В первом классе мы сначала писали карандашами, а со второй четверти стали осваивать ручки с перьями-вставочками – обязательно номер 86. Вообще разновидностей перьев было множество: помню «Белку», «Союз», «Костер», но все они в случае обнаружения беспощадно изымались из пеналов. Особенно запретной считалась «селедка», ее загнутые кончики не давали возможности осваивать главную премудрость чистописания, по которой каждая буква изображалась двумя чередующимися типами линий – «волосяными» и «с нажимом». Школьные нянечки ходили с эмалированными чайниками и пополняли из них фиолетовыми чернилами фарфоровые чернильницы на партах. Мы пыхтели, чернила брызгали и расплывались на листе «в три косых линии». Больше всего запомнилось постоянное чувство испуга: как бы что-нибудь не сделать не так. Переспрашивать боялись: как это – все поняли, а я нет.
Не знаю, сколько раз в первом классе нам довелось писать текст Горького «Уходим все дальше в лес, в синеватую мглу, изрезанную золотыми лучами солнца…», который очень полюбили тогдашние составители упражнений по русскому языку. Мы писали его в диктантах, делали изложение, разбирали предложения по составу. Я не перечитывал «В людях», но эти два абзаца помню чуть ли не наизусть. «.Скрипят клесты, звенят синицы, смеется кукушка, свистит иволга <…>. Изумрудные лягушата прыгают под ногами.» – цитата обрывалась в том месте, где у Горького шли слова бабушки: «Пресвятая богородица, ясный свет земной», – этого по программе не полагалось.
Так вот, когда мы писали этот отрывок под диктовку, Неля Холодкова – городской ребенок, никогда не видавшая клестов и ничего про них не знавшая, написала, как услышала: «скрипят глисты». Глисты – это все мы знали хорошо, а спросить, почему они скрипят, она не решилась.
Дома со мной занимался, в основном, дедушка Александр Львович. Он очень остро переживал мои школьные неудачи.
Сильно расстроил я его, помню, когда испортил домашнее задание на умножение. Требовалось написать столбиком:
3+3=3х2=6
3+3+3=3х3= 9
3+3+3+3=3x4=12 и так далее.
Я же, памятуя, что при перечислении после однородных членов ставятся запятые, писал: 3+3,+3,+3,+3=3х5=15. Запятые я рисовал старательно, они густо расплылись по всей странице. Дедушка сказал, что задание нужно переписать полностью – несколько страниц – адский труд!
Чтобы закончить тему ручек и чистописания, скажу, что писать авторучками нам позволили – выборочно, в награду за хороший почерк – со второго класса. При этом разрешалось писать только авторучками с открытым пером; сейчас их, по-моему, не существует, и я не стану пытаться объяснить незнающим, что это такое: коротко не получится. В любом случае мы долго ходили перемазанные чернилами. Первые шариковые ручки (штучные, привезенные из-за границы) появились, когда мы учились классе в шестом и долге время из школьной жизни категорически изгонялись. Вообще учителя тратили много сил на унификацию. Считалось, что мы должны схоже думать и одинаково выглядеть. Классе в третьем мы писали сочинение по картине Решетникова «Опять двойка», где по заданию полагалось дать прогноз – исправится ли изображенный на ней мальчик. Поскольку борьбу за «подтягивание» плохих учеников мы наблюдали ежедневно, но никогда не видели удачного ее исхода, я и написал, что, на мой взгляд, Саша (так мы назвали двоечника с картины) никогда не исправится. При разборе сочинений Зоя Ивановна укорила меня за пессимизм. Нужно было думать оптимистически. А мысль, что из двоечников в дальнейшем нередко получаются люди вполне хорошие, вообще не рассматривалась как невозможная ересь.
От борьбы же за унификацию внешнюю страдали в большей степени, конечно, девочки. Ходить в школу не в форменной одежде нам разрешили лишь во втором полугодии десятого класса – под тем предлогом, что форма износилась, а на новую у родителей нет денег. Вообще отсутствие денег считалось святым аргументом, его понимали всегда и не очень стеснялись. В имущественном плане мы различались (с сегодняшней точки зрения) совсем немного; все родители жили на зарплаты, и их размеры являлись величинами одного порядка. Интересно другое: в то время еще прослеживалась очевидная связь между успеваемостью, поведением и семейным достатком. Интеллигенция, поставлявшая, естественно, большую часть хороших учеников, в материальном плане жила относительно лучше рабочих, которые зарабатывали больше уборщиц и дворников. Это соотношение начало деформироваться в брежневские времена (тогда и появилась поговорка «Чтобы мало зарабатывать, нужно много учиться») и окончательно разрушилось в после-перестроечные времена. Убеждение, что «новые русские», люди зачастую малообразованные и далеко не образцовые в моральном плане, богаты «несправедливо», уходит корнями в сталинские времена, когда уровень благосостояния всех без исключения определялся Хозяином, зорко следившим, чтобы каждый получал по чину.
У нас же все обстояло по справедливости. Дети инженеров, ученых, педагогов или врачей читали книжки, ходили с родителями в театры, парки культуры и на кружки. Они и учились хорошо, и поведением хлопот не доставляли. Дети средних служащих и рабочих, в большинстве своем, вели себя тоже нормально, но учились чуть хуже. У них и форма чаще была штопаная, и тетрадки – за 13 копеек, а не за 17. Большинство же двоечников и второгодников (я помню таких, которые к четвертому классу еще читали по складам) происходили из самых бедных, одновременно и «неблагополучных» семей. Они имели (ужас!) приводы в милицию, их ловили на мелких кражах в школе. Хотя и исключения из этого правила, конечно, случались.
Пестрым был наш класс и по национальному составу, но в этом, пожалуй, в Москве мало что изменилось за прошедшие полвека. У нас учились русские, украинцы, татары, евреи, армянин, полулатыш и еще несколько детей смешанного происхождения (включая меня). Большинство из нас вопросы этого рода не интересовали вовсе, и я не припомню, чтобы кого-нибудь дразнили, даже в шутку, «армяшкой» или «хохлом». Слово «жид» я узнал, гуляя во дворе, от будущего уголовника с дворовой кличкой Вано (он был русский, и как его звали по-настоящему, я так и не узнал). Тогда я совершенно не почувствовал чего-то обидного, просто Вано, играя, пел песенку:
Песенка показалась мне смешной, и я сам стал подпевать. Дома спросил у мамы про незнакомое слово и только тогда понял, что это он меня так дразнил. Но обиды не испытал, так как рос в твердом убеждении, что все народы друг друга любят и дружат между собой, а если кто этого не знает, то не по злобе, а исключительно по темноте. Таким людям нужно объяснить, что они не правы, а в случае злостного упорства обратиться в милицию. И когда одноклассник Васька Щичавин, из «очень плохих учеников», дал мне подзатыльник и наговорил много всякого, вроде того что «мало вас Гитлер вешал», то больше я обиделся на подзатыльник. Все же сказанное я отнес на счет Васькиной необразованности: он ведь и арифметику знал плохо, и читал с трудом. Но через несколько дней во время урока в школу пришла мама Сережки Артемьева. Зоя Ивановна, дав нам какое-то задание, стала разговаривать с ней в коридоре, а потом позвала меня и задала несколько вопросов касательно этого инцидента. Се-режкина мама, русская, как и его отец, была возмущена и взволнована. О происшедшем она узнала из рассказа потрясенного сына и сочла необходимым прийти в школу, чтобы обличить и по возможности искоренить недопустимое явление. Какие это имело последствия (да и имело ли вообще), не помню. Тогда я не придал всей этой истории никакого значения. Лишь много лет спустя я сообразил, что за всю мою жизнь мне всего раза два или три довелось встретить русских людей, так активно – не на словах, а действием – протестовавших против антисемитизма.