Магнитофон появился у нас в декабре 1959 года. До этого мы тоже что-то слушали. Сначала нам вещала черная тарелка трансляции, мама с дедушкой ее обычно выключали, а включала, после их ухода на работу, нянька. Мы слушали вместе – детские сказки с незабываемыми голосами Литвинова и Бабановой из «Оле-Лукойе» или «Городка в табакерке», концерты по заявкам с обязательным (чуть ли не ежедневным) танцем маленьких лебедей, передачи «Учим песню» («Приготовьте бумагу и карандаш. Записывайте первый куплет песни. Записали? А теперь прослушаем первый куплет. Переходим к записи второго куплета.»). Не знаю почему, мне нравились передачи китайского радио – особенно позывные, и объявления (далекий предок современной рекламы). Когда после обеда меня укладывали спать, репродуктор полагалось выключать, но молодая шалая Люба слушала: в это время шла «Литературная передача», Любе нравилось, если читали про любовь.

У папы на Водопьяном был патефон с пластинками. Кто не знает – патефон обходился без электричества: диск вращался пружиной, которую предварительно заводили ручкой, звук тоже получался механическим путем – стальная иголка передавала колебания непосредственно на мембрану. Иголку периодически затачивали на наждачном бруске. Если пружину заводили недостаточно, пластинка, не доиграв до конца, начинала басить, растягивая звуки, а потом замирала на полуслове, уже непонятном. Мне крутили стихи в исполнении Игоря Ильинского – «Дом, который построил Джек», «Сказка о Пете, толстом ребенке, и о Симе, который тонкий» и песни «Про метро» и «Про Наталку», а из взрослого репертуара – «Блоху» в исполнении Шаляпина.

Затем на Банковском появился радиоприемник с зеленым глазом настройки, но его слушали редко. А потом к нему купили приставку – электрический проигрыватель – чудо техники, обладавшее уже двумя скоростями, так что мы могли слушать на нем и недавно изобретенные «долгоиграющие» пластинки. С этого времени музыка в нашей комнате стала играть едва ли не постоянно – Чайковский и Рахманинов в исполнении всесоюзного любимца «Ванечки» Клиберна, скрипичный концерт Мендельсона и эстрадные песенки: Пьеха, Монтан, Бернес. И еще мама познакомилась с каким-то темным дядькой, который появлялся периодически и приносил самодельные пластинки запрещенных по причине идеологической вредности Вертинского и Лещенко. В каких подпольных студиях их записывали, того никто не знал, но материалом служила толстая пленка для рентгеновских снимков – иногда засвеченная ровным тоном, а иногда – использованная, с негативным изображением частей скелета. Эти пластинки тогда называли «Вертинский на костях».

А потом мама услышала Окуджаву. Где и как это произошло впервые, я не знаю, он тогда довольно много выступал по квартирам знакомых и незнакомых людей. Услышанным мама сразу «заболела» и стала горячо пропагандировать его песни среди друзей. Магнитофонов было еще мало, поэтому послушать записи собирались специально, причем часто пришедшие приносили свои пленки и слушали всё по очереди. Вскоре у мамы образовалось несколько бобин Окуджавы, которые она таскала по знакомым, либо к нам приходил кто-нибудь с «Астрой» или «Яузой», и слушали, слушали. Наверно, у нас долго не появилось бы своего магнитофона – он стоил дорого, – но друзья скинулись и подарили маме на день рожденья латвийский «Splays» – самый дешевый из тогдашних магнитофонов, с одной скоростью 19 м/мин. Естественно, это был катушечный магнитофон – кассетные появились много позже. И проникновенный голос человека со странным именем – Булат – вошел в нашу комнату и остался в ней навсегда.

Крутили мы, конечно, и другие записи: одну или две пленки Новеллы Матвеевой, сестер Берри, потом я переписал с пластинки две невероятно модные тогда японские песни – «Каникулы любви» и «Лепестки белых роз». Одолженная у приятеля катушка с ранними песнями Высоцкого нам обоим поначалу не понравилась. Прослушав его «Жил я с матерью и батей», мама нахмурилась и сказала: «Во время войны песни были добрее». Господи, она не слышала теперешних!

Еще мы часто слушали пленку с прекрасными стихами Давида Самойлова в собственном его исполнении (по-моему, он – один из немногих поэтов, превосходно читавших стихи). Но главным оставался Окуджава. Бобин с его голосом становилось больше и больше.

Не знаю, исследовал ли кто-нибудь место музыки в иерархии людских потребностей и ее влияние на формирование личности. Сам я не сомневаюсь, что многое в характере и взглядах человека напрямую связано с количеством и качеством той музыкальной пищи, которую он поглощал в детстве и юности. Вероятно, коммунистические идеологи это хорошо знали (или нутром чувствовали). Кампании гонений на «чуждую» музыку, казавшиеся интеллигентным современникам проявлением глупости и невежества власти, были на самом деле глубоко обоснованы.

Это потом, много лет спустя, когда времена переменились, Окуджаве дали Государственную премию и написали о нем в энциклопедическом словаре:

1924-97, русский поэт. В стихах <…> и прозе <…> – частная человеческая жизнь в ее сложных взаимосвязях с течением истории. В авторских песнях Окуджавы, звучавших нравственным камертоном в эпоху застоя, сквозь романтически преображенные картины будничной жизни, мягкую доверительную интонацию и тонкий лиризм проступает твердость этических ориентиров, безупречная верность высокому духовному выбору.

Недавно Окуджаве поставили памятник на его любимом Арбате, по-моему, неудачный. Еще издали вызывают протест пиджак с чужого плеча и мешковатые неглаженые брюки: Булат Шалвович всегда одевался безукоризненно и элегантно. На лице отсутствует какое-либо выражение – и это у Окуджавы! А бронзовый столик со скамейкой, за который министр Швыдкой, выступая на открытии памятника, недвусмысленно пригласил приходить выпить-закусить, выглядел бы уместно скорее у Венички Ерофеева. Двор, арбатский дворик, о котором пел Окуждава, это не место, где играют в домино и выпивают (что само по себе, может быть, и неплохо), это – пространство, где живет душа.

Тогда же, в пятидесятые-шестидесятые, с Окуджавой боролись. Его поэзия, конечно, властям очень не нравилась – именно «твердостью этических ориентиров и безупречной верностью высокому духовному выбору», ибо это был другой выбор.

Магнитофоны открыли форточку на свободу. С ними кончилась монополия государства на музыку. Для кого-то самой важной стала возможность слушать «Битлз», для других – Окуджаву, для третьих – Армстронга. Идеологические стены в конце концов пали под действием многих сил, но едва ли не главными были Самиздат и магнитофоны. Самый запретный из тогдашних «магнитофонных» поэтов с гитарой – Галич – в песне «Мы не хуже Горация» пел:

Их имен с эстрад не рассиропили, В супер их не тискали облаточный, «Эрика» берет четыре копии, Вот и все, и этого достаточно! Ни партера нет, ни лож, ни яруса, Клака не безумствует припадочно, Есть магнитофон системы «Яуза», Вот и все, и этого достаточно!

Но если Самиздат сегодня – предмет академических исследований и множества диссертаций, то роль магнитофона как проводника свободы в России, по-моему, еще недооценена. Ведь Самиздат читала наиболее продвинутая часть интеллигенции, магнитофоны же слушали все. При этом многие часто и не сознавали, что, послушав безобидные, в общем-то, песни тех же «Битлз», люди становились потерянными для главной миссии, определенной нам государством, – строительства коммунизма. Они даже могли поехать на какую-нибудь комсомольскую стройку, все равно – отпадение их от официальной идеологии свершилось, хотя понимание этого факта могло прийти много позже. Но, в конце концов, – теперь мы знаем, что случилось в конце концов. А вначале были магнитофоны.