Ревет и стонет Днепр широкий

Смолич Юрий

НОЯБРЬ

 

 

 

ДОМА

1

Флегонт не узнавал Марины.

Марина не хотела идти не Софийскую площадь!.. И вообще она ничего не хотели. Не хотела, слушать Флегонта, не хотела на него смотреть, не захотела принять цветок — хрупкую белую хризантему, выращенную для нее стараниями самого Флегонта под оконцем его хибарки, последний привет неяркого осеннего солнца.

Марина на хризантему даже не глянула, отвернулась к стене — она лежала на диване, когда Флегонт вошел, — схватила какую–то книжку, случившуюся под рукой, раскрыла ее вверх ногами и уткнулась носом в странички.

— Не мешай, пожалуйста, — сказала Марина, — ты же видишь, я читаю!.

Флегонт положил хризантему на подушку возле Марины, но Марина небрежно повела плечом — и цветок упал на пол.

— Ты сердишься на меня? За что?

— Я ни на кого не сержусь, но оставь меня в покое!

Флегонт стоял растерянный. Что происходит с Мариной? Позавчера она не пришла на репетицию хора печерской «Просвиты» — а репетиция была такая важная: лысенковскую кантату «Слава Украине» должны исполнять завтра на всенародном празднестве. Вчера у Марины день был особенно занятой: заседание центрального правления объединенных киевских «просвит», собрание курсисток–украинок для организации «Союза украинских женщин», конференция старостатов всех факультетов всех высших учебных заведений для составления петиции об открытии украинского народного университета, — но Марина пренебрегла и заседанием, и собранием, и конференцией.

И вот сегодня она заявляет, что вообще не собирается идти завтра на церемонию провозглашения третьего «универсала».

Что случилось с Мариной?

Ей–богу, Флегонту хотелось заплакать.

В квартире Драгомирецких, кроме Марины с Флегонтом, в этот час не было никого. Гервасий Аникеевич дежурил в своей больнице, Ростислав пропадал в штабе Красной гвардии — он ведал там какой–то группой тактического обучения; Александр где–то шатался, как всегда, допоздна — он только что сшил себе у Сухаренко новую форму с желто–голубыми обшлагами и золотыми трезубцами и теперь спрыскивал ее то и «Шато», то у Семадени, то у Франсуа. Семья Драгомирецких, как, впрочем, и раньше, не имела обыкновения собираться ин корпоре, а Ростик с Алексашей теперь и вообще избегали друг с другом встречаться.

Был вечер. Собственно за окном черной пеленой спустилась уже на землю гнилая осенняя ночь.

Но в комнатушке у Марины было тепло, тихо и уютно. На комодике мягко тикали затейливые часики — Атлант держал на могучих плечах земной шар — бесплатная премия к сто первой коробке папиросных гильз Каракоза, которые выкурил Гервасий Аникеевич за первые полвека своей жизни.

Так приятно войти сюда — в комнатку к Марине! — и так радостно было у Флегонта на душе, — и, н ж тебе, такая досада!

— Марина! — сказал Флегонт, и в голосе его звучали и мольба, и волнение, и восторг, обуревавшие его в ту минуту. — Марина! Как же ты можешь завтра не пойти? Ведь будут провозглашать Украинскую народную республику!

— Ну и что?

Флегонт опешил.

— Как — что? Мечта всей нашей жизни!

Марина фыркнула;

— Недолго дожидались: тебе — семнадцать, мне восемнадцать.

— Не понимаю, как ты можешь над этим шутить. Будет республика, Марина! Не империя, а республика.

Марина продолжала лежать, отвернувшись к стене, но плечи ее поднимись и опустились — она вздохнула. Флегонт проговорил торжественно:

— И республика не буржуазная, а народная! Наша, украинская, народная республика! У нас будет свое государство, Марина. С завтрашнего дня и — навечно! Теперь уже навечно! — Глада у Флегонта светились, он высоко поднял голову, грудь порывисто вздымалась. — Разве не за это мы с тобой друг другу поклялись… отдать жизнь?

Марина снова вздохнула и тихо сказала:

— Сядь подле меня, Флегонт…

Флегонт присел на краешек дивана, у Марининых ног.

— Гонта! — прошептала Марина, и у Флегонта похолодело в груди! «Гонтой» Марина звала его не часто, лишь в самые задушевные минуты. — Понимаешь Гонга, так гнусно стало на сердце…

— Маринка!.. — вскрикнул Флегонт: ведь у Марины никогда не бывало гнусно на сердце, она всегда была такая горичая, страстная, энергичная. И вдруг упадок, равнодушие, апатия. — Маринка, отчего это?

— Ах, Флегонт!..

— Может, ты больна, Марина?

— А! — рассердилась Марина и снова отвернулась к стене.

Флегонт почувствовал, что на него повеяло холодом, Марина, даже подобрала ноги повыше, чтоб они не касались колен Флегонта. Какой он, а самом деле, остолоп: при чем тут болезнь, когда совершенно ясно, что болит душа!

Но Флегонт постарался овладеть собой. Холодом повеяло вовсе не от Марины, а от окна: окно еще не заклеено на зиму, на дворе хлещет холодный осенний дождь, и порыв ветра швырнул мокредью в стекло.

— Я полностью разделяю твое настроение, — поторопился заговорит Флегонт, пока новая волна молчания не стала неодолимой, — это действительно обидно и больно, что в восстании принимали участие одни рабочие, а украинские воинские части фактически… оставались в бездействии! Но если посмотреть со стороны, в исторической, так сказать, ретроспективе или еще лучше — перспективе, то какое это имеет значение? Ведь большевики теперь признают Центральную раду — сам Пятаков это сказал!

Флегонт был прав, Председатель Исполнительного комитета Совета рабочих депутатов, он же председатель Киевского городского комитета большевиков, Юрий Пятаков — после того как победили в Киеве восставшие рабочие, но установилась власть Центральной рады, — действительно заявил, что теперь власть на местах будет принадлежать местным Советам — советская власть! — a вверху, центральным органом власти на Украине до Учредительного собрания останется… Центральная рада.

Марина передернула плачами и буркнула в подушку:

— Всероссийское Временное правительство тоже было — до Учредительного собрания, но оно свергнуто Октябрьским восстанием в Петрограде. А что произошло у нас после восстания? Создано… временное правительство, только что украинское. Но ведь это правительство, пускай и украинское, теперь подтверждает для Украины законы Временного правительства Керенского и Терещенко!

И Марина, тоже была права. Тотчас же после установления власти Центральной рады генеральный секретариат и в самом деле издал циркуляр, которым оповестил, тс на Украине и впредь будут действовать все учреждения и будут иметь силу все законы бывшего Временного правительства — до Учредительного собрания.

Марина наконец обернулась, порывисто села, упершись руками в диван, и почти закричала Флегонту в лицо:

— А разве не против этих учреждений и законов поднято было восстание? Почему же тогда вместе с Временным правительством не сбросили и нашу Центральную раду?

Флегонт ужаснулся:

— Как ты можешь это говорить, Марина! Это же — временно! Даже не до Учредительного собрании, а… вот, смотри! Нет, ты только погляди! — Он стал шарить руками по карманам и вытащил бумажку: — Ведь это же объявят завтра! А Учредительное собрание еще кто его знает когда!

В руках у Флегонта была листовка с текстом третьего «универсала», который и должны огласить завтра — торжественно, под колокольный звон во всех церквах, под пение «Ще не вмерла», на исторической Софийской площади: провозглашение Центральной радой Украинской народной республики

Текст «универсала» уже был отпечатан и распространен — Флегонт получил его, чтобы предварительно прочитать и разъяснить «вильным козакам» своей Куреневской сотни. Должна была получить такой текст и Марина для Старокиевской сотни. Но она не выходила сегодня из дому и на собрание инструкторов–информаторов при «вильнокозацких» сотнях не явилась. Поэтому и забежал к ней сейчас так поздно обеспокоенный Флегонт.

— Видишь? Видишь? — Флегонт тыкал пальцем в строчки текста. — «Народ украинский и все народы Украины!» Разве это не интернационализм?.. И дальше: «…право помещичьей собственности на землю… отменяется, для рабочих устанавливается… восьмичасовой день, на предприятиях… контроль». Разве ж это не социализм?..

Марина смотрела на Флегонта, но каким–то пустом взглядом.

— А на собрании инструкторов, — Флегонт прямо захлебывался от волнения, — говорили, что генеральный секретарь Симон Петлюра готовит приказ о том, что Красная гвардия, сыгравшая свою героическую революционную роль во время восстания, теперь, когда пора революционных взрывов миновала, распускается, только отдельные ее части — из украинцев — преобразуются в отряды «вильных козаков». И вообще «вильные козаки» станут теперь вроде регулярной армии. Так что…

— Так что, — наконец заговорила Марина, прерывая Флегонта, — ты, недоучившийся гимназист, карандаш, сосунок, беги в свой класс, садись за парту и зубри латинские исключения и таблицу логарифмов! Поиграл в революцию да в освобождение Украины, и хватит с тебя!

— Марина!

Флегонт увял и обиженно отвернулся. Конечно, что и говорить, это очень неприятно, что ты еще не окончил гимназии, — ах, это чертово несовершеннолетие, малолетство, когда вокруг творится история! — однако колоть этим так, как Марина, это же просто… свинство!

Но Флегонт был все–таки мужчина — пускай и несовершеннолетний! — и должен быть выше… девичьих настроений. И Флегонт поспешил сделать вид, что не придал значения Марининым словам. Он снова протянул Марине листовку с текстом «универсала» и указал пальцем на строчки:

— Пожалуйста, читай сама! Вот про землю: «…земля есть собственность всего трудового народа и должна перейти к нему без выкупа…» Да будет тебе известно, текст «универсала» писал сам Винниченко!

Винниченко! Если бы Флегонт знал, что упоминание о Винниченко ранит Марину в самое больное место!

Марина точно взбеленилась. Она порывисто вскочила с дивана, подбежала к столику, схватила газету и протянула ее Флегонту, тоже тыкая пальцам и газетный лист.

— Да, да! Пожалуйста, читай сам! — кричала она. — Донесения уездных комиссаров… комиссару губернскому!.. «После опубликования декрета Совета Народных Комиссаров крестьяне захватывают помещичьи земли… крестьянские волнения в поместьях… графа Бобринского… княгини Долгоруковой… графа Потоцкого… графини Браницкой… сахарозаводчика Балашова… княгини Гагариной»… Пожалуйста — Медвин… Самгородок… Побережки… Будища… Антоновка… Кагарлык… Пожалуйста — на Киевщине, Черкащине, Каневщине, Чигиринщине, Чернобыльщине, Звенигородщине…

— Погоди, погоди, Марина! — взмолился Флегонт, загнанный бурным наскоком Марины в угол между стеной, столом и стулом, ведь это же совершенно логично…

— Логично!.. А это — логично? Кто, говоришь, писал про землю — Винниченко? Читай, вот подпись Винниченко! Читай!..

Флегонт должен был прочитать. За подписью Винниченко был опубликован циркуляр генерального секретариата внутренних дел: «…ни в коем случае не допускать самочинного захвата земли… Виновные будут караться, как грабители… Для охраны землевладений комиссарам применять военную силу…»

— Прочитал? — кричал вне себя Марина, — Грабители!.. Карать!.. И кому приказ карать военной силой? Комиссарам свергнутого Временного правительства!..

Марина смяла газетный лист и швырнула им в ни в чем не повинного Флегонта. Схватила со стола часы — атлант с землею на плечах — и так грохнула ими, что маятник отлетел прочь. Опрокинула стул. Глаза ее полыхали сухим горячим блеском.

Флегонт, перепуганный, молчал. Он никогда, еще не видел, такой Марину. Конечно, поведение ее всегда было немножко… экстравагантно, но, в сущности, душой и сердцем, она была ласковая и милая, спокойная и веселая — и вдруг…

Марина села, уткнулись лицом в ладони и заплакала.

Флегонт совсем оторопел: ему еще не приходилось видеть Марину и слезах…

А Марина плакала как ребенок — всхлипывала и лепетала, захлебываясь, глотая слова:

— …Сама с ним говорила… тогда на вокзале… такая задушевная беседа… везу ультиматум Временному правительству… большевики загнали Керенского в угол… а большевистская программа — лучше всех… сам — большевик, более последовательный, чем большевистская партия… Владимир Кириллович!

Марина затопала ногами:

— Не смей мне никогда говорить о нем! Не смей!

И снова — слезы и всхлипывания:

— Говорил: Пятаков великодержавник, а по главе украинских трудящихся масс должно стоять украинское имя… и украинский народ пойдет… за большевиками…

И снова припадок истерики:

— Вот вам — украинское имя!.. Каратель!..

И снова тихий, жалобный плач.

— …а великодержавник Пятаков… — всхлипывала Марина, — теперь признает Центральную раду, целуется с Вла… Вла… Не смей при мне поминать это имя!.. А как же с самой лучшей, как он говорил, большевистской программой?..

Это свершался на пороге зрелости трудный и трагический душевный перелом, из которого душа не всегда выходит и победителем, а иной раз остается расколотой навсегда, — свершался быстро, мгновенно. «Крушение идеалов. Низвержение кумиров с пьедестала… Развенчание незыблемых авторитетов»… A за авторитетами, кумирами, идеалами стояли ведь мировосприятие и мировоззрение, сама душа.

2

Было уже поздно: атлант с Землею на плечах, но теперь уже без маятника, показывал одиннадцать, — когда после бурного возбуждения телом ее овладела слабость, а душу сковала апатия.

Марина неподвижно лежала на диване, Флегонт сидел рядом, Маринина голова покоилась у него на коленях, и он нежно гладил ее волосы. Волосы у Марины стояли копной — стриженые, вихрастые, всклокоченные, словно у озорника–мальчишки без мамы, и пахли они сухим осенним листом, как в лесу. Это были Маринины волосы. И вообще первые девичьи волосы, которых касалась рука Флегонта.

В груди у Флегонта что–то трепетало: то, верно, замирало сердце, сладко и горько — от волнения, нежности и грусти.

Марина совсем притихла, больше молчала, а если и роняла словечко, то едва слышным шепотом, но то не был покой умиротворения — лишь глубокая усталость тела и души.

Дождь за окном все усиливался — теперь он стучал в стекла мелкой дробью. В водосточных трубах хлюпало и журчало. Иногда срывался ветер — и тогда голые ветки тополей стучали в окно, словно просились с холода и ненастья в теплую комнату. Непогода опустилась, кажется, на весь мир и навеки. Была как раз такая ночь, когда, как говорят в народе, добрый хозяин и пса во двор не выгонит.

Теперь Марина и Флегонт говорили о Харитоне.

— Он погиб, но он знал, за что гибнет, — шептала Марина, и трудно было сразу понять, какое чувство в ней преобладает: грусть или восторг, скорбь или зависть.

— Бедный, бедный Харитон, — говорил и Флегонт, и в словах его тоже звучали и грусть, и восхищение, и зависть. — Мы всегда думали, что он просто сорвиголова, а он оказался таким героическим парнем. Жаль только, что он не осознавал до конца все величие того дела, за которое отдал жизнь! Мировоззрение у него было все–таки ограниченное…

— Не говори, не говори так! — тихо, но страстно возразила Марина и сжала Флегонту руку. — Он отлично сознавал — конечно, на уровне своего развития! Мы просто его плохо знали. А ты, хоть вы и дружили с детства, встречался с ним только для ваших ребяческих забав…

За дверью комнаты, в прихожей, что–то щелкнуло — английский замок, потом тихо скрипнула дверь и послышался шорох возле вешалки.

— Это Ростик, — прошептала Марина. — Его плащ…

В дверь легко постучали. Флегонт выпрямился и хотел незаметно отодвинуться, но Маринина голова стала словно тяжелее: Марина прижала колени Флегонта к дивану.

— Марина! — послышался голос Ростислава. — Я вижу, ты еще не спишь. Ты ужинала?

— Я уже ужинала, Ростик! Ужинай один. Кастрюля с кашей на диване под подушкой, хлеб — в буфете, чайник — на кухне в духовке: он еще теплый…

— Спокойной ночи, — сказал Ростислав.

— Спокойной ночи!

Марина удобнее примостила голову на коленях у Флегонта.

— Бедный Ростик, — прошептала она, — все еще терзается, правильно ли поступил. А я рада, что он работает с красногвардейцами, все ж таки нашел место в жизни и наконец стал легальным…

— Конечно, — согласился Флегонт, это очень хорошо.

Маринина щека крепко прижималась к его коленям, и он чувствовал, как нежность к Марине заливает его, даже кровь начинает стучать в висках.

Марина тихо улыбнулась — это была первая улыбка за весь вечер, и у Флегонта сразу стало легко и радостно на сердце.

— Но с папой, — шептала Марина, — они все время ведут бесконечные и жаркие дискуссии. Папа — безоговорочный пацифист, и большевиков ненавидит за то, что они призывают к войне против буржуазии. Папа — за мир, только за мир, и классовый — тоже.

— А Ростислав? — и Флегонт тоже перешел на шепот. Он боялся, что через две двери и прихожую Ростислав может услышать гудение его голоса — и это было бы неудобно. Впрочем, еще более неловко он чувствовал себя оттого, что скрывает свое присутствие здесь, наедине с Мариной. Он спрашивал о Ростиславе просто так, взгляды на жизнь Марининого брата не так уж его интересовали, но он должен был заговорить — спросить что–нибудь, потому что сердце в груди уже начало бить в набат.

— А Ростислав… философствует. — Добрая, ласковая улыбка снова пробежала по устам Марины: она любила своего старшего брата. — Ростислав все толкует о том, что, мол, веками русские люди жили по раз заведенному обычаю: для народа привычный уклад был нестерпимо тяжел, передовые люди России боролись против режима угнетения, но большинство тянуло лямку, даже не думая, что возможны какие–то перемены и жизнь может идти иначе, по–другому… — Марина постепенно увлеклась, шепот ее становился горячее, но в интонации звучала ирония. — И вот, говорит он, пришла революция. Многие ее ждали, но весь народ еще не был подготовлен и, разумеется, не представлял себе, какие могут произойти перемены. И народ, говорит Ростик, растерялся. А на самом деле растерялся он сам, это он сам не может представить себе, что ждет дальше Россию…

— А Украины он не признаёт?

— Признаёт… — вяло, сразу теряя пыл, ответила Марина. — Но Украина для него только часть России. А он — патриот всей России.

— Вот это и есть самая худшая форма патриотизма — мрачно, но твердо и уверенно, с твердостью и уверенностью, присущими только семнадцатилетнему возрасту, сказал Флегонт. — Патриотизм — слово латинское и означает любовь к отечеству. Можно быть англичанином, французом, немцем, но нельзя быть сыном всей Европы — каким–то бестелесным, абстрактным европейцем!.. Идеи космополитизма отжили свой век еще в пору великих просветителей! — Он произнес это весьма авторитетно, даром что о поре великих просветителей, да и об идеях космополитизма тоже он знал лишь в пределах гимназического курса словесности, где им посвящены всего два абзаца — петитом в примечаниях. — Можно любить Великороссию, Украину, Белоруссию, но «общероссийский патриотизм» — это либо ничто, только красивая фраза, либо… либо совершенно конкретная проповедь возрождения реакционной, империалистической, великодержавной Российской империи…

— А славянофилы? — прошептала Марина.

— Это ограниченность — славянофильство, германофильство или там — галломанство! Надо быть интернационалистом! А интернационалистическое мировоззрение приходит только через любовь к своему родному народу…

— Это… Лия научила тебя так думать?

Флегонт смутился:

— Нет, почему Лия? Наоборот… Это мои собственные убеждения…

Марина осторожно передвинула голову с колен Флегонта на свою ладонь. Темное чувство неприязни к Флегонту зашевелилось в ее сердце. Она думала точно так же, как Флегонт, но ведь Флегонт говорил то же самое и Лии — и в сердце ее проснулась… ревность.

Потому что, пускай и слова о любви не было сказано, — это шел любовный разговор. Такое уж было тогда время и так любили тогда молодые сердца — на грани двух эпох, когда все старые устои рушились, а новых еще не успели возвести. В любовном разговоре можно было и не услышать слов любви, но даже в беседах на политические темы непременно звучал голос сердца.

3

Снова у входных дверей зацарапал ключ — он никак не попадал в замочную скважину, потом наконец замок щелкнул, и дверь, захлопнувшись, грохнула так, что задрожали стены.

— Александр! — констатировала Марина.

Она порывисто села. В прихожей сразу стало шумно: шаркали подошвы, бренчали шпоры, что–то упало — верно, щетка с подзеркальника, и послышались невнятные проклятия.

— Пьян, как всегда! — с отвращением прошептала Марина. — Один, а точно целая рота солдат…

Александр Драгомирецкий между тем уже насвистывал веселые куплеты, передвигаясь по прихожей на ощупь вдоль стены: то ли забыл зажечь электричество, то ли не держался на ногах с перепоя. Вот его рука нащупала дверь в Маринину комнату. Но прежде, нежели он успел нажать ручку и отворить, Марина вскочила с дивана, бросилась к двери и мигом накинула крючок. Дверь тряхнуло, но крючок крепко сидел в петле.

— Отвори! — крикнул Александр. — Слышишь, ты же не спишь: у тебя свет, я вижу…

— Что тебе нужно?

— Поговорить хочу…

— Отстань. Я уже в постели…

— П… по… говорить хочу с родной… сссс… сестрою, — пьяно захныкал Александр. — Отвести д… душу…

— Я уже сплю.

Марина протянула руку и щелкнула выключателем. Комнату укрыла тьма. Минутку Александр молчал, только сопел — там, в прихожей, полоска света из–под двери погасла и он, очевидно, раздумывал, что делать дальше.

— Ну! — нетерпеливо лягнул он ногою дверь. — Открой!

— Уходи сейчас же прочь, пьянчуга!

— Дура, дурища! Репаная Гапка!.. Я тебе завтра патлы повыдергаю!.. Размалюю твою… мордопысню… Железяку на пузяку — геп!..

Пьяно икнув, Александр еще раз в сердцах ткнул дверь ногой и, спотыкаясь, двинулся в другую сторону — к стене напротив. Снова что–то упало на пол — слышно было, как он шарит руками, нащупывая дверь в столовую и ругаясь вполголоса.

Марина отошла от двери и тяжело упала на диван.

Теперь в темную комнату, словно украдкой, входило окно: сперва это была чуть брызжущая сероватая муть, потом она стала яснее и на ней крестом обозначилась оконная рама, а вот стали видны и голые ветки, что под порывами ветра то приникали к стеклу, то выпрямлялись.

Темна осенняя ночь, но глаза уже привыкли к темноте — и Флегонт видел: Марина лежит ничком, зарывшись лицом в подушку.

— Ты плачешь, Маринка? — прошептал Флегонт, склоняясь над нею.

Марина молчала. Потом ответила сухо:

— Нет. Буду я еще плакать из–за этого… ничтожества!.. Но так гадко, так обидно…

Флегонту тоже было горько. Сочувствие и нежность переполняли его сердце. Так хотелось чем–нибудь утешить девушку. Обнять бы, прижать к груди, приголубить.

И он бы обнял и приголубил — если б не темно в комнате: обнимать в темноте было как–то… неловко.

Но Марина и сама в эту минуту жаждала сочувствия, доброго слова, дружеской ласки. До того одиноко и неуютно стало вокруг на свете: эта неудовлетворенность происходящим, это крушение общественных идеалов, эти зашатавшиеся гражданские авторитеты… Да и дома, в семье: отец и Ростислав — милые и родные, но разве найдешь у них сочувствие? А тут еще этот гнусный тип — тоже брат…

Марина подвинулась ближе к Флегонту и припала лбом к его руке. Лоб был горячий.

— Ах, Гонта…

— Марина!..

Флегонт наклонился к Марине. Он уже сказал ей «люблю» — тогда на круче над Днепром, а Аносовском парке… Боже мой! Это же было как раз там, где убит — Харитон… Любовь и смерть — на одном и том же месте! Какая судьба выпала их поколению… И с тех пор о любви так ни слова и не было между ними сказано — ведь какие же события! Но сейчас он мог бы снова заговорить о любви. Когда у Марины так горько, так тоскливо на душе. Когда она так нуждается в сочувствии и утешении. Когда ей нужен близкий человек. Когда в слово любви можно вложить всю нежность и всю близость… И он сейчас заговорит, он скажет…

— Марина…

Но Марина как раз подняла голову и приложила ладонь к его губам: из столовой через прихожую долетал голос Александра — он нашел уже дверь, открыл ее и так и бросил открытой. Марина прислушивалась.

— A! Наше вам… поручику крас… красной… гв… гвардии ее большевистского величества… от старшины неньки Украины! Банзай!

Ростислав молчал. Слышно было, как он выскребает ложкой кашу из кастрюльки.

— Имею честь!.. — снова начал ломаться Александр, подождав немного. — Молчите? Не желаете говорить с род… родным братом?

Ростислав молчал. Слышно было, как звякнула ложка о тарелку: Ростислав начал есть.

Загремел стул — Александр, очевидно, споткнулся о ковер на полу. Потом взвизгнули и тяжело заскрипели пружины: он плюхнулся в кресло.

Марина сжала руку Флегонта:

— Мамино кресло… Пьяная свинья!

Из столовой долетел спокойный, но резкий голос Ростислава:

— Встань с маминого кресла!

Пружины снова взвизгнули и застонали.

— Пардон… Извиняюсь, прошу прощения!.. Нечаянно…

Минутку в столовой было тихо — только позвякивал ложка о тарелку, потом Ростислав крикнул:

— Алексашка, что ты делаешь! Зачем целуешь кресло?

Тогда послышались всхлипывания Александра:

— Мамочка моя, мамочка…

— Встань! — крикнул Ростислав.

Александр ползал на коленях, обнимал и целовал кресло покойной мамы.

— Боже! — Марина снова упала головой в подушку.

В столовой послышалась какая–то возня: старший брат, очевидно, отрывал от кресла и подымал с пола младшего — пьяного, в слезах.

— Брось, Александр, — говорил Ростислав. — Да ну же, вставай! Как тебе не стыдно? Ты позоришь и оскорбляешь… память матери.

Потом скрипнул отодвинутый от стола стул и в столовой стало совсем тихо — Александр, очевидно, сел и угомонился. Снова зазвякала ложка о тарелку.

Марина передвинула голову с подушки на руки Флегонта и зарылась лицом в его ладони. Флегонт сидел, боясь шевельнуться.

В столовой зазвучал голос Александра — он уже не заикался:

— Да, я подлец!

Ростислав не ответил. Он продолжал есть.

— Подлец я!.. К неньке Украине перекинулся… пан старшина! Поручик армии его императорского величества… Анна, Георгий…

— Брось, Александр! — тихо обронил Ростислав.

В столовой снова воцарилось молчанье. Потом опять заговорил Александр:

— Однако и ты хорош: в денщиках у этих красножо…

— Александр! — крикнул Ростислав. — Прощу тебя замолчать!

Александр хмыкнул, но умолк.

Через минуту прозвучала еще одна его фраза:

— А впрочем, кажется, я тебя понимаю… А, Ростислав, я понимаю тебя, правда?

Ростислав молчал.

Прошла еще минута, и Александр снова заговорил:

— Сегодня на Дон, к Каледину, выехало и Николаевское училище. Шестьсот юнкеров с полным вооружением… Вчера уехало Александровское. Позавчера — Константиновское… Геть кацапов–юнкеров с нашей неньки Украины! Ррреволюционный генеральный секретарь пан Петлюра высылает к чертям собачьим контрреволюционную кацапню–офицерню…

Ростислав молчал.

— А завтра–послезавтра двинется сводный офицерский эшелон. Все офицеры, кто только пожелает. Запись проводит комендатура. Геть с неньки Украины и из большевистского рая! Правда, только с личным оружием: пистолет и шашка…

Ростислав молчал.

Александр хлопнул ладонью по столу:

— А я думаю: не Петлюра избавляется от кацапов и контрреволюции, а сила и слава русского оружия собирается под рукой атамана Каледина на Дону!

Ростислав молчал.

Стул заскрипел — слышно было, как мягко прозвенели шпоры.

— Чего тебе? — послышался голос Ростислава.

Очевидно, Александр обошел вокруг стола и остановился возле брата.

— Ростислав! — Голос Александра казался совершенно трезвым. — Я тоже уеду, Ростислав.

— Ты ведь не захотел бежать со штабом?

— То — бежать, а то… И одно дело тогда, а другое — теперь…

— Скатертью дорога…

В столовой стало тихо.

Тихо было и в комнате Марины. Марина снова подняла голову и напряженно вслушивалась. Слушал и Флегонт.

— Ростислав! — снова заговорил Александр. — Ты тоже можешь пойти завтра в комендатуру…

В столовой было тихо.

Марина сжала руку Флегонта. У Флегонта колотилось сердце. И он слышал, как колотится сердце Марины. Александр говорил:

— То, что ты возился с красногвардейцами во время восстания, об этом никто не вспомнит… все это понятно каждому…

Тихо было в квартире Драгомирецких. В комнатке Марины Драгомирецкой быстро–быстро, словно спеша за неумолимым и безвозвратным бегом времени, тикали часики: атлант с земным шаром на плечах. Теперь, когда маятник оторвался, минутная стрелка обегала циферблат за одну минуту.

— Слышишь, Ростислав, и о твоем дезертирстве с фронта никто не станет поминать: боевыми делами, кровью смоешь позор… А!

Гулко и звонко прозвучала пощечина. Грохнул и покатился опрокинутый стул. Марина вскочила. Флегонт схватил ее за руку.

— Пусти!

Марина бросилась к двери. Но Флегонт перехватил ее:

— Не надо! Сейчас не надо!

— Пусти!..

Они боролись у запертой двери в темноте.

— Тише! — Марина замерла в руках Флегонта: она слушала.

Но в столовой все было тихо. Потом шпоры зазвенели, быстро приближаясь сюда, в прихожую. Александр шел, не произнося ни слова.

Но на пороге столовой он остановился.

— Сволочь! — хрипло выкрикнул он. — Сволочь! Я тебе… ничего не забуду!.. Дезертир! Красная сволочь…

Слышно было, как Александр рванул с вешалки свою шинель. Наружная дверь хлопнула, быстрые шаги протопали вниз по лестнице — дальше и дальше, ниже и ниже. Потом они затихли, но еще раз гулко хлопнула дверь, в подъезде.

Марина в темноте нашаривала крючок.

— Марина!

— Подожди меня здесь.

4

Ростислав наливал себе из чайника чай, когда Марина появилась на пороге столовой. Рука Ростислава дрожала, он был бледен.

— Ростик!

— А! Ты проснулась? Разбудил этот…

— Ростик! — Марина кинулась к брату. Схватила его за плечи. Припала щекой к груди.

— Что такое?..

— Ростик!

— Ты слышала…

— Ты его ударил!

— И наш разговор ты слышала?

— Слышала… слышала все…

Марина обнимала брата, терлась щекой о щеку.

— Ростик, бедный… Ростик, какие мы с тобой бедные!..

Ростислав освободил руку и похлопал сестру по спине:

— Ничего. Успокойся, Марина. Иди спи…

— Ты выгнал его?

— Он сам ушел.

— Ах, Ростик…

Ростислав освободил и вторую руку и стал размешивать ложечкой чай в стакане.

— Ведь ты не положил сахару. Я сейчас!

Марина метнулась к буфету.

— Боже мой, и чай–то холодный. Я согрею!

Она схватила, чайник, хотела бежать на кухню.

— Не надо, Марина. Ты же знаешь, я люблю холодный.

— Hy, так… я тебе поджарю сейчас свежих блинчиков!

— Не надо. Спасибо. Я уже поужинал.

Марина отодвинула стул и села против брата. Локтями она оперлась о стол, лицо положила на ладони. Она смотрела на брата. Во взгляде ее было все: и сочувствие, и боль, и тревога, и как будто бы радость, а больше всего — растерянность.

— Что скажет… отец? — прошептала Марина.

Ростислав не ответил. Он пил чай маленькими глоточками и смотрел поверх Марининой головы куда–то на стенку.

— Он правда уедет на Дон?

Ростислав не ответил.

— Их в самом деле уезжает сейчас много: три военных училища, пять школ прапорщиков… Нет, — поправилась Марина, — школ прапорщиков четыре: украинская школа прапорщиков остается…

Ростислав поставив на стол пустой стакан. Не глядя на сестру, он спросил:

— Ты… очень сердишься, что я его… ударил?

Теперь не ответила Марина.

Ростислав поднял на нее глаза. Марина смотрела на него, в ее взгляде были недоумение, укор, гнев. Ростислав кивнул. Марина смотрела на него — вот–вот заплачет.

Ростислав скользнул взглядом по Марининой голове и улыбнулся:

— Какая ты трепаная, Маринка!

Маринина грива, и всегда вихрастая, теперь, после того как она повалялась по подушке и Флегонтовым коленям, была похожа на перевернутый сноп прошлогодней соломы. Марина покраснела — ей в эту минуту подумалось, что Ростислав видел, как она… Она встрепенулась и стала приглаживать волосы руками.

Ростислав встал.

— Знаешь что, Маринка? — сказал он. — Давай и впредь друг у друга ни о чем не спрашивать? Согласна?

Марина тоже поднялась.

— Разве я о чем–нибудь спрашивала?

— Нет, это я так… — Ростислав снова усмехнулся. Усмешка была какая–то кривая, горькая. — Просто, чтоб тебе не вздумалось…

— Я и не собиралась.

Марина подошла к брату и положила ему руки на плечи:

— Ах, Ростик!..

Она спрятала лицо у него на груди.

— Ах, Ростик, то–то и плохо, что я прекрасно понимаю, что… не понимаю тебя! И что ты меня… не понимаешь…

— Ax, какие же мы с тобою загадочные!

— А ведь мы — брат и сестра.

Ростислав помрачнел:

— Александр тоже нам… брат. Брат! — повторил Ростислав с болью. — И как нам с тобой… вытащить его из болота?

Марина молчала, молчал Ростислав. Они стояли посреди комнаты — Маринина голова по–прежнему у него на груди, а глаза смотрят куда–то в пространство, ничего не видя. Ростислав тоже уставился пустым взглядом неведомо куда. Найдутся ли у них силы, чтоб спасти брата? Есть ли способ его спасти? И что это означает — спасти? И кого из них надо спасать?..

Наконец Марина тихо спросила:

— А все ж таки, Ростик, скажи мне: что ты думаешь делать?

Ростислав взял ее голову за вихры и повернул лицом к себе:

— Ты это о нем спрашиваешь?

— Нет, нет! Что ты! — испугалась, даже ужаснулась Марина. — Я же не о том! Это я и сама знаю! Это только тот… кокаинист мог подумать. Я о том, собираешься ли и дальше оставаться в красногвардейском штабе?

Ростислав смотрел на сестру, в глазах его мелькнул смех:

— Мы же договорились не спрашивать?

Марина упрямо тряхнула волосами:

— И все равно спрашиваю!

Искорки смеха разгорались во взгляде Ростислава:

— А ты бы хотела, чтоб я… перекинулся в твое «вильное козацтво»?

Марина отшатнулась возмущенная:

— Фи!

— Что — фи? — искренне удивился Ростислав. — Не поверю, чтобы ты изменила свои… симпатии и взгляды. Чтоб тебе на твои украинские дела было — фи!

— Ах, нет! — даже топнула ногой Марина. — Я не потому сказала «фи». — Она вдруг засмеялась этому забавному междометию, которое они сейчас обсуждали, словно какой–то важный тезис. Но тут же стала снова серьезна, даже сурова. — Я же знаю, что ты никогда не пойдешь против своих убеждений! И возмутилась: как ты мог подумать, что я спрашиваю об этом.

Ростислав прервал ее.

— Ну вот, — сухо промолвил он, — значит, не о чем и спрашивать. Мы договорились, что не будем задавать друг другу вопросов. И я тебя ни о чем не спрашиваю.

— Ах, Ростик! — вскрикнула Марина, не скрывая муки. — Может быть, как раз и надо, чтоб ты меня спросил!

Она гневно оттолкнула брата.

Ростислав внимательно посмотрел на нее:

— О чем ты, Марина? С тобой что–нибудь… неладно?

Марина стояла отвернувшись. Она уже овладела собой.

— Мы же договорились… не спрашивать.

С минуту длилось молчание. Совсем тихо было в квартире Драгомирецких. За окном шел дождь — сеялся по стеклам, словно сквозь сито.

Ростислав произнес задумчиво:

— Да… да!.. Не думал, что и тебя… обуревают сомнения…

Марина тряхнула головой, выпрямилась, постояла так минутку, словно ожидая, словно надеясь на что–то, и пошла к двери.

— Спокойной ночи, Ростислав.

— Спи спокойно.

Но на пороге Марина задержалась на миг и бросила через плечо:

— Я б и правда хотела, чтобы мы с собой были… вместе.

5

И вот они лежали рядом в Марининой комнате — теперь уже и не зажигая лампы. Света от чуть сереющего прямоугольника окна было достаточно, чтоб различить контуры мебели в комнате, но, если смотреть друг на друга вблизи, черты лица едва мерещились — их надо было угадывать, даже придумывать; только чуть блестели глаза.

— Может быть, мне уже уйти? — прошептал Флегонт. — А то… неудобно…

— Подожди еще немножко, — так же шепотом сказала Марина, — ведь комната Ростика на том конце — ему ничего не слышно. А мне… плохо сейчас одной.

И Флегонт остался.

Марина лежала на спине, закинув руки за голову, вялая и расслабленная, и смотрела, должно быть, в потолок.

Флегонт неудобно вытянулся рядом, на самом краешке дивана, почти вися в воздухе. Он лежал прямой и длинный — от валика до валика — словно натянутая тетива. И, как туго натянутая тетива, трепетал — от напряжения неестественно вытянутого, повисшего над пустотой тела и от внутренней настороженности: он целомудренно следил, чтобы не коснуться ненароком тела девушки рядом.

Марина сказала:

— Странно! Как я мечтала, чтоб мои братья… тоже ощутили в душе этот священный огонь… любви к родной украинской отчизне…

Она говорила медленно, отрывисто — точно астматик, речь ее текла вяло, словно нехотя, и голос был глухой, без интонаций, как будто равнодушный к содержанию того, что они говорила, старческий:

— Как горько мне было всегда, что ни один из них не участвует в нашей борьбе за возрождение нации… Как я возмущалась, что Алексашка не хочет признавать себя даже по происхождению украинцем…. Как больно кололи меня всегда его грязные насмешки над нашим языком… И вот…

В Марининой речи наконец послышался отголосок каких–то чувств, удивления:

— …как мне теперь больно, как возмущает, что он… признал себя украинцем!.. Как… ненавижу я его за то, что… пошел служить в украинскую армию…

Флегонт заволновался:

— Ну это же так понятно! Потому что это и в самом деле оскорбительно! Потому что он же — нечестно! Он ведь только до времени! И такие, как он, лишь пятнают, позорят… нашу армию…

— Нашу… армию… — повторила за ним и Марина, опять безучастно, машинально, словно бездумно или, наоборот, особенно задумавшись над этими словами.

Флегонт хотел говорить еще — хотел высказать все свое возмущение, весь свой гнев и протест, но Марина остановила его, коснувшись рукой:

— Не надо… я понимаю, что ты хочешь сказать.

И они снова лежали молча.

В квартире Драгомирецких было совсем тихо, как и должно быть тихо ночью, когда люди спят. За окном немолчно шуршал мелкий, но частый, надоедливый осенний дождь.

Там, за окном, в ночи, был город, но он тоже сейчас как будто не жил, а может быть, и жил — только притаился; может быть, отходя ко сну, может быть, в лихорадке бессонницы, может быть, готовясь, как хищный зверь, к какому–то смертельному прыжку — в огромный мир или только сюда, в эту тихую темную комнатку, на эти два притихшие во мраке и неизвестности юные существа. И это было жутко, было страшно…

Но все–таки там — за окном, за стенами дома — был город, был весь мир, а здесь только два живых существа, одни. И это было еще страшнее.

— И как это так вышло, — снова заговорила Марина, — что все мы такие разные?!

В ее голосе теперь звучало изумление — безмерное и не находящее ответа:

— Братья и сестра… Один отец и одна мать… Братья в детстве даже ходили в одинаковых костюмчиках — не различить, словно близнецы. И мама водила одного за правую, а другого за левую руку. И подарки им всегда дарили одинаковые. И учились в одной гимназии, на один только класс разница.

Все сильнее и сильнее звучало удивление в голосе Марины, и в удивлении звенел уже гнев.

— Почему же Ростислав с детства увлекался футболом, а Александр перелистывал страницы «Нивы» за тысячу девятьсот пятый год, вырезал портретики офицеров — героев японской войны, наклеивал их в тетрадку и формировал из них роты, батальоны и полки? Это была у него любимая игра… Почему Ростислав вечно пропадал на рыбалке, а Александр бегал на все военные парады? Почему Ростислав всегда ходил небрежно одетый, перемазанный в смоле, а Александр еще в третьем классе начал носить воротничок «композиция» и все требовал, чтоб ему сшили новые брюки, непременно модные — на штрипках, как у офицеров, хотя за офицерские штаны со штрипками гимназистов сажали в карцер и оставляли без обеда. Почему это так, Гонта?..

Флегонт собирался ответить обстоятельно — о том, что все люди разные, что даже близнецы живут каждый своей самостоятельной жизнью, с особой психикой, вкусами и пристрастиями, — об этом он недавно вычитал в журнале «Огонек», в статье про сиамских близнецов. Хотел выложить и то, что тоже недавно услышал в публичной библиотеке на лекции «Какими представляет себе марксизм человека, семью и общество при социализме»: не только в семейном быту, но и в схожей социальной обстановке формируются совершенно разные, даже антагонистические характеры. Думал сослаться и на самую популярную среди гимназистов и гимназисток книгу «Половой вопрос» Фореля, которую и он и Марина читали тайком от родителей еще в шестом классе. Но Марина не дала ему заговорить. Свою тираду она закончила совершенно неожиданно:

— Ах, Гонта, я, кажется, начинаю ненавидеть все наше украинское движение только потому, что к нему, сам видишь, примазываются такие, как наш Алексашка…

— Ну что ты! — возмутился Флегонт. — Как ты можешь говорить такие вещи! Да ты пойми…

Но Марина снова остановила его, тронув рукой:

— Не говори, я знаю, я понимаю… Я сказала глупость. И они снова примолкли.

Флегонт искоса поглядывал на Марину. В мутном рассеянном свете видны были лишь контуры, но Марина лежала на уровне Флегонтовых глаз — и абрис ее фигуры был совершенно четкий. Флегонт не мог не смотреть: когда Марина лежала на спине, вот так выпрямившись, ее девичьи, маленькие, но выпукло очерченные под блузкой груди точно исчезали: рядом лежал мальчик. Флегонта даже тянуло положить руку Марине на грудь, коснуться, проверить: неужто и в самом деле совсем исчезают, растворяются, словно и не было?

Но, конечно, Флегонт никогда не позволил бы себе этого. Ему стало страшно и стыдно от одной мысли. Ему даже сделалось нехорошо. Он вытянулся еще сильнее, чтобы нигде, ни одной точкой своего тела не коснуться тела девушки рядом.

Марина наклонила голову и уперлась лбом Флегонту в плечо. Даже сквозь сукно гимназической куртки чувствовалось, как горит ее голова.

— Ах, Гонта, — прошептала Марина. — Мне стало так одиноко… так худо… И, поверишь, мне кажется, что я уже… ни во что не верю…

Нет, не возмущаться надо бедной девушкой, не сердиться на нее за упадок духа, а отвлечь, утешить, приголубить… Как жаль, что Флегонт не мог решиться на это — вот так прижать к груди, обнять, погладить по голове, может быть даже поцеловать. Нет, он не мог на это отважиться.

Марина приникла лбом еще крепче — даже больно стало плечу, и положила ему руку на другое.

Теперь Флегонту стало совсем нехорошо. Словно во всем теле, во всех уголках его существа вдруг забарабанили сотни и тысячи молоточков. Ему даже показалось, что в эту минуту, — нет, на один только миг, он и Марина, — нет, не он и Марина, а только его и Маринино тела, вдруг припали друг к другу, тесно, плотно, всеми точками с ног до головы.

Но это был только мираж, только греза, даже не греза, ибо Флегонту такое и пригрезиться не могло, — а химера, призрак, наваждение. Флегонт лежал все так же, туго вытянувшись на краешке дивана. Марина — рядом, на расстоянии, не касаясь его, только лоб ее прижимался к левому плечу, a рука покоилась на правом.

Но как он любил ее — Флегонт Марину! Как была она ему дорога, мила. Как ему хотелось громко закричать об этом — чтоб все услышали, даже запеть, а может, и заплакать.

— Марина… — заговорил было Флегонт, но должен был откашляться и заговорить вновь, потому что только пошевелил губами, а голоса не было. — Марина…

Марина шевельнула рукой, той, что лежала на правом плече, и положила ему ладонь на губы:

— Не говори, не говори, молчи… я знаю…

Было прекрасно, и Флегонту хотелось вытянуть губи и поцеловать Маринину ладонь, это было непреодолимое желание, но еще сильнее оказался гнев. Поворотом головы он освободился от Марининой руки.

— Что ты… знаешь? — негодуя, чуть не крикнул он.

— Всё…

— Что — всё?

— Что ты хочешь сказать…

— Ну и… что?

Марина сняла руку с Флегонтова плеча, подняла и голову с другого и смотрела прямо перед собой — Флегонту в сером сумраке видно было лишь, как поблескивают белки ее глаз над ним. Марина произнесла так же, как и раньше, — без интонации, словно безучастно, словно в прострации:

— И я отвечу тебе… Ничего… ничего… может быть… не нужно человеку… ничего нет на свете дороже… и нужнее человеку… чем любовь…

— Марина…

— …и единственное, что теперь… мне нужно. Хочу… больше ничего не хочу… чтоб ты меня… тоже любил…

 

В СТОЛИЦЕ

1

Теперь Киев стал самой настоящей столицей. Государство провозглашено, действуют парламент и кабинет министров, прибыли иностранные послы, консулы и миссии.

Что касается иностранцев, то Украинской народной республике просто повезло. Как только стало известно, что Центральная рада в Киеве не признает Совета Народных Комиссаров в Петрограде, из ставки верховного главнокомандующего хлынули в Киев представители генеральных штабов Антанты. Следом за ними — курьерскими поездами — потянулись и дипломаты. Они не были полномочными представителями при Украинской республике, потому что их правительства еще не признали де–юре УНР, однако же де–факто они оказались в Киеве, где действовали экс–официо многочисленные консульства нейтральных во время войны стран: греческое, датское, испанское, норвежское, португальское, шведское и швейцарское. Иностранные дипломаты разных рангов прибыли: от Англии, Бельгии, Италии, Румынии, Сербии, Франции и Японии.

И вот древний стольный град, первенец истории Украины и мать городов русских — очаровательный, хотя несколько старомодно–провинциальный и по–азиатски сонный, тихий и уютный Киев — вдруг превратился в шумный и фешенебельный европейский город.

По Крещатику, Фундуклеевской и Бибиковскому бульвару сновали теперь роскошные автомобили, на радиаторах у них развевались разноцветные флажки, со львами, орлами, мальтийскими крестами или золотыми звездами в квадратике чистейшей небесной голубизны: штандарты полутора десятка мировых держав.

Осадное положение в Киеве снято. Теперь гуляки могли шататься по киевским злачным местам хоть до утра. И хотя шел четвертый год кровопролитной, изнурительной войны, городские улицы и бульвары сразу приняли совершенно мирный вид. Мужчины щеголяли в пальмерстонах при котелках или в накидках при цилиндрах. Дамы — в боа и палантинах из норки, выдры, горностая, соболя, а не то и шиншиллы.

Лакеи в ресторанах снова облачились в белые жилеты и нацепили галстуки бабочкой. Репертуар таперов: ойра, матчиш, тустеп, кек–уок, бальное танго. Но в восемь — при открытии — неизменно исполнялась «Ще не вмерла», в три ночи — при закрытии — гопак.

Новых лиц в Киеве вдруг объявилось без числа. Паспорта этих новоявленных киевлян, проживавших в номерах–люкс гостиниц «Европейская» и «Континенталь» либо в особняках Липок и на дачах в Святошине, имели постоянную прописку полицейских участков Санкт–Петербурга или Москвы, — на разве порядочный человек, уважающий себя и свое состояние, мог проживать ныне в Содоме и Гоморре, где хозяйничали страшные «совдепы» и ужасные большевики?

Сорок синематографов и двадцать кабаре–миниатюр зажгли электрические вывески и ежевечерне меняли программу. Гвоздем сезона снова были: в кабаре — Вертинский, Вяльцева и цыгане, в синема — Макс Линдер, Глупышкин и Пренс. A на Зверинце, в недостроенном Брусиловском соборе, спешно производились съемки первого украинского фильма о последнем перед Руиной главе не расчлененного еще стародавнего Украинского государства: «Гетман Дорошенко».

2

Глава новоиспеченного Украинского государства, премьер Украинской народной республики принимал посетителей. Прием посетителей был объявлен ежедневный — кроме среды и субботы — от одиннадцати до трех, за исключением тех случаев, когда на эти часы приходились неотложные дела государственной или партийной важности: сессии Центральной рады, заседания Малой рады, пленумы Городской думы или собрания Викорого, а также конференции Центрального комитета Украинской социал–демократической партии, коей лидером он состоял, или совещания в редакции «Украинской рабочей газеты», коей был он редактором–аншефом.

Нынче, в понедельник, ни заседаний, ни собраний в первый, тяжелый день недели не предвиделось — премьер был на посту, и перед ним лежал список посетителей на сегодня.

Впрочем, Винниченко видел список как сквозь туман.

Пышное празднование возрождения нации состоялось не далее, как вчера, и после торжественной церемонии и донского шампанского немного шумело в голове.

Вчера на исторической Софийской площади прочитан был «универсал» о создании УНР — соборными дьяконами в четыре голоса сразу во всех четырех концах площади, пел хор в тысячу человек под управлением Кошица и Калишевского, звонили во все колокола по всем ста двадцати киевским церквам. Молебны с ектиньею о даровании и с провозглашением «многая лета» служили в каждой часовне, и после крестного хода городские церковные хоры пели на папертях «Вже нам, браття молодії, усміхнулась доля»: замена в тексте гимна наречия «еще» на «уже» и флексии «еться» на «улась» была узаконена специальным указом Центральной рады. Затем гайдамацкие старшины на вороных жеребцах помчались на все окраины — на Слободку и Китаев, на Батыеву гору, хутор Грушки и урочище «Кинь грусть» — и читали там текст «универсала» прямо с коня. Гайдамацкие трубачи трубили при этом в бараньи рога, а гайдамацкие бунчужные размахивали кошевыми и куренными бунчуками. Под конец торжества генеральный секретарь военных дел проскакал на белом жеребце через весь город, и сотня его личной охраны галопом неслась за ним, размахивая саблями и во всю глотку вопя «слава! ”.

Вечером Грушевский произнес речь в цирке, а Винниченко — спич на банкете в «Континентале».

В списке посетителей на сегодня значилось:

1. Депутация представителей торга, промысла и финансов.

2. Делегация деятелей национального возрождения;

3. Уполномоченные глав находящихся на Украине иностранных фирм;

4. Посланцы села Великий Кут на Елизаветградщине и Елизаветградской Мужской гимназии…

Бесконечный столбец записи, номеров пятьдесят, терялся где–то в тумане — ведь как болела голова! — но слова «Елизаветградщина» и «Елизаветградской» не могли не привлечь его внимания. Боже мой! Из села Великий Кут на Елизаветградщине происходил отец Винниченко — Кирилло, а в Елизаветградской гимназии Владимир Винниченко учился когда–то, пока за украинофильство — написал по–украински и распространял в списках крамольную, против самодержавия, поэму — не был исключен с волчьим билетом…

Тепло вольной и широкой южной украинской степи вдруг согрело исхлестанную солеными житейскими штормами душу. Великий Кут, речка Ингулец и степь без края!.. Латинские экстемпорале, подпольное певческое товарищество, епархиалочка Женя, безобеды и карцеры, первая любовь… Ну конечно, принять — раньше всеx! Сразу! Немедленно!..

Но Владимир Кириллович успел обуздать свои эмоции. Он же не просто бывший, четверть века назад, гимназист: он же глава государства — и нельзя оказывать протекции даже милым воспоминаниям! Дойдет дело, в порядке справедливой очереди, и до реминисценций, рефлексий и душевных утех. Кто там дальше, после номера четвертого?

Под номером пятым была записана солдатская вдова Мотря Пилиповна Периберибатченко.

Владимир Кириллович сперва улыбнулся: ну и фамилия, только украинцы придумают такое! Надо непременно записать и где–нибудь использовать в романе, пьесе или рассказе. Но тут же Владимир Кириллович поморщился. Черт побери, депутации и делегации — это одно, а вот когда идут на прием персонально — это уже совсем другое. Персональных посетителей Владимир Кириллович недолюбливал. Во–первых, у них дела частные — и это только отвлекает от важных государственных дел. Во–вторых, речь пойдет, конечно, о том, что солдатской вдове Переберибатченко не платят пенсии за погибшего мужа, а на руках пятеро детей, — значит, подавай вспомоществование, субсидию, дотацию… А где он, Винниченко, пускай он и премьер и глава кабинета министров, возьмет денег?.. Вон в государственных мастерских и секвестированных на время войны заводах и поместьях уже по два–три месяца не плачено рабочим и служащим, — и черт его знает, где эти миллионы на оплату взять? Украинское государство есть, а украинского государственного банка не имеется! Собственно, государственный банк есть, но — всероссийский, и фонды идут из Петрограда, от комиссаров–большевиков, а власти большевиков–комиссаров над Украиной Центральная рада не признала — не признает контора государственного банка и украинских финансовых претензий…

Владимиру Кирилловичу стало тоскливо.

— Вдов, — сказал Винниченко, — собрать всех вместе, и пусть их примет генеральный секретарь труда добродий Порш.

— Слушаю, пане презес! — склонила голову София Гaлечко.

София Галечко со дня провозглашения УНР перешла секретаршей к председателю генерального секретариата: председатель Центральной рады профессор Грушевский теперь в ее услугах не нуждался, так как имел целый консультативный секретариат, с референтами по каждому вопросу политики и государственного строительства. Австрийский френч панна Галечко сняла и теперь щеголяла в штатском: юбка шантеклер и английская блузка с широким кушаком.

Винниченко отодвинул список:

— Сегодня, товарищ София, индивидуального приема не будет. Только депутации и делегации. И прошу строго придерживаться записи. Просите депутацию торга, промысла и финансов.

— Но, бог мой, пршу пана презеса! То невозможно!

— Почему?

София Галечко обвела глазами кабинет премьера:

— Прошу пана презеса: депутация торга, промысла и финансов слишком многочисленна и тут не поместится! Пану презесу лучше будет выйти в конференционную залу. Их, прошу, что–то около девяти десятков…

— Девяносто?! — ужаснулся Винниченко.

Но тут же и обрадовался: девяносто — это ведь только депутация! Сколько же тогда всего деятелей торга, промысла и финансов на Украине? Девять тысяч? Девяносто тысяч!.. О! Если в государстве так широко развиты торговля, промышленность и финансовое дело, то и государство, выходит, нешуточное! Торговцы, промышленники, финансовые тузы! Ого! Сейчас он их… возьмет под ноготь, эту чертову буржуазию, и выжмет–таки из них денежки на строительство государства, и… хоть бы и социализма.

Тумана в голове уже как не бывало. Владимир Кириллович был профессионал–революционер, знал вкус борьбы, и борьба ему была по вкусу. Сейчас он ринется в битву — пускай и один на один, против пускай и бесчисленных полчищ врагов–эксплуататоров! Сейчас он даст им генеральный бой, и не из подполья, с опаской и оглядкой, а с вершины власти. Ибо сегодня он уже не гонимый и презираемый изгой–протестант где–то на дне, сегодня он — на самой что ни на есть вершине общественной пирамиды, у кормила верховного управления в подвластном ему государстве, однако же народном, демократическом! И социалистическом… разумеется, в перспективе.

Винниченко упруго поднялся с кресла:

— Идем в залу, товарищ София!.. И сколько раз я вам говорил: обращайтесь ко мне, пожалуйста, «товарищ», а не «пане»!..

— Приношу извинения пану презесу. Так есть, пане товарищ…

На пороге Винниченко замедлил шаг и, подумав минутку, бросил Галечко через плечо:

Конечно, в некоторых случаях, как вот, например, сейчас, при разговоре с этим… панским отродьем, из соображений, так сказать, дипломатических, будет лучше, если вы станете обращаться ко мне все–таки «пане», а не «товарищ». Чтоб не отпугивать зря.

— Так есть! Сориентируюсь, прошу товарища презеса…

3

Когда Винниченко вошел в конференц–зал, навстречу ему — с кресел, стульев и банкеток под стенами — поднялась и в самом деле изрядная толпа людей. В глазах у него стало черно и зарябило белым: члены депутации торга, промысла и финансов были сплошь одеты в черное — сюртуки, визитки, смокинги, со сверкающими крахмальными манишками.

Винниченко волновался. Буржуазно–капиталистическая система, самая концепция эксплуатации человека человеком потерпела поражение. И вот они здесь, представители этой системы и концепции, точнее, они сами и были этой системой и концепцией. Против буржуазии он, Винниченко, боролся всю жизнь, но лицезрел ее воочию, собственно говоря, впервые, и именно тогда, когда побежденные и поверженные в прах эксплуататоры явились, как видите, к нему депутацией в качестве… просителей.

Ах, победа! Сладкое это чувство — победа!

А впрочем, для чувств времени не было: навстречу Винниченко, отделившись от толпы поверженных в прах, спешил человечек с лысиной и круглым брюшком.

Человечек с брюшком, в визитке и сером жилете, учтиво склонил лысину и сказал:

— Уполномочен… по поручению депутации… приветствовать… — он, очевидно, был болен астмой и чуть не после каждого слова ловил ртом воздух, — выразить… наше почтение… Демченко.

Ах, Демченко! Так вот он какой, этот знаменитый Демченко.

Винниченко жал уполномоченному от депутации Демченко руку и смотрел на него с нескрываемым любопытством.

Имя Демченко было хорошо известно Винниченко и всегда вызывало в нем двойственное чувство. С одной стороны, бескомпромиссную лютую классовую ненависть: крупный фабрикант, нотабль нескольких акционерных обществ, инициатор и организатор съездов и корпораций деятелей торговли и промышленности — акула капитализма. С другой — фигура Демченко не могла не вызывать у Винниченко, литератора, исследователя человеческих душ и общественных процессов, искреннего восхищения: мужицкий отпрыск, свинячий подпасок, голодранец и плебей, на протяжении короткой человеческой жизни стал одной из самых заметных фигур не только на Украине, но и во всей бывшей Российской империи. Стал примером и образцом — истинным эталоном! — для молодого поколения нуворишей, выскочек и парвеню; был предметом зависти и в кругу равных ему по состоянию, ибо перед ним приходилось отступать таким древним купеческим династиям с вековым промышленным опытом, как Морозовы, Сабанеевы, Апостоловы. И притом настоящий человек двадцатого века: известный инженер, меценат разных искусств и… не ренегат, как это ни странно: ярый украинец и покровитель родной старины. Его пожертвования на всевозможные украинские культурные начинания в кабальных условиях царской России уступали разве только вкладам Семиренко или Алчевских. Во вновь созданную в Киеве корпорацию «лиц, занесенных в родословные книги» Демченко принят не был — ведь он не дворянин, но вот от депутации деятелей торга, промысла и финансов… уполномочен.

Винниченко с искренним восхищением взирал на своего нового знакомца. Живой герой для романа! Жаль, что в своих многочисленных литературных опусах Владимир Кириллович рисует представителей буржуазно–капиталистических кругов только с убийственным сарказмом. Фигура активного организатора, так сказать, созидателя… знаете, привлекательна… Палитра, понимаете, ярких тонов…

Между тем Демченко счел нужным представить премьеру республики все уважаемое общество, почтившее его своим визитом. Широким жестом он обвел присутствующих. И Винниченко вынужден был обойти вдоль стены весь зал, от человека к человеку: пожать каждому руку и коротко приветствовать. Девяносто человек, девяносто рукопожатий! И ничего не поделаешь — положение обязывает: вон президент Соединенных Штатов Америки в день своего рождения с восьми утра до трех пополудни стоит на пороге своего кабинета — и каждый гражданин Соединенных Штатов Америки может подойти и пожать ему руку. Демократия! Престиж! В конце концов, раз ты глава государства, даже с врагом надо быть корректным.

— Граф Бобринский. Очень приятно.

Ого! Ну и птички залетели сегодня на огонек в Центральную раду! Что значит — победа сил революции!..

— Винниченко. Очень приятно.

Приятно или неприятно, а был это владетель изрядной части всей украинской земли и того, что под землей и над землей. Луга, поля, плантации сахарной свеклы, фабрики и заводы, шахты и рудники, даже собственная железная дорога! С фактом его существования, в частности с фактом его присутствия сейчас здесь, нельзя было не считаться.

— Харитоненко. Очень рад.

— Очень рад. Винниченко.

Радоваться, быть может, и нечему было, но знакомство, безусловно, волнующее: в латифундиях магната Харитоненко Винниченко в юности, когда он бродил в поисках заработка по панским экономиям, довелось выгребать навоз на знаменитых харитоненковских конных заводах.

— Егермейстер двора его императорского величества Валахов!

— Очень приятно…

Винниченко почувствовал, что его пронимает дрожь. Он пожимает руку самому богатому и самому сановитому человеку на Украине.

— Князь Святополк–Четвертинский…

— Лизогуб…

— Григоренко…

— Шемет…

— Ханенко…

— Кочубей…

— Куць…

Слава богу! Пускай и буржуи, но все ж так свои — хохлы…

— Бродский.

— Фон Мекк…

— Граф Гейден…

— Де Лятур…

— Рихерт…

— Спилиоти…

Матка бозка! Да тут целый интернационал!

Некоторые, рекомендуясь, считали нужным тут же кратко информировать о характере своей деятельности и пользе от нее для человечества.

Представлялись так:

— Мойше Калихман — известь, алебастр, портлендский цемент.

— Колибаба — духовые инструменты и барабаны.

Они, очевидно, не полагались на популярность своих фамилий, а больше — на популярность выпускаемой ими продукции.

Другие особенно подчеркивали давность своего промысла:

— Морозов, Захар Саввич — Богородско–Глуховская мануфактура, существует с 1870 года.

— Иосиф Цукервар — оборудование сахарных заводов, с 1884 года.

— Курис — бриллианты. Покупаю всех дороже, продаю дешевле всех, с 1899 года.

— Росси — мраморные надгробья и убранство склепов, с 1870 года.

Ого! Сколько же уважаемых граждан за эти полвека успел проводить в достойном убранстве мосье Росси? Промысел, безусловно, прибыльный — без кризисов, без угрозы стачки, невозможен даже локаут…

Другие — на писательский глаз — были еще занятнее: они представали как бы сразу в нескольких ипостасях, обладали сразу несколькими фамилиями, и неизвестно было, которая же именно принадлежит им:

— Хряпов–Энни–Энни–Вейс! Счастлив познакомиться! Киев, Кирилловская, 43. Основной, запасный и амортизационный капитал миллион сто тысяч. Пивоваренный завод.

Пиво фирмы Хряпова–Энни–Энни–Вейса Винниченко в молодости случалось отведывать. Он с любопытством посмотрел на человека, который был то ли Хряповым, то ли первым Энни, то ли вторым, а может быть, и Вейсом. Неужто и на пиве можно стать миллионером?

— Поллак, Сук и сыновья — чугунолитейные работы. Кузнечная, 56.

— Анонимное товарищество Дитятковских, Понинковских и Миропольских бумажных фабрик. Годовой оборот два миллиона.

Винниченко завороженно смотрел на здоровяка в долгополом сюртуке. Тот стоял перед ним, заслоняя свет из широкого окна, он пожимал руку этому богатырю, но в действительности этого человека не существовало. Аноним! Два миллиона годового оборота, бумага — писчая, печатная, папиросная, картон — чуть ли не для всей Украины, три огромные фабрики, а человека нету. Фантом!

Фу! Но это уже, кажется, все!..

Нет! Последним подкатился человечек с радостно сияющим лицом. Именно — подкатился, ибо весь он был такой кругленький — и брюшко и физиономия, — что его коротеньких ножек, где–то там внизу, смело можно было не принимать во внимание. Ручки его едва охватывали собственный животик–бочоночек, голова на плечах, без малейших признаков наличия шейных позвонков, вертелась туда и сюда, почти вокруг своей оси, как глобус, а с лица не сходила приятная, ласковая и доброжелательная улыбка.

— Добрый, — пролепетал человечек, совершенно расплываясь в радостном сиянии.

Человек этот, и правда, должен был обладать весьма добрым сердцем. Только что ж это он, сам первый похваляется своей добротой? Нескромно, знаете, как–то… Но Винниченко вдруг сообразил: да это же фамилия — Добрый! И какая фамилия, господи боже мой! Без этой фамилии разве Киев мог бы существовать? Ведь мосье Добрый был банкир, да еще глава корпорации всех частных банков Киева и Украины. Когда государство не имеет ни копейки за душой, то спасти его может только мосье Добрый — добрый он или нет.

Винниченко — даром что уже до смерти устал склонять голову, а рука от пожатий болела даже в плече — приветствовал мосье Доброго особенно уважительно.

4

Итак, процедура знакомства закончена и должен начаться разговор.

Собственно, какой там разговор — битва!

И даже не битва, потому что в битве может победить та или другая сторона, а просто — погром, резня, Варфоломеевская ночь!

Владимир Кириллович был настроен воинственно и кровожадно. Революция в феврале положила этих пауков и шкуродеров на одну лопатку, Октябрьская революция — на обе, теперь надо прижать их к земле и выжать из них все соки–молоки!

Винниченко сел и, перед тем как начать кровопролитие, поглядел на свои жертвы — деятелей пускай и местно–украинского масштаба, однако же акул всероссийского империализма на Украине. Взгляд его был взглядом тигра, что готовился к прыжку на трепетную лань. Сейчас он получит наконец сатисфакцию за все свои чуть не двадцатипятилетние мытарства гонимого и преследуемого подпольщика–революционера.

— Рад встретиться… господа, — медленно произнес Винниченко. — Счастлив… побеседовать с вами по душам.

Голос его звучал зловеще.

— Вот именно, вот именно: по душам, по душам… — сразу же откликнулся со своего места банкир Добрый и весь так и расплылся в сияющей улыбке.

Винниченко бросил на него мрачный взгляд. Черт побери, пока Украинское государство станет на ноги, с господином Добрым, пожалуй, придется поддерживать отношения… благопристойные. Ведь одно слово банкира Доброго может открыть либо закрыть кредиты во всех частных банках страны! А когда государство еще молодое и ему нечем заплатить жалованье даже премьер–министру…

Винниченко заставил себя приятно улыбнуться господину Доброму, но тут же сурово посмотрел на почтенное общество, собравшееся перед ним:

— Итак, слушаю вас, господа.

— Разрешите мне? — прозвучал голос Демченко.

И Винниченко посмотрел и на Демченко. Что касается Демченко, то Владимир Кириллович тоже решил сделать некоторую… уступку. Фигура Демченко была ему, литератору и исследователю человеческих душ, симпатична: национальный, знаете, самородок… Да и на первых порах, пока государство не станет на ноги, такого человека стоит, знаете, использовать — для организации торга и промысла в родной стране.

— Прошу! — кивнул головой Винниченко.

Демченко не встал, чтоб произнести свою речь, он продолжал сидеть в глубоком кресле, слегка откинувшись назад и постукивая пальцами правой руки о кожаный подлокотник; левая рука лежала на своем подлокотнике спокойно. Черный шелковый котелок с муаровой лентой стоял, кверху полями, на полу у его ног.

— Мы недовольны вами, господин председатель генерального секретаря Центральной рады! — сказал Демченко.

Винниченко захлопал глазами. Кто недоволен? Кем недоволен? Винниченко прямо остолбенел. В голове у него загудело, перед глазами пошли круги.

Среди этих кругов он увидел лицо банкира Доброго.

Господин Добрый снова весь расплылся в радостной улыбке и кротко, ласково кивал головой:

— Да, да, господин Винниченко, недовольны!..

Винниченко почувствовал, что это ласковое, добренькое и располагающее лицо — эту зловещую морду акулы отечественного капитализма — он ненавидит всеми фибрами своей души.

— Простите?.. — машинально переспросил Винниченко.

Тогда Демченко встал:

— Широкие деловые круги, господин Винниченко, не одобряют третьего «универсала». Мы протестуем против него!

— Протестуем, протестуем! — закивал и, кажется, весь с головой потонул в улыбке толстячок Добрый.

Какое–то мгновение Винниченко казалось, что он в горячке и это ему только мерещится, потом мелькнула мысль: в своем ли уме эти два господина?

А господин Демченко тем временем продолжал:

— Мы, конечно, всей душой приветствуем ваш мудрый и смелый акт: осуждение большевистского восстания в Петрограде и отказ признать Совет Народных Комиссаров. Не станем возражать и против возрождения государственности нашей родной нации. Но, господин председатель генерального секретариата, мы категорически возражаем против провозглашенной вами… большевистской программы действий в государственном строительстве.

По залу пробежал шелест — совсем негромкий, но этот тихий шелест в ушах Винниченко прозвучал грохотом урагана. Было такое ощущение, что горная лавина несется прямо на него.

— Позвольте!.. — начал было Винниченко, пытаясь вложить в голос звон металла и твердость кремня.

Но господин Демченко не позволил. Он говорил сам:

— Мы решительно протестуем против отмены «универсалом» права собственности на землю!

До сих пор Демченко говорил один. Но тут сразу раздались реплики.

Граф Бобринский крикнул:

— Попав в руки темного мужика, высокая сельскохозяйственная культура Украины деградирует!

Егермейстер двора его императорского величества Балашов:

— Сахарная промышленность требует больших массивов под плантации. На крестьянских полосках сахароварение обречено на гибель!

Харитоненко:

— А машины? Разве интенсивный сельскохозяйственный инвентарь можно использовать на мелких наделах? Земледелие Украины вернется в первобытное состояние! Чем же будет кормиться ваше государство?!

Весь зал вдруг загудел — реплики посыпались со всех сторон, и почтенное собрание превратилось бы в настоящий базар, если бы Демченко не был и впрямь опытным организатором. Он вышел вперед, стал между столом президиума и залом и махнул рукой.

— Прошу спокойствия, господа! — крикнул он, точно именно он и был здесь хозяином, а вовсе не Винниченко. — Вы уполномочили говорить меня, я этот разговор начал, и я его закончу. — Потом он обернулся к Винниченко и произнес решительно, как бы подытоживая все вышесказанное и ставя точку после резюме: — И вы, господа государственные мужи, должны понять, что финансовые круги и банковские сферы не сочтут для себя возможным… в дальнейшем финансировать какую бы то ни было отрасль сельского хозяйства Украины.

Винниченко видел словно сквозь туман, как улыбающийся господин Добрый закивал, и услышал сквозь шум в голове, потому что в зале уже снова стояла абсолютная тишина, как Добрый ласково приговаривал:

— …Какую бы то ни было отрасль… не сочтут возможным…

Демченко сделал шаг к своему креслу, наклонился и поднял свой котелок. И вслед за ним — будто продолжая его движение — наклонился и поднял с полу свой черный цилиндр и банкир Добрый.

Уйдут? Неужто уйдут? Вот так сразу и… уйдут?.. А как же — битва, резня, Варфоломеевская ночь?.. И кто кому устраивает погром? Уйдут?! А как же торговля и промышленность в молодом Украинском государстве? Кто их будет финансировать?..

Винниченко уже видел: котелки и цилиндры появляются в руках у многих. Винниченко стало нехорошо.

— Г.. господа… — начал он, но должен был повторить снова, так как сам себя не услышал. — Господа!.. — возопил он наконец. — Я вас не понимаю!..

Да, да, надо спасать положение: банкир Добрый не должен уйти! И этот организатор торга и промысла, самородок Демченко тоже! Да и все остальные…

— Тут… какое–то недоразумение, господа!.. Да, да, мы просто не достигли еще… гм… взаимопонимания.

Взаимопонимание действительно не достигнуто, но как примирить непримиримое?.. Ах, чертова земля, собственно — чертов земельный вопрос! Вечный… камень преткновения… камень за пазухой… «И кто–то камень положил в его протянутую руку»… Тьфу, черт, в такие минуты непременно лезет в голову всякая чепуха!.. Камень… не бросай камешков в чужой огород… Тьфу!

А впрочем, какое ему, социал–демократу, дело до этого сакраментального земельного вопроса? Пускай разбираются в нем и выпутываются… социалисты–революционеры.

— Господа! — кое–как овладел собой Владимир Кириллович. — Я вижу, вас взволновали слова «универсала» о том, что право собственности на землю… отменяется?.. Господа! Но вы должны понять… должны понять… — Господи, что, собственно, они должны были понять? Ведь в «унверсале» так и записано: отменяется, и земля должна, принадлежать трудовому народу! — Должны понять, господа, что…

Нет, все, что он скажет сейчас, надо сформулировать так, чтобы комар носа не подточил — ни с той, ни с другой стороны: ни комар этих акул капитализма, ни комар социалистических фракций Центральной рады, которую он, Винниченко, представляет. И Винниченко взял–таки себя в руки и произнес спокойно и веско:

— Вы должны понять, господа, что «универсал» ни в коей мере не решает вопроса о праве собственности на землю, а лишь отражает взгляды Центральной рады по этому вопросу. Решение же его зависит исключительно от Учредительного собрания.

— Учредительное собрание в большевистском Петрограде? — крикнул кто–то насмешливо и злобно. — Да большевики разгонят его либо под пулеметами заставят признать свою большевистскую программу!

Тут Владимир Кириллович разрешил себе саркастически улыбнуться. О! Как это хорошо, что нашелся повод для саркастической улыбки! Владимир Кириллович отлично знал, что его саркастическая улыбка — неотразима. Недаром киевские шутники пустили уже игривую остроту: у Центральной рады два преимущества перед Временным правительством: винниченковская бородка — для женщин и улыбка «курносого Мефистофеля» — для мужчин… Словом, Владимир Кириллович тонко и загадочно улыбнулся — двусмысленно, трехсмысленно, многозначительно и дипломатично:

— Но, господа, я имею в виду не Всероссийское учредительное собрание, а наше, украинское, Учредительное собрание, где хозяевами будем мы… с вами, — добавил он.

Улыбка «курносого Мефистофеля» произвела свое впечатление. Произвели впечатление и слова. В зале стало совсем тихо.

Демченко все еще стоял там же, между Винниченко и остальными, и постукивал донышком котелка по ладони. Он размышлял.

Но Винниченко уже почувствовал себя на коне. И был это, кажется, отличный конь — не хуже призеров–скакунов из конюшен графа Бобринского. Он даже — для вящей убедительности — счел возможным еще и пожурить неразумных детей, стоявших перед ним:

— Ай–яй–яй, господа! Надо же понимать и наше положение — у власти в стране… да еще в такое время…

Господин Добрый поставил свой цилиндр на место, у ног на полу. Он уже не улыбался. Лицо его выражало деловую сосредоточенность.

Демченко сел в кресло и тоже положил котелок на пол.

Значит, разговор продолжается. Собственно, он еще только должен начаться.

И будет это — теперь на этот счет нет никаких сомнений — сугубо деловой разговор о разных чисто практических вопросах торговли, промышленности и финансов в области государственного строительства, на основе… абсолютного, собственно — абсолютно относительного взаимопонимания.

Винниченко расправил бородку и кивнул Софии Галечко:

— Я думаю… пани секретарь, нашу дальнейшую беседу следует стенографировать…

5

В сущности говоря, очередная беседа — с делегацией деятелей национального возрождения — после только что состоявшейся конференции с депутацией деятелей торга, промысла и финансов — должна была быть истинной утехой для души и сердца.

Винниченко вздохнул полной грудью, когда девяносто представителей деловых кругов покинули, наконец, конференц–зал.

Ведь это были жмоты–эксплуататоры трудового народа, карбункулы на изнуренном теле нации! А сейчас явятся менестрели возрождения, трубадуры национальной самобытности, крестные отцы в муках рожденной национальной государственности — бесценная национальная элита!

Последние два часа речь шла о чертовски скучных разных там дивидендах, контокоррентах и обороте возвратных и безвозвратных сумм, — одуреть можно от всей этой абракадабры! А сейчас каждое словечко будет сверкающим перлом в драгоценном ожерелье его самых сокровенных грез — звонкой строкой в благозвучном сонете национальной лирики.

Только что он должен был маневрировать, хитрить, выкручиваться — еще и еще раз идти на компромисс со своими политическими убеждениями, даже с собственной совестью: зато теперь Винниченко сможет быть наконец самим собой: не надо притворяться и искать этот проклятый «общий язык».

Да ну их, этих чертовых буржуев! Пока обошлось: уразумели, остолопы, что лучше синица в руки, чем журавль в небе. Дошло–таки до них, что лучше развивать свою деятельность здесь, пускай и с некоторыми ограничениями, нежели потерять все, как там, в России, под большевистскими «совдепами». Будут–таки финансировать, сукины дети, торговлю и промышленность молодой Украинской республики. Во всяком случае, до Учредительного собрания, а там будет видно.

Словом, понемногу успокаиваясь, Винниченко вернулся из конференц–зала в свой кабинет: делегация деятелей национального возрождения, оказывается состояла всего из двух человек, и принимать ее, само собой, следовало в уютном кабинете.

Увидев в записи Галечко фамилии делегатов, Владимир Кириллович засуетился. Ефремов и Черняховская! Коллеги! Да еще какие — старшее литературное поколение! Патроны, так сказать. Правда, и Сергей Ефремов и Людмила Черняховская принадлежали к противному литературному лагерю — уж никак не революционному и тем более не социал–демократическому, а так себе, либералы, мещанская стихия. Однако же соль нации, ничего не скажешь. И сейчас, когда пришло время строить национальное государство, надо поднимать, привлекать, объединять и цементировать, разумеется, все слои общества, тем паче все ветви национальные. Правда, в предреволюционные годы они относились к младшему, революционному поколению, к новым, модернистским течениям свысока и даже самого Винниченко на литературном парнасе считали парвеню. Но ведь теперь они первые пришли к нему, а не он к ним.

Владимир Кириллович приказал подать чай — заварить обязательно чай Попова, а не братьев Перловых, так как слышал, что в салоне Черняховских подавали чай только этой фирмы. К чаю приказал принести от Семадени конфеты «Кэтти–босс» — Людмила Михайловна любила сладенькое. Потом вернул служанку и велел прихватить еще фруктов. Но когда служанка уже ушла, мелькнула мысль, что Сергей Александрович не прочь пригубить и чего–нибудь покрепче. Владимир Кириллович вызвал другую служанку и послал ее за ромом к чаю — для мужчин и ликером — для дамы. Тут же вернув и эту, он приказал ей и ее товарке быстренько переодеться в национальные костюмы: в салоне Черняховских и на приемах у Ефремовых прислуга подавала к столу непременно в корсетках и в венках с лентами на голове. Патриархов украинской литературы, старейшин украинской общественности надо принять как подобает.

Правда, на «патриархов» Винниченко имел зуб. В своих критических опусах историк украинской литературы Ефремов, отдавая должное литературному таланту Винниченко, разрешил себе, однако, сказать по его адресу, что он, мол, «никакой философ» и лучше ему не браться за разрешение философских проблем. А поэтесса и драматург Черняховская тоже обронила на одном из своих суаре, что считает Винниченко–моралиста человеком аморальным, а литератора — внелитературным… Да уж пусть бог им простит…

Словом, когда «патриархи» современной украинской литературы появились в дверях, Винниченко поспешил им навстречу, радушно раскрыв объятья:

— Людмила Михайловна! Сергей Александрович!..

И вот на тебе…

Ефремов еще на пороге объявил сухо и официально:

— Явились к вам не как двое граждан, а как посланцы общественности. Имеем полномочия от широчайших украинских культурных кругов.

Ефремов сел, сунул трость между колен, оперся на нее скрещенными ладонями, поднял голову с рыже–седым фельдфебельским ежиком и уставился на Винниченко. Черняховская села, взяла лорнет, свисавший до живота на черном шелковом шнурке, аккуратно раскрыла его, подняла к глазам и в свою очередь посмотрела на Винниченко.

Винниченко тоже сел. Сердце у него похолодело от недобрых предчувствий.

Ефремов холодно произнес:

— Господин председатель, мы пришли заявить вам наш протест.

— И выразить наше возмущение, — добавила Черняховская.

— Господа! — простонал Владимир Кириллович. — Прошу обращаться ко мне не как к… главе правительства, а только — коллеге, литературному собрату…

На слова его никто не обратил внимания. Ефремов смотрел с суровым осуждением, Черняховская надменно лорнировала.

Винниченко почувствовал, что все тело его вдруг загорелось и его обдало потом с головы до ног.

— Что случилось, дорогие мои коллеги?..

— Мы недовольны вами, — изрекли в один голос литературные патриархи.

Горько, ах как горько стало в эту минуту у Владимира Кирилловича на душе. Вот тебе и на!

— Я слушаю вас… — тихо и покорно промолвил Винниченко.

И они изложили ему свои претензии.

Собственно, говорил один Ефремов. Черняховская только поддакивала да иной раз вставляла колючее словцо. Но она то и дело поднимала к глазам свой лорнет — и это кололо всего сильней. Сквозь стеклышки лорнета, увеличенные и искаженные сферическими линзами, впивались в Винниченко темные, недобрые, словно птичьи глаза.

Украинская общественность, духовная элита нации была, оказывается, недовольна «универсалом». Почему — только до Учредительного собрания, а не навечно, насовсем? Почему — федеративная, а не отделенная от России, независимая и самостийная? И почему — республика а не исконно–исторически–традиционный гетманат?.. А к области социальных преобразований! Зачем — отмена землевладения? Ведь тяга к владению землей — это самая суть украинского крестьянина. И почему — рабоче–крестьянская? Ведь Украина — страна крестьянская, а пролетариат — это чужеродное, наносное, дань времени и плод колониальной политики обрусения края. Ну, в крайнем случае, были бы — крестьянско–рабочая… И вообще, вы предали украинское дело, уважаемый Владимир Кириллович! Вы отступник, ренегат. Национальное дело в ваших руках точит шашель, точит червь… марксизма, вульгарный московский большевизм. Чего доброго, еще заведете здесь у нас, на благословенной украинской земле, нищую хамскую «Совдепию»…

Сергей Ефремов говорил спокойно и монотонно, словно читал нотацию ученику, не выучившему урока. Людмила Михайловна лорнировала и роняла: «Странно! Отвратительно! Какая мерзость!..»

— Высказали мы это вам, господин председатель, потому, — сказал напоследок Ефремов, — что, надеемся, не все еще… обольшевичилось в вашем украинском сердце! Должен же остаться в нем хоть лучик национального чувства — упадет этот лучик на алмаз, скрытый пускай на самом дне души, и тогда, даст господь бог, озарит ее свет и поможет нащупать потерянный вами истинный путь взлелеянного в мечтах поколений украинцев национального возрождения. Засим… оставайтесь у врученного вам кормила, и желаю вам здоровья… души…

Ефремов поднялся. Поднялась и Черняховская. Ефремов сухо кивнул. Черняховская глянула птичьим глазом. И они вышли.

Винниченко смотрел им вслед. Прострация приковала его к стулу — он забыл даже встать и поклониться уходящим.

Боже мой! Что ж это творится на свете?

И для тех нехорош, и для этих… изгой…

Винниченко не глядя взял бутылку с ромом, налил рюмочку и проглотил. Ром был отвратительный — мешанина из денатурированного спирта, мятных капель и корицы. Он закашлялся.

— Панна… товарищ София! Я больше не принимаю… Завтра! Послезавтра! Потом…

— То невозможно, прошу товарища презеса! На очереди, прошу товарища презеса, представители глав иноземных фирм и иноземных консульств! Иноземных, прошу пана презеса! То есть крезы и дипломаты, прошу пана презеса!..

6

Но иностранным крезам и дипломатам суждено было еще подождать.

София Галечко, выйдя, чтоб учтиво пригласить их, поспешно вернулась назад одна. Ее лицо, всегда бесстрастное, словно каменное, было взволнованно.

— Прошу пана… извините — товарища презеса, там пришел и требует приема вне очереди сам председатель Военно–революционного комитета, пан добродий… извините — товарищ Пятаков!

Винниченко отшвырнул портсигар, который был у него в руке. У него и так голова шла кругом после этих двух визитов, а тут еще… революционный комитет!

ВРК в списке посетителей на сегодня не было. Но с первого же дня после свержения Временного правительства установлен такой порядок, что представитель ревкома имеет право без предупреждения прийти к главе нового правительства, если того потребуют дела революционной значимости. Как же иначе? А вдруг — контрреволюционный путч? Или, наоборот, началась мировая революция?

Установлено такое положение, разумеется, неосмотрительно — в порыве энтузиазма в дни после октябрьской победы, когда ревком был основной силой в городе и ему подчинялись все вооруженные отряды. Давно бы уже следовало отменить эту… недемократическую привилегию для ВРК, но до сих пор такой статус отменен не был, и Винниченко не имел права его нарушать.

— Что ж, — раздраженно сказал он Галечко, — просите Юрия Леонидовича… Только дайте, пожалуйста, ему понять, чтобы… того… не задерживался у меня долго, ведь вот иностранные дипломаты и вообще… Самому мне будет неудобно сказать это ему прямо… Вы меня поняли?

— Так есть, товарищ презес! Сориентируюсь…

Дверь отворилась, и Винниченко удивленно уставился на посетителя: он его не узнал. У человека, стоявшего перед ним, не было хорошо знакомой бородки испанского гидальго и золотых ниточек пенсне.

В первый момент в голове Винниченко мелькнула мысль, что Юрий Пятаков вдруг сбрил усы и бороду и снял пенсне из соображений конспирации. Но какая же, к черту, конспирация сейчас, когда в Украинской народной республике объявлена широчайшая свобода совести и партийной принадлежности, а большевики фактически стали в городе первыми людьми?.. Тогда тут же возникло другое, обратное предположение: что бороду, усы и пенсне Юрий Пятаков до сих пор носил исключительно для конспирации и немедленно от них избавился, как только надобность в конспирации отпала. Но обе догадки не соответствовали действительности: перед ним стоял не Юрий Пятаков.

— Леонид… Леонидович? — узнал наконец Винниченко, присмотревшись.

Да, перед Винниченко стоял не Юрий, а Леонид Пятаков.

— А я был уверен, что пришел Юрий Леонидович, когда мне доложили, что меня хочет видеть председатель ревкома.

— Юрий Пятаков… уехал из Киева, — сказал Леонид сердито. — Но пришел к вам действительно председатель революционного комитета.

— Разве не Иванов замещает во время отсутствия уважаемого Юрия Леонидовича?

— Иванов лежит тяжело больной, — так же сердито ответил Леонид.

— Ай–яй–яй! Опять обострение тбц? — сочувственно поинтересовался Винниченко.

— Товарищ Винниченко, — сказал Леонид Пятаков, — ревком поручил мне…

— Да вы садитесь, прошу вас!

— Ревком поручил мне потребовать от вас неотложных и решительных действий!

У Владимира Кирилловича снова засосало под ложечкой. Ну что ж это такое, в самом деле! Все от него чего–то требуют! Все на него нападают! Все приходят сюда только с претензиями…

— Что случилось, уважаемый Леонид Леонидович?

Леонид Пятаков остановился перед Винниченко — какой–то весь устремленный вперед; он даже наклонился через стол и, нагнув голову, глядел исподлобья, словно собирался боднуть. Глаза его так и впились в лицо Винниченко.

— Казачий съезд, — заговорил он взволнованно, — выехал в Новочеркасск к атаману Каледину в полном составе сформированного полка…

— Об этом известно еще с… — начал было Винниченко, но Леонид продолжал:

— Позавчера выехало на Дон Константиновское юнкерское училище…

— Выехало…

— Вчера отправилось туда же Александровское. Сегодня Николаевское. Теперь получены сведения, что комендатура комплектует еще офицерский эшелон; каждый из господ офицеров, активных участников борьбы против власти Советов, кто только выразит желание, может получить соответствующие документы и безвозбранно… передислоцироваться на Дон к контрреволюционному атаману Каледину!

— Ну и что, товарищ Леонид? — на лице Винниченко играла веселая улыбка. — Это же чудесно! Мы избавляемся от накопившихся здесь сил контрреволюции! Ваш брат, уважаемый Юрий Леонидович, как председатель Исполкома Совета рабочих депутатов, дал на это свое согласие… Надо радоваться отъезду белогвардейцев!

— Оно и видно, что вы радуетесь! — угрюмо констатировал Леонид Пятаков, не отвечая на слова о брате. — Перед отправлением каждого эшелона контрреволюционеров вы устраиваете торжественный митинг и провожаете белогвардейцев пылкими речами с приветствиями и пожеланиями…

— Я этого не делал!

— Не имеет значения: не вы, так другие полномочные представители Центральной рады. Сегодня произнес горячую речь с пожеланием успеха белогвардейцам ваш коллега господин Порш!

Винниченко пожал плечами. Привязался к нему этот… революционный романтик, ничего не смыслящий в делах государственного строительства! И вообще Владимир Кириллович был шокирован — и тоном Леонида Пятакова, и манерой поведения, и самой постановкой вопроса, к тому же еще и намеками, что он — старый революционер и глава революционного правительства — мог произносить приветственные речи контрреволюционерам и белогвардейцам!..

— Леонид Леонидович, дорогой вы мой! — с укором сказал он. — Вы не можете не согласиться, что в наших же интересах избавиться от всей этой контрреволюционной сволочи. Так что эту отправку надо понимать как… высылку. Но при этом следует быть… дипломатом! Нет, нет! — заторопился он, увидев, что упоминание о дипломатии произвело неблагоприятное впечатление. — Я только имею в виду, что высылку надо обставить так, чтоб… не дать повода для кривотолков, собственно — для раскрытия истинной подоплеки, словом — не спровоцировать пересудов, которые нам пойдут не на пользу…

— И для того чтоб избежать таких пересудов, вы разрешаете белогвардейцам уезжать с оружием в руках?.. Словом, товарищ Винниченко, — даже пристукнул Леонид кулаком по столу, — мы требуем — требуем, слышите? — немедленно прекратить отправку из Киева на Дон казаков, юнкеров, офицеров и прочей вооруженной военщины! На Дону собираются сейчас силы контрреволюции, не признающие власти Советов. А атаман Каледин формирует контрреволюционное правительство!

Слово «требуем», прозвучавшее к тому же дважды, да еще в императивном тоне, укололо слишком болезненно — и Винниченко уже собирался возмутиться и вспылить. Но вовремя сдержался и почел за лучшее сделать вид, что не обратил на него внимания. Тем более что как раз представился подходящий случай перевести разговор на другое.

— Да, да! — подхватил Винниченко. — Такая опасность существует: этот царский сатрап имеет намерение объявить свою военную казачью хунту чуть не всероссийским правительством! Именно потому… то бишь я хочу сказать, что, имея это в виду, а главное — в целях восстановления порядка на территории всей бывшей Российской империи, а не только у нас на Украине, и взяв курс на создание новой демократической государственности, мы, Центральная рада и генеральный секретариат, осуществляем некоторые конструктивные мероприятия.

— А именно? — мрачно полюбопытствовал Леонид Пятаков.

— Понимаете, — неторопливо заговорил Винниченко, откидываясь в кресле. — Совет Народных Комиссаров в Петрограде еще не признан большинством населения в преобладающей части бывшей Российской империи. Да и вообще….. — Винниченко сделал пренебрежительную гримасу, — прежний абсолютистский метод формирования централизованной власти сверху, из Петрограда ни одну из партий и ни один из слоев населения удовлетворить не может. И вот я… собственно — мы обратились со специальной декларацией ко всем окраинам бывшей Российской империи — к народам Дона, Кубани, Кавказа, Поволжья, Средней Азии и Сибири, а также Молдавии и Белоруссии — с призывом создать союз народов бывшей Российской империи и делегировать от своих национальных правительств полномочных представителей, которые — корпоративно — и составят новое, конечно временное, до Учредительного собрания, центральное правительство…

Теперь Пятаков сел.

— Винниченко, — сказал Леонид, и голос его дрогнул, — вы… в самом деле разослали такие декларации?

— Еще когда!

Леонид вскочил со стула:

— Это же… контрреволюция!

Винниченко тоже встал:

— Прошу думать над тем, что вы говорите, Пятаков!

— Вы собираетесь … — Леонид от волнения стал задыхаться, — сколотить шовинистические сепаратистские хунты, составить из них… правительство, которое объявит себя… центральной властью в противовес… Совету Народных Комиссаров, то есть революционной власти, созданной Октябрьской революцией!

Винниченко раздраженно передернул плечами:

— Мы не признаем Совет Народных Комиссаров в Петрограде центральной властью. Это — всего лишь правительство Великороссии.

Леонид Пятаков смотрел на Винниченко. Зачем он сюда пришел? С кем он разговаривает? Разве здесь вести разговоры, заявлять протесты, требовать?.. Здесь надо…

— Господин Винниченко, — сказал Леонид, стараясь все–таки сдержаться, — ваша Центральная рада уже заявила в октябре, что она против восстания, затем, воспользовавшись этим же восстанием, она объявила себя правительством на Украине. Но вы, кажется, забываете, что на Украине — власть Советов, местных Советов, а центральной украинской властью Центральная рада будет признана лишь при условии, что ее состав будет переизбран на съезде местных Советов.

— Простите! — похлопал ладонью по столу Винниченко. — Не переизбрана, а лишь пополнена! Так мы договорились с вашим братом, Юрием Леонидовичем…

— Мой брат, — мрачно промолвил Леонид, — уехал в Петроград.

— Давайте отложим этот разговор до его возвращения.

— Он не вернется. Он останется в Петрограде.

— Не вернется? Очень жаль…

Сожаление Винниченко было совершенно искренне. С Юрием Пятаковым они никогда не обменялись добрым словом, был Юрий Пятаков заядлым украинофобом, великодержавником, но, в конце концов, они с Винниченко всегда находили общий язык.

— Очень жаль, — повторил Винниченко. — А впрочем, это не имеет значения. Юрий Леонидович выступал как председатель Совета рабочих депутатов и вашего большевистского комитета. Так что…

— Юрий Пятаков не вернется, — повторил и Леонид Пятаков. — Не вернется и его… соглашательское политиканство. С этим покончено, господин Винниченко.

Владимир Кириллович расстроился. Нелады в Киевском комитете большевиков не были ни для кого секретом, и в кулуарах Центральной рады даже ходила острота: «Камарилья большевиков — слева Пятаков и справа — Пятаков»… Сообщение о том, что теперь придется иметь дело с Пятаковым Леонидом — непримиримым противником Пятакова Юрия, — встревожило его не на шутку.

Леонид между тем говорил:

— Съезд Советов — это второй вопрос, с которым я к вам пришел. Мы прилагаем сейчас все старания, чтобы созвать съезд возможно скорее и избрать на нем советский орган центральной власти на Украине.

— Центральную раду, хотите вы сказать?

— Центральный орган власти Советов! А ваши губернские комиссары и национальные рады препятствуют этому. Мы требуем, чтобы органы Центральной рады по всей Украине не чинили препятствий созыву пленумов местных Советов для избрания делегатов…

Винниченко, слушая, морщился: опять это — требуем!.. Что за наглость! Кто тут, в конце концов, власть? ВРК или генеральный секретариат? И Винниченко прервал Пятакова.

— Слушайте, Пятаков, — сказал Винниченко. — Мы считаем излишним и вредным созыв в настоящее время съезда. Мы, правительство YHP, заняты сейчас организацией государственного аппарата. Мы не можем отрывать людей на местах от плодотворной деятельности в интересах государственного строительства ради какого–то там съезда…

— Господин Винниченко! Мы протестуем! И это — второй протест, заявить который уполномочил меня Военно–революционный комитет!

Винниченко минутку побарабанил пальцами по столу.

— Слушайте, Пятаков, — произнес он наконец, сдерживая ярость, вот–вот готовую прорваться. — Было бы лучше, если бы протест вашего ВРК вы заявили не мне лично, а правительству Украинской народной республики, путем внесения парламентской интерпелляции в Центральную раду.

— Вы же знаете, что мы, большевики, не входим в вашу Центральную раду.

Винниченко саркастически улыбнулся:

— Что ж… этому тоже можно помочь. Пускай председателем ревкома станет… не большевик, тогда через представителя своей партии в Центральной раде…

— Вы не желаете со мной разговаривать?

— Что вы! — Сардоническая усмешка уже не сходила с уст Владимира Кирилловича. — Но мы с вами не дети!.. Не кажется ли вам, что теперь, когда революция свершилась, существует даже революционное правительство — правительство Украинской народной республики, — потеряло смысл… самое существование Военно–революционного комитета?..

Существование Военно–революционного комитета давно уже досаждало Винниченко. Разве это нормально — какое–то… двоевластие в стране? Нет, нет, с Военно–революционным комитетом давно уже пора кончать.

Леонид Пятаков застегнул пиджак на все пуговицы. Пиджак он носил поверх старой, еще фронтовой гимнастерки.

— Господин председатель генерального секретариата Центральной рады! От имени Военно–революционного комитета я заявил вам наши протесты и предъявил наши требования. Это — решительные протесты и категорические требования. Адрес Военно–революционного комитета вам известен…

Не сказав «прощайте», Леонид Пятаков вышел из кабинета главы правительства УНР.

7

Не приходится сомневаться, что Винниченко чувствовал себя в эту минуту незавидно.

Мало того, что он устал, был взволнован и раздражен, он к тому же не мог толком разобраться и в самом себе. Сомнения и противоречия снова овладели им. Он пребывал сейчас в том душевном состоянии, для которого в русском языке есть очень меткое выражение: в растрепанных чувствах.

Посудите сами!

С одной стороны, Владимир Кириллович получил известную моральную сатисфакцию: он таки одержал верх, таки дал отпор представителю Военно–революционного комитета! Но с другой стороны…

Впрочем, в этой другой «стороне» тоже были два элемента: теза и антитеза.

Теза говорила: с ВРК надо кончать, ибо за ним стоит опасная, даже грозная сила, которая отстаивает примат идеи надгосударственного или там внегосударственного социального освобождения, — между тем как создание Украинского государства было для Винниченко первоочередной задачей. Антитеза, однако, предостерегала: сила эта — пролетариат, и, порывая с этой силой, пролетариатом, тот, кто рвет, становится, таким образом, на сторону сил, так сказать, антипролетарских…

И тут опять–таки возникало два компонента единой мысли.

Ясно, что во имя возрождения украинской государственности надо жертвовать всем остальным: тут голос национального деятеля заглушал в Винниченко все.

Но с другой стороны — ведь он, Винниченко, социал–демократ и его классовые симпатии должны быть, понятное дело, на стороне пролетариата. Это подавал свой голос в Винниченко партийный деятель. Боже мой! Что же делать?

— Панна София, или, тьфу, товарищ Галечко! — крикнул в сердцах Владимир Кириллович. — Ну его к дьяволу! Просите товарищей, или как их там — господ иностранцев, на аудиенцию!

И тут снова — о господи, в который уже раз сегодня! — ждала Винниченко очередная неприятность. София Галечко доложила:

— Приношу извинения товарищу презесу, но господа главы действующих на Украине иноземных фирм и представители иноземного консулата отбыли. Их, прошу товарища презеса, уже нет…

— Как это — нет?

— Нет! Переждали раз, переждали второй, согласились переждать и в третий представителя ревкома, но эвентуально — соскучились, а весьма возможно, и обиделись и… разошлись по домам, мои извинения товарищу презесу…

Винниченко застонал и схватился за голову.

— Товарищ София! Что же вы наделали, побойтесь бога!

— Но, пршу, при чем же тут я? — обиделась наконец и верная секретарша. — Что же мне, мои извинения, им путы на ноги накинуть? Или я, мои извинения, в состоянии задержать силой чуть не два десятка здоровенных мужчин?.. Пока еще речь шла о соблюдении очереди консеквентной, то господа представители держались спокойно. Но, прошу, когда ворвался без очереди этот невежа революционно–комитетский, то паны чужеземцы разгневались. Может ли простая секретарша предотвратить международный скандал?

Скандал! Это действительно был скандал. И скандал — на первых же шагах выхода молодого Украинского государства на международную арену.

И все этот проклятый Леонид Пятаков!

Нет, с ревкомом надо кончать, и как можно скорее!

— Кто же там был… среди иностранных представителей? — едва овладев голосом, простонал Винниченко.

Галечко вынула свою записную книжку и прочитала:

— Представитель киевского отделения «Франко–русской торговой палаты…»

Франция! Да ведь во владении французских компаний находилось больше половины всех шахт и рудников на украинской земле!

— Киевский представитель «Англо–русской торговой палаты»…

Англия! Английским фирмам принадлежало восемьдесят процентов металлоплавильной и металлообрабатывающей промышленности на Украине.

— Представитель «Русско–американской мануфактуры»…

Боже мой, еще и Америка!

— А также агентства фирм: «Паровые котлы Джон Фаулер». Лондон — Бирмингем, в Киеве — Меринговская, 10… «Часы Мозер», Швейцария — Локль, в Киеве — Крещатик, 23… «Резиновые изделия франко–русского товарищества «Проводник», Крещатик, 2… Швейные машины «Зингер», Нью–Йорк, в Киеве — Крещатик, 46, Александровская, 20… «Отис элеватор компани», Соединенные Штаты, контора в Киеве… «Таврическо–американское мукомольное товарищество»… «Международная компания жатвенных машин Мак–Кормик»… Весы «Фербенкс»…

— Хватит, хватит! — Винниченко замахал руками; запомнить все эти названия он все равно не мог, но ясно было и так: приходили и… ушли представители солиднейших иностранных фирм, которые добывали на Украине ископаемые, скупали украинское сырье либо продавали украинскому потребителю разные машины и бытовые товары. Вся торгово–промышленная мощь! Весь цвет торговых связей Украины с заграницей! Лучший и вернейший путь для налаживания реальных связей Украинского государства с государствами европейскими, да и американскими!.. А он возился с этими… отечественными акулами, просвитянскими лидерами, большевистскими горлохватами — терпел их издевательства, изворачивался перед ними, унижался…

— Товарищ София! — чуть не заплакал Винниченко. — Дело нужно немедленно исправить!..

Верной секретарше, уже переложившей гнев на милость, стало жаль своего незадачливого шефа:

— Но как, пршу пана презеса?

— Звоните по телефону. Всем, всем, всем, кто тут был! Извиняйтесь, объясняйте, просите немедленно назад! Скажите: произошло недоразумение. Скажите, имел место неожиданный эксцесс государственной важности, и потому — в порядке, так сказать, военной необходимости — пришлось принять вне очереди… что–нибудь такое — сводки с фронта, сообщения о каком–нибудь катастрофическом событии. Что угодно, только скорее! Не теряйте ни минуты…

София Галечко кинулась к телефону. Но телефон как раз и сам зазвонил.

— Прошу? — сняла трубку Галечко. — У телефона личный секретарь пана головы генерального секретариата.

Винниченко наконец перевел дыхание — фу! Сардоническая улыбка уже снова искривила его уста. В этой улыбке была и жалость к себе — бедному, замотавшемуся, измученному, и ирония над самим собой. Ведь Винниченко был человек умный и щедро наделенный чувством юмора: вот она жизнь — воюешь против империализма и должен перед этими империалистами… заискивать. Вот что значит — создавать государство, если желаешь, чтобы оно было не хуже прочих приличных государств.

Галечко вернулась от телефона.

— Товарищ презес, — как–то нерешительно произнесла она, — телефонировал консул Соединенных Штатов Америки, господин Дженкинс.

— Консул Соединенных Штатов? — удивился Винниченко. — Но ведь консула от Соединенных Штатов у нас до сих пор в Киеве не было?

— Уже есть. Господин Дженкинс был консулом в Риге. Ригу заняли немцы. Теперь он переведен к нам на Украину.

— Что же говорит американский господин Дженкинс? — поинтересовался Винниченко. — Просит аудиенции? Пожалуйста, передайте, что я готов принять его в любое время, как только у господина Дженкинса найдется свободная минута.

— Господин Дженкинс предлагает товарищу презесу прибыть к нему…

— Что?.. Американский посол приглашает меня первым явиться к нему с визитом? Но дипломатический этикет…

— Господин Дженкинс, — ответила Галечко, — не упоминал о дипломатическом визите. Господин Дженкинс только просил передать, что ждет пана презеса в своей резиденции — гостиница «Европейская», Крещатик, 4 — в половине третьего.

Винниченко вспыхнул. В первую минуту он хотел было вскочить, грохнуть кулаком по столу и послать американского господина Дженкинса к его собственной маме. Этакая наглость!.. Но в следующую минуту… Винниченко ничего не сказал, тихо сунул кулак в карман и остался сидеть в своем кресле.

Консул Соединенных Штатов Америки!

Даже не в том дело, что по всему видно, хотя бы по наплыву американских торговых и финансовых представителей, какую роль на мировой арене начинает играть американский капитал. Куда важнее то, что Соединенные Штаты Америки первыми откликнулись на просьбу молодого Украинского государства о финансовой помощи. Ведь два месяца тому назад, как раз в дни корниловского путча, через представительство нью–йоркского «Механик–металл–бэнк» в адрес председателя Центральной рады профессора Грушевского переведено в золотой валюте сто тысяч американских долларов! И это была первая иностранная субсидия, полученная только что созданным Украинским государством из–за границы. Одновременно с авизо пришло уведомление о том, что надо ждать и дальнейших поступлений… Быть может, консул Дженкинс и привез очередной взнос на конто? Может быть, еще сто тысяч? Может быть, пятьсот? А может, и миллион?

Впрочем, и это еще было не самое важное.

Полгода уже сулят официальное признание Украинского государства союзные державы Антанты. Обещала Франция. Обещала Англия. Обещал пан дать кожух, так и слово его греет… Прислали покуда свои военные миссии и дипломатических наблюдателей. Но официального признания и до сих пор нет как нет…

Может, консул Дженкинс привез признание от Соединенных Штатов? Тоже — первым среди всех? И именно потому разрешает себе вызывать… или, скажем, срочно приглашать самого премьера признанного ими правительства?..

Винниченко вскочил с места:

— Который час, товарищ София?

— Пять минут третьего, прошу пана презеса.

— Автомобиль!

8

Петлюра меж тем действовал решительно. У него не было времени на болтовню. И он не имел права медлить. Ведь он не какой–нибудь там председатель парламента или, скажем, премьер–министр, он глава военного дела — первый человек в государстве в военное время. А военное дело, особенно в военное время, не терпит ни малейшего промедления.

Тем паче, что все было абсолютно ясно.

Страна нуждалась во власти твердой руки. У вооруженной власти стоял он. Значит, он должен был обладать соответствующей твердой рукой.

Потому–то Петлюра и начал с приказов.

Приказы он писал собственноручно.

Когда он писал приказы, в его кабинет не имел права входить никто, а на пороге стоял с обнаженной шашкой сам сотник личной охраны Наркис.

В кабинете — бывшем генерала Квецинского, а ныне Петлюры — было уютно: те же репинские «Запорожцы» на стене, та же хрустальная люстра, те же телефонные аппараты на столике у окна… А давно ли в этом кресле сидел генерал, и он, Петлюра, словно проситель, ежился вон там, напротив, на стульчике?

Впрочем, генералы уже были Петлюре нипочем. Беседовал с Квецинским, беседовал с Корниловым, беседовал и с Духониным. Квецинский дал драла — пятки засверкали. Корнилова посадили в кутузку — с перспективой попасть на виселицу. Духонин просто получил пулю из матросского маузера. А вот он, Петлюра, жив–здоров и сейчас даже распоряжается любыми царскими генералами.

Приказ, который только что сочинил Петлюра и который в данный момент лежал перед ним на столе, был о назначении царского генерала Щербачева командующим первым в истории Украины Украинским фронтом, который протянулся по территории Украинской народной республики от Припяти до самого Дуная!

Ах, да! Надо же сперва — приказ о самом создании Украинского фронта!

Петлюра переправил в заголовке приказа № 1 на 2, придвинул к себе чистый лист и под № 1 в шести строках оповестил армию, фронт и тыл, Украинское государство, всю бывшую Российскую империю, а также и весь мир, что, согласно его воле, воле начальника вооруженных сил Украины, отныне Юго–Западный и Румынский фронты объединяются в один — Украинский.

Ведь именно так договорено было три дня тому назад в ставке верховного главнокомандующего между ним, Петлюрой, и верховным — Духониным. Духонина, правда, вчера ухлопали большевики, но разве это имеет принципиальное значение?

Ах, да! Большевики ведь назначили своего большевистского главковерха — прапорщика–большевика Крыленко, того самого, что сбежал–таки из–под расстрела от генерала Квецинского, из киевского Косого капонира. От Петлюры бы, будьте уверены, не сбежал!..

Что ж, совершенно очевидно, что нужен еще один приказ.

Петлюра придвинул третий листок бумаги и настрочил приказ № 3: самозванного большевистского главковерха, поскольку не признана власть Петроградского Совета Народных Комиссаров, — не признавать. Войскам Украинского фронта, а также гарнизонам, дислоцированным на всей территории Украины, приказов мнимого главковерха Крыленко не выполнять и распоряжениям ставки не подчиняться…

На минуту перо в руке Петлюры повисло над бумагой — перед тем как поставить подпись. А кому же тогда подчиняться? Генералу Щербачеву. А генерал Щербачев кому подчиняется? Петлюра опустил перо на бумагу… только генеральному секретарю военных дел Украинской народной республики Симону Петлюре.

Теперь три приказа лежали рядом на столе, и на них можно было минуту полюбоваться. Затем Петлюра встал, заложил руки за спину и прошелся по кабинету взад–вперед.

Перед окном Петлюра остановился. Волнение распирало ему грудь. Вот и свершился акт исторической важности. За окном город тонул в тоскливой осенней мгле. С серого неба сеялась изморось, сквозь сетку дождя едва вырисовывался фантастический дом с морскими чудищами на крыльце — напротив, а дальше, под горой, даже театра Соловцова почти не было видно. Давно ли миновали времена, когда он, Петлюра, проходил вон через тот крайний подъезд на галерку театра, а потом рысцой спешил в ночную редакцию на Владимирскую, чтоб успеть в утренний номер дать рецензию на «Веру Мирцеву» с Полевицкой в главной роли или «Тетку Чарлея» — с Кузнецовым? И получить за это в кассе… один рубль пятьдесят копеек. При этом еще рецензентам украинских газет контрамарок не давали; билет стоил полтинник, бумаги испишешь на пятак, чернил копейки на две, а сколько стопчешь калош и протрешь штанов на этом самом месте?.. А теперь — это вам не театр: исторический акт! И вершит его он, Петлюра, на театре военных действий, на Украинском фронте… Гм! А как же будет с украинскими частями, которые и до сих пор находятся за пределами Украины, на фронтах Западном, Северном или Турецком?

Нужен был еще один приказ.

Петлюра вернулся к столу, сел, придвинул бумагу и взял перо.

Гм!.. Но ведь он — начальник всех вооруженных сил Украины — разве может издавать приказы по другим фронтам?.. Разве командующие теми фронтами примут во внимание его приказ?..

Петлюра задумался, уже в который раз выписывая и снова наводя пером цифру 4 — приказ № 4.

Нужно было изобрести какую–нибудь юридическую заковыку… Ara!

Перо Петлюры быстро побежало по линованной бумаге. Из–под пера явилось:

«Приказываю всем украинским воинским частям, пребывающим в Петроградском, Московском и Казанском военных округах, подчиняться лишь: в Петрограде — петроградскому украинскому революционному штабу, а в Москве и Казани — украинским войсковым радам».

Юридическая заковыка найдена: ведь войсковые украинские рады всех фронтов и украинский так называемый революционный штаб в Петроградском военном округе подчинены были непосредственно ему, генеральному секретарю военных дел УНР.

Петлюра облегченно вздохнул и задумчиво посмотрел в окно. Рука его машинально придвинула еще один лист бумаги, и перо — так же автоматически — вывело наверху: «Приказ № 5».

Что бы такое еще приказать — под пятым номером?

О чем они еще договаривались с покойным — царство ему небесное — последним главковерхом Духониным?

Тьфу! Чуть не забыл!

Пятый приказ был готов за каких–нибудь две минуты. Он был адресован персонально каждому воину — любого воинского звания, рядовым солдатам или старшинам–офицерам, украинцам по происхождению, где б они не находились, в каких бы частях ни служили, если это не части украинизированные: по ознакомлении с этим приказом немедленно оставить свою часть и персонально передислоцироваться на территорию УНР, а там явиться в любую военную украинскую комендатуру на предмет назначения, в соответствии с воинским званием, в украинскую часть на фронте или в тылу.

С главковерхом Духониным, правда, было договорено, что тот сам издаст такой приказ всем командующим фронтами: не чинить препятствий украинцам — солдатам и офицерам, буде они изъявят желание переместиться из своей части в части украинской армии. Да кто ж его знает, успел ли генерал Духонин издать такой приказ до того, как его догнала большевистская пуля из матросского маузера? Правда, в портфеле у Петлюры сохранился проект этого приказа, составленный тогда же на совещании с Духониным в ставке, еще двенадцатого ноября и на проекте собственной рукой главковерха Духонина: «…в сознании крайней необходимости проведения в жизнь вышеуказанного мероприятия, настоящим изъявляю свое согласие…» Только — какая цена этому факсимиле теперь, когда главковерх Духонин… сыграл в ящик?

А старикана, что ни говорите, жаль — сговорчивый был дед, напуганный всеми этими комитетами, ревкомами, «совдепами», да и смекалистий: соображал, что против большевиков единственное средство — объединить все антибольшевистские силы, и путь через формирование национальных частей — это, конечно, самый верный путь.

Жаль старика. И Петлюра все обещанное ему выполнял свято.

Просил Духонин отпустить с Украины на Дон все казачьи части, и Петлюра их отпустил.

Просил не разоружать сдавшихся юнкеров, а отправить их туда же, к генералу Каледину? Петлюра так и сделал. Просил не чинить препятствий офицерам русской армии, выразившим желание выехать с Украины? И Петлюра не чинит.

Ибо Духонин это разве для себя просил?

Просил в интересах создания власти твердой руки.

А кому же на Украине быть твердой рукой, которая впишет новую страницу в историю Украины?

Не профессору же истории Грушевскому — старой калоше. Не болтуну, елизаветградскому Гамлету, курносому «Мефистофелю» — Винниченко. Это будет только он — военачальник и полководец Симон Петлюра.

 

ПО СТРАНЕ

1

Данила стоял правофланговым — в сорабмольской сотне «Третий Интернационал» он был выше всех ростом.

Мишко Ратманский — командир сотни — стоял чуть правее, два шага вперед.

— Смирно! — раздалась команда. — Направо равняйсь!

Тихий лязг оружия и амуниции пробежал по шеренге, сорабмольцы браво вытянулись, прижали винтовки к боку, повернули головы вправо, — ну прямо тебе юнкера!

Теперь Даниле своей колонны слева видно не было. Зато он видел все построение красногвардейцев: Печерский отряд, Демиевский, Железнодорожный, Шулявский, Подольский, Сводный центрального района. Сорабмольская сотня, тоже сводная, из молодых красногвардейцев всего города, стояла в строю последней. И атамана, принимавшего парад, со всей его свитой Данила мог разглядывать долго — пока обойдет и приветствует все отряды, добрых две тысячи человек.

Группа командования двигалась от ворот Софии по булыжнику площади, мимо красногвардейских шеренг, выстроившихся вдоль домов до самого Рыльского переулка. Бронзовый гетман высился как раз против фронта.

Это был первый после октябрьских дней смотр отрядов Красной гвардии — и понятное дело, красногвардейцам хотелось не сплоховать.

Атаман, производивший смотр и принимавший парад, был одет просто, по–военному: солдатская серая шинель без блестящих пуговиц, на крючках, даже без ремня поверх; солдатская защитная фуражка, только с суконным козырьком — «керенка»; из–под шинели видны юфтевые, хорошо начищенные сапоги. Оружия и амуниции — ни шашки, ни пистолета — на атамане не было.

Но многочисленная свита, толпой двигавшаяся за атаманом, выглядела пестро, цветисто и весело. Целый рой командиров, в одеждах пышных и красочных. Были там офицеры в шинелях светло–серого тонкого сукна с жарко надраенными золотыми пуговицами. Были гайдамаки в жупанах на сборках или чекменях с газырями, в смушковых шапках с красными, желтыми, синими верхами; сабли у них гнутые, казацкие и спущены с портупеи низко, так что бренчали ножнами по земле, точно гусарские палаши. Были и сечевики — в голубовато–серых австрийских шинелях или коротких куртках, подбитых мехом, вроде кожушков; на головах у них красовались кургузые мазепинки. Были там и штатские.

Атаман останавливался перед каждым отрядом и говорил:

— Приветствую славное боевое товариство!

— Здрасьте!.. — одним словом отвечал отряд.

— Хай живе революція і мати Україна!

— Ура! — одним духом отвечали красногвардейцы. Атаман отдавал честь и шел дальше. Свита двигалась следом.

Смотр киевской Красной гвардии производил — за отсутствием в это время отбывшего в действующую армию на фронт атамана всего украинского «вильного козацтва» генерала Скоропадского — наказной атаман боевого Звенигородского коша «вильных козаков» Юрко Тютюнник.

Вокруг — на тротуарах, под стенами Софии, вдоль здания присутственных мест — стояла толпа: уличные зеваки, делегации со знаменами, группы заводских — любопытствующие посмотреть на своих хлопцев в красногвардейском строю.

— Бравые ребята, да из прорехи вата! — слышались иронические реплики в толпе. — Не разберешь — биндюжники или казаки… А что? Им бы только одежду одинаковую — прямо были бы юнкера. Заместо тех, что на Дон драпанули… С одежонкой таки швах…

Критические замечания насчет одежды были вполне уместны. Одеты красногвардейцы были кто как — в свое; а какое «свое» у заводских да мастеровых? У кого потрепанная солдатская шинель, у кого ветром подбитое пальтишко, замасленный ватник, бушлат, кожаная куртка, кожушок, а то и просто пиджак — совсем не по сезону.

В кучках заводских раздавались реплики одобрительные:

— Боевые хлопцы! Обстрелянные… И ты погляди, когда только успели вымуштроваться? И в строю — как в бою…

Данила хмурил брови — и на приветливые и на колкие реплики из толпы… Ну что они понимают? Вот он, Данила, теперь понимает. Решительно все. С той минуты, как на холмике в Аносовском парке у пулемета погиб Харитон…

Данила сам видел, что теперь он совсем не тот, каким был еще месяц назад. Словно сто лет с тех пор прожил.

Сто лет тому назад и он, правда, думал так же, как вон те, что фыркают сейчас в толпе. Что такое был тогда, сто лет тому назад, для него солдат, военный? Мундир. Муштра. Оркестр музыки на параде. Что такое была для него тогда война? Георгий на груди. Шапка набекрень. А революция — что? Стрельба на баррикадах. А потом в кандалах по этапу. Тюрьма. Сибирь.

Теперь Данила понимал: не может быть, чтоб Харитон отдал жизнь только за то, чтоб стрелять из пулемета неведомо куда. Революция свершилась для того, чтобы все на свете изменить: сперва перевернуть вверх дном, а потом переделать так, как людям лучше. Своею собственной рукой. Бедные и богатые. Классовая борьба. Земля — крестьянам, фабрики — рабочим.

За это и умер Харитон.

Для этого и надо — первым делом — уничтожить в мире всякую контру.

Атаман Тютюнник поравнялся с тем местом, где стоял Мишко Ратманский, «Третьего Интернационала» командир.

— Здравствуйте, молодые герои восстания!

— Здрасьте!

— Хай живе революція і Україна! Ще нам, хлопці молодії, усміхнеться доля!

— Ура!

Тютюнник подмигнул. Его серые глаза сверкнули льдинкой.

Данила стоял взволнованный. Вон оно как — молодые герои восстания! Да здравствует революция! И Украина. Правильно! Что могло быть дороже революции и Украины? И пускай доля не только усмехнется, а смехом зальется!

Весело чтоб жилось людям на свете — не так, как раньше… Вот только горе — не усмехнется уже рыжий Харитон. Лежит в братской могиле, против царского дворца…

Атаман Тютюнник со всей свитой поднялся на пьедестал гетманова монумента. Сразу же с двух сторон появились двое казаков со знаменами: одно красное, другое желто–голубое — и склонили их над головой атамана. Из–за памятника маршем вышел оркестр и построился сбоку, трубачи с валторнами и геликонами, барабанщики с барабанами на животах; капельмейстер вынул из–за обшлага свою волшебную палочку.

Предстояла церемония.

Даниле стало весело. По каким только случаям не бывал он здесь, на Софийской площади, но чтобы вот так, в строю, да еще, как сказано, герой, — этого в его жизни еще не случалось.

Мишко Ратманский рядом хмыкнул себе под нос:

— А вырядились, как в театре Садовского…

— Вольно! — прозвучала команда.

Тютюнник высоко поднял руку и заговорил:

— Славное украинское революционное козацтво! Славные герои победоносных боев за революцию и свободу, за самостийность Украины!..

Речь атамана была недолгой — какой–нибудь десяток фраз. Он воздавал хвалу киевским пролетариям за героические дела в боях против угнетателей Украины, поздравлял с завоеванием революционной государственности — крестьянско–рабочей и украинской, провозглашал «многая лета» Украинской народной республике и под конец объявил:

— Отныне славную Красную гвардию украинского пролетариата принимаем под высокую руку народного братства «вильных украинских козаков», освящаем боевыми знаменами: красным — революции, желто–голубым — нации и присваиваем наименование «Пролетарского коша вильных козаков»…

— Фью!.. — чуть не задохнулся Мишко Ратманский.

В руках Тютюнника появился бумажный свиток, развернувшийся до самой земли.

— В ознаменование сего оглашаю атамана всего «вильного козацтва» на украинской земле грамоту.

По рядам красногвардейцев прокатился шорох, в толпе вдруг зашумели.

Данила тоже удивился. Ишь ты! Так теперь, выходит, будем «вильными козаками»! А красногвардейцами уже нет? В «вильные козаки» — туда, где Флегонт. Значит, опять будем вместе!..

И тут же он увидел перед собой Флегонта.

Флегонт стоил в толпе на краю тротуара у присутственных мест и, должно быть, давно уже заметил Данилу, потому что яростно махал ему рукой. На лице его сияла радостная улыбка.

Тютюнник между тем начал читать грамоту:

— «Славное и преславное украинское вильное козацтво! Сим оповещаем наше вольное и охочекомонное братство именем нашей верховной сечевой рады атаманов и старшин вильноказацких кошей и куреней всей украинской земли, что с сего дня и месяца лета господня тысяча девятьсот семнадцатого принимаем в боевое свое содружество отдельным кошем славных украинских пролетариев, которые…»

По колоннам красногвардейцев — от головного, Печерского отряда и до последнего, Сорабмольского — катился, усиливаясь и ширясь, гул, и чей–то звонкий голос крикнул:

— А где же наш красногвардейский штаб? Почему от его имени нет грамоты?

С тротуара, из толпы заводских тоже закричали:

— Разве «вильные козаки» подымали восстание?.. А как же с пролетарской революцией будет?

И еще:

— Почему красногвардейский штаб молчит?

Красногвардейский штаб молчал. Потому что его на площади не было. Его как раз вызвали к секретарю военных дел УНР — на совещание; мол, для установления контакта между штабом Красной гвардии и военным командованием. Лишь после того должен был состояться смотр красногвардейским отрядам: парад должны были принимать вместе — военное командование и красногвардейский штаб. Но процедуру умышленно начали раньше — покуда штаб, руководство изолировано от бойцов…

Тютюнник взмахнул свитком грамоты, призывая к тишине, и продолжал читать:

— «…Которые кровью, пролитою за свободу неньки Украины…»

— За пролетарскую революцию кровь проливали! За власть Советов! — закричали тут и там — и в рядах красногвардейцев, и в толпе заводских. — Долой грамоту криводушной Центральной рады!..

Кто–то заложил пальцы в рот и свистнул.

Перед глазами Данилы встала картина: пригорок в Аносовском парке, Цепным мостом через Днепр, с винтовками на руку бегут… «вильные козаки»… «Вильные козаки», быть может, вот этого же самого Звенигородского коша… Харитон стреляет, а он подает ленту в магазин. Харитон падает мертвый, а он припадает вместо него к пулемету…

— Фьюить! — раздался совсем рядом с ним свист. Свистел, заложив пальцы в рот, Мишко Ратманский. Мишко, с которым плечом к плечу бежали в цепи против юнкеров.

— Долой! — звучало уже со всех сторон. — Не хотим в «вильные козаки»! Да здравствует Красная гвардия! Долой приспешников контрреволюции! Да здравствует власть Советов на Украине!

Бледное как полотно лицо Флегонта стояло прямо перед глазами Данилы.

Данила переложил винтовку из правой руки на согнутый локоть левой, чтоб было удобнее, и тоже сунул пальцы в рот.

Из устья Владимирской, от Ирининской часовни, вылетело на конях с полсотни гайдамаков с черными шлыками — из личной охраны Петлюры. То ли сам Петлюра спешил на парад, то ли гайдамаки сейчас обнажат шашки и ринутся в сечу?

Данила набрал полные легкие воздуха и свистнул что было сил. А свистел он громче всех на Печерске.

— Фьюить!.. Фьюить!.. Фьюить!.. — неслось уже со всех сторон.

— Долой! — ревели две тысячи красногвардейских глоток.

Кое–кто с пылу хватался и за винтовку. Но тут же и оставлял. Ведь на смотр генеральный секретарь приказал выйти как на парад: с пустыми патронташами, с незаряженными винтовками.

2

Попытка Центральной рады объявить пролетарские отряды красногвардейцев сотнями и куренями «вильных козаков» дала, оказывается, совсем противоположный эффект.

Штаб киевской Красной гвардии выпустил воззвание:

«Товарищи рабочие всех заводов, фабрик и мастерских! Открывайте запись в Красную гвардию!.. Да здравствует народовластие!»

И вот снова прокатилась по Киеву волна митингов. Это были многолюдные и бурные митинги, и решение на митингах принималось только одно, совсем короткое!

— Оружия!

Вооруженное восстание окончилось, но сейчас оружие оказалось чуть ли не более необходимым, чем во время самого восстания.

Впрочем, дело обстояло совсем не просто.

«Ридный курень», еще летом созданный Центральной радой из рабочих, почти в полном составе принимал участие в восстании против Временного правительства, но теперь по призыву Центральной рады объявил себя рабочей сотней «вильных козаков».

Иван Брыль и Максим Колиберда, разумеется, тоже пришли на арсенальский митинг.

Сперва они смирно стояли в сторонке: Красная ли гвардия или «вильные козаки» — все равно проливать кровь, а они были только за полный мир на земле. Да и неловко было как–то смотреть людям в глаза, особенно тем, с кем в цехе рядом стояли у станков. Иван Антонович отводил взгляд от тех, кто принимал участие в восстании. Максим Родионович отворачивался от тех, которые теперь шли в «вильные козаки»: были ведь когда–то вместе в «Ридном курене».

Только когда новоявленные «вильные козаки» — набралось их и среди арсенальцев с полсотни — построились и с винтовками на плече промаршировали с заводского двора, старый Брыль не выдержал и крикнул им вдогонку:

— Раскольники пролетарского единства!

Митинг вслед новоиспеченным «вильным козакам» свистел и кричал «долой».

С этим вопросом, следовательно, покончено — и Максиму с Иваном сразу стало легче. Впрочем, им и вообще было сейчас легче: ведь они снова вдвоем, вместе, снова неразлучные друзья и побратимы.

Вторым вопросом на митинге стоял созыв съезда.

Иванов — бледный, почти прозрачный, едва держась на ногах после приступа болезни, — докладывал: терпеть над собой власть Центральной рады, поскольку она состоит преимущественно из буржуазных деятелей и представителей соглашательских партий, а большевиков, которые вели за собой народ в октябрьском восстании, в ней и вовсе нет, — невозможно! Пускай высший орган власти на Украине и называется Центральной радой, как–то он должен же называться, но признает ее народ лишь в том случае, если она будет рабоче–крестьянской. Партия большевиков, Совет фабрично–заводских комитетов и Центральное бюро профессиональных союзов сказали уже свое слово. Теперь обращаемся к вам, товарищи пролетарии, — пускай каждый спросит у своего сердца и классового сознания: быть или не быть на Украине съезду Советов для избрания верховного органа власти — хотя бы и вопреки проискам нынешней Центральной рады?

Иван Антонович толкнул под локоть Максима Родионовича:

— Как полагаете, кум–сваток?

— А какая будет ваша думка, сват–куманек?

Теперь, после примирения, Иван Антонович и Максим Родионович были предельно внимательны и предупредительны друг к другу: ныне, прежде чем что–нибудь решить, они непременно спрашивали друг у друга совета.

— Да нет же! — настаивал Иван Антонович. — Уж скажите, прошу вас, кум, вы!

Во имя возрожденной дружбы Иван Антонович готов был поступиться даже своим непререкаемым меж них прежде авторитетом.

Максим Родионович затоптался на месте, словно намереваясь куда–то бежать: принимать решения, да и высказывать свои мысли первым было для Максима Родионовича делом вовсе не простым. Но кумова толерантность ему льстила.

— Что ж, — задергал он то одним, то другим плечом, — дело вроде честное: мир — большой человек! А съезд — оно же вроде самый большой мир. Да и мирное это дело — съезд… Хотя, с другой стороны, если взглянуть, так сказать, научно на исторический процесс, то Всероссийский съезд видели, кум–сваток, какой кутерьмой закончился — с пролитием крови.

Иван Антонович почесал затылок. Кум был прав. Ну, пускай в Петрограде большого кровопролития и не было, но вот, скажем, в Москве, в Киеве или в Виннице таки покропили мостовые пролетарской кровью.

Иван Антонович и Максим Родионович переглянулись: вспомнилось каждому из них, как муторно им стало, когда все пошли с оружием, чтоб принять участие в восстании, а они двое рыдали друг у друга на груди — одинокие, всеми покинутые…

Но частное совещание между старыми друзьями затянулось, а митинг уже гремел выкриками:

— Требуем съезда!.. Переизбрать Центральную раду!..

Иван Антонович с Максимом Родионовичем тоже закричали:

— Да здравствует социал–демократия! Созвать съезд Советов и пролетарского единства!

И митинг продолжал бурлить. Ораторы один за другим выходили на трибуну и припоминали Центральной раде все ее грехи: предала пролетарское восстание, вместо Советов на местах признает старые земские органы, пропускает на Дон, к контрреволюционному генералу Каледину, вооруженных юнкеров и офицеров.

В резолюции митинга арсенальцы записали следующее:

«Мы, арсенальцы, пролили кровь во имя власти Советов и клянемся теперь всеми силами поддерживать и отстаивать советскую власть. Да здравствует пролетарско–крестьянская революция! Да здравствует социализм!»

3

Но митинги бурлили не только на заводах и фабриках Киева — бурлили они и в частях Киевского гарнизона. Ибо генеральный секретарь военных дел Симон Петлюра издал уже и приказ № 6.

Согласно этому приказу, все неармейские вооруженные группировки, кроме «вильных козаков», должны были передать оружие украинизированным армейским частям, а себя с этого момента считать распущенными. Вторым пунктом приказа объявлялось увольнение из армии солдат русских по национальности.

Корреспонденты газет сразу бросились за интервью: демобилизация? Во время войны? Неслыханно!

Петлюра заложил руку за борт френча и сделал три заявления.

Корреспондентам центральных, российских газет:

— Этим актом свидетельствуем наши дружеские чувства соседнему великоросскому народу. Пускай измученные войной великороссы расходятся по родным домам, где их ждут не дождутся матери, жены и дети. Тяжесть борьбы за нашу неньку берем целиком на свои, украинские плечи.

Агентствам заграничной прессы:

— За украинское дело будем проливать свою собственную, украинскую, кровь. В чужой крови не нуждаемся. На Украинском фронте будут воевать только украинцы…

Сотрудникам украинских газет Петлюра заявил:

— Украина для украинцев. Этим сказано все. Вы свободны.

Немедленно раздался телефонный звонок из расположения франко–бельгийского гарнизона в Дарнице. На проводе был полковник Бонжур.

— Мон женераль! — услышал Петлюра испуганный возглас. — Как понимать, что в такой напряженный момент вы отпускаете из–под ружья половину ваших солдат?

Петлюра ответил:

— Мосье полковник, для того, чтобы вторая половина стала более боеспособной. Чтобы русские — а они все сплошь большевики — не деморализовали нашy украинскую армию.

Полковник Бонжур подумал минуту и сказал:

— Склоняюсь! Это — ва–банк, но понимаю: здесь не каприз игрока, а дальновидность стратега…

— Очень приятно! — промолвил Петлюра. И ему в самом деле стало приятно. — Адьё! Собственно, я хотел сказать: до счастливой встречи, мосье полковник…

И вот волной покатились митинги по всем воинским частям.

Конечно, были и такие, что радовались: ведь четвертый год на позициях, и вдруг — домой!..

Но остальные держались другого мнения:

— Петлюра хочет поссорить между собой солдат украинских и русских!

В Третьем авиапарке митинг был особенно бурным. Объявление приказа обставили здесь тоже особенно пышно: его прочитал специальный представитель Центральной рады.

После оглашения приказа на лафет орудия, из которого в октябрьские дни стреляли по цепям донцов и юнкеров, взобрался авиатехник Федор Королевич.

Федор Королевич сказал:

— Мы выслушали приказ господина Петлюры. Мы выслушали и представителя Центральной рады, который разглагольствовал тут о том, будто бы в нашем авиационном парке идет свара между солдатами украинцами и великороссами. Но вот уже четвертый год мы, солдаты авиации, воюем плечом к плечу, и кто разберет — где здесь украинец, а где русский. Все до одного участвовали мы, авиапарковцы, в восстании против контрреволюционного Временного правительства и все вкупе, вместе с киевскими пролетариями, боролись за победу власти Советов. А до того триста лет вместе ходили в царском ярме.

Королевич обратился к тысячной солдатской толпе, сгрудившейся на площадке вокруг орудия:

— Что мне ему еще сказать, товарищи?

— Долой! — в один голос ответила тысяча голосов.

— Уходи! — сказал Королевич.

Общее собрание солдат Третьего авиапарка постановило:

«B нашем Третьем авиапарке нет никакого раскола между украинцами и великороссами. В революции и свободе равно заинтересованы и украинцы и великороссы. Наш парк сплочен в одну большую семью без национальных разногласий. И украинец, которому дороги интересы рабочего класса, не позволит считать великороссов только гостями в своей стране и вообще, а особенно сейчас, в пору осуществления завоеваний революции.»

Авиапарковцы–русские отказались демобилизоваться.

Авиапарковцы–украинцы дружно крикнули: «Ура русским!»

4

Петлюра в это время беседовал с поручиком Александром Драгомирецким.

Петлюра сидел за столом, Драгомирецкий стоял перед ним навытяжку, перепуганный: зачем его позвали?

Когда Алексаше передали приказ явиться к генеральному секретарю лично, первой его мыслью было — бежать! Вне всякого сомнения, Петлюре стало известно его украинофобство — еще в те времена, когда был он офицером для поручений при командующем военным округом, — и сейчас ему будет каюк. Но это предположение Алексаша сразу и отбросил. Если б дело обстояло так, Петлюра не стал бы сам, лично, с ним канителиться: просто вызвали б в контрразведку, а уж там — либо шомпола, либо Косый капонир, а не то и пуля «при попытке к бегству».

А ведь все складывалось так хорошо! Алексаша подал рапорт, как это делали все офицеры: так и так, желаю выехать на Дон. Через два–три дня надо было прийти за пропуском и — адьё–люлю, гудбай, ауфвидерзеен!.. Но когда он еще раз пришел в комендатуру, адъютант коменданта сказал:

— Вам приказано явиться лично к генеральному секретарю. Машина связи отбывает через полчаса. Садитесь и ждите.

Хоть бы и хотел сбежать, так теперь — дудки!

И вот Алексаша стоит в кабинете командующего на Банковой. Боже мой! Сколько раз он заходил сюда, вытягивался «смирно» у порога и рапортовал; «Поручик Драгомирецкий по вашему приказанию прибыл! Разрешите доложить: демонстрация разогнана, бастующие усмирены. Двести человек отправлено в Лукьяновскую тюрьму…» — и вытягивался, гордый выполненным патриотическим поручением и в сладкой надежде на награду… И вот он опять у того же порога, и опять вытянувшись как струна — да только сердце у него стынет и ноги подгибаются, точно ватные. И перед ним не генерал Обручев, Оболешев или Квецинский — он их всех здесь пережил, а генеральный секретарь Симон Петлюра, самый главный хохлацкий главковерх.

Лицо Петлюры темными впадинами щек напоминает лицо аскета, под скулами перекатываются шарики желваков, глаза воспалены от бессонницы и пылают сухим фанатическим огнем.

— Садитесь, — сказал Петлюра. — Я хорошо запомнил вашу фамилию после нашей с вами первой встречи.

С минуту Петлюра внимательно разглядывал офицера.

— Скажите мне, господин поручик, откровенно: почему вы решили ехать к атаману Каледину на Дон?

Алексаша молчал и хлопал глазами. С перепугу у него отнялся язык.

Петлюра поощрительно улыбнулся:

— Не бойтесь, господин по… сотник, — Петлюра подчеркнул новое звание офицера в армии Центральной рады, — наш с вами разговор будет дружеским, и позвал я вас только потому, что исполнен к вам доверия.

Алексаша, ошарашенный, молчал. С чего бы это главному украинскому националисту питать к нему, махровому украинофобу… дружеские чувства?

Петлюра подождал минутку, потом решил прийти очумевшему офицеру на помощь:

— Видите, поручик, скажу наперед: я вполне понимаю… гм… как бы это сказать — ваши чувства доблестного офицера, верного присяге и своему офицерскому долгу… Словом, и имею в виду те лозунги, под которыми собирает вокруг себя офицерство атаман русской армии Каледин.

Алексаша смотрел на Петлюру. Заговорить он не мог и не осмеливался.

— Мне только хотелось бы знать, остаются ли в вашей душе неизменными и ваши… гм… чувства к нашей с вами неньке Украине? Имею в виду ту ночь, когда надо было решать — либо так, либо так: против Украины или с Украиной, — и вы смело взяли оружие и стали на защиту интересов украинской государственности.

Алексаша заморгал: речь ведь шла о ночи, когда восставшие уже потурили штаб, и надо было решить только одно — бежать с побежденными или остаться с победителями; погибнуть или — для видимости — прикинуться, что и ты с этими самыми… пускай презираемыми, однако же… не большевиками.

— Я человек широких взглядов, — продолжал Петлюра, опять не дождавшись ответа. — Понимаю, что в наше сложное время ломки старых, привычных, форм жизни и становления новых, еще не изведанных, возможно такое смешение чувств, покуда сознание в них еще не разобралось. Офицер, воспитанный в духе общероссийского патриотизма, видит угрозу родине со стороны иноземного врага, считает своим священным долгом и так далее. Но в душе его пускай на самом донышке… живет уснувшее, возможно, только чуть шевелится чувство горячей любви к своему истинному отечеству, пускай еще и не осознанное до конца. А, пан сотник Драгомирецкий?

Алексаша наконец разомкнул губы:

— Шевелится…

— Что вы сказали?

— Шевелится чувство, пан головной атаман!

Алексаша произнес это уже в полный голос: в конце концов, здесь он ничем не рисковал. Петлюра одобрительно кивнул:

— Я так и думаю, пан сотник, что шевелится. Вы курите?

Алексаша с радостью схватил папиросу, зажег и жадно затянулся.

Петлюра тоже закурил и пустил клуб дыма. Склонившись над столом, он заговорил уже совсем доверительно:

— Когда в списке офицеров, желающих получить разрешение уехать на Дон, я прочитал вашу фамилию, я сразу вспомнил ваш рапорт в ту славную ночь: «Пан головной атаман, хай живе ненька Украина!..» И, признаюсь, в первую минуту был поражен. Но в следующую… мне пришли на ум эти соображения о возможности двойственных чувств в наше сложное переходное время… И тогда я приказал, — при слове «приказал» голос Петлюры зазвенел металлом, — приказал дать мне ваш формуляр и вообще… представить сведения… о вас и вашей жизни…

У Алексаши опять захолонуло сердце.

— Контрразведка представила мне сегодня ваше личное дело.

Алексаша бледнел. У него захватило дыхание. Ему хотелось плакать.

— Вы были на позициях, имеете орден, в тылу исправно несли службу при вашем начальнике. Пользовались даже особым доверием — контрразведка имеет сведения, что в самые напряженные дни вас командировали со специальным поручением в ставку…

Теперь Алексаша был твердо уверен, что в живых его уже нет. Голос Петлюры доносился к нему словно из потустороннего мира:

— Персональные данные о вас: из порядочной семьи интеллигента украинского происхождения, сестра — молодая, но уже хорошо известная деятельница на поприще распространения украинской национальной культуры через органы «Просвиты» — это делает и ей и вам честь. Что же до…

Упоминание о сестре и ее преданности национальному делу солнечным лучом сверкнуло в сознании уже помертвевшего Алексаши, и он нашел в себе силы ухватиться за этот лучик, как за соломинку:

— Пан атаман, уверяю вас, что мой брат…

Но перебивать речь начальника — это нарушение воинской субординации, и Петлюра повысил голос:

— Брат! Что ж, это, конечно, горе — потерять родного брата, но, — Петлюра развел руками, — что ж поделаешь: жестокий закон войны!.. Раз ваш брат погиб, выполняя приказ высшего командования, пускай и генерала Корнилова, память о нем всегда будет жить в сердцах его родных и… вообще в сердцах…

Алексаша вмиг словно заново на свет родился: петлюровской контрразведке не известно, что Ростислав дезертировал, что принимал участие в восстании, а сейчас якшается с Красной гвардией!

Алексаша глубоко затянулся дымом и выпустил его колечками: лафа! А он, дурило, собирался драпать из комендатуры, когда услышал, что его зовут к самому Петлюре!..

— Вы едете к Каледину, — сказал Петлюра, и это утверждение отрадно было услышать Алексаше, — и я решил поручить вам… небольшое дельце, которое я не могу доверить… гм… телеграфной ленте и другим способам официальной связи.

Алексаша насторожился: матерь божья, он будет доверенным лицом.

— Понимаете, господин Драгомирецкий, — говорил Петлюра, уже совершенно интимно, не прибегая даже к рангам и титулам, — мы не признаем за Советом Народных Комиссаров прав центрального правительства и стоим — это тоже ни для кого не секрет — за создание центрального правительства Российской федерации из представителей правительств всех национальных республик, появившихся на территории бывшей Российской империи. Но атаман Каледин должен знать, что для достижения этой цели мы готовы на… крайние, чрезвычайные, я бы сказал, формы совместных с донским правительством действий! Вы поняли меня, господин Драгомирецкий?

Алексаша не решился сказать «нет», но и сказать «да» он тоже не отважился.

— Я говорю — крайние и чрезвычайные формы! — подчеркнул Петлюра. — Договоры, переговоры и всякую дипломатическую болтовню я отбрасываю. Как командующий вооруженными силами, я вижу только одну целесообразную — крайнюю форму борьбы… Вы меня понимаете?

Алексаша не решался сказать ни «да», ни «нет».

— Вооруженную! Военные действия, господин Драгомирецкий!

— Понимаю.

— Я хочу, чтоб вы так и передали атаману Каледину! В официальных выступлениях я не могу об этом говорить. Вы меня понимаете?.. Вы должны указать атаману, что мы уже фактически начали эти действия: мы отпустили с Украины все полки донских казаков — двенадцать полков! Мы свободно пропустили на Дон и киевские военные училища — шесть тысяч штыков! Мы разрешаем беспрепятственно уезжать с Украины к атаману Каледину всем господам русским офицерам… Это — доказательство нашего желания действовать сообща с атаманом Калединым. И это фактически начало военных действий против Совета Народных Комиссаров, потому что одновременно мы задерживаем красногвардейские отряды, направляемые против войск донского правительства из России, из Харькова и Донецкого бассейна… Все это вы должны особо подчеркнуть в разговоре с атаманом Калединым!

— Понимаю! — Алексаша заморгал. — Но не понимаю, как…

— Чего вы не понимаете?

— Как я попаду к самому атаману? Меня могут к нему не допустить.

Петлюра взглянул на офицера с усмешкой:

— Господин поручик, нашей контрразведке отлично известно, что к генералу Корнилову со специальным поручением вы ездили не от… штаба Киевского округа, а от… группы членов союза офицеров Юго–Западного фронта, которая присвоила себе название… гм… «Организация тридцати трех»…

Алексаша снова — в который уже раз — начал бледнеть: этот проклятый барон Нольде знал все ж таки слишком много.

— Вас принимал адъютант Корнилова герцог Лихтенбергский?

— Д… да.

— А посылал… штабс–капитан Боголепов–Южин?

— Д… д… да.

— Герцог Лихтенбергский вместе с генералом Корниловым на Дону. Штабс–капитан Боголепов–Южин тоже на Дону. Вместе с бывшим помощником Керенского, эсером–террористом Борисом Савинковым, они находятся при атамане Каледине и формируют офицерские части из… не донцов. Вам все понятно, господин поручик?

— Все!

Алексаша вскочил, вытянулся, щелкнул каблуками:

— Разрешите выполнять?

— Садитесь, поручик, еще два слова.

Алексаша сел. Потом непринужденно закинул ногу на ногу.

— Господин Петлюра, но поверит ли атаман Каледин, что я… простой поручик… облечен столь высокими полномочиями? Чем мне подтвердить… достоверность моих слов?

— Я уверен, — сказал Петлюра, задумавшись на миг, — что вы не имеете в виду… письменный мандат?

— Нет, нет! — вырвалось у Алексаши. — Только не мандат!

Он сразу представил себе, как красногвардейская застава где–нибудь на глухой станции производит обыск, обнаруживает у него в кармане такой мандат и… вот уже его ведут к стенке — на расстрел.

— И я так думаю, — успокоил его Петлюра. — А чтоб у атамана Каледина не возникло никаких сомнений насчет того, что вы ему передадите, можете ему сказать: вам известно, что… через несколько дней к нему в Новочеркасск прибудет эшелон с пломбами и красными крестами на дверях вагонов… Эшелон, который свободно пройдет через все заставы и не будет задержан ни одной заградиловкой, ибо это эшелон с медикаментами Красного Креста — американского Красного Креста! Запомните это!

Алексаша посмотрел на Петлюру с сомнением: неужто эшелон с медикаментами Красного Креста, путь даже уважаемого американского, произведет на атамана Каледина столь сильное впечатление?

— А этот эшелон действительно прибудет! — сказал Петлюра. — И известно о нем только американскому консулу на Украине и американскому консулу в Новочеркасске. Ну и мне да атаману Каледину — от них; больше никому!

Алексаша встрепенулся:

— Ага! Слова про эшелон — пароль!

— Какой там к чертовой матери пароль! — даже рассердился Петлюра. — Сорок вагонов с пулеметами, карабинами, патронами, гранатами и снарядами! Это — оружие для армии атамана Каледина. Дон далековато от фронта, и там у них туго с боеприпасами и оружием. Американцы великодушно презентуют это Каледину. А я… беспрепятственно пропускаю через Украину… Теперь вам все понятно, господин поручик?

— Все!

Алексаша снова вскочил, вытянулся, щелкнул каблуками.

— Выполняйте!

 

НА МИРОВОЙ АРЕНЕ

1

Американский консул Дженкинс занимал в гостинице «Европейская» угловой номер «люкс–модерн» — окнами на юг и восток. Широкая панорама, открывавшаяся оттуда, чаровала взор.

Слева, за Александровским спуском и зарослями приднепровских склонов, — синий плес Днепра, светлые отмели Труханова острова, сизые дали до самых лиловых берегов Десны.

Милый, тихий, целительный для усталой души, божественный пейзаж.

Прямо — в стиле «модерн» особняк Купеческого собрания и, над монументальным пьедесталом повергнутого еще в марте месяце памятника «царю–освободителю», кручи Царскою сада: зеленолистые — летом, кавказская чернь голых ветвей на серебре блеклой лазури небосвода — сейчас, осенью. Отрадный отдых для утомленного взора.

Справа — приятным контрастом мирной природе — живая, бурлящая, в водовороте городского движения, Царская площадь: трамвайное кольцо с причудливым павильоном в центре, разворот маршрутных автооминбусов, стоянка моторов–циклонеток, биржа извозчиков–лихачей с серыми в яблоках рысаками. Суетливое кипенье деловой жизни при слиянии двух шумных столичных магистралей — Крещатика и Александровской, a в перспективе, прямо против окон гостиницы через площадь, импозантный фасад Исторического музея. Услада для ценителя прекрасного.

Фризы и дорические колонны архитектурного шедевра Городецкого, стремившегося воссоздать величественные линии древних Селунитсих храмов, особенно ласкали взор мистера Дженкинса. Ибо он был эстет. Мистер Дженкинс любовался изысканным творением зодчества, и сердце его замирало в предвкушении предстоящего наслаждения.

Ведь этот архитектурный шедевр таил в себе еще неисчислимое количество художественных ценностей. Палеолит, неолит, трипольская культура, неповторимые изделия киммерийских, эллинских, скифских времен, драгоценные памятники старославянства, истории Руси и раритеты украинской старины. Кремень, терракота, бронза, эмаль, медь, серебро, золото, стекло, наконец, дерево из–под резца мастеров древних и средневековых, а также и наших дней. Особую ценность представляли уникальные коллекции, не повторяющиеся нигде в мире, ни в одном собрании любителей! Коллекция пасхальных писанок — десять тысяч разрисованных яиц. Подбор «Козаков Мамаев» — полсотни экземпляров: с бандурой, с коником–вороником, с саблей в сече, в беседе с паном и с чертом, в забавах с распутными молодицами, с сорочкой в руках — в поисках вшей, в позах и вовсе непристойных… А живопись? Шевченко, Трутовский, Штернберг, Мартинович, Микешин, Сластён, Репин, Верещагин, Васнецов…

Боже мой! Чего только не было в этой подлинной сокровищнице народного творчества!

Богатейшая, бесценная экспозиция музея была отлично известна мистеру Дженкинсу — эстету и покровителю искусства — еще из Петрограда, по спискам и фотографиям, имевшимся у мистера Терещенко и мистера Ханенко. Терещенки и Ханенки еще в июле месяце догадались перевести свои коллекции из собственных дворцов, где, ввиду революционного времени, держать их дальше, разумеется, было небезопасно, в городской музей и добились от городского самоуправления, что музей будет объявлен, на всякий случай, национальным заповедником. После прихода к власти Центральной рады Терещенко уже не стоило ни малейшего труда получить у профессора Грушевского и грамоту на то, что сей заповедник есть «национальное украинское достояние».

Теперь на очереди была задача: как вывезти все эти богатства из Киева и транспортировать в Америку?

Стояла и другая нелегкая задача: Терещенко и Ханенко спрашивали за свои сокровища десять миллионов, а Дженкинс имел полномочия от американских банков, через страховые компании разумеется, лишь на пять миллионов. Комиссионных ему, Дженкинсу, эстету и покровителю искусств, — десять процентов.

Из своего окна на третьем этаже мистер Дженкинс увидел: к подъезду отеля, обогнув трамвайный павильон в центре площади, подкатил автокабриолет «рено». Из автомобиля вышел стройный мистер в пальмерстоне и черном котелке. Элегантная бородка обрамляла его матовое лицо. Если б не слегка вздернутый нос, этого мистера можно было бы считать красавцем. Впрочем, женщинам он, несомненно, должен был нравиться и таким. Мистер красавчик поднял воротник пальмерстона, как только ступил из автомобиля на тротуар, и поспешно направился к подъезду. Было это несколько странно: люди обычно поднимают воротник пальто, выходя из дому на улицу, а не заходя с улицы в дом. Мистер, совершенно очевидно, не хотел, чтоб его увидели и узнали.

Мистер Дженкинс взглянул на фотографию, которую все это время держал в руке. С фотографии смотрело на него то же лицо.

Винниченко!

2

Винниченко поднял воротник, нырнул в него бородкой и торопливо пробежал в вестибюль, потом по лестнице — наверх. Люди сновали туда и сюда, в Киеве его знала — или, по крайней мере, должна была знать — каждая собака, а куда ж это годится, если станет известно, что он, премьер правительства республики, шатается по приемным иностранных дипломатов! Сперва Владимир Кириллович подумал даже: не нацепить ли на нос темные очки, — к чему частенько приходилось прибегать во времена подпольной конспиративной деятельности. Но тут же и отбросил эту мысль: было бы слишком унизительно маскироваться в государстве, коего ты глава! O–xo–хо! Чего только не приходится испытывать человеку, для которого идея превыше всего!

До сих пор Владимир Кириллович считал, что такова судьба только революционеров, теперь видел, что и государственным деятелям не легче. Шапка Мономаха была–таки тяжела!..

За порогом, в приемной номера, стоял джентльмен в хорошо отутюженных черных брюках в светлую полоску, в сером жилете под визиткой и любезно улыбался.

— Дженкинс! — отрекомендовался джентльмен.

— A!.. Винниченко.

— Чудесная погода, мистер Винниченко!

— Прекрасная!

— Надеюсь, вы и ваша уважаемая супруга здоровы?

— Благодарю вас.

— Ваш Киев — это город фантастической красоты!

— Очень приятно. Как доехали?

— Благополучно.

— Устроились?

— О, это такие пустяки! На несколько дней. Прибудут все наши миссии, и тогда уже разместимся как следует. Прошу садиться.

Предупредительно улыбаясь друг другу, они прошли в гостиную и одновременно опустились в кресла — друг против друга.

— Так вот, мистер Винниченко, — сразу же заговорил Дженкинс, мгновенно стирая с лица улыбку радушного хозяина, — у нас к вам тысяча дел. От правительства, которое имею честь представлять, и от широких деловых кругов, коими также уполномочен.

Очевидно, он, человек дела, собирался сразу же перейти к изложению всех интересующих его вопросов, пренебрегая правилами дипломатического этикета и бонтона, но Винниченко чувствовал, что на непринужденную простоту встречи он должен ответить тем же. И потому любезно откликнулся заранее заготовленной тирадой:

— О, мистер Дженкинс, лишь недавно приступив к исполнению возложенных на меня высоких государственных обязанностей, я имел случай и удовольствие убедиться, что между нашими странами существуют давние связи. Связи эти пока преимущественно в области торговли, но торговля, — Винниченко при этом слове снисходительно и чуть иронически улыбнулся, — торговля служит первым шагом в международных связях! И уже за нею следуют политика, культура и вообще процветание цивилизации. Между вашей славной державой и нашей молодой, но исполненной животворных сил еще нет официальных дипломатических отношений, которые, надеюсь… — Винниченко бросил на мистера Дженкинса корректно–вопросительный взгляд, но тот так же корректно слушал, и на лице его нельзя было ничего прочитать, — …надеюсь, в скором времени установятся?.. Однако я уже имел удовольствие узнать, что у нас на Украине есть немало деловых людей — американцев, и потому…

— Вот именно! — Мистер Дженкинс, наконец, разрешил себе прервать несколько затянувшуюся вступительную речь своего собеседника. — И в дальнейшем деловых американцев на Украине будет еще больше…

Он, очевидно, собирался взять инициативу беседы в свои руки, но Винниченко тоже решил закончить свою мысль. Кроме того, как гостеприимный хозяин страны, которую впервые посетил уважаемый гость, Винниченко считал своей обязанностью помочь ему ориентироваться с первых же шагов. Поэтому Винниченко корректно–предостерегающе поднял ладонь и разрешил себе перебить мистера Дженкинса.

— Как лицо, занимающее в управлении государством официальный пост, считаю своим долгом хотя бы кратко информировать вас о том положении в разных областях нашей жизни, которое сложилось ныне у нас в стране. Полагаю, что, отправляясь сюда, к нам, вы, по крайней мере в общих чертах, уже составили себе некоторое представление о том, как…

— Вот именно! — снова разрешил себе прервать мистер Дженкинс и тоже поднял ладонь корректно–предостерегающим жестом. — И прошу вас не обременять себя какими бы то ни было информациями. О положении в разных областях украинской жизни я получил уже исчерпывающую информацию от сотрудников дипломатического корпуса Штатов, которые в течение этого лета и осени побывали на Украине. Адмирал Глекнон широко информировал меня о торговом и военном Черноморском флоте. Генерал Скотт добросовестно ознакомился с состоянием ваших предприятий, работающих на оборону. Полковник Ригс подробно изучил ситуацию в сухопутных войсках, подчиненных Центральной раде. От наших миссий Красного Креста и Христианской Молодежи, то есть от мистера Саммерса и мистера Хилда, а также от особоуполномоченного по украинским делам в миссии мистера Рутта — мистера Крейна я уже получил исчерпывающую информацию относительно всех экономических и финансовых нужд украинской земли, в сфере общего развития хозяйственной жизни и особо — в связи с необходимостью продолжения войны.

Винниченко что–то хотел сказать, но мистер Дженкинс еще раз с учтивой улыбкой поднял ладонь:

— Именно так, мистер Винниченко! И как раз имея это в виду, государственные и деловые круги Штатов решили немедленно отрядить на Украину еще специальную миссию по вопросам железнодорожного транспорта во главе с мистером Стивенсом. Мистер Стивенс прибудет завтра, и я полагаю, что в интересах обеих сторон будет сегодня же изложить некоторые наши соображения, чтобы до завтра вы имели возможность проконсультироваться по этим вопросам в ваших правительственных инстанциях, если сочтете это необходимым. Так что в вашем распоряжении целых двадцать четыре часа.

Винниченко снова хотел что–то сказать, но мистер Дженкинс не опускал своей корректно–предостерегающе поднятой ладони.

— Так вот, банковские и промышленные круги Штатов уполномочили меня сделать украинскому правительству два предложения: заключить с деловыми кругами Штатов конвенцию о концессии на безотлагательное строительство американскими компаниями на территории Украины участка железнодорожной магистрали Москва — Донецкий бассейн и магистрали Донецкий бассейн — станция Шепетовка на Подолии. И второе, — мистер Дженкинс все не опускал предупреждающе поднятой ладони, — продать компаниям Штатов украинские железные дороги: участок Московско–Киево–Воронежеской, Южную, Екатерининскую и Юго–западную.

— В концессию? — наконец удалось–таки задать вопрос несколько ошарашенному Винниченко.

— Нет, нет! Я ведь сказал — продать, — возразил мистер Дженкинс, — в полную собственность и навечно. — Он добавил с любезной улыбкой: — На этот раз форма концессии не могла бы нас удовлетворить, ибо, надеюсь, вам известно, что эти железные дороги уже в значительной мере принадлежат американским страховым компаниям. В Киево–Воронежской «Лайф иншюренс» имеет акций на три миллиона долларов, «Эквитебл» — на два миллиона; в Юго–восгочной «Лайф иншюренс» — два, а «Эквитебл» — свыше полумиллиона; а Юго–западная построена в значительной степени на средства тех же компаний. Вам, конечно, известно, что общая сумма наших акций в украинских железных дорогах до семнадцатого года составляла восемнадцать миллионов долларов, но со дня Февральской революции сумма эта, в возмещение известного вам займа Временному правительству, значительно возросла? К сожалению, сегодня я не имею точных цифр — их привезет завтра мистер Стивенс. Наши вклады увеличились примерно в два или в два с половиной раза. Во всяком случае, расчеты с Временным правительством уже обеспечили нам контрольные пакеты акций на эти железные дороги. Какая же может быть речь о концессии, посудите сами? — Мистер Дженкинс уже совсем приятно, дружески улыбнулся.

Владимира Кирилловича оросило потом с головы до ног, и единственное, что в этот миг мелькнуло в его сразу затуманившейся голове, были не вполне корректные выражения по адресу Керенского. Что–то вроде: «Сашка! Проклятый Сашка, продал–таки Украину американской акуле капитализма!»

Произнести же что–нибудь вслух Винниченко в эту минуту не мог — не было сил.

— Вот именно! — подтвердил мистер Дженкинс, то ли отвечая на собственные мысли, то ли в ответ на невысказанные, однако абсолютно ясные слова своего собеседника. — И вы, разумеется, улавливаете, почему я разрешил себе сразу, не мешкая, не тратя времени на столь желанную для нас обоих приятную беседу, — мистер Дженкинс снова любезно улыбнулся, — изложить вам дела, в связи с которыми прибыл? — Улыбка сразу исчезла. — Время не ждет! Время не ждет, мистер Винниченко! Идет война! А транспорт — это чрезвычайно важный момент в ведении войны и первейшая гарантия ее выигрыша!

Винниченко все еще хлопал глазами, все еще не мог в себя прийти, только сейчас вполне осознав, что строить государство из ничего, да еще на долгах, камнем висящих на шее страны, это тебе не романы писать и не пьесы, — и потому мистер Дженкинс вынужден был и дальше один вести беседу. Сочувственно посмотрев на ошеломленного руководителя государства, сидевшего перед ним, он мягко промолвил:

— И вы, конечно, понимаете, что от транспорта в стране, от хорошей работы транспорта, — подчеркнул он, — всецело будет зависеть и развитие экономики — сельского хозяйства и промышленности? А для молодого государства, только вступающего на путь государственного строительства, делающего, так сказать, первые шаги младенца, отпустившего руку матери, — это вопрос первостепенной важности и первая гарантия yспеха государства, его развития и процветания среди других держав. Не так ли?

Это было так. Абсолютно справедливо. Это Винниченко понимал. Особенно когда мистер Дженкинс изложил это в такой доходчивой, образной, даже поэтической форме: государство, как дитя, отпустившее руку матери, делает свои первые шаги шаткими, слабенькими, неверными еще ножками…

— Вот именно! — констатировал мистер Дженкинс. — И должен заверить вас, что мы — политические и деловые круги Штатов — от души желаем всячески содействовать молодому Украинскому государству, его весьма перспективному сельскому хозяйству и его промышленности, находившейся до сих пор в зачаточном состоянии. В этом в особенности заинтересованы наши финансисты и наши предприниматели. Должен вам сообщить, что упомянутые мной страховые компании «Лайф иншюренс» и «Эквитебл» еще давно, до войны, вложили немалые средства в эти отрасли: по два миллиона долларов в один только Дворянский земельный банк на Украине. Кроме того, крупные суммы вложили в финансовый оборот и строительство такие солидные компании, как «Русско–американская компания строительства элеваторов», «Таврическо–американское мукомольное товарищество», «Отис элеватор компани» и другие. Это — если говорить об освоении продукции украинского сельского хозяйства. Что же касается обеспечения его соответствующим земледельческим инвентарем и машинами, в целях интенсификации украинского земледелия, то пока Штаты импортировали на Украину лишь на восемь миллионов долларов разных машин, но в дальнейшем наши предприниматели рассчитывают неизмеримо расширить эту статью американского экспорта–импорта… Разумеется, — добавил еще мистер Дженкинс, — мы будем производить машины и здесь, у вас на Украине, построив для этого заводы. Потому–то предусмотрительно и сделали кое–какие начальные, я бы сказал даже символические пока еще, инвестиции в проектируемое строительство Брянского металлургического и Никополь–Мариупольского заводов.

Тирада мистера Дженкинса была нестерпимо длинной, а еще более нестерпимо гнетущей, и Винниченко наконец решился, точно всплывая со дна, заметить, едва переводя дух:

— Простите, мистер… Однако кроме будущего, которое вы так… красочно и привлекательно нарисовали, есть еще и настоящее… никак не утешительное. Кроме фронта, о котором вы столь горячо высказались, существует еще тыл… И вообще, кроме войны сейчас происходит еще и… революция…

— Вот именно! — произнес мистер Дженкинс, не изменяя своей манере выражаться. — С революцией надо кончать, а войну… тоже надо кончать — нашей победой, разумеется. О том и речь. Как дипломатический представитель Штатов, могу вас заверить, что наше правительство весьма высоко оценивает активное участие ваших войск в боевых действиях на фронте, и в этой связи вопрос о признании вашего правительства нашим правительством поставлен на повестку дня в конгрессе Соединенных Штатов…

Винниченко впервые облегченно вздохнул: поставлен все–таки!

— И, — продолжал мистер Дженкинс, — мы так же высоко ценим позицию вашего молодого государства в отношении событий в Петрограде! — Мистер Дженкинс поморщился, словно в комнате чем–то дурно запахло. — Кстати! — вдруг оживился он. — Очень приятное впечатление произвело в наших кругах то, как вы… — тут мистер Дженкинс даже подмигнул собеседнику, — хитроумно помогли юнкерам киевских военных училищ уйти от большевистских кровожадных на них посягательств. Должен вас порадовать! — совсем развеселился мистер Дженкинс. — Только что по телеграфу стало известно, что юнкера киевских юнкерских школ, прибыв на Дон, сыграли решающую роль в разгроме красногвардейских отрядов, Совета рабочих депутатов и вообще всей этой… гм… совдеповской камарильи в Ростове–на–Дону! Браво! Браво! И юнкерам — браво, и дальновидной политике вашего правительства — тоже браво! И еще браво — вашей инициативе обратиться ко всем вновь созданным окраинным правительствам бывшей Российской империи с призывом создать в противовес правительству Ленина, межнациональное правительство твердой руки!

Винниченко еще раз, еще глубже, облегченно вздохнул и тоже оживился: конечно, сознавать, что выпущенные из Киева юнкера сыграли активную роль в победе контрреволюционных сил, ему, демократу, даже социал–демократу, было неприятно, но идея объединения национальных правительств, чтобы противопоставить их советскому правительству — действительно принадлежала ему. «Интернационалистическая» — как он заявлял публично, «интернационалистически–националистическая» — как он сам признавался наедине с собой.

— Значит, — заговорил, наконец, Винниченко, — Украинская народная республика может надеяться на признание правительством Соединенных Штатов Америки?

— О, в самом непродолжительном времени!.. — Мистер Дженкинс небрежно махнул рукой. Но тут же добавил с ударением: — Разумеется, всецело в зависимости от… дальнейших побед вашей армии на фронте и… роли вашего правительства в сопротивлении русскому большевизму.

В это время в дверь комнаты осторожно постучали.

— Пожалуйста! — крикнул мистер Дженкинс.

Дверь отворилась, и на пороге показался портье гостиницы, в куртке с золотыми пуговицами. Фуражку с золотым галуном он почтительно держал в руке.

— Прошу великодушно простить меня, — произнес портье, почтительно понизив голос, — но просят к телефону пана добродия Винниченко.

Владимир Кириллович метнул на портье свирепый взгляд: таки проведали, что он здесь, сукины дети, как он ни прятался!.. Подите же! Теперь, раз знает об этом гостиничный служащий, то, будьте уверены, узнает и весь город.

Но делать нечего — Винниченко с вежливым вопросом посмотрел на мистера Дженкинса:

— Разрешите?

— Нет! — Дженкинс повернулся к портье. — Скажите, чтоб позвонили еще раз, сюда, по моему телефону. И пожалуйста, — добавил он строго, — чтоб никто не знал, что сюда звонили, вызывая к телефону мистера Винниченко! И вы тоже — забыли об этом! Понятно?

Он протянул руку, вытащил долларовую бумажку из шкатулки, стоявшей на столе, и сунул ее портье в руку.

— Душевно благодарен! Могила! Такая уж наша профессия!

Портье, пятясь, исчез.

Винниченко посмотрел на Дженкинса с признательностью и искренним восхищением: какая догадливость и какой такт! Что значит — Европа! По сравнению с нашей Азией. Что за учтивость! Хотя… в данном случае это же не Европа, а Америка… Однако кто б это мог звонить? О его местопребывании знала только личный секретарь София Галечко, но звонить сюда ей было категорически запрещено.

Мистер Дженкинс между тем закончил любезным тоном:

— А успехи ваши бесспорны — и на фронте, и в тылу. Правда, — все так же любезно добавил он, — мы считаем, что ваша помощь атаману Каледину должна быть еще шире.

Огромный желтого дерева телефонный аппарат Эриксона на стене в приемной мистера Дженкинса оглушительно затрещал.

Винниченко снял трубку:

— Алло!

Это была все же София Галечко.

— Товарищ презес! — услышал он взволнованный голос Галечко. — Мои извинения! Нарушаю ваш запрет, ибо случилось нечто столь важное… Телефонировал французский генерал Табуи, он срочно вызывает пана презеса к себе!

Табуи? Значит, и он вернулся из ставки верховного? О Табуи, после знакомства в дни корниловского путча, у Винниченко остались приятнейшие воспоминания. Совершенно очевидно, генерал Табуи… привез обещанное дипломатическое признание УНР республикой Франции!.. О!

— Генерал Табуи должен прибыть ко мне? — переспросил он и искоса взглянул на Дженкинса: какое впечатление произведет на него это имя?

Мистер Дженкинс и правда поморщился.

Винниченко повеселел. Как удачно сложилось! Молодец этот Табуи, что прибыл как раз сейчас! Молодчина и София Галечко, что позвонила сюда: настоящая личная секретарша — сообразила, когда, надо и нарушить строжайший запрет шефа!.. Иностранные представители не любят, когда вдруг напарываются один на другого! Тем паче, что на украинские железные дороги Франция претендует еще с давних времен и уже предлагала Временному правительству концессию… Пускай же теперь стукнутся лбами чертовы империалисты!.. У Винниченко совсем отлегло от сердца, ему стало весело, как во время игры в фанты.

По телефону между тем долетел ответ:

— Нет. Генерал вызывает пана презеса к себе.

Фу–ты, черт!.. Галантный генерал Табуи! А еще европеец! Хотя бы научились, сукины дети, вуалировать свои намерения и сдерживать свою грубость! Что у него, язык отсохнет сказать: приглашаю? Хам!

Но дело шло о дипломатическом признании республики, и тут уж приходилось жертвовать своим самолюбием. Шапка Мономаха, как сказано уже, тяжела.

Винниченко повесил трубку.

— Итак, — обернулся он к Дженкинсу, и в голосе его прозвучала нотка иронии, — вы сказали: двадцать четыре часа… Значит… до завтра?

Владимир Кириллович иронизировал и торжествовал: не пройдет и двадцати четырех минут, как он уже будет знать, с чем же прибыл мосье полномочный представитель вашей, мистер, союзницы на театре военных действий и соперницы на театре действий торговых — республики Франции. И можете быть уверены, мистер американский консул, — если генерал привез экс–официо долгожданное признание де–юре, то и в деловых контактах де–факто он, понятно, будет иметь… как бы это выразиться? Фору, как говорят бильярдисты.

Мистер Дженкинс пожал плечами и сердито буркнул:

— Специальный уполномоченный мистер Стивенс приезжает завтра…

Винниченко поклонился. Что ж, разве не его, Винниченко, был сейчас верх?.. Вы поглядите, люди добрые, что делается: иностранные дипломаты уже прямо–таки толпятся в столице УНР и наступают друг другу на любимые мозоли…

3

А впрочем, рьяная секретарша София Галечко в порыве служебного усердия немножко напутала. Генерал Табуи ничуть не изменил своей французской галантности. Он вовсе не вызывал Винниченко к себе домой, как учинил это американский грубиян мистер Дженкинс, — он лишь приглашал премьера республики прибыть в его же правительственную резиденцию, то есть в помещение Центральной рады. Одновременно генерал пригласил явиться туда же безотлагательно и председателя Центральной рады профессора Грушевского и генерального секретаря но военным делам Симона Петлюру. Так сказать: спешите к себе домой, господа хозяева, ибо я собираюсь вас посетить! Дела, видите ли, неотложные, и время, знаете, военное, так что некогда разводить антимонии.

Встреча — трех против трех, ибо генерал и на этот раз прибыл в сопровождении французского консула мосье Пелисье и начальника французских частей Киевского гарнизона полковника Бонжура, — состоялась в кабинете Михаила Сергеевича Грушевского. Софии Галечко приказано было сервировать кофе с коньяком на шесть персон.

Генерал Табуи учтиво приветствовал государственных мужей и не стал терять времени. Он сразу, даже не присев, сделал чрезвычайной важности сообщение: он привез долгожданное авизо на двести тысяч золотых франков — заем правительству УНР на предмет дальнейшего ведения войны. Лица Грушевского, Винниченко, Петлюры засияли, но на лице самого Табуи лежало выражение любезное, однако несколько кислое. Генерал не мог скрыть своей досады: Франция была заинтересована в том, чтобы предоставить заем первой, ибо это гарантировало бы французскому правительству приоритет в руководстве правительством Украины. Но Соединенные Штаты уже раз обскакали ее — в корниловские дни, а теперь генералу стало известно, что американский консул Дженкинс уже успел повидаться с мосье Винниченко. Не опередил ли он его и на сей раз?.. Чертовы американцы всюду лезут вперед!

Выполнив возложенную на него высокую миссию, генерал Табуи принял радушное предложение присесть — за ним уселись консул Пелисье и полковник Бонжур, а за ними и Грушевский с Винниченко и Петлюрой. Разместились вокруг круглого — дипломатического — столика в углу. На столе уже дымился кофе по–турецки, в шести медных тигельках, и благоухал налитый в украинский керамический медведик французский коньяк «Три монаха».

Но генерал не спешил приниматься за душистый кофе и ароматный коньяк. Сперва надо было покончить с делами.

— Господа, — сказал генерал Табуи, — правительство республики Франции уверено, что теперь, когда Украина становится государством де–визо, де–факто, а вскоре будет признана и де–юре, экс–официо, — теперь правительство Украинской республики не поддастся на коварные уговоры российского большевистского правительства — подписать сепаратный мир с Германией! Украинские доблестные войска и далее с энтузиазмом будут прочно держать свой Украинский фронт, защищая родную… неньку? Не так ли?

— О, бесспорно, бесспорно! — поспешил заверить Грушевский.

Винниченко взял рюмочку с коньяком за тонкую ножку и стал подниматься — он собирался провозгласить приличествующий такому случаю торжественный тост.

Но Петлюра поспел первым:

— Мы не будем держать фронт!

— О?!

— Мы будем наступать!

— О!!

Взгляд Симона Васильевича был устремлен куда–то мимо присутствующих, в окно и за окно, в пространство и в никуда. И он пылал огнем.

— Мы будем идти вперед, только вперед! — воскликнул Петлюра. — Мы пройдем всю Галицию, ворвемся в ущелья Карпат, пройдем украинскими горными полонинами и выйдем за Карпаты, в украинские предгорья! Мы осуществим великую историческую миссию освобождения и объединении в единой соборной Украине всех украинских земель!

Глаза Петлюры горели, лицо его побледнело, он тяжело дышал. С такими же глазами, таким же лицом и, наверно, так же тяжело дыша, шли средневековые фанатики–христиане на костры, разожженные для них неверными.

— Но мы не остановимся на берегах Тиссы! — вопил Петлюра. — Завершив вызволение украинских земель, мы двинемся в долину венгров, дальше на запад — вызволять другие народы! На запад!

У него перехватило дыхание, и генерал Табуи воспользовался этим.

— Мосье Петлюра! — сказал он. — Дальше на запад, пожалуй, не стоит идти. Вам лучше обратить свой взгляд на восток.

— На…восток? — удивился Петлюра. — Почему на восток?.. Ах, да! Украина веками защищала Европу с востока от средневековых миграций кочевников, от злых набегов — хозар, монголов, турок и татар! Пускай же знает Европа, что теперь, став государством, Украина пойдет войной и на восток, чтоб спасти европейскую цивилизацию!

— Совсем наоборот! — сказал генерал Табуи. — На восток вам надо идти не войной. Наше командование считает, что правительство Украинской республики должно максимально усилить свою помощь атаману Каледину, взявшему на себя высокую миссию борьбы против большевистской анархии.

— А! Ну конечно! — вскрикнул Петлюра. — Мы так и делаем: мы пропускаем на Дон донские войска и снабжаем их…

— Следовало бы… послать им в помощь и украинские…

Винниченко нахмурился. Черт побери, кажется, эти проклятые империалисты таки обводят глупых хохлов вокруг пальца…

Панна София неслышно, на цыпочках приблизилась к Винниченко и прошептала ему на ухо:

— Мои извинения, пан презес! Но телефонирует консул Великобритании, мистер Пиктон Багге. Он просит у пана презеса немедленной аудиенции…

— Великобритании… Багге?.. — так же шепотом переспросил Винниченко.

— Мои извинения, но именно так, пршу пана презеса.

Винниченко окинул быстрым взглядом присутствующих. История уже начинала повторяться!.. На лице генерала Табуи взгляд Винниченко задержался. Владимир Кириллович был тонкий политик: история повторялась, почему же не повторить дипломатический трюк?.. Он переспросил еще раз, в полный голос:

— Консул Великобритании, мистер Пиктон Багге?

— Так, пршу пана презеса! — тоже уже в полный голос отвечала панна София. — Мистер Пиктон Багге срочно просит пана презеса к телефонному аппарату! — Галечко была догадливая, сообразительная секретарша!

Расчет Владимира Кирилловича оказался абсолютно верным. Генерал Табуи сразу повернул голову в его сторону и насторожился. Глаза консула Пелисье забегали — он встревоженно посматривал на своих компатриотов: генерала — слева и полковника — справа. Полковник Бонжур откровенно насупился. Французы всполошились.

Винниченко постарался скрыть довольную усмешку и встал:

— Хорошо! Сейчас возьму трубку. Разрешите, господа?

Не спеша, медлительно, даже величаво Винниченко проследовал к двери в кабинетик секретарши. Он услышал, как беседа за его спиной вдруг оживилась, точно сорвалась с привязи. Заговорил консул Пелисье.

— Господа, — услышал Винниченко, переступая порог, — ведь на востоке, совсем впритык к Области Войска Донского, лежат и украинские земли на Дону, украинские угольные копи и украинские железные рудники. Французские промышленники и правительство Франции полагают…

Владимир Кириллович подошел к телефону, уже не скрывая злорадной мефистофельской улыбки: вот оно что! Французские предприниматели озабочены судьбой своих капиталов, вложенных в шахты Донбасса и рудники Кривого Рога!.. Но ведь там находятся и заводы, принадлежащие… английскому капиталу!.. Любопытно, приготовил ли уже английский представитель авизо займа и формулу признания УНР?!

В телефонной трубке Винниченко услышал ласковый, смиренно–добродетельный голосок мистера Багге:

— Глубокоуважаемый господин добродий премьер–министр! Простите, что позволил себе оторвать вас от важных государственных дел. По поручению моего правительства должен просить у вас совершенно неотложной аудиенции…

Винниченко откашлялся.

— Прошу прощения? — предупредительнейше откликнулся ласковый голосок английского представителя с другого конца провода, из гостиницы «Континенталь». — Я вас не расслышал?

Тогда Винниченко, намеренно растягивая слова, сказал:

— Всегда очень рад вас видеть, глубокоуважаемый добродий мистер Багге!

— Так, может быть, разрешите явиться к вам немедля, сейчас?

— Понимаете ли, глубокоуважаемый мистер Багге, сейчас, в настоящий момент, я занят. — Подчеркивая каждое слово, Винниченко проговорил: — У меня сейчас идет беседа с французскими дипломатами — консулом мосье Пелисье, генералом Табуи и полковником Бонжуром… — Винниченко, конечно, не мог видеть, что там происходит, на другом конце провода, но он услышал, как мистер Багге не то икнул, не то всхлипнул. И он уже был убежден — буйная писательская фантазия позволила ему это, — что видит: кругленькое личико мистера Багге вдруг вытянулось, а глазки быстро–быстро заморгали. Потом мистер с усилием глотнул, будто в горле у него застрял чересчур большой непрожеванный кусок: обскакали!.. Владимиру Кирилловичу даже стало жаль бедного толстяка.

Но он стоял на посту и должен был быть беспощадным.

— А после этого, — продолжал он, — я еще должен закончить разговор с… консулом Соединенных Штатов, мистером Дженкинсом, который мы с ним начали еще утром… Таким образом, я могу принять вас, cэp, не ранее чем завтра.

Нет, дипломатия таки тонкая штука!

Но как вам нравятся империалисты? Вы только поглядите! Накинулись со всех сторон на лакомый кусок! Что ж, капитализм есть капитализм: конкуренция, борьба за рынки, прибыли и сверхприбыли, добавочная стоимость!.. Нет, господа империалисты, торговать так торговать! Кто даст больше, тот и взял! С тем и ударим по рукам! Украину мы задешево не продадим! Только задорого!

Винниченко чувствовал себя цыганом на ярмарке.

Правда, это было противно — торговать и торговаться. Но ничего не поделаешь: миссия и шапка Мономаха! Да и, сказать по правде, был во всем этом… и профессиональный интерес: знаете, для драматической интриги в пьесах, рассказах или романах…

Винниченко, посвистывая в усы, вернулся в кабинет Грушевского — заканчивать переторжку с французами.

4

Вооруженные силы, на которые мог опереться в Киеве ревком, составляли: девять тысяч штыков революционных воинских частей и отрядов Красной гвардии, десять артиллерийских батарей и шесть аэропланов.

Леонид Пятаков доложил областному комитету:

— Итак, Центральная рада отклонила наш ультиматум. Теперь рабочие и солдаты воочию убедились, что нет разницы между бывшим Временным правительством и нынешней Центральной радой. Трудящиеся окажут нам широкую поддержку…

Затонский счел нужным подать реплику:

— У радовцев тоже разгорелся боевой пыл: он спровоцирован призраком якобы завоеванной украинской государственности, которую они должны защищать. А Петлюра наглеет не только потому, что вооруженных сил за ним больше, а еще и потому, что чувствует поддержку предпринимателей и буржуазии.

— Какие вооруженные силы у Центральной?

Вооруженные силы у Центральной рады были значительные: до двадцати тысяч пехоты, кавалерии и артиллерии. Кроме того, специальные гайдамацкие курени смерти, курени «вильных козаков» и курень сечевиков атамана Коновальца.

Доложил об этом секретарь городского комитета Гамарник. Он подчеркнул, что силы возросли с обеих сторон. Но изменилось и соотношение — в пользу сил контрреволюции.

Евгения Бош, председатель, сказала:

— Иванов только что вернулся из ставки верховного. Крыленко дал согласие, чтобы Второй гвардейский двинулся в Киев. Завтра или послезавтра Тарногродский приведет сюда гвардейцев! Соотношение изменится в нашу пользу!

— Нет, — возразил Гамарник, — вне Киева резервы Центральной рады — это почти весь Юго–Западный фронт: ставка Юго–Западного не признаёт главковерха Совета Народных Комиссаров Крыленко и действует по указке Керенского и Савинкова…

— И военных представителей Антанты, которые все сейчас здесь в Киеве заодно с Петлюрой! — крикнул и Саша Горовиц.

— Верно! — подтвердил Гамарник. — Гвардейцам еще идти до Киева с боями! Итак, давайте говорить только о самом Киеве.

— Правильно! — согласился и Леонид Пятаков. — Говорим сейчас только о Киеве. Ревком предлагает комитету утвердить такой план восстания…

Значит, все–таки — восстание!

Восстание должно было начаться завтра — утром, тридцатого. Первыми вступят в действие артиллерийские батареи в Дарнице. Они перекроют доступ к мостам через Днепр и возьмут город под обстрел своих орудий. Затем к ним присоединятся «Арсенал» и Третий авиапарк — опорная база восстаний и ударная группа для наступательных операций. Вместе с дислоцированными на Печерске революционными воинскими частями отряды Красной гвардии захватят город и территорию железной дороги.

— «Арсенал» готов? — спросил Леонид.

— Готов! — ответил Иванов.

— Третий авиапарк?

— Готов.

— Железнодорожники? Демиевка?.. Шулявка?.. Подол?..

Председатели районных комитетов партии подтвердили готовность своих красногвардейских отрядов.

Готовность городских организаций профсоюзов и фабзавкомов подтвердили Смирнов и Горбачев.

Потом голосовали. Против был Горовиц. Воздержался Гамарник. Однако рассудительное меньшинство должно было подчиниться пылкому большинству: не учли реального соотношения сил, и трагическое решение было принято…

Из войсковых соединений участвовать в восстании должны были все те революционные части, которые месяц тому назад на баррикадах Октября завоевали победу плечом к плечу с восставшими рабочими: батальоны понтонеров, телеграфный и железнодорожный, оружейные мастерские фронта, тяжелая артиллерия, ополченские дружины — воронежская и рязанская, авиапарк.

Председатель ревкома Леонид Пятаков возглавлял тройку, которая должна была руководить боевыми действиями восставших.

— Погасите свет! — приказал Леонид. — Пускай снаружи не видно будет света в комитете. Мол, позаседали, поговорили и разошлись по домам…

Свет погашен.

И, словно в торжественную минуту, в комнате воцарилась тишина. Воцарилась только на несколько мгновений — пока глаза привыкли к внезапной темноте. Но миновали эти мгновения, и темноты не стало: сквозь окна сочилось в комнату бледное, зеленовато–серебристое сияние. Вечер уже уступил место ночи, было поздно, но промерзшую землю только что припорошило первым снежком, и в лунном сиянии привядшие газоны перед Мариинским дворцом заискрились, а деревья в Царском саду стояли, точно светильники под причудливыми матового стекла абажурами.

Тишина длилась только миг, и вдруг все заговорили — взволнованно, страстно, горячо, но, незаметно для себя, перейдя на шепот.

Вечер уступил место ночи — и была это ночь под тридцатое ноября.

5

Однако ночью произошло то, что изменило весь ход дальнейших событий.

Молодой месяц скоро зашел, разлился бледный сумрак первой зимней ночи, но город, вместо того чтоб уснуть, вдруг зажил необычной — не дневной и не ночной — жизнью.

Из воинских казарм на Сырце, на Лукьяновке, Подоле, на Кадетском шоссе — отовсюду — вышли воинские части и по Набережной, Александровской, Институтской, Прозоровской и по Военной дороге — пятью стрелами, направленными в одну цель, — двинулись на Печерск. Здесь маршевые колонны мигом перестроились в боевые порядки и, не теряя ни минуты, окружили цепью воинские казармы понтонного, телеграфного и железнодорожного батальонов, оружейные мастерские фронта, авиапарк. Со всех сторон были выставлены пулеметы, стрелкам подана команда: «Готовсь!» — и каждой взятой в кольцо части, под дулами винтовок и пулеметов, предложено:

— Оружие и огнеприпасы оставить на месте! Солдатам построиться перед казармой на плацу!

Арестованных солдат, одурелых спросонок, в одних исподних, а иных без сапог, босых, на молодой снежок, — гайдамаки, сечевики и «вильные козаки» выгоняли прикладами, а то и нагайками:

— Быстро! Ать–два! Не задерживай…

Операцией — с бронированного автомобиля — руководил удивительный триумвират: чотарь Мельник, барон Нольде и Наркис Введенский — начальник штаба куреня «сечевых стрельцов», начальник контрразведки генерального секретариата и командир личной охраны Симона Петлюры.

Петлюра действовал решительно. План операции разоружения разработали для него крупные военные специалисты, а выполнять операцию он поручил мелкоте: чтоб не с кого было спрашивать, чтоб некому было и отвечать. Никто из высшего командования в операции не участвовал, не вышли даже старшины рангом выше сотника: операция задумана как якобы самоуправство казацких масс, войск Центральной рады, преисполненных национального энтузиазма.

Построенным на плацах босым, полуодетым солдатам подана команда:

— Великороссы — направо!.. Украинцы — налево!..

Украинцам скомандовали:

— В казармы — бегом! Надеть штаны и обуться! Великороссов перестроили по четыре в ряд, и им было

Приказано:

— Прямо по улице — марш! Направление — товарная станция!

Конные гайдамаки взяли босую и голую колонну в каре и свистнули нагайками:

— Бегом — марш–марш! А то поморозите пятки!.. Обчихаетесь, кацапня!

На товарной станции стояли уже, вытянувшись друг за другом, составы порожняка. Полуодетых и вовсе раздетых людей загоняли в холодные теплушки, двери задвигали, вешали замки и запечатывали пломбами. На дверях писали мелом:

«В Россию!»

Или:

«На тебе, Ленин, твоих большевиков!»

Потом прицепляли паровоз, он давал гудок — и эшелон за эшелоном уходили через Днепр на север: вон с Украины, в Россию…

Разоруженных украинцев и прочих, когда они обулись, натянули штаны и гимнастерки, снова построили на плацах перед казармами. Теперь каждая часть стала вдвое, а то и втрое меньше. Приказ: стоять смирно и ждать!

Ждали — в позиции «смирно» — час и два, пока руководители операции объезжали на броневике разоруженные части, чтобы проследить, как отобранное оружие погрузят на машины и вывезут из казарм. Лишь тогда броневик останавливался перед фронтом иззябших, закоченевших на морозе в позиции «смирно» солдат — украинцев и других национальностей.

Из броневика выходил чотарь Мельник или барон Нольде, дышал на озябшие пальцы и произносил речь.

Чотарь Мельник говорил:

— Не замерзли, хлопцы?.. Славные вояки! Вон как дробь зубами выбиваете! Ай–яй–яй!.. — Потом, бросив ласково–шутливый тон, заканчивал: — Ну как, выморозило уже большевистскую дурь из головы?.. Глядите! У кого не выморозило из головы, будем выгонять задом — нагайками! A не то и пулей в сердце!.. Оружия у вас теперь нет. Поживете так — пока забудете про большевистских агитаторов!.. А теперь по казармам — под стражу!.. На–лево! Шагом марш!..

Сотник Нольденко, барон Нольде, был лаконичнее:

— Не пора, не пора, не пора москалю–большевику служить!.. — Украинским языком барон Нольде еще не овладел, но хорошо запоминал стихи, потому и высказывался поэтически. — Трам–та–ра–рам–там–там!.. И ваших нет!.. Марш по местам, хохлы дубоголовые, большевистская сволочь!..

Про себя он еще прибавлял обычное: «Миф, блеф, фантасмагория!»

6

С авиапарком карателям пришлось повозиться.

Впрочем, так и предполагалось заранее: здесь была самая большая в Киеве большевистская организация, а солдатская масса и технический персонал почти сплошь большевизированы, кроме того — сотни пулеметов, мелкокалиберные орудия, неисчерпаемые запасы патронов и снарядов. Потому–то на этот лакомый кус и брошена была значительная часть сил наступающих: авиапарк окружили два пехотных полка, несколько кавалерийских сотен, пулеметная рота и броневики. Кроме того, прибегли к военной хитрости: маневр «троянский конь».

Кольцо окружения замкнуло все подступы к территории авиапарка — от лавры, от Зверинца и с Наводницкого шоссе, а к главному входу подкатил броневик руководителей операции и за ним — с десяток конных гайдамаков. Курень сечевиков расположился за углом, под высоким забором ипподрома.

Броневик остановился и громко засигналил.

— Кто? — сразу отозвался часовой из–за тяжелых чугунных ворот Петровских времен.

— Комендантский патруль, — пророкотал сонным и ленивым басом Наркис в щель брони. — Отворяй ворота — ночная проверка караулов… О–xo–xo–xo, и спать же охота! Не уснули, хлопцы?..

Комендантские патрули — пешие, конные или, как этот, на броневике — ездили по городу каждую ночь и раза два в неделю инспектировали посты в авиапарке тоже: дело было привычным, и охрана отворила ворота.

— Мандат? — потребовал караульный начальник.

Дверца броневика приоткрылась, и рука барона Нольде протянула бумагу. То был подлинный мандат ночному комендантскому патрулю на инспектирование караулов по всему городу. Караульный начальник взял бумагу и направил на нее луч электрического фонаря. В тот же миг дверца броневика захлопнулась, бас Наркиса гаркнул: «Айда!», тенорок Мельника: «Алярм!», мотор заревел на максимальных оборотах, и машину рвануло вперед.

Табунок гайдамаков влетел в ворота, подминая под копыта караульных, и с воплями «слава» курень сечевиков ворвался через ворота на территорию крепости. Пулемет броневика дал длинную очередь по окнам зданий, амбразурам подвалов и дощатым баракам гарнизона, а из печерских оврагов, из–за валов и бастионов отозвались «славою» три тысячи голосов осады.

Сонные авиапарковцы вскакивали с постелей и кидались к оружию.

Но в каждую казарму уже ворвались сечевики и бежали прямо к козлам с винтовками, а у оружейных складов и пороховых погребов конные гайдамаки лупили нагайками караульных.

Впрочем, авиапарковцы не сразу сдались. Стрельба возникала то тут, то там; у кого был пистолет, тот защищался и падал под пулями гайдамацких карабинов. Koe–кто успел бросить гранату в гущу нападающих — и каратели тоже прощались с жизнью. Минут десять длился этот неравный бой — в закоулках между погребами и каменными зданиями, под высокими крепостными стенами, а то и прямо в казарме, за баррикадой из табуретов и тюфяков.

Через полчаса оборванных и полураздетых людей согнали на плац, и гайдамаки нагайками построили их в колонну.

— Русские, два шага вперед! — подал команду чотарь Мельник.

Колонна авиапарковцев — ободранных, окровавленных, угрюмых — стояла неподвижно.

— Кацапы, два шага вперед! — заверещал барон Нольде. Он выхватил из кобуры пистолет и щелкнул предохранителем.

По колонне авиапарковцев пробежал шелест, прокатился гомон:

— Товарищи… братцы… вместе кровь проливали… как же теперь? — Вместе революцию делали… нет среди нас таких, чтоб товарищей продавали…

— Тихо! — гаркнул Наркис. — Ша!.. Смирно!.. Сказано: москалям выйти на два шага вперед!

Колонна притихла и подтянулась.

Но в эту минуту вперед выбежал авиатехник Федор Королевич.

— Товарищи! — крикнул Королевич, обращаясь к фронту. — Вспомните, что мы вчера записали в свою резолюцию: наш парк сплочен в единую семью, без национальной розни! Украинец, которому дороги интересы рабочего класса, не допустит…

Барон Нольде нажал спуск, щелкнул короткий и сухой пистолетный выстрел — и горячая речь Королевича оборвалась на полуслове. Федор широко раскинул руки, выпрямился во весь рост, сделал два шага — и упал ничком. Пуля попала ему в лоб: барон Нольде был премированный стендовый стрелок.

Жизнь большевика окончилась. Смерть настигла его в борьбе.

На минуту — словно торжественным молчанием отдавая дань славной памяти боевого товарища — колонна замерла. Потом из края в край прокатился по шеренгам вздох и снова послышался гомон.

Но чотарь Мельник уже кричал:

— Еще раз: москали, два шага вперед!

Колонна шелохнулась — и вдруг двинулась. Два шага вперед. Целой колонной. Все солдаты.

— Отставить! — завопил Нольде, размахивая пистолетом.

Чотарь Мельник остановил его руку.

— Слушать мою команду! — крикнул Мельник. — Украинцы, два шага вперед!

И то, что произошло тогда, было поистине великим. Колонна двинулась снова. Снова вперед. Два шага — четко, чеканно. И замерла «смирно». Вся колонна. Все солдаты.

Они были едины.

Перед лицом врага все они были русские, все — украинцы.

7

А в Бородянке кипел настоящий бой, развернутый по всем правилам боевых действий на пересеченной местности.

Австрийцы наступали по берегу Здвижа — с левого фланга; вел их сам капрал Олексюк. Экономические двигались за выселками к железнодорожному переезду — с правого; ими заправлял Омельяненков батрак Омелько Корсак. Центральную ударную группу прорыва возглавлял матрос Тимофей Гречка. Он вел лихих сельских парубков перебежками, по картофельному полю и графским свекловичным плантациям: кагаты панской картошки и бурты панской свеклы отлично служили в случае надобности и вместо окопов и в качестве бруствера, когда надо было переждать огонь противника между двумя перебежками. Вакулу Здвижного — по инвалидности — оставили во втором эшелоне: увечным фронтовикам следовало держать противника под огнем и не давать ему произвести вылазку, пока фланги не сомкнутся с группой прорыва и вместе не ударят противнику в лоб.

Насыщенность огнестрельным оружием в заслоне Здвижного была невысока: одна винтовка — у самого Вакулы, два обреза, два нагана, один пистолет «зауэр» да еще три–четыре шомполки — у тех, кто до войны промышлял охотой, браконьерством конечно, на Шембековых водах.

Впрочем, в группе прорыва и на флангах дело обстояло еще хуже: у Тимофея Гречки был маузер, а остальные — и наши, экономические, и пленные–австрияки — шли в бой лишь с холодным оружием: косы, примкнутые как старинные алебарды, жерди, заостренные словно копья, да вилы–тройчатки.

Бой предстояло вести врукопашную.

На кузнеца Велигуру было возложено обеспечение резервами. Он должен был бегать по селу и сзывать, а то и просто гнать из хат старого и малого, кто пригоден к бою, придерживаясь, разумеется, классового принципа: сезонных, безземельных и чиншевиков, все достояние которых составляли, сверх аренды у графа, лишь три аршина земли, когда упокоятся, да скотины — вошь в кожухе.

Противник укрепился на территории графской экономии.

Кто этот противник, известно не было.

— А бес его знает, — отмахивался Тимофей Гречка, когда дядьки приставали как банный лист, допытываясь: против кого же война? — Враги! — определял он сердито. — Контра! Агенты империализма! Мировая буржуазия! Душа из них вон! В штаб Духонина! И амба!

Тимофей Гречка был избран председателем Бородянского ревкома. Кроме него членами Военно–революционного комитета были: Вакула Здвижный, кузнец Велигура, батрак Омелько Корсак и капрал Олексюк — галичанин из австрийских военнопленных.

Донцы, охранявшие имение графа Шембека, отправились к себе на Дон. Гайдамаков Центральной рады вызвали в Киев — в связи с брошенным генеральным секретариатом кличем: «За спасение Украины!» И Бородянский ревком решил воспользоваться удобным случаем, разделить графскую землю, пока в графской экономии нет вооруженных сил.

У Тимофея Гречки был еще особый интерес: землю поделить как можно скорее, потому что его, Тимофея Гречку, как раз выбрали от Бородянского совета депутатов делегатом на съезд Советов в Киеве; он должен был через три дня ехать — и побаивался, что без него люди не решатся. Вот ему и приходилось поторапливаться, чтоб закрепить как следует власть на местах: мужик если уж получит землю, если распишется в Совете, что получил надел, так уж руками и ногами будет за нее держаться!.. «Владыкой мира станет труд!» Да и, по правде говоря, не терпелось Тимофею похвастаться в Киеве на съезде: явился, мол, во исполнение приказа, рапортую, что декрет о земле выполнен, и земля между бородянской беднотой поделена, как и прописано в законе!

Дядьки, правда, допытывались у Тимофея официально, как у председателя peвкома:

— A от кого ж тот декрет, как бы оно сказать — новый закон?

В том, кто же издал декрет о земле, какая провозгласила его власть, — люди не могли разобраться: какой–то Совет Народных Комиссаров. А что это за Совет Народных Комиссаров — толком никто не знал. Относились настороженно, но с почтением, потому как, во–первых — «народный», а во–вторых — «Совет»…

Гречка отвечал более въедливым так:

— Не важно — от кого, важно — какой это декрет! А предписывает он как раз то, что мужику и надо: бери у панов землю сразу и задаром! И все! Потому — революция! И за этот закон армия и народ кровь свою в восстании в самом Петрограде проливали!

— Оно известно, — степенно соглашались дядьки. — Петроград, он — столица!

— Столица революции! — поучительно говорил Тимофей.

Дед Маланчук, как председатель Бородянского совета депутатов, должен был прослушивать с голоса — писарь читал — все новые законы, распоряжения и разные бумажки и потому почитался теперь в селе человеком знающим. Он дал пояснение:

— Ульянов–Ленин такой есть. Это он тот декрет подписал.

— Правильный, выходит, человек — думает, как все люди.

— А Совет Народных Комиссаров — вроде, как бы сказать, диктатура пролетариата…

— Пролетариата?.. А для нас, мужиков, когда будет диктатура — не прописано?

— Сказано: рабоче–крестьянская власть, а форма власти — Советы.

— Понятно.

Словом, землю начали делить. Гречка сам взял в руки мерку–саженку и пошел саженными шагами и по лугам, и по нивам, и по выгону; норму определили сами — десятина на едока!

Шел с меркой Гречка, за ним — ревком в полном составе, а за ревкомом — и крестьяне всем селом. День шли, ночь, снова день, снова ночь, без сна, перекусывали тут же у межи и опять шли дальше: три тысячи едоков — это вам не птенцы в гнезде!.. И вот на третий день, как подходили уже к Дружне, — хлоп, эка напасть…

Завернули какие–то с шоссе, на тачанках, ехали вроде бы с фронта, слух пошел — «ударники смерти», вызванные Центральной радой спасать Украину. Сперва хлестнули разок из пулемета — народ рассыпался кто куда, один ревком с Гречкой остались в поле, а потом поскакали в экономию, расположились бивуаком и выслали парламентеров с пулеметом и предложением: прекратить бесчинство до Учредительного собрания.

С этого дело и началось: решили люди всыпать проходимцам, пускай катятся, откуда пришли, хотя бы и Украину спасать, а в мужицкие дела пусть не мешаются! И выслали своих парламентеров: так и так, народу поперек пути не вставайте, а то, гляди, возьмемся и за оглобли. В ответ «ударники» ударили из пулемета по хатам, которые со стороны экономии, подстрелили свинью, двух телок, одной старой бабе покалечили руку.

Вот тогда–то ревком, поддержанный инвалидами–фронтовиками, и принял решение: дать бой по всем правилам, бандитов из экономии выбить и прогнать из села.

И вот австрияки — они теперь были среди селян вроде свои, потому такие же мужики, только австрийские, — двинулись с левой руки в обход, экономические — им землю тоже нарезали — заходили справа; Гречка собрал самых бедовых хлопцев, которым не терпелось и себя в бою показать, и пошел в атаку.

— За мной! — подал команду Тимофей Гречка. — За землю крестьянам, за фабрики — рабочим! За революцию и диктатуру! Ура!

И выстрелил из маузера. А ребята, с кольями и вилами, кинулись бегом через картофельное и свекольное поле.

Но «ударники» были все–таки войско, при оружии, и встретили их пулеметами и винтовками. Хорошо еще, что случились эти кагаты и бурты, а то бы так всех и уложили.

Гречка приказал: «Отставить» — и подал знак Вакуле Здвижному — накрыть противника огневой завесой.

Ударила винтовка Вакулы, ударили обрезы, наганы и шомполки увечных фронтовиков — и бой загремел.

Вот что происходило сейчас в Бородянке.

Впрочем, и вне театра военных действий — в тылу, в самом центре села, в сборной Совета, — тоже свершались сегодня важные события. Там собрались члены Селянской спилки выбирать своего делегата на съезд Советов в Киеве. Дело в том, что учитель Крестовоздвиженский и семинарист Дудка — от партии украинских эсеров — разъяснили, что Тимофей Гречка делегат незаконный, потому как Центральная рада не признает Советов на местах и прислала инструкцию: раз уж быть съезду для избрания новой Центральной рады, то должны выбрать на этот съезд своих делегатов все отделения Селянской спилки. Делегатом от Бородянки избрали, конечно, председателя отделения — самого зажиточного хозяина Григора Омельяненко. А подделегатом к нему — на случай, если б захворал Григорий Батькович или что случилось по хозяйству, — управителя Савранского, так как и Василий Яковлевич Савранский, будучи собственником земли, тоже записался уже в спилку.

С делом покончено, но дядьки не расходились из сборной — сидели и опасливо прислушивались: пока выполняли свою гражданскую миссию, как раз и грянул бой — слышен был пулемет, щелканье винтовок и грохот шомполок, да и пули свистели вокруг. А в сборной, за каменной стеной, было безопасно.

— Не иначе как перебьют весь народ, — вздыхали те, кто пожалостливее. — Светопреставление!

— Война войне! Долой войну! — хотя и с опаской, поддерживали другие, более ядовитые. — Мир!.. А тут, гляди, война с фронта и до нас докатилась!

— Анархия! Безобразие! — кипятился Василий Яковлевич Савранский. — Нет того, чтоб подождать по закону до Учредительного собрания. На чужую землю, вишь, посягнули! Вот тебе и кара божья! Еще и нахальные какие, босяки, — против армии руку осмелились поднять!.. Отмерили!

Григорий Омельяненко презрительно сплюнул сквозь зубы:

— Отмеряют им — по три аршина на душу!.. — Он сердито хмыкнул. — Не зря оглашенный Тимофей трехаршинную мерку с собой прихватил… Словно наперед знал, сколько кому надо…

Дядьки подхихикнули: хоть и страшно было и душа замирала с перепугу, а Омельяненкову шутку без смешка не годилось пропустить — самый крепкий хозяин, голова над всеми, а теперь еще и делегат…

Стрельба у экономии то затихала на миг, то снова вспыхивала — с каждым разом сильнее, с каждым разом гуще. Похоже было, что в экономии гремел уже не один пулемет, а два, а может быть, и три…

В тылу еще более глубоком — в этом конце села, у моста через Здвиж, в горнице хаты Нечипоруков, — сидели Софрон с дедом Маланчуком, окруженные бабами: Софронова Домаха, Демьянова Вивдя, Гречкина Ганна и Маланчукова старуха. Женщины печей сегодня не топили и немели с перепугу — без дела. Дед Маланчук проживал совсем на другом конце, под Дружней, где теперь как раз проходил театр военных действий, но со страху забежал со своей бабкой аж сюда — тут пули не летали, да и стрельба доносилась едва–едва.

Теперь дед Маланчук уже все слышал.

— Пахкают, — говорил он и крестился. — Это с нашей стороны: как раз от хаты Никанора Кривого стрельнули… А это из экономии, аккурат из–под навеса с инвентарем — значит, «ударники смерти»… — При слове «смерть» дед крестился особенно усердно. — А это, тьфу, шомполка Ивана Ганджи! Господи боже мой, сколько его за браконьерство и штрафовали и в полицию таскали, а он опять за свое… А это уже пулемет — не иначе как немецкой марки, потому у нашего «максима» совсем голос другой…

Софрон сидел бледный, крестился каждый раз вслед за дедом и шикал на баб, чтоб голосили не слишком громко, а то ненароком услышат! Кто услышит, о том ведал только он сам.

— Господи, преблагий господи, пресвятая богородица, святая троица, помилуй нас и спаси — шепотом молился Софрон. — Покарал–таки господь за то, что против закона божьего пошли…

Вдруг стрельба стала слышнее — сразу затрещало несколько пулеметов, ударили залпами винтовки, а потом донеслись и голоса.

— Ура! — докатил ветер.

— Не наши кричат! — тут же констатировал дел Маланчук. — Наших голоса я знаю. Противник «ура» орет. Не иначе как в атаку пошел…

Софрон вскочил, опять сел, снова вскочил с места и забегал по горнице:

— Куда ж теперь, куда?!

В атаку и верно вышли «ударники» из экономии. Их было с полсотни, все хорошо вооруженные: что им канителиться с безоружной толпой?

«Ударники» дали длинную очередь из всех пулеметов, а потом вышли за ворота экономии и, постреливая из винтовок, двинулись полем на село — от кагаты к бурту, от бурта к кагате.

Осаждающим — группе прорыва, правому и левому флангу — пришлось показать тыл и броситься наутек.

Тимофей Гречка отходил последним. Выпускал обойму из–за кагаты и перебегал за бурт. Выпускал из–за бурта обойму и отбегал к кагате. И проклинал весь свет. Стоять бы ему сейчас у орудия в башне — хотя бы и против «Гебена» и «Бреслау»! А тут тебе огневой насыщенности ни… Словом, это тебе не на море, а на сухопутье, и Гречке было невдомек, как правильно вести бой против преобладающих сил противника. Он проклинал весь свет, выпускал обойму и отбегал назад, за своими, вооруженными кольями и вилами. Потом пустил длиннейший матросский завертон — и кинулся опрометью: патроны кончились, маузер был бесполезной игрушкой.

Вакула Здвижный лежал прямо на дороге — позиция выгодная, как раз во фланг цепям противника, да и окоп Вакуле был не нужен: все равно безногого видно только наполовину. Лежал и стрелял — спокойно и равномерно: пять пуль выпустит одну за другой, затем остановится лишь на минутку, чтоб вставить новую обойму, и снова одну за другой — пять. Огневого припаса было у Вакулы до черта: патронов полны карманы, за пазухой да еще в шапке. Но хуже обстояло в подначальной ему команде: щомполки уже расстреляли весь порох, пистолетчики тоже истощились вконец — и огневой заслон второго эшелона умолк.

Вакула посмотрел по своей цепи направо и налево:

— Кто отстрелялся — отходи!.. — приказал он. — По одному!.. Перебежкой!.. За хаты и — по хатам!.. Выполняй!

Увечные фронтовики один за другим, кто бегом, кто ползком, если без ноги, оставили позиции: хоть и увечные, а фронтовики и приказ выполняли точно.

Теперь в заслоне Вакула остался один и продолжал стрелять: пять выстрелов — один за другим, потом снова пять.

Хлопцы из Гречкиной группы прорыва — кто с колом, кто с вилами — тоже поспешно пробежали мимо Вакулы.

— Колья кидай, — кричал им Вакула вслед, — чтоб и признака не было! А вилы — в солому.

И продолжал стрелять.

Тимофей подбежал к Вакуле и упал на землю рядом.

— Проиграли мы бой, Вакула! — простонал Гречка, в отчаянии даже всхлипнув. — Матери его из ста двадцати орудий!

Вакула выпустил пятый и, пока вставлял новую обойму, ответил угрюмо:

— Проиграли… Отступай…

И снова дал пять выстрелов.

«Ударники» уже оставили позади свекольное поле. Один за другим они перебегали дорогу и пропадали за стволами толщенных столетних лип, посаженных еще Шембековыми прадедами для царицы Екатерины великой. От Вакулиного укрытия цепь «ударников» была уже недалеко, и Вакула спустил прицельную рамку винтовки на двести.

— Тикай! — крикнул он Гречке. — Как раз добежать успеешь!

— Как — тикай? — удивился Тимофей. — Погибать будем врукопашную! Ты же на своем заду до хат не доскачешь!..

— Тикай! — завопил Вакула. — Мое дело — прикрывать огнем!..

— А!.. — Гречка матюкнулся, вскочил на ноги, схватил Вакулу в охапку, чтобы с ношей на руках, согнувшись, податься назад в село. Вакула хоть и полчеловека, а был тяжеленек — далеко с таким грузом не убежишь.

— Дурило!.. Пусти!.. Видно же нас будет; обоих уложат!..

Гречка сделал два шага, но Вакула рванулся, ткнул его культей в живот — Гречка не удержал, и Вакула брякнулся на землю. Он сразу же подполз к своей винтовке и снова принялся стрелять.

— Дурило! — ругался он. — Интервала делать нельзя! Они тогда в два счета проскочат!.. Тикай, матери твоей!.. — уже истерически, вот–вот забьется в припадке, заорал Вакула.

Гречка поднял маузер, сунул за пояс.

— Не пойду! — решительно заявил он. — Вместе будем пропадать.

— Матрос Гречка! — загремел Вакула. — Я здесь принимаю на себя командование, как старший чином на сухопутье: выполняйте мой приказ — бежать!..

В армии Здвижный носил ефрейторское лычко.

Пять выстрелов один за другим выпустил снова Вакула по Шембековым лицам.

Гречка заплакал:

— Пухом тебе земля, Вакула!.. Умер ты за революцию!.. Прощай!

Плача в голос, Тимофей, пригнувшись, побежал к селу.

А в черной хате Нечипоруков, в чулане, сидел сам Авксентий Опанасович. Пленум Центральной рады распустили на каникулы — правила теперь в Киеве Малая рада да генеральный секретариат — и Авксентий Опанасович эти дни хозяйничал у себя. Вот тут его и застала эта напасть, вот так и свалился на него этот бой. Авксентий Опанасович как схватился за голову, когда началось, так и сидел уже битый час — только иногда покачивался и стонал, словно от зубной боли.

— И что ж его на свете божьем делать?.. И что ж оно на свете божьем творится?..

Ведь по правде поступили мужики, когда пошли землю делить — раз такой из самого Петрограда вышел закон… Но в своем праве были и эти «ударники» — раз этот закон тут, под Центральной радой, не признан…

А разве есть такой закон, чтоб в людей стрелять и кровь проливать?

Разве есть такой закон, чтобы была контрреволюция раз теперь революция?

И разве есть такой закон, чтоб мужик так и оставался без земли?

Наговорили же, наболтали невесть чего, такую бучу подняли!.. Пышность и благолепие!.. Такие слова произносили!.. Неведомые раньше революционные слова… И вот тебе на…

Как же оно будет?.. Что ж делать?

Куда ты смотришь, о господи! Почему людей не надоумишь?! Идол ты, господи, прости господи…

А Вакула Здвижный все сидел на своих культяпках, ерзал задом при отдаче после каждого выстрела — и стрелял.

Пять, один за другим, а потом — снова пять. Патронов еще оставалось выстрелов на пятьдесят. Если ствол не раскалится и магазин не заест. «Ударники» перебегали от липы к липе — и Вакула уже спустил рамку на сто. Впрочем, слева и справа выстрелы противника, гремели уже и позади: противник загибал фланги. Полсотни, да еще с пулеметами — против одной винтовки.

Село притихло — позади. Австрийцы уже добежали до своей казармы. Экономические подались в лес. Деревенские разбежались по хатам, спрятали косы и вилы и затаились. Тихо стало в селе. Только — пять, и снова пять — гремели Вакулины выстрелы.

В воздухе, над селом, порхали первые снежинки.

Пуля ударила Вакулу Здвижного в грудь.

Замолкла и его винтовка.