Выйдя на пенсию, дедушка не затосковал без работы, как многие. Человек широких интересов, он знал, чем занять свободное время. Однако сил было мало. Кроме того, в отсутствие домработницы все хлопоты по хозяйству он взял на себя.
Обычно в магазины мы ходили вместе – таким образом дедушка меня выгуливал. Большую часть его рассказов о старине я услышал именно во время таких походов – в овощной или «генеральский» «Гастроном» на Кировской, а то – в «Кулинарию» на Покровке. Что «Гастроном» на углу Кировской и Кривоколенного – «генеральский», тоже он мне рассказал, там во время войны отоваривались жившие в Москве высокие армейские чины. Гуляя с дедушкой, я тосковал: мне хотелось бегать и играть со сверстниками.
А в главке вскоре почувствовали в нем нужду. У нас дома появился его директор, Александр Васильевич Кривенко, высокий, совершенно лысый человек с косматыми бровями и тихим сиплым голосом. Он долго говорил с дедушкой, и интонации его были просящими и извиняющимися. Это теперь деда оформили бы консультантом, он сидел бы дома, писал бумаги и получал за свою работу что-нибудь к пенсии. Законы пятидесятых годов этого не допускали, а о том, чтобы их нарушить или как-нибудь словчить, ни дед, ни его бывший начальник и помыслить не могли. Так что дедушка стал помогать Александру Васильевичу бескорыстно. Тогда в этом никто не находил ничего странного.
Директор, однако, чувствовал неловкость. И, чтобы отблагодарить дедушку за помощь, стал в каждый свой приход одаривать меня шоколадками.
В то время это была несомненная роскошь. Стограммовые плитки шоколада продавались не во всех магазинах и стоили дорого. Просто так их не покупали, их дарили детям, когда приходили в гости (может быть, еще девушкам, но в восемь лет я этого точно не знал). Вскоре я перепробовал все существовавшие тогда сорта и уже спрашивал, когда в следующий раз придет Александр Васильевич?
Он появлялся, извлекал из потертого портфеля очередную плитку, дедушка, смущенно улыбаясь, говорил: «Ну напрасно вы, Александр Васильевич, это делаете, ей-богу, напрасно». Директор тоже смущался, бормотал: «Да ничего. ерунда какая. ребенку. пусть, пусть.» Подаренная шоколадка убиралась в шкаф. Больше, чем по одной полоске после обеда и ужина, мне не полагалось, а самочинно на лишнюю порцию я не посягнул никогда. Шоколад не переводился у нас долго, наверно – целый год. А потом в главке приспособились обходиться без дедушки. Кривенко приходил еще несколько раз, уже просто в гости, но шоколадки все равно приносил.
Я не помню точно, когда именно уехали с Банковского дядя Миша и тетя Юля Штихи. Где-то в конце пятидесятых в их комнате ненадолго поселился писатель Аркадий Васильев с семьей. Его дочь Груша была младше меня года на три или около того, так что я в свои семь-восемь никакого интереса к ней не проявлял. Потом Васильевы уехали, и их место заняла пожилая чета Штейнгардтов. А Груша спустя много лет стала успешным автором детективов, ее псевдоним – Дарья Донцова.
Миша с Юлей переехали от нас в большой «правдин-ский» дом на углу Беговой и Второго Боткинского проезда. Оба они к этому времени работали в «Крокодиле», главном советском сатирическом журнале. Благодаря их частым приходам у нас не переводились его номера, правда, внимания к ним ни дедушка, ни мама не проявляли. Мне же изучать «Крокодилы» нравилось. Я быстро научился различать рисунки Битного, Каневского, Ефимова и Кукрыниксов. Фельетоны читал редко, а самую смешную рубрику – «Нарочно не придумаешь» – всегда. Собственно, кроме этой половины странички по-настоящему смешного там ничего не печатали.
Поскольку газет я еще не читал, а телевизора у нас не было, именно через «Крокодил» я, пусть еще неосознанно, приобщался к текущей политике, хотя бы на детском уровне: плохие – хорошие, наши – не наши. Именно так, по-детски, я и воспринял всю шумиху, устроенную осенью 1958 года вокруг Пастернака.
Как все дети, я строил свои представления о мире по обрывкам разговоров взрослых. Дедушка дружил с Пастернаком, а с плохими людьми он дружить не мог. Происходящее живо обсуждалось окружавшими меня взрослыми, при этом я не запомнил никого, кто высказался бы против Бориса Леонидовича. Поэтому для меня и вопроса такого не существовало – кто прав. Именно с этого времени я усвоил, что все «наши» официальную точку зрения не разделяют. Нет, ни тогда, ни впоследствии среди Штихов и Смолицких не было активных диссидентов, они не протестовали. Но и не соглашались.
Листая очередной «Крокодил», я натолкнулся на карикатуру Бориса Ефимова. Там матерый капиталист с сигарой, сидящий в кресле с надписью «главный редактор», указывал тщедушному сотруднику на толстую книгу, лежащую перед ним на столе, и говорил: «Учитесь, как нужно работать». В заглавии книги стояло – «Доктор Живаго». Карикатура больно задела дедушку, он даже специально показал ее маме. Мама, впрочем, отнеслась к ней спокойно, сказав что-то вроде: «А чего ты хотел? Не обращай внимания».
Он же переживал кампанию травли, развязанную против Пастернака, очень остро. Через много лет я наткнулся в его бумагах на папку пожелтевших газетных вырезок. Времена тогда еще не сильно изменились, и я не удивился, увидев заголовки и прочитав содержание заметок. «Вызов всем честным людям», «Пасквилянт», «Позорный поступок», «Оплаченная клевета», «От эстетства – к моральному падению». Машинист экскаватора (глас народа!) Филипп Васильцов, сравнивая Пастернака с лягушкой, недовольно квакающей в болоте, которое он, строитель «великого сооружения на Волге», потревожил, заканчивал письмо словами: «Нет, я не читал Пастернака. Но знаю: в литературе без лягушек лучше». Фамилию его никто не запомнил (и правильно), но оборот «Не читал, но знаю» надолго стал притчей во языцех.
Хуже обстояло дело с писательской братией, которая – по большей части – Пастернака как-никак читала. Резолюция общего собрания писателей гор. Москвы, состоявшегося 31 октября 1958 года, гласила:
…С негодованием и гневом мы узнали о позорных для советского писателя действиях Б. Пастернака.
Что делать Пастернаку в пределах Советской страны? Кому он нужен, чьи мысли он выражает?
Не следует ли этому внутреннему эмигранту стать эмигрантом действительным?<…> Собрание обращается к правительству с просьбой о лишении предателя Б. Пастернака советского гражданства.
Ни один честный человек, ни один писатель – все, кому дороги идеалы прогресса и мира, никогда не подадут ему руки, как человеку, предавшему Родину и ее народ!
К тому времени, когда я все это прочитал, стихотворение Галича «Памяти Пастернака» я знал почти наизусть. И я сразу вспомнил описание этого собрания:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Андрей Вознесенский позже вспоминал, сколько писателей, присутствовавших на том собрании, потом говорили ему с глазу на глаз, что на время голосования вышли из зала в уборную. И он зримо представил себе огромную очередь: считаться бывшими в уборной впоследствии хотели очень многие.
По самому роду труда писателю всегда – вольно или невольно – присущ взгляд «с точки зрения вечности» и соответствующая оценка написанного и содеянного. И меня давно интересует вопрос – сколько из писателей, присутствовавших 31 октября на злополучном собрании, осознавали, что именно в тот вечер многие из них совершили поступок, которым (и только им) будут они помянуты в истории русской словесности?