландо — «сестровозе» развалилось два земгусара, две сестры милосердия сидели у них на коленях.

Этого Харитон стерпеть не мог. Крикнув Даниле: «А ну давай, перехватывай!», он выбежал на мостовую.

Данила машинально побежал следом, тоже с берданкой наперевес.

Оба они чуть не попали под колеса, водитель едва успел затормозить.

— А ну вылазь, золотари со своими потаскухами! — кричал Харитон. — Пехтурой дойдете, ноги не отвалится.

Сестры испуганно завизжали:

— Милиция! Безобразие! Разбой! Милиция!

Милиционеры тоже кинулись к машине: инцидент произошел в нейтральной зоне, посреди улицы, и тут уж они могли показать свою власть!

Но симпатии уличной толпы не были на стороне пассажиров «сестровоза». Барышни «шантеклер» и кавалеры «клеш» автомобилей не имели и «сестровозцам» остро завидовали, — поэтому они подняли крик против расточителей государственного добра. А офицерам представился случай излить гнев на излюбленный объект: земгусаров армия ненавидела яростнее, чем противника. Офицеры окружили «сестровоз» с угрожающими выкриками.

— Мерзавцы! — кричали офицеры. — Окопались! Забронировались! Мы кровь проливаем, а вы девок щупаете!

В эту минуту вынырнул из «ренскового» и Нарцисс. Он успел изрядно хлебнуть крепкого виноградного напитка во славу свободы пития на Руси. Теперь он жаждал бития.

— В морду им! — заорал Нарцисс. — Завязать шмарам юбки над головой и дегтем вымазать!

Боженко тоже очутился в толпе. Он кинулся выручать своих патрульных, сгоряча впутавшихся в скандал.

— Спокойно! — кричал Боженко. — Без паники! Сохраняйте революционный порядок! — Он мигом оценил положение. — Граждане и товарищи! В городе идет облава на дезертиров, а кто же эти субчики, как не самые настоящие дезертиры? Вношу предложение от фракции большевиков: мародеров — на фронт!

— Правильно! — поддержали офицеры. — В окопы!

— Вот я и говорю!.. Граждане офицеры, — уже распоряжался Боженко, — выполните ваш патриотический долг: догоните с этими жоржиками колонну и сдайте их караульному начальнику!.. А ты, холуй, — крикнул он водителю, — разворот сто восемьдесят градусов и доложишь своему начальнику: груз сдан в фонд обороны согласно приказу Временного правительства!.. А вы, — он обернулся к полуживым с перепуга сестрам, — подберите подолы и — айда! Пока не задрали вам юбки и ни всыпали горячих!..

Возгласы «ура» приветствовали справедливый суд и расправу.

Оба земгусара, под конвоем десятка офицеров, догнали колонну дезертиров и тут же были втиснуты в их ряды. Сестры кинулись бежать и другую сторону, — за ними погналась стая уличных мальчишек, улюлюкая и выкрикивая соответствующие случаю, но непечатные эпитеты.

Вполне довольный собой Боженко, пощипывая бородку, вернулся на вверенную ему территорию у театра Бергонье.

— Молодцы, ребята! — подмигнул он Даниле и Харитону. — Инцидент ликвидирован! Патрулирование продолжать!

Он направился к театру. Нарцисс, мурлыча: «Он зашел в ресторанчик, чекалдыкнул стаканчик», пошатываясь, двинулся за ним.

— Вам куда, гражданин?

— Я с тобой, Василий Назарович! Молодец ты, ей–богу! Переходи в анархисты, будешь у нас лидером!

— Катись! На заседании вашу бражку представляет другой сукин сын, по фамилии Барон и с душой баронской: спелся уже с меньшевиками и эсерами и наших валит!.. А тебя, Иисусова пехота, все равно без мандата не пропустят…

Он перешагнул порог, и двое дружинников, охранявших вход, скрестили перед Нарциссом свои берданки.

С бранью, призывая все злые силы земли и неба на голову Боженко, большевиков, «совдепщиков» и вообще гегемона, Нарцисс поплелся через улицу назад, к своей братии.

Но посреди мостовой он вдруг остановился и завопил:

— Братва! Анархия! Под знамя Равашоля!

Анархисты кинулись к своему вожаку.

Нарцисс тем временем вытащил из–за пазухи черное полотнище. Полотнища натянули на две трости, и анархисты построились и колонну. На транспаранте белой краской было начертано:

«Мы — дезертиры. А ну, тронь!»

С песней о французском анархисте Равашоле, который призывал зарезать своего хозяина, а потом отправляться на виселицу, колонна анархистов двинулась вниз, к Крещатику. У каждого вдруг оказалась в руке бутылка — обыкновенная пивная бутылка, но с взрывчатой смесью: бомба! Угрожающе размахивая этими бомбами, анархисты пели:

Под голос набата, по гром канонады,

Под черное знамя, на зов Равашоля…

Окна и двери в домах поспешно захлопывались. Лавочники о грохотом опускали железные шторы в своих лавках.

3

Когда Боженко вернулся в зал, на трибуне стоял Андрей Иванов. Он взял слово по вопросу о том, какая же власть нужна Украине.

— Сама жизнь, — говорил Иванов, — требует, чтобы Всероссийский съезд Советов призвал автономию Украины в составе единой с Россией республики…

По залу прошел гул. Меньшевики кричали:

— Это — угроза русской революции!..

Эсеры тоже вопили, но — переполовинившись.

Украинские эсеры выкрикивали:

— Поддерживаем! Требуем автономии!

Русские эсеры присоединили свои голоса к меньшевикам:

— Измена! Вас инспирировала Центральная рада!..

— Нет, — отвечал Иванов. — Центральная рада тут ни при чем. Мы, большевики, единственная партия, которая не входит в Центральную раду. Но — такова платформа нашей партии большевиков, и она целиком отвечает чаяниям украинских рабочих и крестьян.

— Откуда вы там знаете, чего желают украинские рабочие и крестьяне? — послышались насмешливые выкрики.

Иванов положил перед собой на трибуну стопку бумажек:

— Вот резолюции сельских сходов, уездных съездов, разных собраний и митингов трудящихся. Таких резолюций — тысячи. Здесь у меня их несколько сот. Разрешите огласить? Чтение текста займет всего пять с половиной часов! Я начинаю…

В зале поднялся шум, топот ног и свист.

Когда кое–как установился порядок, Иванов сказал:

— Никогда не думал, что оглашение воли народа может вызвать в органе народного представительства такой отклик. Невольно приходишь к выводу, что этот орган потерял право представлять народ…

Шум разразился снова и не прекращался до тех пор, пока Иванов не убрал свою пачку бумаг.

— Ладно, — сказал Иванов, — не воспользуюсь парламентским правом цитирования документов в течение неограниченного времени. В этом, пожалуй и нет необходимости: все эти постановления единодушно требуют для Украины национальной автономии. — У него в руках появилась новая пачка бумаг, еще толще первой. — А вот это — резолюции сельских сходов с требованием передать крестьянам землю без выкупа. По Киевской губернии такие резолюции приняли крестьяне сел: Ракитное, Узин, Лосятин, Григорьевка, Забуянь, Загальцы, Красногорка, Ставы, Ново–Петровцы, Зозулинцы, Кагарлык…

Он читал и читал — десятки названий украинских сел, но за шумом в зале уже ничего не было слышно. Тогда Иванов крикнул страстно и горячо:

— Остерегайтесь игнорировать справедливые требования трудового народа! Своей политикой защиты интересов помещиков вы отталкиваете от себя неимущее крестьянство, как отталкиваете и рабочий класс политикой защиты интересов предпринимателей и буржуазии…

Гвалт поднялся невообразимый — меньшевики и эсеры бежали к трибуне, угрожая оратору кулачной расправой. Несколько членов президиума, схватив Иванова за полы пиджака, тащили его прочь с трибуны. Но Иванов сбросил с себя пиджак, оставшись в солдатской гимнастерке, и на мгновение снова показался на трибуне.

— Остерегайтесь пренебрегать и справедливыми требованиями украинцев! — крикнул он. — Ленин еще в апреле сказал: если в России будет республика Советов, то украинцы не отделятся, а вот если и дальше будет республика Милюкова! — а ваш Керенский продолжает политику Милюкова! — то украинцы и в самом деле пожелают отделиться…

Боженко подбежал к Пятакову:

— Товарищ Юрий! Возьми слово! Ты же для этих субчиков авторитет! Тебя деже меньшевики уважают!

Пятаков пожал плечами и что–то сердито ответил, но слов его Боженко в общем шуме не разобрал. Когда он переспросил, Пятаков крикнул ему прямо в ухо:

— Говорить об автономии Иванова никто не уполномочивал! Это своеволие! Я поставлю о нем вопрос на комитете!

— Ты что — сдурел? — опешил Боженко.

А Пятаков кричал ему то в одно, то в другое ухо:

— Вы — мальчишки! Нас горстка! Что мы можем? Я давно твержу: надо договориться с другими партиями!..

— С народом надо договариваться, а не с твоими партиями! — разъярился Боженко.

Иванов стоял у кулисы и пришпиливал булавкой оторванный рукав гимнастерки.

Боженко пробежал мимо него к трибуне:

— Мне слово! К порядку ведения собрания! Для заявления!..

Но на трибуну уже поднялся представитель фракции меньшевиков и стал читать проект резолюции.

Резолюция меньшевиков квалифицировала требование автономии как попытку сорвать дело обороны родины в войне против немецкого империализма.

Боженко собирался еще пошуметь, но тут ему сообщили что в вестибюле ожидает его старший офицер для особо важных поручений при командующем военным округом.

— Меня? — удивился Боженко. — Какое у него может быть ко мне дело? Что вы, хлопцы, насмешки надо мной строите?.. А может, он меня арестовать собирается? — мелькнула у Боженко догадка. — А? Хлопцы? За что бы это?

Дружинники схватились за берданки, но Боженко их остановил:

— Спокойно! Без паники!.. Раз он хочет меня видеть то, по–культурному, я не могу ему в этом откачать,

В вестибюле, меж колонн, и в самом деле стоял офицер. Сквозь широко открытые двери виден был автомобиль, остановившийся у подъезда, и там — еще два офицера.

— Так и есть! — констатировал Боженко. — Сейчас они меня, раба божия, оттарабанят в тюрягу!.. Спокойно, хлопцы, без паники! Ежели что, скажете Пятакову и Иванову, что Василий Назарович, мол, передавал привет…

4

Офицер козырнул Боженко:

— Штабс–капитан Боголепов–Южин, старший офицер для особых поручений при командующем…

— Здравствуйте! Боженко, столяр…

И сразу Боженко решил: в тюрьму не идти! Пусть зовет своих охранников! Боженко устроит им сейчас «тбан»: кликнет дружинников и, отобрав у офицерика документы, подкинет эту тройку в какую–нибудь колонну дезертиров, как тех жоржиков с «сестровоза», — пускай топают воевать до победного конца, пока там разберутся, кто они и как попали на позиции.

Но офицер с дезертиров и начал: на Подоле, мол, большая группа бежавших с фронт оказала сопротивление. На Контрактовой площади они дерутся с милицией. Воинские части заняты в других районах, и нужна вооруженная сила, чтобы задержать безоружных дезертиров и доставить их к приготовленным на воинской рампе эшелонам. Такой вооруженной силой в центре города является в настоящий момент только дружина рабочей самообороны. Старший офицер для особо важных поручений и обращался — в совершенно учтивой форме — к командиру дружины, с просьбой немедленно отправиться на Подол.

Штабс–капитан любезно улыбнулся:

— Ваше отношение к дезертирам нам известно. Мы, конечно, не одобряем самоуправства, и комендатура разберется, должны ли идти на фронт задержанные вами сотрудники Земского союза. Но мы ценим патриотический порыв…

Боженко смотрел на бравого офицера и дергал себя за бородку. Его так и подмывало заедать этому ферту в ухо. Патриотический порыв! Как вам это нравится? Еще скажет — наградить Георгием на проявленную храбрость в войне до победного конца! Георгия он, Боженко, уже имеет, и пулю под лопаткой за Перемышль тоже, и полгода дисциплинарного батальона заработал, прежде чем демобилизовали… Ах ты, олух царя небесного! Предлагая ему, Боженко, члену большевистской партии с марта сего года, стать жандармом! Ну и фрукт!.. Правда, партия не одобряет анархию в армии и требует организованного прекращения войны, но ловить дезертиров, это уж — извините!

К тому же он, Боженко, уразумел и основное. Вы думаете, этого хитрована дезертиры волнуют? Ему «совдепы» натерли холку! Брешет, что в десятитысячном гарнизоне не нашлось сотни, чтоб утихомирить несколько горячих голов! Ему, анафеме, надо, чтоб рабочая самооборона ушла отсюда, тогда сразу найдется хоть тысяча юнкеров — накроют заседание Совета в полном составе и — пожалуйста! Делегаты, конечно, окажут сопротивление; под этим предлогом — за беспорядки в городе время осадного положения он, гад, не посчитавшись с воинскими документами депутатов, запроторит их в дезертирскую колонну и оттарабанит на войну до победного конца! Вот с Советами и будет покончено, пока там разберутся…

Боженко дергал бородку, смотрел на офицера и молчал.

— Так как же, гражданин Боженко? Дружинникам необходимо выступить немедленно…

— А вот как, гражданин офицер… — Боженко помолчал еще мгновение, чтобы загнать обратно в горло все те слова, которые уже были на языке, — про «бога» и «мать» этого ферта и про ее непристойное поведение: — и наконец ответил: — Немедленно… катитесь–ка своим ходом, пока… Словом, очень приятно было познакомиться. Адью!

Штабс–капитан Боголепов–Южин смотрел на Боженко секунду.

Секунду смотрел на него и Боженко.

Но на эту секунду между ними было сказано все.

Так говорят только один раз и — навсегда.

Боголепов–Южин, не откозыряв на этот раз, сел а машину и хлопнул дверцей. Автомобиль сразу тронулся, задымив бензином.

— Шибздик! — сказал ему вслед Боженко и заторопился в зал.

5

В зале уже приступили к выборам делегатов на съезд. Меньшевики опять сблокировались с эсерами и выставили список, в котором не было ни одного большевика.

На трибуне стояла Евгения Бош.

— Товарищи! — говорила Бош. — Если мы не пошлем в составе делегации большевика, мы неверно представим на съезде соотношение партийных сил в Киеве. Мы требуем пропорциональности. Четвертая часть Совета — большевики. Таким образом, одним из четырех делегатов должен быть большевик. Иначе мы не будем голосовать. Баллотировка не состоится!

Председательствующий эсер Григорьев насмешливо ухмыльнулся:

— Большевики вольны голосовать или не голосовать, выборы все равно будут действительны: для избрания достаточно двух третей голосов.

Он объявил баллотировку.

Тогда Иванов с места запел «Интернационал».

Большевики в зале подхватили:

…Кипит нас разум возмущенный

И в смертный бой вести готов…

Иванов стоял, пел и разглядывал присутствующих.

Данный состав Советов был избран в первые дни после Февральской революции и сегодня уже никак не отвечал взглядам и настроениям киевских трудящихся — их возросшей за эти четыре месяца сознательности. В первые дни революции демагогические фразы эсеров и эквилибристическая казуистика меньшевиков сбивали с толку очумевших от радости, но не разбирающихся в политике людей. И они отдавали голоса тем, кто произносил наиболее эффектные речи во имя революции.

Теперь было не то. Ведь когда дошло до дела, меньшевики и эсеры выступили за продолжение войны, против всех требований рабочих и оказали сопротивление разделу помещичьей земли между крестьянами. Сегодня большевистские лозунги поддерживали не только на тех предприятиях, где за большевистской организацией шло большинство, как, например, у металлистов или портных, на даже и там, где большевистских организаций вовсе не было: большевистская критика раскрывала людям глаза на деятельность Временного правительства. Даже выступая на митингах, где большевистских предложений не принимали, Иванов убеждался: не настал еще час, но пройдет немного времени — и эти же самые люди станут первыми энтузиастами большевистских идей

…Лишь мы, работники всемирной

Великой партии труда,

Владеть землей имеем право,

Но паразиты — никогда…

Голосование закончилось: ни один большевик не был избран от киевских Советов на Всероссийский съезд.

Большевики встали с мест и покинули заседание. Объединение Советов уже не имело смысла: это привело бы только к объединению фракций меньшевиков и эсеров.

Тут же в вестибюле большевистская фракция приняла решение; идти на Печерск, где должен был состояться большой митинг, и рассказать пароду о провале объединительного заседании Совета рабочих и Совета военных депутатов.

Толпой выйдя на мостовую, лавируя среди трамваев, автобусов, циклонеток и извозчиков, большевики — члены обоих Советов — двинулись через Бессарабку и Собачью тропу: решено было взять в помещении печерского клуба свое большевистское знамя.

Пятаков шел с Ивановым. Он кипятился:

— Тебе никто не поручал выступать от имени большевиков за автономию Украины! До съезда еще неизвестно, какую позицию займет партии в этом вопросе…

Иванов спокойно отвечал:

— Пока не состоялся съезд, существует известная нам позиция Центрального Комитета: я ее изложил совершенно точно. Уверен, что после съезда она не изменится…

Боженко остался у театра Бергонье. Заседание Советов продолжается — значит, рабочая самооборона должна выполнять свои обязанности.

— Василий Назарович! — взывали к нему дружинники. — Ним тоже надо на митинг! Да и наши все равно ушли…

Боженко почесал затылок.

— Знаете что, хлопцы? — наконец махнул он рукой. — Полагаю так: меньшевиков и эсериков юнкера не тронут — это же, так сказать, государственные партии. Если где и ждать провокации, то как раз на митинге… Айда на Печерск!

Данила и Харитон шагали в последней шеренге.

Данила то и дело сбивался с ноги. Он снова погрузился в сладкие мечты. Теперь ему виделось, как «ма–ле» уже становится на ножки и как они с Тоськой выводят его «на проходку». Идут они от Аносовского парка к Днепру — в воскресенье, конечно, — и навстречу им все знакомые и соседи. Люди постарше одобрительно улыбаются, молодые женщина всплескивают руками, девчата визжат — тискают Тоську, хватают «мале» и мусолят ему щечки поцелуями. Тоська краснеет и прячет лицо у Данилы на плече, а Даниле приходится хмуриться и сурово выговаривать: «Не балуй!».

— Да ты оглох, что ли? — сердится рядом Харитон. — Слышишь? Который раз спрашиваю, что это у тебя в руке?

Данила спохватывается и торопливо прячет пакетик в карман. Это небольшой кусочек печатного мыла «4711». Он купил его в киоске «Бровар и К°”, у которого ему пришлось стоять на часах. Надо полагать, расчудесное мыло — такая о нем красивая реклама намалевана! Да и вообще, теперь же — революция! Хватит уже, чтоб пахучим милом умывались одни буржуи! Пусть и от маленького Даньк духовитым мылом пахнет, пусть растет по–человечески.

Данько — это и будет Данилов сын: не дочка же, в самом деле, у него родится! И Данила решил передать сыну собственное имя — пускай увековечивается в потомстве!

6

Перед 3–м авиапарком бурлил тысячеголовый митинг. Солдатские фуражки, пирожки авиаторов, кепки рабочих и яркие платочки печерских пролетарок: во всех общественных событиях жены арсенальцев участвовали вместе с мужьями, а девчатам, известно, куда бы ни идти, только бы перемигнуться с авиатором или понтонером.

Старый Иван Брыль пришел вместе со старым Максимом Колибердой. Меланья с Марфой, тоже парой, держались рядом с ними. Вышла и Тося с подружками.

Но Тося не щебетала и не подмигивала авиаторам. Ей, замужней женщине, это было не к лицу. И вид у нее, как и полагается замужней: солидна, хотя и щупла, осаниста, даром что неказиста, и на девчат–подружек только покрикивает: «Да, помолчите вы балаболки!» Чувствовала она себя торжественно, будто в церкви: и словно стесненно, и словно бы легко и радостно, как если б взойти на лаврскую колокольню, на самый верх и, наклонившись через перила, посмотреть на землю. Боже, и страшно как и прекрасно! Даже ноги немеют, будто прыгнула сверху, и вот–вот уже как во сне, коснешься земли — и подломятся под тобою ноги, как спички. Нет, нет! Тосе прыгать теперь нельзя, теперь она точно стеклянная, тронешь пальнем — и разобьется. А разве имеет она право разбиваться, когда под сердцем у нее…

Тося зарделась, подумав об этом, и отвернулась от девчат, спрятав веснушчатое личико в угол воротничка сарпинкового платья. Под бабьим платком и не видно было теперь русая она или рыжая и сбиты ля все еще волосенки мальчишеским чубом.

Тося была счастлива, и больше ей ничего на свете не было нужно.

А митинг уже начался. Докладывал представитель Петроградского гарнизона, член полкового комитета дислоцированного в Петрограде 180–го пехотного полка, вольноопределяющийся Юрий Коцюбинский. Он говорил о том, что солдаты города Царицына на Волге и матросы порта Кронштадт на Балтийском море признали Временное правительство антинародным и требуют, чтоб власть в стране была передана Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.

Юрий Коцюбинский, конечно, не был специально командирован из Петрограда на киевский митинг. В Киев он приехал по другому поводу, но, очутившись на митинге, взял слово. А поскольку прибыл он из самой столицы, то и стал тут чуть не основным докладчиком.

В Киев Юрия Коцюбинского привела служебная командировка. 180–й пехотный полк получал пополнение с Украины, из Чернигова. Но очередная партия черниговцев вдруг ни прибыла. Вместо полутысячного пополнения в полк пришло из черниговского «воинского присутствия» странное уведомление: пополнение 180–го полка… присвоила украинская Центральная рада. Командование полка немедленно выслало оперативную тройку, чтобы выяснить дело на месте. Представителем от полкового комитета пошел в тройку Юрий Коцюбинский. Такова была официальная причина его приезда.

Тройка прибыла в Чернигов и в казарме маршевого батальона обнаружила одного–единственного новобранца. Им оказался давнишний товарищ Юрия Коцюбинского по черниговской гимназии и большевистскому подполью — Виталий Примаков. Он красовался в только что полученном новеньком солдатском обмундировании, но в студенческой фуражке.

Обстоятельства похищении батальона, как установила оперативная тройка, были следующие: когда эшелон маршевиков готовился отбыть в Петроград перед поездом вдруг появилась группа людей к широченных синих штанах и смушковых шапках. Они отрекомендовались представителями украинского воинского клуба имени гетмана Полуботько и предложили черниговцам ехать не в Петроград, а в Киев и объявить себя украинским полком, присвоив имя хотя бы и самого гетмана Ивана Полуботько. К этому они присовокупили, что харч у казаков в украинских полках будет куда лучше, потому как в Петрограде на болоте рожь и пшеница не растут, да и в приварок на Украине пойдет жирное свиное сало, а не тощий немецкий маргарин, и одежу справят славную, казацкую: смушковую шапку, жупан и сборку и шаровары, широкие рак море. «Вот и судите, хлопцы, куда вам лучше податься — в далекий ли Петроград, на свою погибель, или за пять станций — в Киев, добывать славу Украине. Судите сами, а мы вас не неволим, потому как теперь революция и свобода совести…»

Четыреста девяносто девять солдат подняли руки за то, чтоб далеко не ехать, а ехать близко — первым батальоном Второго украинского полка имени преславного украинского гетмана Ивана Полуботько.

Стрелку на пристанционных путях перевели; вместо того чтоб двинуться на север, на Петроград, эшелон новоявленных «полуботьковцев» отбыл на юг, в Киев.

Пятисотый солдат руки не поднял, остался один на перроне и отмаршировал обратно в казарму. Это и был Виталий Примаков.

Вместе с Примаковым Коцюбинский приехал в Киев, по следу украденных Центральной радой однополчан.

7

В Центральной раде между полномочным представителем полка и Симоном Петлюрой состоялась беседа.

Юрий Коцюбинский представился:

— Я член петроградской организации партии большевиков. Вы товарищ Петлюра, тоже социал–демократ. Поэтому буду с вами говорить прямо. Я отстаиваю не интересы реакционного командования, продолжающего вести империалистическую войну, а интересы революции.

Симон Петлюра ответил:

— Я член Центральной рады и председатель Украинского генерального войскового комитета! Превыше всего для меня интересы украинской государственности! Прошу иметь это в виду, пан добродий!

Коцюбинский посмотрел на Петлюру: и откуда он такой взялся? Коцюбинский видел Петлюру впервые и до сих пор знал его лишь по театральным рецензиям: Петлюра расхваливал театр Садовского и хаял театр Соловцова, а по мнению Коцюбинского оба театра были хороши. О военных талантах и воинских заслугах Петлюры ему ничего не было известно.

Они стояли друг прогни друга. Коцюбинский — статный, с высоким белым челом, спокойными глазами под дугами бровей и кудрявой бородкой, — писаным красавцем назвала бы его любая женщина. Щуплый, малорослый Петлюра чувствовал себя в его присутствии уязвленным. Поэтому, заложив руку за борт френча, Петлюра приподнялся на носки, чтоб иметь возможность смотреть на солдата сверху вниз.

Коцюбинский сказал:

— Пан добродий Петлюра! Я такой же украинец, как и вы, и дело освобождения родины мне так же дорого. Но «украинство» — не партийность: в украинском движении действуют разные партии — и буржуазные и пролетарские. Я думаю, что, если мы подойдем к этому вопросу как члены социал–демократической партии, мы достигнем взаимопонимания.

— Ах, вы украинец! — произнес Петлюра, — Простите, как вы сказали ваша фамилия?

— Коцюбинский.

— Коцюбинский, Гм! У нас был украинский писатель Михайло Коцюбинский. Вы не из тех ли Коцюбинских? Простите, как нас: по батюшке?

— Михайлович.

— Ваш отец?

— Да. Я — его сын.

Петлюра раскинул руки, точно для объятия:

— Дорогой товарищ Юрий! Мы ждали вас! Молодое украинское войско нуждается в полководцах! Принимайте командование батальоном в полку имени Полуботько: я это вам устрою у командующего округом!

Коцюбинский навстречу объятиям не сделал ни шагу, и руки Петлюры повисли в воздухе.

— Я — член солдатского комитета, товарищ Петлюра, полк мой стоит в Петрограде. И пришел я за тем, чтобы вернуть пополнение, незаконно уведенное в Киев.

Петлюра хмыкнул и снова сунул палец за борт френча.

— Мы создаем украинскую армию! Украина — наш высший закон!

— Но ведь и в Петроградском гарнизоне больше тридцати тысяч украинцев,

— Тридцать тысяч? — Петлюра был поражен. — В таком случае вы должны привести их сюда!

— Они в резерве Северного фронта!

— Ми создадим Украинский фронт! И воевать там должны украинцы.

— Как вы знаете, мы, большевики, против войны.

— Почему же вы хлопочете о пушечном мясе?

— Мы не считаем солдат пушечным мясом, господин Петлюра. Вооруженный народ будет гарантом социалистической революции! А вы собираете солдат–украинцев, чтоб и в самом деле использовать их как пушечное мясо в империалистической войне!

Петлюра возмущенно всплеснул руками.

— И это говорит украинец! Украинская армия будет гарантом утверждения украинской государственности, пан Коцюбинский. Освобождения Украины мы добьемся здесь, а не в вашем Петрограде!

Коцюбинский пожал плечами:

— Мы, большевики, считаем, что Киев и Петроград должны вместе бороться и за социальное и за национальное освобождение!

Петлюра раздраженно прервал:

— Простите, но мы не на митинге! Я считаю вопрос о полуботьковцах исчерпанным: они остаются здесь!

Он произнес это высокомерно, но тут же добавил;

— И мы не совершаем ничего противозаконного, имейте это в виду: они пойдут на фронт, как того требует верховное командование, — только под нашими желто–голубыми знаменами!

Коцюбинский сверкнул глазами из–под бровей:

— Значит, вы — за Временное правительство?

— Нет! — закричал Петлюра и даже топнул ногой. — Мы создадим украинское правительство, и украинцы на фронте упрочат положение своего правительства в Киеве славой воинских побед!

Коцюбинский холодно сказал:

— Не торопитесь расписываться за всех украинцев, господин Петлюра! Есть среди них и такие, которые позаботятся, чтоб солдаты — и украинцы и русские — были готовы к… войне классовой.

Петлюра воздел руки и посмотрел на потолок.

— И это говорит сын нашего любимого писателя, творчество которого я так глубоко почитаю! А Центральная рада еще собиралась торжественно почтить память корифея нашей литературы!.. Откуда вы набрались этих большевистских идей?!

— Отец сам воспитал своего сына, — отвечал Коцюбинский, — и да будет вам известно что все дети украинского писателя Коцюбинского — большевики!

Коцюбинский вышел, не сказав «имею честь»…

8

Выступая теперь на митинге, Коцюбинский рассказал и о краже украинского пополнения петроградского полка. Центральная рада, кричит, что она против Временного правительства, а на деле следует его империалистической политике: создает украинские национальные полки, чтобы бросить их на фронт, в наступление, затеянное Керенским. И Коцюбинский призывал киевлян вместе с петроградцами приветствовать решения царицынцев и кронштадтцев, требовать отставки Временного правительства, и передачи власти Советам!

Митинг ответил единодушным одобрением. Кричали: «Долой войну!», «Долой Временное правительство!», «Власть — Советам!»

И едва ли не громче все кричали Максим Колиберда и Иван Брыль.

— Долой Временное! — надрывались они так, что стоявшая рядом Тося застыдилась и отодвинулась подальше, а Меланья и Марфа дергали их за рукав, стараясь унять.

Председательствующий Литвин–Седой, стоял на платформе грузового автомобиля, служившего импровизированной трибуной, развернул лист бумаги — огласить резолюцию митинга.

Но ему помешали: с Московской улицы показалась колонна, большевистской фракции Советов под знаменем Печерского комитета партии большевиков.

Появление «совдепщиков» митинг встретил с энтузиазмом, и оркестр авиаторов грянул туш.

Впрочем, оснований для торжественной встречи не было. И об этом, попросив слово вне очереди, сообщил Пятаков: все предложении большевиков отклонены и фракция покинула объединенная заседание.

Сообщение вызвало бурную реакцию. Площадь, забитая людьми, зашумела. Литвину–Седому с трудом удалось призвать митинг к порядку. И он предложил участникам митинга проголосовать пункты резолюции, внесенные в Совет большевиками. Затем он опять передал слово Юрию Пятакову.

— За всеобщий закон о восьмичасовом рабочем дне!

Площадь ощетинилась тысячами поднятых рук. Казалось, огромный еж выставил все свои колючки.

— Кто против?

Не поднялась ни одна рука.

— Кто воздержался?

Таких тоже не было.

— Принято единогласно! — констатировал Литвин–Седой. — Давай дальше, товарищ Пятаков!

— За рабочий контроль над предприятиями!

И это было одобрено единогласно.

Также единогласно одобряли и раздел без выкупа помещичьей земли между крестьянами и требование немедленно прекратить империалистическую войну. Резолюцию митинга солдат и пролетариев Печерска решили немедленно передать на заседание Советов в театре Бергонье.

Леонид Пятаков сел на мотоциклет, дал газ и запылил по Госпитальной, через Бессарабку, в центр. Резолюцию он даже не успел спрятать в карман: он держал ее в руке, сжимавшей руль, и бумажка белой голубкой трепетала на ветру.

Теперь Литвин–Седой получил возможность вернуться к первой резолюции; приветствовать царицынцев и кронштадтцев и требовать власти Советам!

Огромная площадь в один толос гремела:

— Одобрить! Требовать! Власть — Советам!

Но тут произошел инцидент.

Старый Иван Брыль вдруг заорал:

— Долой! Не согласен! Есть против!

— Да ты что? Сдурел, сват? — ухватил его за руку побратим Максим Колиберда, так как Иван уже расталкивал людей, пробиваясь к трибуне. — Ведь за власть Советов голосуем!

— Нет моего согласия на власть Советам!

— Он что — контра? — полюбопытствовал какой–то солдат–понтонер рядом. — За Временное правительство адвоката Керенского? Так мы ему сейчас. — Он даже начал засучивать рукава.

— Сам ты контра! — обозлился Иван. — Солдатской кашей брюхо набил, так голова и не варит. Какого черта нам требовать власть Советам, когда в этих Советах меньшевики и эсерики засели? Слушал, какую резолюцию записали? Протестую как старый социал–демократ!..

Солдат–понтонер, что уже и рукава засучил, остановился, ошарашенный.

— Хлопцы! — крикнул он. — А дядько правду говорит! Нет Советам нашего доверия! Долой их, раз они выгнали большевиков!

— Верно! — подхватило уже несколько голосов. — Долой Советы вместе с Временным правительством!

Голосу эти встречены были криками возмущения. Но на крики возмущения ответили другие возмущенные крики. Над площадью повис отчаянный шум. Митинг кипел и бурлил.

В это время на автомобильную платформу поднялся Иванов.

Митинг притих — всем интересно было услышать, что скажет Андрей Иванов. Только молодые арсенальские подмастерья — ученики школы, открытой недавно при «Арсенале» стараниями Иванова, — еще скандировали:

— Здо–ров, Ива–нов!

Иванов крикнул:

— Наша резолюция, товарищи, о поддержи царицынцев и кронтштадцев в их требовании власти Советам — прааильная! Только чтоб и нам, киевлянам принять участие во всенародной борьбе за власть Советов, надо сперва наши Советы сделать большевистскими!

— Ура! — загремела площадь, — Правильно! Будь здоров, Иванов!

Иванов поднял руку — снова наступила тишина, и он закончил свое предложение: записать в резолюцию, чтоб каждый коллектив заслушал отчет своего депутата и, если тот не защищает интересы трудящихся, отозвал бы, а на его место выбрал нового — большевика!

И тут уж, как ни размахивал руками Иванов, больше говорить ему не дали. Солдаты 3–го авиапарка, представители других дислоцированных в Киеве воинских частей, рабочие «Арсенала» и прочих печерских заводов — все кричали в один голос, все — разом и без предложения голосовать — подняли руки «за»!

— Заново переизбрать Советы! — неслись крики.

— Требуем новых Советов! Наших! Вон из Советов паразитов и подпевал!

Солдат–понтонер хлопнул Ивана Брыля по спине:

— Ну, смекнул теперь, как оно и что? За наши Советы! А ты, сукин сын, против!

Митинг бушевал — невозможно было его утихомирить, а тем временем к Литвину–Седому прибежал паренек из рабочей самообороны с сообщением от Боженка.

— От Киева–второго движется к площади какая–то крупная воинская часть — не желтые ли кирасиры?

«Желтые кирасиры» были самой реакционной частью Киевского гарнизона — они отказались послать своих депутатов в Совет и не раз грозились разогнать «совдепщиков».

А митинг бурлил, и вряд ли имело смысл предупреждать людей об опасности: паника среди многотысячной толпы могли оказаться еще более опасной, Литвин–Седой бросился к комитетчикам, стоявшим возле машины.

Но там шел горячий спор.

Коцюбинский стоял перед Ивановым и Пятаковым бледный. Всегда спокойные глаза его в эту минуту пылали огнем, волосы растрепались, бородка встопорщилась.

— Что же я теперь скажу тысячам солдат–украинцев Петроградского гарнизона? Что я доложу созданному в Петрограде комитету украинцев большевиков?

Установить связь между этим комитетом и киевской большевистской организацией — это и было второе, неофициальное задание, с которым прибыл Коцюбинский.

— Должен буду сказать, что Украина не желает свободы и независимости? Или что украинским большевикам нет дела до справедливых требований своего народа?

Иванов развел руками:

— Товарищ Коцюбинский, ты пойми: наши Советы не поддержали нас, меньшевики блокируются с эсерами, и они — сильнее. Я поставил от нашей партии вопрос об автономии, но…

— Вопрос об автономии! — Коцюбинский шагнул к Пятакову. — Почему вы на митинге не проголосовали и это предложение? Почему поставили на голосование все проваленные меньшевиками пункты, кроме требования автономии Украины? Вы…

Пятаков прервал разоренного Коцюбинского:

— Товарищ Коцюбинский! Я сообщу о вашем поведении в Центральный Комитет! Вы хотите столкнуть пролетарскую революцию на буржуазный путь! Вы сепаратист, Коцюбинский!

— А вы — догматик!

Пятаков побледнел:

— Я буду апеллировать к съезду партии!

— Центральный Комитет за автономию для Украины! Отстаивать ее будет и съезд! А вы — против автономии!

— Это ложь! Я согласен на культурную автономию! Я только против территориально–политического сепаратизма!

— Меньшевистские идейки «культурной автономии» направлены на примирение народа с национальной буржуазией! Вы — соглашатель! — вышел из себя Коцюбинский. — Ленин выдвинул требование именно территориально–политической автономии! Потому что это укрепит доверие украинской нации к нации великорусской и приведет к их братскому союзу в борьбе за свободу…

Литвин–Седой попробовал вмешаться:

— Товарищи! Не время для дискуссии! Приближаются каратели!..

Но Пятаков не слушал его и накинулся на Коцюбинского:

— Вас инспирировала Центральная рада! Вы — агент Грушевского! Это — контрреволюция!

— А вы толкаете в объятия Центральной рады весь украинский народ. Вы играете на руку украинским националистам!

И вдруг спор стал слышен чуть ли не всему митингу: на площади неожиданно наступила тишина. Люди не были предупреждены об опасности, но они уже увидели ее сами.

9

На улице показались желтые кирасиры.

С начала, войны эта часть стала опорной силой командования военного округа. Кирасиры не носили фронтовую защитную форму, но щеголяли в мундирах мирного времени: с желтой грудью и золотым шитьем; на парады они выходили в сверкающих медью касках. При царе кирасиры были украшением парадов, а кирасирские офицеры — желанными женихами для киевских девиц…

За построенным полуэскадроном гарцевали вдоль тротуаров еще две цепочки кирасиров с обнаженными палашами на плечо. За ними выступал второй полуэскадрон.

Внутри каре, образованного авангардным и арьергардным полуэскадронами и двумя цугами кирасиров с палашами наголо, шагали какие–то солдаты в обычной защитной форме.

Митинг рассыпался. Люди двинулись ближе к улице.

— Дезертиров ведут! Дезертиров! — загудело над полем.

Но солдаты под конвоем не были похожи на дезертиров. Дезертиры, вылавливаемые в городе, одевались поаккуратнее: они старались не привлекать внимания комендантского надзора. Эти же были запылены с ног до головы, и одежда на многих висела клочьями. Лица бороздили потеки грязного пота; сапоги снизу доверху покрыты коркою грязи. Арестованные едва передвигали ноги, глаза блестели сухим огнем, губы пересохли и потрескались. По–видимому, они давно не ели и не пили…

В переднем ряду колонны арестованных шел человек, такой же изнуренный, в таких же грязных сапогах, но по галифе с красным кантом нем можно было угадать офицера. До пояса он был оголен — только бинты перекрещивали торс от плеча до плеча и на посеревшей от пыли марле запеклись пятно крови. Он пошатывался, и его поддерживали под руки двое товарищей.

— Воды!.. Пить!.. — раздавалось из группы арестованных, но кирасиры в ответ только вытягивали их по спине нагайками.

Это шли семьдесят семь комитетчиков гвардейского полка, во главе с председателем комитета — прапорщиком Дзевалтовским. Их гнали с воинской рампы в Косый капонир — самую страшную военно–дисциплинарную тюрьму, где еще в 1905 году были замучены восставшие киевские саперы — первые солдаты, поднявшиеся в Российской империи за власть Советов!..

Позади восседал на извозчичьей пролетке поручик барон Нольде — не топать же ему, и самом деле пешком, ведь не его гонят на расправу за измену вере, царю и оте… тьфу! ведь не изменник же он революции, а надежнейший в полку боевой офицер.

Митинг приглушенно гудел, наряд нее ближе придвигался к шоссе.

Ротмистр, гарцевавший впереди авангардного полуэскадрона, рявкнул, обернувшись к своим:

— Палаши вон!

Кирасиры авангардного и арьергардного полуэскадрона я обнажили палаши — сверкнули ими на солнце и положили на плечо: они изготовились к рубке, на случай чего…

— Господи! — вдруг вскрикнул Данила, хватая Харитона за руку. — Да это же наш Демьян! Нечипорук! Мой двоюродный…

Поддерживая Дзевалтовского под руку, и вправду среди арестованных ковылял Демьян Нечипорук.

Данила перекинул берданку на руку и загнал в ствол патрон.

Но Боженко был рядом. Он перехватил движение Данилы и крепко сжал его локоть:

— Тихо… Дура!.. Народ же порубают…

Боженко вытер слезу, скатившуюся на усы, и послал в небо такой забористый загиб, какого не слыхивали даже на Печерске…

 

И ОПЯТЬ ПОРАЖЕНИЕ

1

Федор Королевич все же вынужден был возвратиться на фронт.

Большевизированный комитет 3–го авиапарка только посмеялся над сопроводительными «кондуитными записями»: разве не великолепно это, что хотя членом партии из четверых был только один, — действовали по–большевистки все четверо? Командование авиапарка конечно, не разделяло таких настроений комитета, однако озабочено было выполнением программы подготовки к наступлению: его обязали отправлять на позиции ежедневно по две машины — каждую с пилотом и мотористом. А откуда же взять столько специалистов, если и без того пришлось спешно переквалифицировать мотористов на пилотов, а простых слесарей на мотористов.

Поэтому–то «штрафники» получили приказ немедленно отбыть обратно и принять свои аппараты. Им пришлось сесть, «пассажирами» на два аэроплана, отправлявшиеся сегодня «своим ходом»: прошли уже времена, когда летательные машины доставлялись к линии фронта на железнодорожных платформах. Бипланы «Морис Фарман» с шестицилиндровыми моторами в сто сил располагали запасом горючего на шесть часов при скорости сто шестьдесят километров в час. И старость эта была сейчас очень нужна: наступление вот–вот должно было начаться. Следовало спешить.

Аэропланы поднялись перед полуднем, чтобы взять курс зюйд–зюйд–вест, квадрат 24, почти по прямой на Тарнополь.

Стартовали машины одна за другой, и пилоты решили сделать над городом три круга — приветственные, а быть может, и прощальные: разве знает солдат, вернется ли он из боя живьем? Пилоты договорились, что над Печерском они еще и крыльями покачают — пошлют привет товарищам из авиапарка и девушкам в печерских садах.

Королевич сидел со своим пилотом, поручиком Ростиславом Драгомирецким, на заднем сиденье и смотрел вниз. Вот он под ними, милый Киев, — от широкой синей ленты Днепра на востоке до зеленых полей за темной полосой святошинских лесов на западе.

Аэроплан шел в сотне метров над землей. Ландшафт внизу быстро менял свой вид. Кресты на церковных куполах вдруг вспыхивали под солнечным лучом и мгновенно гасли позади, точно ныряли в сумрак, гнавшийся за машиной среди бела для. Рыжий дым заводов на Подоле клубился только у самых труб, а выше расплывался и повисал пеленой между аэропланом и крышами домов. Тень машины перепрыгивала с крыши на крышу, пересекала улицы и просторы широких площадей.

Внизу копошился людской муравейник.

Когда на втором круге аэроплан пролетел над Софией, стала видно, что вся Софийская площадь запружена народом.

Королевичу было известно, что это за пышный праздник и вообще какие события волнует сегодня Киев.

На площади перед Софией — в завершение второго, вновь созванного войскового съезда — должен был быть обнародован первый «универсал» Центральной рады, только что изданный, вопреки категорическим возражениям Временного правительства.

Этот «универсал» оповещал украинский народ: ввиду того, что Временное правительство отклонило предложения, которые должны были гарантировать подъем национальной жизни, Центральная рада своей властью и по своему почину провозглашает автономию Украины.

На вопросы — война или мир, каким должно быть государственное устройство Украины и как же быть с разделом помещичьей земли — универсал ответа не давал: решение этих вопросов он откладывал до Учредительного собрания.

Текст «универсала» составил украинский писатель Владимир Винниченко: языковой колорит был безупречно выдержан в духе времен стародавней гетманщины…

Аэроплан уже летел над Печерском; он покачал крыльями девушкам в садах, заложил вираж над авиапарком и «Арсеналом». Двор «Арсенала» тоже густо чернел маковыми зернами: рабочие в перерыв снова митинговали.

Королевич перегнулся через борт: ему хотелось на третьем кругу получше рассмотреть Софийскую площадь.

2

Пышное празднество на Софийской площади было точной копией парада, состоявшегося месяц назад, когда первый войсковой съезд принимал присягу от первой воинской части.

Как и тогда, вдоль тротуара выстроились казаки.

Только тогда стоял один полк — 1–й украинский гетмана Богдана Хмельницкого в три тысячи двести штыков, — а теперь полков построено уже два: в шеренгах стоил и 2–й украинский гетмана Ивана Полуботько, У полуботьковцев было пять тысяч штыков — их полк сформировали из маршевых батальонов прибывающих на киевский этап с Черниговщины, Полтавщины и Сумщины. Одеты полуботьковцы были не столь живописно, как богдановцы: обещанных жупанов им так и не дали, только пришили желто–голубые петлички к старым гимнастеркам.

Как и месяц назад, из устья Владимирской улицы торжественным маршем, в полном составе появился войсковой съезд.

Только на первом съезде было семьсот делегатов, а теперь две тысячи восемьсот — от всех сухопутных армий и морских флотов.

И снова у присутственных мест стояли крестьяне.

Только тогда присутствовала лишь группа делегатов крестьянского съезда, а теперь за спинами президиума Совета крестьянских депутатов и членов крестьянских союзов, огибая здание присутственных мест, толпился добрый десяток тысяч: послушать «универсал» пришел народ чуть не со всего Киевского уезда.

Центральная рада — как и тогда — расположилась на ступеньках памятника гетману. Только тогда членов Центральной рады было около двухсот, а теперь пять сотен.

Все свободное пространство — на тротуарах, на бульваре и на крышах окружающих домов — заполнили тысячи людей; такого в первый раз не было.

Петлюра, как и тогда, держал и руках бумагу и читал.

Только тогда он читал — «просим», а теперь — «требуем».

Сегодня Петлюра, был особенно осанист и величав. Ведь на первом съезде, месяц назад, его избрали председателем Украинского войскового комитета — организации, собственно, гражданской.

А после второго съезда он стал «генеральным секретарем по военным делам», иначе говоря, военным министром, в составе только что, одновременно с изданием «универсала», созданного Генерального секретариата, то есть кабинета министров будущей украинской державы.

Петлюра стоял между Грушевским и Винниченко.

Но теперь Винниченко был не только заместителем Грушевского. Возглавив Генеральный секретариат, он стал премьером украинского правительства.

Миссия Винниченко — во главе делегации Центральной рады, направленной в Петроград, чтобы договориться с Временным правительством, — не дала никаких результатов. Керенский придержал делегатов в приемной три дня, а потом… отказался их принять. Не помогли и телефонные звонки по личному аппарату Керенского, когда по просьбе одного из старых киевских коллег Керенскому звонили его партийные товарищи из Петроградского совета.

На этот раз Винниченко не морщился и не предавался самобичеванию, когда широко распахнулись ворота Софии и оттуда появились архиерей, попы и дьяконы со всем причтом. С этим он уже решил примириться. Что поделаешь? Ведь надо строить государство! Надо поднимать нацию, — вот и приходится приспособляться и потакать исконным обычаям всех ее слоев: верующих в бога необходимо обратить к вере в государственность.

Только в тот раз под конец молебна ударили в колокола на Софии и в Михайловском монастыре. А теперь — вслед за Софией и Михаилом — зазвонили во всех киевских церквах: на Куреневке, Шулявке, Соломенке… Отозвался всеми своими древними церквами Подол, бухнул, наконец, и тысячепудовый колокол в лавре на Печерске.

Весь христолюбивый Киев служил в этот час молебны «о ниспослании и даровании благоденствия и мирного жития» автономной украинской державе, опекаемой ее первым правительством — Генеральном секретариатом и Центральной радой.

На шпиле Думы, рядом с красным флагом, взвился второй — желто–голубой…

Аэропланы завершили третий — приветственный и прощальный — круг над Киевом и взяли курс на зюйд–вест.

Пропеллер запел пронзительнее и тоньше. Ветер зашумел между брезентовых полотнищ «Мориса Фармана», воздух, точно струя воды, бил в лицо в открытой гондоле биплана.

Киев остался позади. За зубчатой лентой приднепровских лесов, россыпью выкатываясь из–за горизонта, побежали под шасси аэроплана узкие полоски и заплатки крестьянских наделов. Потом поплыли навстречу широкие, необозримые даже с высоты нивы, пары и сенокосы на латифундиях земельных магнатов: графини Браницкой, графини Куракиной, графа Потоцкого, графа Шембека, господ Терещенко, Григоренко, Родзянко…

Хлеба уже желтели на полях, на сенокосах копошились люди — подходила к концу косовица.

Рядом с Королевичем, на заднем сиденье гондолы, прикорнул его напарник–пилот, поручик Ростислав Драгомирецкий.

Странная и сложили штука жизнь! Вот они двое — пилот и авиатехник — связаны между собой смертными узами: вместе идти в бой, вместе побеждать, вместе погибнуть, если придется врезаться с высоты в землю или вспыхнуть в небе факелом и сгореть вместе, смешав свой прах. Но думы и сердца у них — врозь.

Королевич возвращался на фронт с наказом военной организации большевиков: поднимать солдат против войны, а над окопами противника сбрасывать листовки с призывом к немецким и австрийским солдатам — повернуть штыки против своих генералов.

Не мелочами личного обихода был полон солдатский вещевой мешок Королевича, но листовками, отпечатанными в большевистской типографии на Думской площади.

А поручик Драгомирецкий должен был низвергать на головы австрийских и немецких солдат бомбы и гранаты.

3

За Бердичевом ландшафт изменился. Вместо перелесков и болотистых низин Житомирщины плыла навстречу живописная Подолия, с ее волнистым рельефом, широкими плесами прудов и веселыми грабовыми рощами.

Но переменился не только ландшафт. По дорогам на Шепетовку, Хмельник и Винницу бесконечной чередою двигались, длиннейшие обозы. Волы в ярмах медленно катили арбы, нагруженные тюками прессованного сена, — корм армейским лошадям. Их то и дело обгоняли военные тачанки с патронами и снарядами. За быстрыми тачанками катили возы запряженные крестьянскими клячами. На возах тесно, впритык, сидели мужики, свесив ноги за грядки, — точно собрались в луга, на косовицу. Только меж колен держали они не рукояти кос, а длинные черные ружья. Это были не современные винтовки: а старинные берданки времен последней турецкой войны — винтовок для армии не хватало. Да и не армия это была. Это были «ополченцы», дядьки по пятому десятку — в домотканых холщовых штанах, в свитках или сермягах, а на соломенных брылях или бараньих шапках виднелись у них вместо кокарды крестик. Их так и прозвали — «крестики».

Керенский готовил генеральное наступление, и принять участие в нем должен был каждый, кто мог держать в руках оружие.

Стрелять из ружей мужики не умели, а кто и умел — разучился, так как в последний раз стрелял под Мукденом или Ляояном в Маньчжурии.

То и дело позади ополченских возов слышался сатанинский вой — лошади шарахались, подводы опрокидывались в канавы — и, наводя страх на всех и вся, обдавая вонючим дымом и гарью, мчались машины без лошадей: «анафемобили» и «чертоциклетки». Они поднимали тучи пыли до самых небес, и вдогонку летело за ними ржание перепуганных лошадей, брань возниц, проклятья мужиков. Это торопились из штаба фронта в Житомире — в штабы армий и корпусов — автомобили командования и мотоциклеты курьеров За Проскуровом обозов двигалось меньше, зато воинскими частями на марше — и конными и пешими — были забиты все пути.

Керенский задумал наступление на широком фронте, но начаться оно должно было именно на этом участке. Первому эшелону пехоты предстояло прорвать линию вражеских позиций от Тарнополя на Обертын; тогда и прорыв ринутся второй и третий эшелоны — на Калуш. А затем вслед за пехотой пройдут на рысях конные корпуса: нанести удар с юга и захлестнуть петлей Львов.

Такой стратегический маневр на этом же отрезке фронта был осуществлен и четырнадцатом году, затем еще раз — в пятнадцатой, потом, и третий раз, — в шестнадцатом.

За Тарнополем аэропланы поднялись выше — и сразу стала видна линия фронта.

Только была эта линия не тоненькая и изящная, как вычерчивают ее на карте, а широкая и уродливая — еще шире и еще уродливее, тем когда смотришь на нее с земли.

Линия фронта походила на вспаханное поле, истерзанное, исполосованное рядами окопов, изрытое снарядами: дона выжженной, разоренной, опоганенной земли, которую мировая катастрофа точно вывернула наизнанку.

Эта страшная и отвратительная полоса проходила через луга, горы, леса и поселки, но на ней не пасся скот, не жили и люди. Люди, закопавшиеся в глину и песок, пришли сюда не жить, а умирать… Будто выделили гигантский участок под новое кладбище сразу на миллион могил и покойники собрались заблаговременно, живьем, чтоб, упаси боже, не проворонить назначенный час смерти.

Небо над фронтом тоже было не такое, как везде. Над полосой оскверненной земли то там, то тут вспыхивали маленькие округлые облачка — розовые, зеленоватые. Они возникали внезапно, клубились, вихрились и распухали, потом словно застывали на миг, замирали в небе неподвижно, начинали редеть, блекнуть — и исчезали. Это были разрывы шрапнели: розовые — австрийской, зеленоватые — русской. Железной дробью, а не дерном засевалась здесь земля, вспаханная не плугом, но осколками снарядов.

Аэропланы снова пошли вниз и уменьшили скорость, пропеллеры замелькали перед глазами, как колесные спицы.

Это было как раз вовремя. Даже здесь, на высоте, почувствовалось, как воздух вдруг содрогнулся и крылья машины качнуло, словно на волнах. Даже сквозь завывания мотора стало слышно, как ударил гром и раскатился тяжелыми перекатами. Гром накатывался сзади, будто бил в хвост. И одновременно впереди — за перепаханной полосой позиций, там, где бежали полоски вражеских траншей — густо, почти вплотную друг к другу, налетели в небо и встали фонтаны дыма. Тяжелая артиллерии накрыла вражеские позиции одним залпом, вторым, третьим…

— Артиллерийская подготовка в наступлению началась! — крикнул Королевич, наклоняясь к напарнику–пилоту.

Но поручик Ростислав Драгомирецкий мирно спал.

4

А в Киеве в эту минуту самое значительное событие происходило подле блокпоста перед Постом–Волынским.

Отзвонили колокола в церквах, смолкли и хоры на клиросах, закончилось пышное празднество перед Софией.

Второй, созданной Центральной радой полк имени гетмана Полуботько принес боевую присягу, и архиерей покропил воинов святой водой.

После этого полк церемониальным маршем зашагал по Владимирской. Гимназистки махали ему с тротуаров желто–голубыми флажками, а гимназисты пели: «Гей, чи пан, чи пропав — двічі не вмирати, гей, нумо, хлопці, до зброї!» На перекрестке у оперного театра первый батальон свернул направо, второй и третий — налево. Второй и третий батальоны продефилировали по Фундуклеевской; на Думской площади отсалютовали желто–голубому — отныне государственному — флагу, а затем повернули в казармы, на Сырец.

А первый батальон двинулся на вокзал.

Он должен был погрузиться в вагоны и выехать на фронт. Второй и третий отбывали завтра и послезавтра.

Поскольку это была первая, специально созданная национальная, не просто украинизированная воинская часть, отправлявшаяся на фронт, чтоб принять участие в «наступлении свободы», — решено было проводить ее с подобающей помпой: с пассажирского вокзала, с оркестром, с речами и пачками махорки в подарок.

В проводах батальона полуботьковцев приняли личное участие Грушевский, Винниченко и Петлюра.

Свое напутственное слово Грушевский закончил так:

— Слава неньке Украине! Сложим головы за нашу волю! Бог да хранит тебя, славное украинское лыцарство!

Провожающие прокричали «слава!». Оркестр сыграл «Ще не вмерла!». Паровоз свистнул, и поезд тронулся.

Но через три километра, у блокпоста, семафор вдруг оказался закрытым. Здесь был первый разъезд на запад и на восток: на фронт и в тыл.

Паровоз дал длинный гудок — он просил выхода на главную.

Семафор открылся, и паровоз дал короткий гудок: вперед! Но поезд не двинулся. Двинулся один паровоз.

Бригада сцепщиков — пока эшелон стоял у семафора — отцепила паровоз от состава, и, оглашая окрестности чистыми свистками, на большой скорости, но один, резервом, паровой застучал по стрелкам: на восток, в тыл.

Это был первый боевой акт киевских железнодорожников–большевиков.

Из солдатских теплушек раздались голоса:

— Приехали! Вот тебе и фронт!.. Отвоевались!.. Хватит!..

Казаки стали выскакивать на вагонов…

Грушевскому, Винниченко и Петлюре не удалось, как это было задумано, сразу же после торжественных проводов полуботьковцев уехать в Центральную раду, где их ожидал пышный банкет.

Прямо с вокзала они помчались на Караваевские дачи.

Машина «сестровоз» «рено» остановилась над самым откосом у блокпоста.

Картина, открывшаяся их взорам, резко отличалась от патетическим приводов на вокзале.

Меж двух высоких откосов в глубокой траншее, прорезанной для железной дороги в холме, стоял состав без паровоза. Солдаты расположились в придорожных канавах, в холодке сидели на корточкам по тенистым склонам, толпились небольшими кучками на полотне. Кто сладко дремал, прикрыв лицо фуражкой, кто курил дареную махорку, сплевывая сквозь зубы, кто мирно калякал. Звенела и негромкая песня: «На вгороді верба рясна, там стояла дівка красна».

Растерянный, смущенный командир батальона вытянулся перед высоким начальством, рука его, поднятая к козырьку, дрожала.

Разговор состоялся такой.

Грушевский. Черт! Дьявол! Я думаю, им надо что–нибудь сказать?

Винниченко. Очевидно… Конечно, им надо что–нибудь сказать.

Петлюра. Надо произнести зажигательную речь!

Тут все трое примолкли.

— Владимир Кириллович! — заговорил после паузы Грушевский, обращаясь к Винниченко. — Скажите же, пожалуйста, что–нибудь такое…

Винниченко пожал плечами:

— Почему, собственно, я?

— Поточу что я уже только что говорил! — вспыхнул Грушевский.

— Вот и продолжайте!

— Но почему опять — я?

— Потому, что вы — председатель Центральной рады.

— А вы — председатель Генерального секретариата.

— Генеральный секретариат еще не приступал к исполнению своих обязанностей. Правительство только что сформировано… К тому же я — по гражданской части. Пускай уж говорит Симон Васильевич, как секретарь по военным делам…

Петлюра прошипел:

— Укреплять национальное сознание — ваша прерогатива! Вы — вожаки нации! Мое дело — нести казаков в бой!

— Вот и ведите! — посоветовал Винниченко — Ведите прямо в бой. А я — вам это хорошо известно — пораженец еще с девятьсот четырнадцатого года, и если примкнул к идее оборончества, которую вы так горячо отстаивали — тоже с четырнадцатого года, — то сделал это только во имя общих интересов возрождения нации. Ведите: вы — полководец, а я — человек штатский и… пацифист…

— Отлично! — Петлюра с ненавистью взглянул на Винниченко, и от гнева глаза, его из голубых стали серыми, как оловянные пуговки. — Я поведу! Я им сейчас скажу! Но за последствия не отвечаю! Если они схватят винтовки и перестреляют нас к чертям собачьим, отвечать будете вы!

— Ладно! — согласился Винниченко. — Если нас перестреляют, то на Страшном суде отвечу я.

— Ваши шутки неуместны и гнусны! — вспылил Грушевский, — Вы здесь не свои похабные романы мазюкаете, вы — на высоком государственном посту!

Винниченко смерил взглядом расстояние — от кручи, где он стоял, до колеи: саженей десять.

— М–да, — пробормотал он, снова не в силах удержаться от меланхолической иронии, — наш государственный пост сейчас действительно так высок, что, свалившись, мы и костей не соберем…

Грушевский чуть не задохнулся.

— Вы!.. Вы… Ваш показной юмор — юмор висельника!

— Нет! — парировал Винниченко, хотя юмор его и в самом деле был юмором висельника. — Просто, будучи человеком штатским, но несколько осведомленным в военном деле, я знаю то, чего не знает пан генеральный секретарь по военным делам: ружья у казаков на заряжены, так как бовой комплект выдается только на позициях перед боем.

Петлюра зарычал:

— Полковник! Постройте ваш полк!

Командир батальона встрепенулся, услышав наконец начальнический голос, но тут же увял.

— Да они… не послушаются, пан секретарь…

— Я отправлю вас на гауптвахту! — заорал Петлюра. — Я разжалую нас в рядовые казаки!

Теперь не оставалось сомнений, что это в самом деле начальство. Петлюра осанисто откинул голову, сунул палец за борт френча и решительно ступил на край обрыва.

— Казаки, смирно! — выкрикнул он так, что его могли услышать у Жулян.

Начальнический окрик, магически подействовал на солдат, приученный именно к начальническим окрикам. Спящие мигам проснулись, курильщики затоптали окурки.

И все головы обратились туда, откуда донесся начальнический голос.

Наверху, на фоне синего полуденного неба, солдаты увидели человека во френче с заложенной на борт рукой.

— Братцы! — крикнул кто–то. — Гляди: сам Керенский!

Солдатская толпа зашевелилась: Керенского, вождя русской революции приходилось видеть немногим, а поглядеть было каждому, любопытно.

— Да нет же! — отозвался другой. — То не Керенский. То ж Петлюра, с войскового съезда, который по военным делам.

— Лыцари неньки Украины! — истошным голосом завопил Петлюра. — Славные воины национального войска! Храбрые украинские казаки!..

И, не дав солдатам опомниться, Петлюра начал речь.

Это была со всех точек зрения превосходная речь: громко произнесенная, уснащенная самыми патетическими словами и недолгая. Петлюра давно понаторел в ораторском искусстве. Речь его состояла из десятка фраз. О вечной страдалице Украине. О необходимости бороться за освобождение нации. О том, что победить можно только с оружием в руках… Десятой фразой был призыв к казакам — садиться в вагоны и отправляться на фронт, чтобы на славном поле боя завоевать свободу неньке Украине.

Умолкнув, Петлюра снова сунул руку за борт френча, так как в противоположность Керенскому во время речи он не скупился на жесты, а размахивал руками во все стороны.

И сразу же снизу долетел возглас:

— А мы будем защищать неньку Украину здесь, в Киеве!

Вслед за чтим возгласом густо посыпалось обычное солдатское: «Пускай генералы повоюют!», «Катитесь на фронт сами, а мы тут за вас посидим!», «Колокол в церковь сзывает, а сам в ней не бывает!»…

Однако Петлюра сумел перекричать всех:

— Стыдно, казаки! Позор! У вас же на воротниках национальные нашивки — желто–голубые петлицы!

Эти слова испортили все окончательно: Петлюра умел ораторствовать, но не дискутировать.

Дерзкий молодой голос, прирезав общий шум, отозвался:

— А нам бы к этим петличкам еще гимнастерки да штаны! Глядите, какими голодранцами воевать посылаете! Где наши обещанные шаровары и жупаны?!

К первому голосу присоединились десятки других. Они поминали солдатские горести и невзгоды: и тухлый борщ, и рваные сапоги, и отсутствие в каше сала, положенного от казны, но украденного интендантами.

Петлюра скрипнул зубами:

— Поставить бы здесь по пулемету с каждой стороны — ни один человек не вышел бы из этой траншеи!..

Такова была, пожалуй, первая стратегическая идея, родившаяся в голове начинающего полководца.

Но тут его схватил за руку Грушевский:

— Смотрите! Они лезут сюда! И у них — ножи за голенищами!

Действительно, по склону карабкались вверх несколько солдат. Но они были безоружны: за голенищами торчали всего–навсего ложки — первейшее и неразлучное оружие солдата. И намерения у них был отнюдь не воинственные.

Взобравшись на юру, делегаты утерли пот, и молодой вольноопределяющийся с высоким лбом, горячими глазами и курчавой бородкой изложил от имени батальона требования солдат.

Требования были следующий: выдать полную норму хлеба, приварок также погрузить в эшелон, обуть в сапоги всех разутых. После удовлетворения всех требований полуботьковцы давали согласие вернуться к обсуждению основного вопроса: ехать ли на фронт, или здесь же, в Киеве, доживаться мира без аннексий и контрибуций.

— Ваша фамилия? — заорал Петлюра на парламентера, хотя вопрос этот был ни к чему: после вчерашней беседы по поводу возвращения 180–му пехотному петроградскому полку украденного резерва он запомнил этого юношу на всю жизнь. — Как вы сюда попали? Вы — большевик!..

— А в чем дело? — иронически поинтересовался вольноопределяющийся. — Зачем солдату фамилия, если на Страшный суд его все равно вызовут только по имени, полученному при святом крещении?

Петлюра смерил взглядом Юрия Коцюбинского с ног до головы, резко повернулся и зашагал к автомобилю.

— Куда же вы, пан Петлюра? — кинулся за ним Грушевский. — Ведь совершенно необходимо, чтобы они поехали на фронт! Наши взаимоотношения с Временным правительством можно будет нормализовать только в том случае, если…

— Они поедут! — гаркнул Петлюра. — Будьте спокойны, они туда поедут! — зловеще повторил он.

Петлюра сел в машину. Грушевский плюхнулся на сиденье рядом с ним.

— Поедут? — в голосе Грушевского зазвенела надежда. — Как же ты это сделаете? Вы же видите, какой народ!.. — Всю жизнь он писал историю своего парода, написал одиннадцать томов, но вблизи увидел его впервые.

— Не дам им хлеба! — прорычал Петлюра. — Совсем! Пускай подыхают с голоду или едут на фронт.

Он хлопнул дверцей. Винниченко уселся рядом с шофером. Машина тронулась. Командир батальона остался стоять с рукой у козырька.

— Но ведь… — опять заволновался Грушевский, — они взбунтуются еще пуще. Они даже могут восстать!.. — История свидетельствовала, что в ответ на притеснения и обиды украинский народ всегда восставал.

— Тогда мы их разоружим!

— Мы?! — ужаснувшись, переспросил Грушевский,

— Не мы с вами, конечно! Я прикажу моим богдановцам!

— А если и богдановцы… взбунтуются?

Петлюра даже подскочил на сиденье.

— Тогда и полуботьковцев и богданонцев разоружат другие: в Киевском гарнизоне двадцать тысяч штыков! Кирасиры, донцы, юнкера…

— Но, — заметил Винниченко не оборачиваясь, — кирасиры, донцы, юнкера — это войска, верные Временному правительству…

— С тем большей охотой они усмирят наших лыцарей, — огрызнулся Петлюра.

— Фи! — бросил Винниченко через плечо. — Где ваше национальное сознание, пан Петлюра?

— А почему вы не воспитали национального сознания хотя бы у сына вашего коллеги по украинской литературе? — взвизгнул Петлюра так, что шофер с перепуга затормозил и все чуть не вылетели из машины.

Автомобиль мчался по Брест–Литовскому шоссе.

— Вперед! Скорей? — закричал Петлюра.

В самом деле, надо было спешить, чтобы успеть блокировать первый батальон, пока он не соединился со вторым и третьим. Надо было плюнуть на богдановцев и обратиться поскорее к полковнику Оберучеву: просить кирасиров, донцов, юнкеров, черта, дьявола только бы укротить непокорное лыцарство…

Однако и полуботьковцы не дремали. Это были старые, обстрелянные за три рода войны солдаты. Они знали: пришла беда — надо держаться вместе. Мигом построившись, они двинулись через Борщаговку за хутор Грушки и на Сырец, где стояли второй и третий батальоны. Один батальон — сила, а полк — сильнее.

Юрий Коцюбинский тоже стал было в шеренгу, но с одобрения всего батальона его вытолкали прочь. Батальон решил: вольноперу Коцюбинскому скрыться в неизвестном направлении.

Командир батальона потоптался ни блокпосте, позвонил туда–сюда — никто ему ничего посоветовать не мог, и тогда он двинул и сам, пехтурой, вдогонку за споим батальоном. Куда же еще деваться командиру, если его солдаты ушли?

Коцюбинский посмотрел батальонному вслед, почесал затылок и засмеялся. Чудеса! Вот опять — не при царском режиме, а в дни революции — он словно бы… нелегальный! Чудеса, право, — пожалуй, с начала революции первый нелегальный большевик.

И Коцюбинский направился в город, на Печерск, — в большевистский комитет. Надо было спешно возвращаться 180–й пехотный полк — в Петроград, на свое место в полковом комитете и в «военке», то есть и военной организации при Центральном и Петроградском комитетах партии большевиков.

5

А на Владимирской, 57, в просторном кабинете председателя Центральной рады, ждал большой стол «покоем», застланный туго накрахмаленной скатертью и сервированный на пятьдесят персон. Оригинальная сервировка — по особому заказу — была выполнена метрдотелем ресторана «Континенталь». Водка — и граненых графинчиках старинного зеленого стекла мерефянского завода графа Тышкевича. Вино — в межигорских, зеленой глины куманцах и медведиках. Квас — и опошнянских кувшинах. Чарки взяты из запорожской коллекции профессора Эварницкого. Перед креслом Грушевского стояла четырехгранная осмоленная бутылка с желтоватой жидкостью. Эта была та самая знаменитая «кварта», которую Эварницкий нашел на острове Хортица при раскопке старинных погребов: горилка варенная еще запорожцами. Та самая кварта, из которой отведал запорожского крепкого варева — и рук Эварницкого — сам император Николай Второй. Впрочем, настоящей запорожской горилки профессор Эварницкий императору всероссийскому пожалел: потчуя царя, он «оковиту» слил и вместо нее нацедил в кварту обыкновенной «николаевской» водки, настоянной на калгане. Была ли теперь там настоящая горилка или профессор пожалел ее и для Центральной рады — история умалчивает.

Сервировка была тщательно обдумана панной Софией Галчко.

Теперь она придирчивым хозяйским оком в последний раз окинула стол — все ли в порядке? — и вернулась в свой кабинет, смежный с кабинетом шефа, чтобы принять посетителя, явившегося, невзирая на торжественный день, в Центральную раду по неотложному и чрезвычайному делу.

Это был певучие барон Нольде.

Сдав накануне вечером семьдесят семь комитетчиков — бунтарей в Косый капонир и получив соответствующую расписку от штабс–капитана Боголепова–Южина, поручик Нольде, само собой разумеется, направился в шантан «Шато–де–флер». За ночь он проиграл в шмендефер двухмесячное фронтовое содержание, напился в дым и перестрелял из браунинга все лампочки в жирандолях, заплатив двадцать пять рублей за причиненный ущерб и тысячу двести пятьдесят штрафа.

Проспавшись, он очнулся в номере «Континенталя», выгнал обнаруженную в кровати проститутку, компенсировав ее труд парой золотых запонок, принял горячую ванну и, всем своим существом ощутив себя снова молодым, почти новорожденным, сел пить кофе, развернув утреннюю газету. Следовало заняться философским самоанализом и пораскинуть умом: откуда добыть «пети–мети» для продления бренного существования и на обратный рейс в свою часть.

Первое, что выяснил Барон Нольде, едва заглянув в газету, был тот факт, что, уснув в России, он проснулся — хотя и на той же кровати — уже в другом государстве. Пока он здесь, и гостинице «Континенталь», — на Николаевской, принимал утреннюю горячую ванну, — на Софийской площади Украина была провозглашена автономной республикой.

Еще не дочитан это историческое известие до конца, поручик Нольде вдруг почувствовал, что в его мозгу начинается некое — как выражался что денщик — «шевеление». Подобное «шевеление» в мозгу всегда предвещало — это поручик знал по опыту — зарождение гениальной идеи.

Нольде быстро оделся, нацепил все ордена и медали и, расспросив у портье, где квартирует Центральная рада, направился на Владимирскую, насвистывая под нос солдатскую песенку «Пойдем, Дуня, во лесок, сорвем, Дуня, лопушок».

В Центральной раде поручика встретила чертовски пикантная секретарша — единственная в этот момент представительница верховной автономной власти на Украине.

Поручик Нольде щелкнул каблуками, звякнул шпорами, принял на миг позицию «смирно» и, тотчас перейдя в позицию «вольно», элегантно отставил локти чуть в стороны и едва заметно ослабил колени — так его обучили еще в пажеском корпусе — и отрапортовал:

— Лейб–гвардии поручик барон Нольде! Как офицер доблестной армии, и признаю безусловный авторитет высшей власти в стране и считаю своим долгом и делом своей воинской чести объявить себя подлежащим юрисдикции и верховной власти, а потому передаю ей через ваши очаровательные ручки доверенное мне исключительной государственной важности дело. Вот талон военно–дисциплинарной кутузки Косый капонир. Где мне надлежит получить прогонные, суточные, провиантские и квартирные, вы, надеюсь, сами укажете вашим крохотным пальчиком.

Поручик Нольде заговорил столь витиевато не только в силу достоянной склонности к гаерству, но и стремясь напустить туману; он еще не знал, как отнесется к его арестантам новая украинская власть — сурово осудит как преступников или же воспоет в одах как героев. Впрочем, судьба бунтовщиков да и судьба обоих государств — того, что было здесь вчера, и того, что объявилось час назад, — мало его трогала.

Говорил он, конечно, по–русски.

Панна София был взволнована. Перед ней стоял настоящий джентльмен, офицер, верный воинскому долгу, человек тонко разобравшийся в политической ситуации. А главное, это была, так сказать, первая ласточка, сулящая признание престижа только что провозглашенной под властью Центральной рады державы.

Панна София, как рачительная секретарша, еще с вечера, заготовила десять папок и десять журналов для «входящих и исходящих» бумаг, по числу свежеиспеченных генеральных секретариатов. Все папки были пока совершенно пусты, а журналы — девственно чисты.

Панна София кивнув поручику, придвинула к себе журнал Генерального секретариата по военным делам и под номером один вписала туда дело о семидесяти семи гвардейцах–бунтовщиках.

Этим делом и открыло свою историю только что возникшее автономное государство.

Поручику панна София сдержанно ответила:

— Пршу садиться. Пан поручик пускай чувствует себя как дома у родной мамы. Пан поручик может гордиться своею сознательностью. Сию минуту я выпишу пану поручику легитимацию с державной печатью.

Поручик Нольде звякнул шпорами и сел. Слова «легитимация» он не понял, но уловил, что очаровательная хорунжесса в мундире вражеской австрийской армии — той армии, с которой ему пришлось воевать три года, будучи за это время дважды разжалованным в солдаты, — не хочет говорить ни на каком ином языке, кроме украинского, и моментально ориентировался:

— О прелестная представительница молодой державы! Миф, блеф, фантасмагория! Да ведь в эту минуту происходит волнующая встреча единокровных брата и сестры! Я тоже малоро… украинец, дорогая сестра!

— То правда? — живо откликнулась панна София.

— Як бога кохам! — воскликнул Нольде, разрешая себе эту ложь из чисто деловых соображений да и по свойственной ему галантности. — Вы видите перед собой во плоти трагический плод гнусной царской сатрапии и подлой политики великодержавия! Перед вами человек, которого вековечный, из поколения в поколение, национальный гнет лишил даже родного языка! Но, будьте уверочки, в жилах моих еще пенится шляхетская кровь моих предков: Тараса Бульбы — со стороны матери и гетмана Мазепы — со стороны незаконного отца.

— То правда? — воспламенилась панна София. — А пан родился на Украине или за ее межами?

— Папа, как и всех, кроме Иисуса Христа, зародили папа с мамой за межой дозволенного, но в самом Париже, так сказать — в эмиграции.

Это было чистое вранье, ибо родился Нольде на хуторе немецкого колониста в Курляндии, куда отправилась доживать свой век его легкомысленная мамаша, растранжирив (в самом деле в Париже) отцовское состояние.

— Но геральдическое древо нашего славного рода, — прибавил Нольде, — уходит, однако, корнями в украинскую землю: зачат был пан еще на Украине, где предки мои владели имениями… имением… именьицем… — поспешил он поправиться, так как не был еще осведомлен, как, впрочем, и все остальные люди на земле, каковы позиции Центральной рады относительно имущественного состояния, а потому и не знал: хорошо или плохо быть при Центральной раде владельцем имения?

Промотанное имение баронов Нольде точно находилось на Украине. И украинская кровь в его жилах тоже могла течь, ибо мамаша Нольде питала особое пристрастие к своим форейторам и жокеям.

И тут гениальная мысль, «шевеление» которой он почувствовал еще за кофе, вспыхнула наконец фейерверком в мозгу барона.

В самом деле, почему бы ему не украинизироваться?

Ведь завтра надо возвращаться на фронт, под пули, в неизвестность, к скуке и опасностям окопной жизни. А здесь, в тылу, — ежедневная горячая ванна, «Шато», «железка», шансонетки — шик! Блеск! Фантасмагория! Да еще эта пикантная цыпочка в австрийском мундире, этакая соблазнительная центральная радочка! Фу–ты черт! Какие могу быть сомнения? Раз неведомо откуда свалилось какое–то новое государство — значит, у него непременно будет и армия, а будет армия — будут и всякие тыловые штабы!

И поручик Нольде — миф, блеф, фантасмагория! — кинулся в омут вниз головой.

— О моя очаровательница! — прошептал он на самом высоком регистре патетики, поглядывая, как рука панны Софии выписывает на бланке какие–то цифры, очевидно его суточные и прогонные. — Я солгал, назвав вас сестрой. Не чувства брата — нет! — родились в моей израненной груди, едва я увидел вашу несравненную и неповторимую красоту…

Панна София слегка покраснела и опустила глаза.

— Ах, оставьте! — сурово сказала она.

— Моя волшебница! — воскликнул Нольде, одолеваемый двуединым чувством: нежеланием ехать на фронт я жаждой остаться в тылу. — Пшепрашам, але днес я нигде не… того–этого, как его, нгде не пйде! Позаяк я вас, чаровница, как бога, кохам!

Нольде был уверен, что уже заговорил по–украински. Ему казалось, что стоит лишь надергать слов из нескольких языков, искалечить их, свалить в кучу — и получится еще один язык, совершенно особый, быть может, даже и украинский.

— Любовь с первого взгляда! — воскликнул он. — Коханье… милосць… Цлам рнчки!

Но приятную беседу прервал телефонный звонок.

Панна София сняла трубку, и лицо ее побледнело. Командир первого батальона полуботькоцев извещал с Караваевских дач, что казаки отказались ехать на фронт, а паны Грушевский, Винниченко и Петлюра во всю прыть мчатся в Центральную раду.

— Что случилось, мои волшебница? — полюбопытствовал барон Нольде. — О! — беспечно махнул он рукой, получив информацию. — Пусть это не тревожит мою чаровницу! У нас на фронте такие вещи происходят каждый день. В Ксом капонире, вероятно, еще много места. Если в Киеве найдется хотя бы три батальона каких–нибудь других солдат, инцидент будет ликвидирован за полчаса… Но чтобы предотвратить подобные инциденты, а будущем, вновь созданное государство должно прежде всего организовать контрразведку. Если жизнь моя может пригодиться Центральной раде, охотно отдаю ее в ваши прелестные ручки!

— То правда?

В эту минуту у подъезда зафыркала машина и в кабинет пулей влетел Петлюра, за ним Грушевский и, наконец, с обиженным видом вошел Винниченко: было все же досадно, что инициативу ликвидации бунта взял на себя Петлюра.

— Пан генеральный секретарь! — доложила секретарша. — С фронта прибыл и отдал себя под высокую руку Центральной рады выдающийся специалист по контрразведке и борьбе против бунтовщиков.

Нольде вскочил со стула и отрекомендовался, вытянувшись «смирно»:

— Поручик барон Нольде к нашим услугам!

— А! — Петлюра оглядел стоявшего перед ним офицера с головы до ног.

Контрразведка — верно! Как же это ему до сих пор не пришло в голову? Барон? Тоже, кстати, Во–первых, очень приятно, что и украинская нация имеет своих баронов. Во–вторых, ему, Петлюре, кобыштанскому голоштаннику, — отдавать приказания аристократу–барону! Гм! В конце концов, это тоже составляло мечту его жизни.

— Приступайте? — приказал Петлюра. — Сейчас мы с вами поедем к командующему округом. Свяжитесь с его старшим офицером Боголеповым–Южиным. Панна София, выпишите барону Нольденко удостоверение, что он является начальником контрразведки.

— Живио ненька–Украина! — воскликнул барон Нольде, тронутый до глубины души.

— Прошу прощения у папа генерального секретаря, — напомнила панна София, подарив барона обнадеживающим взглядом, — но в таком случае необходимо издать предварительно приказ об организации дефензивы при Генеральном секретариате военных дел.

— Пишите! Я подпишу.

Панна София придвинула пишущую машинку и напечатала приказ о создании контрразведки. В книге приказов Генерального секретариата по военным делам он был записан под номером первым.

Начальник контрразведки стал «смирно» перед генеральным секретарем.

— Какие будут распоряжения по контрразведке?

— Разыскать и арестовать сына украинского писателя Коцюбинского — большевика!

Приказывать Петлюре приходилось впервые. Но он отдал приказ и уже не сомневался более, что он — истинный вождь.

Наконец–то, кажется, начиналась настоящая жизнь Симона Петлюры.

6

Полю Каракуту тем временем сушила тоска.

Измена возлюбленного поразила ее в самое сердце.

Но сердце ее и без того было ранено, и рана эта не заживала: незаконному плоду подходили сроки.

Поля сидела у окна в мезонине на Борщаговской, и, приоткрыв занавеску, печально взирала на синее небо.

То была не печаль, рожденная слабостью, а тоска от переполнявшей ее жизненной силы. Не слезы текли из ее глаз–васильков, а ярость закипала в молодой груди,

Поля поняла, что она теперь ненавидит весь мир, И в этом мире — прежде всего — высокопоставленных особ.

Свою первую девичью любовь она отдала блестящему офицеру. Он сорвал нежный цветок и растоптал его ногами. Свою вторую, по–женски жаркую, прекрасную, как открытие мира, что ни говорите, приятную, но вместе с тем осмотрительную, во имя покрытия греха задуманную любовь она отдала самому обыкновенному человеку, земгусару. Но, получив власть над другими, этот свинопас тоже поступил по–свински…

Поля поднялась, задернула занавеску, подошла к шкафу и открыла его.

В шкафу висели Полины платья: юбки — «шантеклер», кофточки с буфами, английские блузки, платьица с татьянинскими рюшками — наимоднейшая оправа девичьей красы. Но Поля небрежно отодвинули платья в сторону и достала из глубины шкафа, широченные черные матросские штаны–клеш и темно–синюю форменку с голубым воротником, окаймленным тремя белыми полосками. Эту одежду Поля берегла как память об отце, матросе Днепровской флотилии, который дергал ее когда–то за косички, покупал ей карамельки «ландрин», а потом пропал навсегда: призванный на японскую войну, погиб в далеком и холодном Японском море, в бою под Цусимой,

Поля сбросила халат и стала натягивать матросские штаны.

Штаны пришлись впору: Семен Каракута был тонок в талии, настоящий морячок. Потом она примерила форменку. Из зеркала смотрел на нее ладный матросик. Она надела бескозырку — матросик стал бравым. Поля передвинула бескозырку с затылка на бровь, затем с брови на затылок — теперь матрос глядел чертом.

Решено: хватит бегать в клуб анархии только на танцы да на синематограф. Сегодня же она пойдет к Наркису нет, к самому Барону! — и скажет: «Ладно, я согласна идти дорогой битв и побед, за торжество анархии под небом на земле».

Барон с Наркисом давно уговаривали трагическую шулявочку вступить и партию анархистов–синдикалистов. Они говорили: «Появись а организации киевских анархистов хоть одни девушка — и мы сделаем из нее Жанну д’Арк!»

Поля выдвинула ящик комода и достала, маленький пистолет «зауер», калибра семь миллиметров. Этот немецкий трофейный пистолетик она приобрела на Галицком базаре весной, когда, обольщенная штабс–капитаном, решила покончить с собой.

Нет, она не наложит на себя руки! Она станет анархисткой, вооружится бомбой и пистолетом и пойдет… кто его знает куда, но, во всяком случае, туда, где эти бомбы бросают и из пистолетов стреляют в разных высокопоставленных свиней.

Трепещите же, штабс–капитан Боголепов–Южин и генеральный секретарь Симон Петлюра! Поля Каракута идет на вы!..

 

ПЕРЕМЕНЫ НА ФРОНТЕ

1

Артиллерийская подготовка на участках одиннадцатой, седьмой и восьмой армий продолжалась много часов.

После итого был отдан приказ: наступать!

На Калуш — на отрезке фронта в семьдесят километров — должны были выйти из окопов триста тысяч штыков, триста двадцать один батальон.

Штрафной гвардейский полк лежал на передовой в полном составе, — ему предстояло идти в атаку первой волной.

В шесть ноль–ноль — после несмолкаемой канонады — вдруг наступила тишина.

Мирно светило солнце, только что поднявшееся над горизонтом, голубело небо над головой, с гор тянуло утренним ветерком. Начинался погожий летний день, только птицы не пели и воняло гарью и дымом.

В мертвой тишине над линией окопов вдруг взорвался смех, затем будто бы плач, потом истерический хохот: мертвая тишина была нестерпима, страшнее несмолкаемой уничтожающей канонады, — и кто–то сошел с ума.

Командир полка поднялся на бруствер, выхватил шашку из ножен, крикнул: «Вперед, за мной, братцы!» — и двинулся на смертную пашню ничьей земли.

Командира никто не услышал — люди оглохли от внезапной тишины, они были равнодушны ко всему на свете, но поднялся один — поднялись машинально и остальные. И пошли.

Полк шел медленно, с винтовками на руку, люди спотыкались, падали в воронки, вставали и снова шли — как призраки, как автоматы. Стояла полная тишина.

Страшно было смотреть, как шел полк, но солдатам идти не было страшно: страх уходит, когда идут все.

Ни один выстрел из вражеских окопов не встретил первую цепь: сорокавосьмичасовая артподготовка полностью уничтожила первую и вторую линии укреплений противника.

— Ура! — наконец догадался крикнуть командир и побежал.

Сумасшедший тоже выскочил и траншеи и, плача и хохоча, побежал за всеми: ему было страшно оставаться одному, он потерял рассудок от страха, и страх был единственным чувством, которое гнало его теперь.

Но шли только одна линия солдат.

Второй линией, за штрафным полком, лежал украинизированный батальон…

2

Пилот Ростислав Драгомирецкий с авиатехником Федором Королевичем поднялись в воздух ровно в шесть.

Экипаж аэроплана получил приказ: как только закончится артподготовка лететь на ближние вражеские тылы, проутюжить квадрат перед фронтом второго корпуса, установить результаты обстрела, разведать движение вражеских резервов к позициям и вернуться не в «штакор–2», а в «штаарм–8». Доложить лично командующему армией генералу Корнилову.

Вражеская передовая промелькнула внизу, затянутая пылью и дымом. Но на пятом километре земля стала ясно видна. Тут было разрушено все, и ничто не подавало признаков жизни. На десятом авиаторы разглядели колонны: вражеские резервы накапливались за холмами и по перелескам.

Королевич взглянул на спину поручика Драгомирецкого, достал из–за пазухи пачку бумажек и швырнул через борт. Перевязанная тонкой ниткой пачка некоторое время падала переворачиваясь в воздухе, потом воздушная струя закружила ее, нитка лопнула и бумажки разлетелись во все стороны.

Это было напечатанное на трех языках — немецком, венгерском и украинском — воззвание Центрального Комитета Российской социал–демократической рабочей партии: «Братья–солдаты!.. Все вы измучены страшной войной… Класс капиталистов богатеет во всех странам на подрядах и военных поставках… Мир — хижинам, война — дворцам!..»

3

Украинизированный батальон имел точный наказ: если штрафной полк не поднимется в атаку, забросать окопы гранатами. Если полк пойдет, но заляжет, пулеметным огнем поднять и гнать вперед.

Полк прошел первую вражескую, — она была уничтожена вся. Полк прошел вторую вражескую, — она тоже не оказала сопротивления: некому были воевать и здесь.

Но третья вражеская была жива, она уже пришла в себя и встретила атакующих минометами и пулеметами.

Полк залег перед третьей — на второй вражеской,

— Вторую вражескую под прицельный огонь! — подал команду командир украинизированного батальона.

Это и означало: либо поднять полк и бросить его вперед, под огонь врага, либо уничтожить своим огнем.

Но тут произошло нечто непредвиденное: украинизированный батальон не выполнил приказа.

Батальон состоял тоже не из буржуев, а из своего же брата солдата: три года вместе кровь проливали, триста лет сообща страдали под царем. Батальонные пулеметы открыли огонь, но направили его не на вторую вражескую, где лежали свои, а на третью, где находился враг.

Одновременно украинизированный батальон послал делегацию к землячкам–штрафникам: в наступление все равно идти надо — за свободу, за революцию, за Украину, кто его разберет, один черт — война! Так пускай уж будет так: если штрафники поднимутся и пойдут на третью вражескую в рукопашную, украинизированный батальон их поддержит: тоже поднимется, тоже пойдет. Только глядите, землячки–штрафники: идти вперед — слово солдата! Держать его крепко, это вам не какой–то там корниловский приказ!

Душевность землячков–украинцев тронула сердца штрафников. Полк грянул «ура» — настоящее солдатское боевое «ура», — и, едва умолкли пулеметы подкрепления, ринулся вперед.

Следом за ним украинизированный батальон тоже поднялся и с криком «слава», перекатившись через штрафников, устремился дальше.

И тогда «ура» и «слава» смешались: бежали все вместе, как в прошедшие три года войны.

Это была атака, какой давно уже не знали, — бой, где ведет вперед солдатская отвага, братство, чувство плеча.

Заняв последнюю линию вражеских окопов, штрафной полк и украинизированный батальон в азарте боя врезались клином во вражеские тылы…

Пилот Драгомирецкий и моторист Королевич наблюдали эту атаку с воздуха.

Драгомирецкий обернулся и что–то крикнул через плечо. Королевич по движению губ понял:

— Герои!

И Королевичу показалось, что у Драгомирецкого за стеклами лётных очков блеснули слезы.

Но Драгомирецкий тут же обернулся снова — и глазах у него был ужас. Он указывал рукой вниз.

Королевич видел теперь и сам. По дороге от Львова и Стрыя двигалась колонна: австрийская пехота, венгерская конница, немецкая полевая артиллерия.

Драгомирецкий заложил крутой вираж, и аэроплан лег на обратный курс. Теперь авиаторы увидели: со стороны Болехова и Долины во фланг группы прорыва спешила неприятельская конница.

Враг подтянул крупные резервы. С юга и с севера они выходят но фланги группе прорыва, с хода они отсекут оторвавшийся от тылов штрафной полк, возьмут его в кольцо. И тогда…

Поручик Драгомирецкий дал полный газ — и аэроплан устремился назад, на восток, к Тарнополю, в штаарм. Штрафной полк был осужден на гибель. Нельзя было терять ни минуты!

4

Командующий Восьмой армией, генерал Корнилов, стоял у аппарата с трубкой в руке, когда адъютант ввел пилота авиаразведки. Генерал приказал впускать пилотов без предупреждения и рапортовать ему непосредственно — дорог был каждый миг!

И все–таки генерал подал знак, маленькой, почт женской рукой останавливая рапорт: он говорил со ставкой фронта, и на проводе был сам министр. Керенский прибыл на позиции, чтобы лично руководить наступлением, которому надлежало войти в историю как «наступление свободы» и которое вошло как… «авантюра Керенского».

— Неслыханный энтузиазм! — тихо говорил генерал, и его туго обтянутое морщинистой кожей скуластое лицо сияло, в зеленоватых глазах, за узенькими щелками век, поблескивали веселые искры. — Фронт прорван на протяжении семидесяти километров. Поздравляю вас, господин министр!

В калмыцких чертах Лавра Корнилова было что–то от овеянного степными ветрами сурового наездника–гуртоправа, но фигура отличалась неожиданной грацией и элегантностью. Он больше походил на изящную фарфоровую статуэтку наездника–степняка, чем на живого наездника и на живого степняка.

Генерал учтиво выслушал ответ министра, вероятно слова благодарности и поздравления, и сказал:

— Простите, Александр Федорович, я на минуту прерву разговор. Должен принизь рапорт с передовой. Немедленно вам доложу. Докладывайте, — обратился он к пилоту, продолжая держать в руке трубку полевого телефон.

Поручик Драгомирецкий рапортовал;

— Во фланги группы прорыва заходят крупные резервы противника: пехота, кавалерия, полевая артиллерия… Наступающий в центре гвардейский полк значительно оторвался от второго эшелона…

Корнилов бросил на него короткий, но острый взгляд:

— Итак? Вы полагаете?

У поручика Драгомирецкого пересохло в горле. Командарм спрашивал его мнение! Он через силу глотнул и сказал:

— Вражеская конница заходит в тыл полку штрафников. Возможно полное окружение — полк погибнет…

Это было слишком. Корнилов положил телефонную трубку на стол и прикрыл микрофон маленькой, женской ладонью. На безымянном пальце тускло поблескивало широкое обручальное кольцо.

— Трус! — не закричал, а точно свистнул Корнилов. Это была одна и тех интонаций генеральского голоса, от которых бледнели даже адъютанты. — Вы вылетели поручиком, а вернулись рядовым… Немедленно в воздух, две зеленые ракеты вниз моим гвардейцам! Запомните, — просвистел он, — условлено: две зеленые — продолжать наступление, две красные — отступать! Две зеленые! Отрапортуете через двадцать минут — снова станете поручиком…

Он отвернулся — Драгомирецкому была видна только его спина, тонкая в талии, будто затянутая в корсет, — и скачал в трубку так же тихо и учтиво, как две минуты назад:

— Наступление развивается, Александр Федорович! Мои гвардейцы неудержимо катятся на запад. В частности — штрафной полк, который кровью смоет свой грех перед родиной…

Королевич ждал у машины, держась рукой за пропеллер.

— Ну как, господин поручик?

Драгомирецкий не ответил но в этом и не было нужды — взгляд его отвечал сам.

Королевич побледнел.

— Это… убийство! — крикнул он.

Драгомирецкий опять ничего не сказал, только взялся рукой за трос, чтобы влезть на крыло и прыгнуть в гондолу.

Тогда Королевич вытянулся «смирно».

— Господин поручик! — с силой произнес он. — Вы — патриот! Вы любите родину! Но разве на пользу родины эта авантюра, афера? Группу прорыва обходят, а штрафной полк ляжет весь до одного… Мы с вами — солдаты, товарищ офицер!..

— Что ты несешь! — закричал Драгомирецкий, осатанев: все свое возмущение, всю свою боль он, казалось, вложил в этот крик. — Давай винт!

Королевич стоял вытянувшись, неподвижный.

— Винт! — крикнул Драгомирецкий, и это прозвучало уже как рыдание. — Хочешь, чтоб нас расстреляли?

Королевич прошептал:

— Я готов, чтоб меня расстреляли, только бы… остановить штрафной полк…

— Идиот! — всхлипнул Драгомирецкий.

Он взялся за очки на каске, чтобы опустить их на глаза, но, так и не опустив, схватил вдруг флягу, висевшую на боку, и дрожащими пальцами стал отвинчивать крышечку, — глотнуть спирта — и все трын–трава: опьянение — единственная отрада, когда ты ничего не можешь сделать, когда ты — ничто.

Королевич перехватил руку пилота:

— Не надо… поручик!

Драгомирецкий послушно оставил флягу, но расстегнул кобуру и вынул пистолет.

Королевич побелел, однако вытянулся «смирно».

— Стреляйте, поручик!

Но тут же кинулся к Драгомирецкому: поручик целился себе в висок. Королевич был силен, а поручик в эту минуту слаб как ребенок; Королевич сжал ему запястье, и пистолет упал.

— Вы мальчишка… моторист… — заплакал Драгомирецкий, взялся обеими руками за тросы, подтянулся и прыгнул в кабину. — На десятом километре две зеленые вниз! — бросил он через плечо. Словно крикнул: «Будь я проклят!» — Винт!

Он надвинул очки, застегнул каску и приник к приборам.

Когда аэроплан взлетел и рев мотора перешел в ритмичное гудение, Королевич прокричал Драгомирецкому в ухо:

— Если дадите две зеленые, я прыгну с парашютом — предупредить об опасности штрафников!..

Ранцевые парашюты Котельникова — новинка отечественной авиации — были и у пилота и у авиамоториста за плечами, но прыгать с парашютом им еще не приходилось. Созданные Котельниковым в киевских мастерских и принятие на вооружение ранцевые парашюты КР–1 пока что использовались в воздухоплавательных отрядах и на некоторых самолетах только на случай аварии.

5

Солнце уже стояло высоко, и в Киеве в это время началась манифестация.

Мимо Думы церемониальным маршем, гулко печатая шаг, прошли два батальона офицеров: прапорщики, поручики и капитаны. Они были в полной офицерской форме, но, по–солдатски, под винтовкой. С тротуара их приветствовали звонкими рукоплесканиями. Отряд георгиевских кавалеров, выстроенный вдоль тротуаров для поддержания порядка, взял по–ефрейторски «на караул». С балкона Думы сам Оберучев, командующий военным округом, — с сегодняшнего дня уже не полковник, а генерал, — крикнул офицерам:

— Да здравствует победа!

И прапорщики, поручики и капитаны ответили:

— Смерть!

На левом рукаве у каждого офицера был нашит черный бархатный ромб с черепом и скрещенными костями. Это маршировали два «ударных батальона смерти», сформированные из офицеров киевских штабов и военных училищ.

«Батальоны смерти» продефилировали по Большой Bасильковской на станцию Киев–второй, погрузились в эшелоны и двинулись на запад — на фронт.

За «батальонами смерти» пришла по Крещатику гражданская манифестация. Ее организаторы успели учесть петроградский опыт: там манифестация началась еще рано утром, и телеграф уже принес первые сведения о ней.

В Петрограде демонстрация против наступления на фронте, подготовленная большевиками, была запрещена эсеровско–меньшевистским руководством Первого Всероссийского съезда Советов. Вместо антивоенной демонстрации эсеро–меньшевики решили провести патриотическую манифестацию. Транспаранты с надписями: «Доверие Временному правительству!», «Долой раскол, да здравствует единство!», «Война до победы!» — розданы были еще с вечера всем коллективам и организациям.

Каково же было изумление организаторов манифестации, когда утром они не увидели над колоннами ни одного из предусмотрительно заготовленных транспарантов. Люди шли либо вовсе без транспарантов, либо с обычными флагами «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», либо с плакатами, изготовленными на скорую руку. Это шли пролетарские коллективы с Выборгской стороны, с Лиговки, из Колпина и отдельные воинские части. Надписи на плакатах гласили: «Долой войну!», «Долой десять министров–капиталистов!», «Вся власть Советам!»

Сто восьмидесятый пехотный полк шел с такими же плакатами только написанными по–украински, и был у них еще один плакат: «Требуем автономии Украины!» Нес его член солдатского комитета, вольноопределяющийся Юрий Коцюбинский.

Рабочие и солдатские колонны направились на Марсово поле и склонили знамена у могил жертв революции…

Киевские организаторы патриотической манифестации, учтя петроградский опыт, вместо плаката с лозунгом «Вся власть Советам» несли огромнейший транспарант «Объединимся вокруг Советов на поддержку Временного правительства». Несли его партийные колонны меньшевиков и эсеров. Корреспонденты петербургских газет сразу сообщили по телеграфу:

«Киев, мать городов русских, демонстрировал свои патриотические чувства, свое доверие Временному правительству, свое намерение довести войну до победного конца…»

Когда манифестанты проходили мимо здания Думы, там было как раз получено сообщение из ставки, и председатель Думы объявил его с балкона через мегафон:

— Трехсоттысячная армия на Юго–Западном фронте перешла в наступление, фронт на протяжении семидесяти километров прорван, наступление свободы и защиты революции началось!

— Ура! — заронили манифестанты.

Оркестр на «Брехаловке» заиграл «Марсельезу».

6

Когда под шасси аэроплана показалось поле боя, Королевич оттолкнулся и тяжело перевалился через борт гондолы.

Купол парашюта покачивался вверху, как второе, маленькое, твое собственное небо, а земля внизу будто колыхалась, вставала дыбом и снова проваливалась в бездну.

И в то мгновение, когда она поднималась сбоку стеной, Королевич видел на рыжей пахоте и на зеленой траве бесчисленное множество серых точек. Словно рука сеятеля разбросала зерна по пашне, чтобы под солнцем и дождем проросли они злаком. Но так только чудилось ему с высоты; зерна двигались — это солдаты штрафного полка бежали в стремительной атаке вперед. А может быть, это только казалось, что солдаты бегут? Может, и правда они уже полегли в землю, и свое последнее пристанище, в могилу на поле боя, — и земля же их укроет!

Парашют быстро падал вниз. Казалось, земля летит навстречу парашюту, чтоб поглотить и его, но Королевичу не было страшно. Им владело иное — беспокойное и вместе с тем возвышенное чувство. Мир вокруг был такой большой, и сейчас он встанет в этом мире на ноги, чтобы предупредить: товарищи, вас обошли, противник хочет отрезать вас от своих!..

Вдруг по ногам хлестнуло огнем, огонь опалил тело — пулеметы противника заметили парашют, — и когда Королевич упал на мягкую, рыхлую землю, он уже ничего не чувствовал и не думал…

В этот самый миг поручик Драгомирецкий выставил за борт ракетницу. Он был офицер, он получил приказ и обязан его выполнить точно. Две зеленые ракеты, как условлено, означали: позади все в порядке, фланги и тылы обеспечены, спокойно вперед, бог в помощь…

Драгомирецкий увидел: парашют Королевича вдруг увял и лег на землю как бесформенный лоскут. Глаз пилота — наметанный глаз, и Драгомирецкий понял: солдата Королевича нет в живых.

И друг неистовство охватило юношу. Он сбросил рукавицу — она мухой полетела за борт — и дрожащими пальцами схватил две красные ракеты. Еще миг, и из гондолы аэроплана один на другим помчались два красных огонька — туда, к скоплению серых точек, солдатам обреченного полка.

Две красные, как условлено, означали: наступление приостановить, зарыться в землю.

А аэроплан лег на обратный курс и был уже далеко, а перед Драгомирецким показался на горизонте Тарнополь. Пропеллер обессилено залопотал — мотор выключен, — и машина, планируя, пошла на посадку.

Но в нескольких метрах от земли, над самым аэродромом штаарма, пропеллер вдруг загудел снова — пилот включил мотор, — и машина взлетала высоко в поднебесье.

Еще минута, — и она скрылась за Тарнополем на востоке.

— Он сошел с ума! — вскричал генерал Корнилов.

Командующий фронтом стоял у крыльца штаб–квартиры, поджидая аэропланы из секторов боя: наступление развивалось, и дорога была каждая минута.

Поручик Драгомирецкий словно и впрямь потерял рассудок: он что–то кричал в пространство, грозил небу кулаком, плакал, a потом начинал петь, — многие пилоты поют в полете. Только пел он нечто несуразное, мешая все известные ему песни: то «Взвейтесь, соколы, орлами», то «Со святыми упокой», а то начинал мурлыкать без слов воинственный мотив шуточного марша авиаторов: «По улицам ходила большая крокодила…»

Аэроплан шел сто шестьдесят километров в час, точно по прямой — норд–норд–ост — на Киев.

7

По Киеву проходила манифестация «номер два».

Сначала эти были только хоры нескольких «просвит», их встретила верхушка крестьянского союза со своим флагом «Земля и воля» и встала спереди. Сзади пристроилась колонна учащихся средних школ — с транспарантом «Да, здравствует автономная Украина в Федеративной Российской Республике». На углу Бибиковского бульвара колонну поджидал Богдановский полк — в полном составе шестнадцати рот, с полковым знаменем во главе.

На тротуарах толпилось немало народу — люди еще не разошлись после первой манифестации. Украинскую колонну встречали по–разному. Одни присоединяли свои голоса к поющим, другие свистели, третьи грозились «надрать хохлам чубы». Но многие возмутившись наглыми выкриками, из протеста пристраивались к манифестантам.

Теперь манифестанты двинулась к Думе, все разрастаясь, вбирая в себя отдельных прохожих и многолюдные группы с Лютеранской, Прорезной, Николаевской.

В демонстрации шли националистические партии и деятели разных, только что созданных национальных учреждений. Они требовали создания национального государства — каково бы оно ни было: пускай буржуазное, пускай и демократичное. В демонстрации были субъекты, которые жаждали на волне национального подъема построить собственную карьеру, добиться власти, получить или умножить материальные блага. Но шли и болеющие невзгодами отчизны романтики ее будущего, которые от нации ничего не требовали, напротив, готовы были все для нее сделать, только не понимали еще, как именно следует им действовать. Шли и простые сердца: они не особенно задумывались о путях нации, но не могли понять, как же это так, — произошла революция, а свободы для украинцев все–таки нет…

Словом, разные люди шли в колоннах.

Отказ Временного правительства признать автономию Украины, его пренебрежительное отношение к «украинству» вообще и не двусмысленное продолжение колониальной политики царского правительства привели сюда не только возмущенных украинцев; в рядах демонстрантов оказалось немало русских поляков, евреев — сынов других народов, но граждан украинской земли. Это были люди, не способные мириться с несправедливостью. Они подпевали «Чого ж наша славна Україна, зажурилася» и несли транспаранты «Автономию Украине!».

Но на плакатах и транспарантах этой демонстрации не было ни одного лозунга против тех, кто не давал автономии, — против Временного правительства. Не было — в день начала наступления на фронте, на четвертом году войны, — ни слова о войне и о мире. И все лозунги и призывы организаторы демонстрации начертали ни на красных, а на желто–голубых полотнищах. Потому что организатором этой демонстрации были Центральная рада…

В рядах сводного хора «просвит» шла студентка Марина Драгомирецкая и гимназист Флегонт Босняцкий. Марина в экзальтации говорила Флегонту:

— Флегонт! Французская революция сорок восьмого года произошла в феврале, и революция в Россия тоже началась и феврале! — Аналогии всегда волновали Марину, к них она видела некие предзнаменования, — Баррикадные бои Парижской коммуны начались, кажется, в июне, и мы демонстрируем тоже в июньские дни. Разве вы не чувствуете, что здесь есть что–то символическое?

Марина была девушка, сумбурная — молодое вино играло в ее голове. Флегонт считал себя более рассудительным — ведь он мужчина. — и потому критически заметил:

— Вы забываете, Марина, что Парижская коммуна закончилась Тьером…

— Ах! — рассердилась Марина. — Вы похожи не на будущего студента, а на профессора в отставке! Понятно, что я желаю победы революциям!

— И буржуазным тоже? — настороженно переспросил Флегонт. В его беседах с Лией Штерн вопрос о буржуазных и пролетарских революциях уже был поставлен на обсуждение.

Это замечание взорвало Марину:

— Фу! Вы и в самом деле невозможны! В конце концов я просто не стану с нами разговаривать!..

В этом была вся Марина. Ассоциируя и проводя аналогии, она, увы, не умела еще ни сопоставлять, ни отбрасывать ненужное. Ее одинаково волновали «Ще не вмерла Україна» и «Вставай, проклятьем заклейменный». «Ще не вмерла» — волновала именно этими словами: они как бы воспевали жизнь. А «Интернационал» — призывом «своею собственной рукой». В этом призыве — сила, твердость, независимость.

Флегонт был сегодня растерян. Он долго не мог решить, с какой демонстрацией ему идти. Конечно, его место в украинской демонстрации: ведь он поет в хоре «Просвиты» да и… можно идти имеете с Мариной. Однако Лия, тоже его звала: студент Лаврентий Картвелишвили создавал молодежную большевистскую организацию, а Флегонт почтя окончательно решил в нее вступить… В конце концов он пришел к выводу, что может поспеть на обе демонстрации: большевистская предполагала выступить позднее…

С балкона Думы манифестацию «номер два» приветствовали так же, как и манифестацию «номер один»: никак не сочувствуя украинскому самоопределению, думские заправилы и военное командование с удовлетворением отметили, что в украинской манифестации нет ни выпадов против Временного правительства, ни лозунгов против войны.

Впрочем, с тротуаров, где столпились преимущественно участники разошедшейся манифестации «номер один», — навстречу лозунгу «Автономию Украине!» неслись возгласы отнюдь не приветственные:

— Долой сепаратистов! Долой мазепинцев!

И в манифестантов полетели комки земли и навоза.

Корреспонденты тральных газет передали сообщение:

«Украинцы, как и всегда, продемонстрировали свой сепаратизм, однако лояльных эксцессов во время манифестации зарегистрировано не было. В Киеве все спокойно».

8

Третью киевскую демонстрацию организовали большевики, и ядро ее составляли рабочие «Арсенала» и солдаты 3–го авиапарка. Построились так: в одной шеренге рабочие, в следующей — солдаты, потом — снова шеренга рабочих и снова — солдаты. Рабочие шли семьями. Иван Брыль вышел с Меланьей, Тосей и тремя младшими детьми; Максим Колиберда — с Марфой и всеми несовершеннолетними колиберденками.

Данила и Харитон шли с отрядом рабочей самообороны: возможны были эксцессы, и самооборона двигалась впереди, наготове.

Во главе колонны пылали знамена арсенальцев — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и 3–го авиапарка — «Мир — хижинам, война — дворцам!» Над головами — три транспаранта: «Долой войну!», «Долой десять министров–капиталистов!», «Вся власть — Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов!»

Иван Брыль и Максим Колиберда тоже были за «власть Советам», а тем паче за «долой войну», и за «мир — хижинам», только — без войны дворцам. Они предпочитали бескровную революцию, однако министров–капиталистов надо было, конечно, гнать, чтоб настала полная свобода рабочему классу и вообще — справедливость на земле.

На Александровской площади демонстрация соединилась с колонной, поднимавшейся с Подола. Шеренги рабочих и здесь чередовались с шеренгами солдат Воронежской дружины и матросов Днепровской флотилии. Немного погодя присоединилась колонна Центрального района, рабочие Южно–русского металлургического завода и Демиевского снарядного, рабочие военных мастерских и солдаты Конного запаса. Эти колонны тоже несли плакаты с большевистскими лозунгами.

Перед Думской площадью большевистская демонстрация несколько задержалась: по Крещатику как раз проходила, украинская демонстрация — и надо было разминуться.

Два потока остановились друг против друга, руководство разбиралось, кому идти направо, кому — налево, а люди в рядах переговаривались и перекликались: встретилось немало знакомых, даже члены одной семьи — братья и сестры, дети и родители.

Иванов хмуро сказал стоявшему рядом Боженко:

— Мы — остолопы… Нет! — тут же рассердился он на себя. — Мы — преступники!

— Ты что — сдурел? — удивился Боженко.

— Да, сдурели мы все! На кой мы затеяли отдельную демонстрацию? Кому его нужно? Реакции и контрреволюции, чтобы распылить силы трудящихся! Надо было идти вместе!

— Фью! — еще больше удивился Боженко. — Да ведь эту демонстрацию возглавляет Центральная рада!

— Центральная рада примостилась во главе, а кто идет сзади! И в первой демонстрации кто шел?

— Так первую же вели меньшевики!

— А за ними кто? Разве не народ?

— Да, народ… — согласился Боженко. — И чего ты ко мне привязался? Так решил комитет — оторваться от эсеров и меньшевиков…

— Оторваться от эсеров и меньшевиков, а не от народа! — почти закричал Иванов.

Его поддержал Саша Горовиц:

— Это верно: надо было идти одной демонстрацией, объединившись вокруг Советов…

— Так ведь Советы же — меньшевистские! — недоумевал Боженко.

Тогда вставил слово и Смирнов:

— Для того и надо объединиться вокруг Советов, чтоб оторвать их от меньшевиков и эсеров.

Затонский тоже бросил угрюмо:

— Вы же видите, их становится больше и больше, — он кивнул на украинскую колонну, уже двинувшуюся вдоль тротуара. — На прошлой демонстрации их было куда меньше: число сторонников Центральной рады растет…

Теперь возмутился и Боженко:

— Что ты мелешь? Что путаешь? А за нами разве не народ? За нами пролетариат! — Он указал на колонну арсенальцев, машиностроителей, портных, табачников, кожевников.

В это время по рукам пошли экстренные выпуски газет, мальчишки–газетчики бойко торговали, ловко шныряли меж демонстрантами.

Киевский телеграф принял из Харькова, Екатеринослава и Донецкого бассейна утренние известия.

С Донбасса сообщали: рабочие Луганска, Бахмута, Юзовки, Краматорска, шахтеры района Ясиноватой, Щербиновки, Никитовки вышли на демонстрации под большевистскими лозунгами «Долой войну!» и «Вся власть — Советам!».

Из Харькова тоже: более ста тысяч рабочих харьковских заводов и солдаты гарнизона по призыву большевиков собрались на митинг на ипподроме и требуют «власть — Советам» и «долой войну».

Из Екатеринослава: по всем предприятиям поддержаны большевистские резолюции — «Долой войну!» и «Власть — Советам!».

Боженко стукнул Иванова кулаком по спине:

— Видишь! А ты — говорил!..

9

В это погожее июньское воскресенье никто в Киеве не сидел дома: жаркое солнце стояло над Днепром, из–за реки дул легкий ветерок, солнцем и водой пахла зелень в парках на днепровских кручах. Да и новости, так волновавшие всех, можно было узнать лишь на улице, среди народа.

И, пожалуй, только семья Драгомирецких собрались в это воскресенье дома. В полном составе семье Драгомирецких не случалось собраться давно — с самого начала войны. Ростислав и Александр воевали, Марина постоянно носилась черт знает где, а сам Гервасий Аникеевич с утра до ночи пропадал в Александровской больнице.

Но сегодня после демонстрации — неожиданно — все Драгомирецкие собрались у домашнего очага: Гервасий Аникеевич, Марина, Ростислав, Александр.

Дети мрачно сидели по углам. Отец бегал по комнате, хватался за голову, ерошил волосы, комкал бороду и вздымал руки к небу, призывая господа бога в свидетели.

— Господи боже мой! — восклицал он. — Будь нам судьею!

Случилась страшная вещь: Ростислав, офицер славной русской армии, доблестный защитник родины, кавалер Анны, Станислава и Георгия, патриот, — бежал с фронта! Дезертир!

И как дезертировал! Не выполнил боевого приказа. Хуже — поступил вопреки полученному приказу. Еще хуже — увел боевую машину, посадил не на аэродроме, а на поле возле Корчеватого, бросил и — здравствуйте, наше вам! — явился домой, смеясь и плача.

Явился, плюхнулся в старинное — мамино, в которое после смерти мамы никто не садился, — кресло в углу и так и сидит словно истукан: слезы текут по грязному лицу, оставляя рыжие полосы на щеках, глаза горят безумным огнем, а в ответ на все обращенные к нему слова он только бормочет, стуча зубами:

— Сухомлиновы, Мясоедовы, Распутины! Продали, сволочи, Россию!..

Кто — продал? Кто — купил?

Гервасий Аникеевич метался по столовой — от стола к буфету, от буфета к горке с фарфором, от горки к граммофону в углу, спотыкаясь о ковры, опрокидывал стулья, рассыпал всюду пепел, вздымал руки, возводил глаза к небу, потрясал кулаками над головой и вопил:

— Отчизна! Родина! Государство!

Потом остановился под большим женским портретом на стене — женщина смотрела, ласково и чуть грустно, это была покойная госпожа Драгомирецкая, его жена, мать Ростислава, — и закричал:

— Проклинаю!

Был бы и квартире телефон, он тут же позвонил бы в штаб военного округа и вызвал патруль, чтобы его родного сына–изменника арестовали.

Впрочем, он все же сбегал к соседям и позвонил в штаб: вызвал сына Алексашу — спасать родного брата.

Поручик Драгомирецкий Александр прикатил на штабном «сестровозе», и вот он тоже здесь: перепуганный, бледный, и глаза блестят, как у загнанного зверя, — не влажным блеском от кокаина, а натуральным горячим огнем: что теперь будет, ведь ответственность за брата падет и на него?

— Ты — мерзавец! — только я сказал он Ростиславу. — Я обязан вызвать тебя на дуэль!

В эту минуту пришла Марина; демонстрация окончилась и она, возбужденная, прибежала домой.

— Доченька! — встретил ее Гервасий Аникеевич и патетически заключив в отцовские объятия. — Пожалей своего отца: у него сын — Мясоедов, Сухомлинов, Распутин…

Вторжение женского начала в эту мужскую трагедию было столь трогательно, что старый доктор всхлипнул. Благородное возмущение и священный гнев бушевали в его сердце, когда он рассказывал дочери о горе, свалившемся на семью. К тому же было жаль себя: вырастил, вывел в люди, и вот…

А главное — абсолютно безвыходное положение: офицер Ростислав Драгомирецкий — хоть и государственный преступник, но ведь все–таки — сын… Доктор Драгомирецкий хотя и не одобрял Временного правительства, однако измену родине тоже одобрить не мог! Гервасий Аникеевич, конечно, был против этой идиотской, преступной войны, но не мог же он, убежденный патриот, быть пораженцем!

— Что же делать? — кричал Гервасий Аникеевич, останавливаясь перед Ростиславом и потрясая кулаками, — что мы будем теперь делать? Я тебя спрашиваю, негодяй?!

Ростислав сказал тихо и угрюмо, — и это были, собственно, первые разумные слова, которые он произнес:

— Александр… дай мне твой браунинг… я свой потерял там… на позициях…

— На что тебе этот идиотский браунинг? — простонал старый отец.

— Выхода нет… — так же угрюмо промолвил Ростислав.

Марина кинулась к нему и обняла:

— Ростик! Милый… Бедный! Что ты!

Ростислав отстранил сестру, в глазах у него блеснула слеза.

— Не надо, Маринка… Оставь меня… Я — дрянь. Меня не надо жалеть.

Но сестра прижималась к нему, обливая слезами его заплаканное, в грязных потеках лицо.

Александр прорычал из своего угла:

— Убирайся, Маринка! Прекрати бабские истерики! Ему больше ничего не остается…

Тогда Марина и в самом деле впала в истерику. Она вскочила, и стала перед младшим братом:

— Каин! Недаром весь город тебя знает как черносотенца! Ты готов даже родного брата, толкнуть и могилу! Делай же свое черное дело, палач! Дай ему скорей свой кровавый пистолет. Ну! Чего ж ты сидишь? Отдай ему свой браунинг с монограммой от проститутки Матильды!

— Дура! Не твое дело — Матильда!

— Нет! — рыдала Марина. — Давай сейчас же! — Она вцепилась в брата и дергала кобуру с пистолетом.

— Пусти! — вырывался Александр. — Идиотка! Задрипанная украёнка! Гапка неотесанная!

— Дети! — взывал Гервасий Аникеевич. — Перестаньте! Такое горе, а вы…

Александру наконец удалось вырваться из рук Марины. Он отошел в другой угол и загородился стулом.

— Не дам я ему своего пистолета. Не хватало еще, чтоб он застрелился из моего пистолета, зарегистрированного в штабе, — мне же и отвечать!

— Подлец! — кричала Марина. — Тогда стреляй сам. Убей родного брата собственной рукой! С тебя станется!

— Пускай вешается или бросается из окна! — кричал Александр. — А моего пистолета я ему не дам!

— Остолоп! Оболтус! — вышел из себя отец. — Я своими руками выброшу тебя с балкона! — Он снова остановился перед портретом.

— Мать! Погляди, что за детей ты породила! Прокляни их на том свете! — Он схватился за голову, упал на стул и ударился головой о стол. — Нет, нет! Это все я, это я воспитал таких обормотов из тех славных мальчиков, которых ты мне оставила! Прокляни меня! Будь я проклят! Дети, кляните, кляните меня — это я, ваш отец, негодяй!

— Отец! — тихо сказал Ростислав. — Не надо. Я один виноват. Я и буду отвечать.

Он поднялся. Он хотел идти. А куда, он не знал.

Марина снова кинулась к нему и повисла у него на шее:

— Ты никуда не пойдешь! Мы тебя, спрячем!.. Отец! Прикажи Александру одно: пусть никому не говорит, что Ростислав здесь. Больше ничего нам от этого кретина не надо!

— Сама — дрянь!

Но тут уже Гервасий Аникеевич взбеленился:

— Молчать! Я приказываю! Я — отец! Иди вон и — ни слова, слышишь, нигде ни слова о Ростиславе.

И тут же снова схватился за голову и застонал:

— Что же делать? Хоть бы остальные дети были как дети! А то ты — тоже! Ты — тоже! — закричал он теперь на дочь. — Ты тоже до добра не доведешь с твоим идиотским украинством! Ты тоже становишься на путь измены родине!

Марина дерзко огрызнулась:

— А что ж — лучше быть такой, как твои сыновья? Как ата размазня, — она кивнула на Ростислава. — Раз в жизни поступил как мужчина, а теперь не знает куда деваться! Или — как этот архаровец, готовый потопить в крови родной народ, и даже мать свою, — я уверена, если б мама была жива, убил бы ее за то, что пела над его колыбелью украинские песни!

Марину трясла настоящая истерика:

— Все вы — выродки! Черносотенцы! Контрреволюционеры!..

Старый лекарь Гервасий Аникеевич Драгомирецкий склонил голову на руки и тихо заплакал. Слезы капали из его глаз прямо на скатерть, плюшевую, с шелковой сеткой, которую вышивала собственными руками покойная госпожа Драгомирецкая… Что же делать? Как быть? Как вообще жить дальше на свете? Трое детей у него, и все вышли такими разными. А он сам — сам он тоже… разный. Положа руку на сердце: Ростислав ведь, по существу, поступил, пожалуй, достойно. Но прав и Александр: офицер обязал выполнить приказ и отдать жизнь за отечество. Однако верно говорит и Марина: все то, что как будто правильно, на деле — бесчеловечно. Какая проклятая жизнь!.. Революция, контрреволюции, патриотизм, интернационализм! Украинская нация, русская великодержавность, матушка Россия, ненька Украина! Партии, программы да еще классовая борьба! Господи боже мой! Классовой борьбы, уж извините, он не допустит! Однако что же теперь делать? И что будет дальше? В России — двоевластие, на Украине — безвластие, а в семье Драгомирецких — полный бедлам! Дайте же наконец Гервасию Аникеевичу покой: ведь он только врач, слышите — врач, его дело лечить людей и вырывать их из когтей преждевременной смерти!

— Отец — сурово сказала Марина. — Где твой старый пиджак и синие брюки? Опять ты их куда–то запроторил! Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не разбрасывал свои штаны, а вешал все в гардероб! Пускай Ростислав поскорей переоденется и исчезает: не один город на свете — Киев.

Марина остановилась перед младшим братом;

— Только чтоб этот паршивец не знал, куда скроется Ростислав! Слышишь, отец? Он способен донести на родного брата и затянуть у него петлю на шее!..

Доктор Драгомирецкий снова схватился за голову:

— Марина! Опомнись! Что за слова… «Паршивец»!.. Ты же окончила гимназию! И что ты предлагаешь? А родина? А присяга? А комендантские патрули, шныряющие по городу и вылавливающие дезертиров?..

10

Большевистская демонстрация вышла тем временем на Думскую площадь.

Группа юнкеров бросилась к транспарантам «Долой войну!» и «Власть — Советам!», чтобы изорвать их. Свист, крики, улюлюканье неслись с тротуаров. В рядах демонстрантов послышался голос, усиленный мегафоном:

— Спокойно, товарищи! Не отвечать на провокацию! Авиапарковцы и арсенальцы — вперед!

Это распоряжался Иванов. Так договорились загодя: если будет грозить нападение, солдаты авиапарка и арсенальцы выходят в голову колонны, тесно берутся под руки и сдерживают натиск толпы.

Теперь транспаранты «Долой войну!» и «Власть — Советам!» оказались в центре демонстрации, за плотными шеренгами солдат и рабочих.

— Вы верите, что буржуазную революцию можно превратить в социалистическую мирным путем? — спросил Иванов у Евгении Бош.

— Нет, я думаю, что надо брать оружие, в руки и крепко его держать…

В это время с Малой Житомирской, оглушительно треща, вылетел мотоциклет и помчался через площадь к Институтской. Это спешил на Банковую, в штаб курьер–искровик с лентами очередных телеграфных сообщений. Но колонны демонстрантов преградила ему путь, и мотоциклист остановился, взволнованный и возбужденный. Телеграфные сведения, которые он держал в руке, жгли ему сердце.

Приподнявшись на педалях мотоциклета, он бросил в колонну демонстрантов, в толпу на тротуаре:

— Армия прорыва под Калушем разбита!.. Погибло шестьдесят тысяч!..

В колоннах и в толпе разделись вопли, плач, причитания: новость мигом облетела площадь — еще шестьдесят тысяч смертей! Отцы, братья, мужья, сыны…

Иванов запел:

Вы жертвою пали в борьбе роковой…

Товарищи подхватили:

Любви беззаветной к народу…

И тогда запела вся масса демонстрантов:

Вы отдели все, что могли, за него,

За жизнь его, честь и свободу…

Люди на тротуарах снимали шапки, склоняли головы, присоединили и свои голоса к мелодии похоронного марша.

И люди плакали.

А большевистская демонстрация шла вперед.

«Долой войну! Не надо войны! Да будет мир в мире!»

Но мир не приходит сам, его еще надо завоевать.

А завоевать его можно только тогда, когда власть и стране возьмут и свои руки сами трудящиеся.

И во главе должен стать организатор — партия.

Нет такой партии, которая решилась бы сейчас — во время войны и разрухи — взять власть и повести за собою весь народ, — так говорят большевики и эсеры. Нет, есть такая партия! — сказал большевик Ленин несколько дней назад на Всероссийском съезде Советов: это — партия большевиков!..

И большевики шли в первых шеренгах демонстрации и пели:

Падет произвол, и восстанет народ,

Великий, могучий, свободный…

Мелодия траурного марша — минорна, но в словах песни — высочайший мажор: призыв к борьбе, вера в народ и уверенность в победе.

А впереди развевались два красных знамени:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» и «Мир — хижинам, война — дворцам!»