Собственно, здесь можно поставить точку. История о том, как Штихи и их потомки жили в квартире № 10 дома № 2 по Банковскому переулку, кончается именно на этом месте. Однако чтобы она была полной, нужно рассказать еще о нескольких судьбах.
После маминой смерти я стал чаще приходить на Беговую к Мише с Юлей – один или с Таней, а то и вместе с Пашей, сначала – в коляске, а потом и без. Два старичка, обремененные целым букетом болезней каждый, трогательно заботились друг о друге. Одним из установившихся ритуалов моего посещения вскоре стало измерение давления. Они имели для этого все необходимое – и сфигмоманометр, и фонендоскоп – большая редкость в то время: в открытую продажу эти вещи не поступали, их изредка можно было с огромным трудом достать по специальному рецепту. Миша и Юля, обладая дефицитными приборами, пользоваться ими так и не научились и всегда просили произвести над ними сложную операцию. Юля охала, когда я надувал манжету, почему-то это причиняло ей боль. Потом, глядя в сторону, одними губами шептала: «Мишке не говори», – и я бодрым голосом врал, занижая показания на двадцать, а то и на тридцать миллиметров. При этом названное мной давление все равно получалось повышенным, Миша озабоченно качал головой и говорил: «Тебе нужно резерпин попить». Я переходил на другую сторону стола, и Миша, расстегивая запонку на рубашке, тихонько говорил в стол, прячась за моей спиной: «Юленьке не говори», – и я врал вторично. Оба они прекрасно понимали ситуацию, но давление мерить все равно каждый раз просили. Как в названии итальянского фильма – я знаю, что ты знаешь, что я знаю.
В лечении Миша был пунктуален, выполнял все предписания врачей и принимал лекарства строго по графику, лежавшему на столике около дивана. На этом же столике он аккуратно разместил пузыречки с каплями и таблетками, Юлину молодую фотографию и любимые книжки стихов – упоминавшийся мной томик Пастернака (с дарственной надписью Евгения Борисовича) и Маршака, его прекрасные взрослые стихи, почему-то мало популярные. Стихов Миша помнил наизусть огромное количество и мог долго их читать, свои и чужие, несмотря на склероз.
Когда случался приступ пароксизмальной тахикардии, вызывали «Скорую», но до ее приезда Миша, преодолевая сердцебиение (в эти минуты пульс доходил у него до 220 ударов в минуту), застилал газетами обеденный стол: он знал, что врачи обязательно поставят на него свои чемоданчики, считал это очень негигиеничным, но замечаний не делал по причине деликатности.
Так же пунктуален он был и во всем (вообще пунктуальность – характерная штиховская черта). Старенький, сильно шумевший холодильник не давал ему заснуть, и старички, посоветовавшись со знающими знакомыми, решили заменить его тихим абсорбционным (безмоторным, как они говорили). Когда я водружал новенький чистый «Саратов» на место, Миша линейкой проверял расстояние до стены и до батареи – в инструкции к холодильнику значилось «не ближе, чем.». В последующие дни этот документ прочно занял место на его приди-ванном столике рядом с любимой поэзией. А через месяц он позвонил мне на работу (телефон в Черемушках нам поставили лишь спустя тринадцать лет). То есть перезванивались мы ежедневно, но так, вообще, а этот звонок был внеочередным. Миша разморозил холодильник, сделав все по инструкции, потом поставил его на заморозку, а тот вот уже четыре часа никак не замораживается. По голосу чувствовалось, что Мишино состояние близко к паническому.
Я попросил конкретизировать ситуацию. Оказывается, процесс заморозки находился под строгим контролем: в морозилке лежал комнатный термометр, Миша периодически его вытаскивал и смотрел – по инструкции должно быть не выше минус шести, а он едва-едва дотягивал до нуля. Я спросил: «А как часто ты его проверяешь?» – «Ну, не знаю, может, минут через пятнадцать». Я представил себе, как подслеповатый дядя Миша (на одном глазу что-то около минус восьми, второй совсем не видел, в оправе под стеклом стояла черная бумажка) проверяет температуру в холодильнике: заходит в угол, открывает дверцу, медленно нагибается, ищет крышку морозильника, на ощупь вытаскивает градусник. Потом ему, наверно, нужно повернуться к окну и поднести прибор почти вплотную к зрячему глазу, и так далее – на всю операцию минуты три, не меньше. За это время и холод из морозилки уходит, и термометр показывает совсем не то.
Я посоветовал: «Ты его закрой и не трогай часа два-три, он наберет холод, и все получится». Миша с тоской и надеждой спросил: «Ты думаешь?» В его голосе слышалось сильное сомнение. С одной стороны, я был инженером, то есть назывался так же, как весьма уважаемые в его юности люди, которые носили пенсне и форменные фуражки и знали, что говорили. С другой стороны, многое в моих высказываниях он привык относить на счет молодого легкомыслия (часто – небеспочвенно). В общем, в этот день он звонил еще несколько раз. Выдержать три часа он, конечно, не смог, но мучить несчастную машину все же стал реже, постоянно в подробностях сообщая мне о медленном улучшении ее состояния. В итоге холодильник вышел-таки на обещанный инструкцией режим. Ночью Мише вызывали «Скорую».
Весь следующий месяц мы постоянно обсуждали технические аспекты проблемы разморозки. Я старался убедить его производить эту операцию по необходимости, когда нарастет «шуба», если ее нет, пусть себе работает. Но в инструкции было четко сказано: «раз в месяц». И Миша, сразу после перенесенного приступа тахикардии соглашавшийся с моими доводами (как-никак, инженер), по мере приближения проклятого числа все больше сомневался в моей правоте (ведь и инструкцию писали инженеры). Накануне он мне сообщил: «Ты знаешь, я все-таки решил его завтра разморозить». Отпросившись с работы, я поехал на Беговую. Мне стало ясно, что теперь ежемесячно один из зарабатываемых отгулов придется тратить на разморозку «Саратова». Я проклял составителей инструкции, не удосужившихся написать «приблизительно раз в месяц». Единственное, в чем Миша мне поверил, так это что холодильник не знает календаря и «месяц» можно трактовать как «тридцать дней». В марте, после короткого февраля, мы сдвигали график разморозки на два дня.