Для тех, кто ее пережил, и тех, кто родился вскоре после ее окончания, война 1941-1945 годов – Великая Отечественная – четко поделила время на «до» и «после войны». При этом люди старшие, пережившие обе мировые, все равно, говоря «до войны», подразумевали – без уточнений – период времени от окончания гражданской до 22 июня 1941 года. И я в детстве твердо знал основные этапы отечественной истории: при царе, до войны, после войны.

Так или иначе, она, единственная из всех войн, в которых участвовала Россия (советская и несоветская) на протяжении двадцатого века, затронула всех тогда живших. Помню, как в детстве меня удивили слова известной народной песни

Помню, я еще молодушкой была. Наша армия в поход куда-то шла.

Я не понял тогда отстраненности этих слов про армию, которая идет воевать куда-то. По рассказам взрослых я представлял себе совсем другую ситуацию – во время войны все в стране знают, куда и с кем идет воевать армия. Потом мы пережили афганскую, одновременно с которой в Москве помпезно провели олимпийские игры. Потом затеяли чеченскую, которая с перерывами идет уже который год, в общем-то, мало влияя на повседневную жизнь большинства народа. И сегодня уже не скажешь «до войны»: молодые спросят – до какой? В нескольких школах недавно провели опрос детей 10-12 лет – с кем Советский Союз воевал в Великой Отечественной войне. Германия заняла в ответах только третье место, пропустив вперед Америку и Чечню.

Для поколения же родившихся в двадцатые война явилась самым большим потрясением, переломившим всю жизнь. Она практически всегда присутствовала в маминых воспоминаниях, вылезая из тем, казалось бы, с ней не связанных.

Дедушкин наркомат эвакуировали из Москвы в июле 41-го в Иваново, где он про¬был недолго. Потом, уже в начале зимы, повезли дальше, в Барнаул. Моя память сохранила всего несколько картинок этого пути, таких живых по маминым рассказам. Замерзшие трупы безбилетников, которые снимали на остановках с буферов. Купленную Штихами в Иванове живую курицу – ее завели, чтобы, откормив пшеном, съесть. Из этой затеи ничего не вышло: на курицу извели ставшую уже драгоценной крупу, а потом, когда птицу зарезали (естественно, кто-то посторонний), есть ее ни Наташа, ни ее родители не смогли. Роскошное блюдо досталось попутчикам.

В Барнауле жилось трудно – а кому тогда жилось легко? Татьяна Сергеевна пошла работать в артель, которая шила кукол. Оказывается, существовали во время войны и такие. Платили там гроши (а может, и не платили вовсе), но зато артельным швеям полагалась рабочая, а не иждивенческая карточка. На нее выдавали больше продуктов.

С тех пор сидит у нас на книжной полке боярин Димка, русый, голубоглазый, в желтой поддевке и красном бархатном кафтане. Еще в моем детстве он выглядел очень празднично, а сейчас годы берут свое. Несмотря на то, что играть в него не разрешалось ни мне, ни моим детям, – реликвия! – Димка за свою более чем пятидесятилетнюю жизнь повытерся, в ткань въелась пыль – стирать-то его нельзя, полиняет. Но он все же держится молодцом, сидит, щеголяя красными, хотя уже не блестящими сапожками из шелка.

Однако долго проработать в этой артели бабушке не пришлось: она заболела. Серьезно захворал и дедушка, и все хозяйство оказалось на Наташиных плечах. Мама рассказывала, как, плача, одна пилила дрова двуручной пилой на морозе. Как носила в Торгсин последние семейные ценности – Георгиевский крест и родительские обручальные кольца. Идти было очень страшно: дорога шла через Дунькин лес, получивший свое название в память об изнасилованной и убитой в нем девушке. Чтобы успеть занять очередь, приходилось встать задолго до света, затем простоять на улице целый день, а потом затемно идти обратно. Туда – с ценностями, домой – с деньгами, дрожа от каждого шороха.

И постоянный ужас тех лет – потерять карточки на питание.

Восьмой класс она пропустила.

Летом Наташу отправили на прополку в колхоз под Барнаулом. Там кормили по рабочей норме. Однажды она зашла на кухню в неурочное время и увидела процесс готовки во всей его антисанитарной жути. После этого пища лезла в глотку с трудом, несмотря на постоянный голод.

Но самое тяжкое испытание досталось ей потом. За грамотность и хороший почерк Наташу Штих определили на службу в военкомат – выписывать и выдавать похоронки. Месяцы этой работы так и не научили Наташу относиться к ней спокойно, не впуская чужое горе в душу. Много лет спустя она рассказывала мне, глядя перед собой невидящими глазами, о двух-трех женщинах, которых не могла забыть. Особенно одну – молодую, статную, которая пришла с двумя детьми. Младший был на руках – еще не ходил. Женщина эта открыла дверь, но не вошла, а осталась стоять на пороге, прислонившись к косяку. Наташу поразил ее взгляд – спокойно-отрешенный и очень враждебный. Женщина взяла из рук подошедшей шестнадцатилетней делопроизводительницы страшную бумагу, едва взглянула в нее, запихнула за пазуху, повернулась и ушла. Рассказывая, мама как бы пыталась оправдаться – за что? Люди совестливые часто чувствуют вину просто перед чужим страданием. И нести такую вину в шестнадцать лет ой как трудно.

Живя в эвакуации, люди не обустраивали прочного быта, с нетерпением ожидая возвращения домой. В мае 1943 года дедушкин наркомат вернули в Москву. За время их отсутствия умерла Наташина бабушка, Берта Соломоновна. Это случилось 14 августа 1942 года на 77-м году ее жизни.

Прабабушку я представляю себе совсем плохо. Помню разве что мамин рассказ про полученный ею в детстве нагоняй, когда детским совочком она насыпала песок на поля бабушкиной соломенной шляпы, пока та, занятая разговором с другой дамой, долго не замечала внучкиных проказ. Что еще? Несколько фотографий. Я долго считал, что это – все, но недавно, разбирая стопку старых нот (совсем не нужны, но выбросить рука не поднимается), натолкнулся на три строчки мелких ровных буковок на шмуцтитуле «Фауста» Гуно:

Моей милой, дорогой Нюте от мамы
8 октября 1903 г.

Отчего-то именно эти бисерные буковки сильно скребнули по душе. Как будто из-за них выглянуло лицо прабабушки в пенсне, глядящее прямо на меня с какой-то виновато-беззащитной улыбкой. У Нюты никогда не было детей.