Моцарт. Посланец из иного мира

Смолин Геннадий Александрович

Часть третья

Документация убийства

 

 

Моцарт как пациент

В ту ночь я работал до трех часов утра, затем меня потянуло в сон. Я будто провалился в бездонную пропасть, но спал урывками, неожиданно просыпаясь, пока меня не разбудил звонок в дверь. Я с трудом поднялся с постели, осторожно пробрался через завалы книг и журналов и, не посмотрев в глазок, распахнул дверь. За ней стоял Анатолий Мышев. Выглядел он возбужденным, как будто ему неожиданно объявили, что он обладатель большого наследства, о котором не подозревал. Он ткнул мне в лицо переведенную с немецкого языка рукопись.

Я выжидающе посмотрел ему в глаза, поинтересовался:

Сколько я должен?

Взгляд у Анатолия Мышева был рассеянный.

— Немного, всего две штуки.

— Рублей?

Он кивнул.

— Что вы думаете по поводу рукописи, Анатолий?

— Ничего экстраординарного, — меланхолично отозвался он.

Я убрал со лба прядь волос. Они здорово отросли, я стал похож на художника-авангардиста или рок-музыканта. Подумал, что как только буду чуть посвободнее — обязательно подстригусь.

Он продолжал что-то говорить, но я не улавливал смысла его фантазий на привычную для него тему о компьютерном мире. Я думал о том, как бы скорей получить переводы, — эти свернутые в трубочку листы, которые Анатолий Мышев держал в руке.

Я не сомневался, что мой сосед, как и множество других чудаков, помешанных на компьютерах и всемогуществе информатики, твердо верил: что все эти высокие технологии в один прекрасный день вытащат нас из того гнусного бытия, в котором мы погрязли по уши.

— Ради Бога, Анатолий Мышев, о чем вы толкуете?

Он пожал плечами.

— Не берите в голову.

Он кивнул, забрал свои деньги и поплелся по лестнице к себе наверх. Работа сделана, и о ней можно забыть. Сердце глухо ухало у меня в груди. Больше всего на свете я желал тотчас засесть за чтение свертка бумаг, представлявших феерическую смесь из дневниковых записей, вырезок из немецких, австрийских, французских газет, статей и писем, — часть из которых после перевода на русский принес Анатолий Мышев.

Николаус Франц Клоссет.

Вена, 1824 год.

Не могу молчать! Я доктор Клоссет, театральный врач и давал клятву Гиппократа — хранить врачебную тайну. Да, я клялся в этом. Но все же больше не могу молчать. Ложь опасна, она ест душу неприметно, но постоянно. Но недаром говорят, что правда неистребима, и все тайное в конце концов, становится явным.

Мне осталось жить всего ничего. И я решил все то, что у меня осталось, собрать и передать потомкам.

В ту страшную ночь я был рядом с Вольфгангом, когда вернулся из театра. Он умирал.

Перед смертью Моцарт пытался тихо напевать:

«Известный всем я птицелов», — он, правда, с трудом шевелил языком.

Присутствовавший тогда композитор Франц де Паула Розер (он два года назад приехал по совету маэстро из Линца в Вену и взял у него 32 урока) сыграл эту песню на фортепиано и пропел ее. На лице умирающего Моцарта появилась слабая улыбка, — он даже просиял.

Моцарт умирал с Папагено на устах. Потому что душой он был из немецкой народной стихии, корнями уходящей в Зальцбург и далее в германские земли — Аугсбург. Так солдат на поле сражения умирал, повторяя «мама», а душой переносился в отчий дом, где протекало его детство.

У Моцарта, и его детища — Папагено — свои пути развития.

Первая песня Папагено:

«Известный всем я птицелов, я вечно весел, гоп-са-са!» — примитивная веселая элементарная жизнь, Naturleben.

Во втором действии он поет:

«Найти подругу сердца я страстно бы желал».

Какая здесь глубокая тоска, Папагено весь проникнут болью и томлением. Перед попыткой неудавшегося суицида — уже вовсе гамлетова сцена, которая захватывает психологической правдой.

И, наконец, в дуэте:

«Па-па-па-па-па-па», — такое сокрушающее, потрясающее крещендо на слове Kinderlein (детишки), а затем восторженный апогей:

«Они будут усладой родителей», — во всей глубине и красоте идиллия старого, простого, немецкого дома.

Для Вольфганга этим «домом», этой почвой были и Зальцбург его юности, и его незабвенная кузинушка — Basle, и родственники переплетчики, и крестьянские разговоры матери, и его родословная: длинный ряд подмастерьев — каменщиков из родного города Аугсбурга. Их голоса звучали в умирающем Моцарте.

Ну а потом. потом начался грустный период, который я бы назвал: жизнь без Моцарта.

Я был немым свидетелем, как Зюсмайр и Констанция после смерти Вольфганга занимались его бумагами — тем, что осталось от великого маэстро. Они были вдвоем, никто им не мешал, а на меня они не обращали никакого внимания, считая, вероятно, «своим» или посвященным. Эти двое в своем поиске или изучении бумаг доходили до самозабвения, до экстаза и даже, как мне показалось, испытывали физическое наслаждение. Да-да, именно! В уничтожении писем, которые рвали, даже сжигали. Поначалу это вызывало только недоумение, а потом мне просто стало не по себе. Было в этом что-то нечистое, гадкое и даже грязное. Появился аббат Максимилиан Штадлер, бросил сердитую реплику, кивнув в мою сторону, и они умерили свой пыл. Вскоре я ушел, но осадок от этого остался надолго.

И ведь что удивительно, знаковые фигуры тех печальных жизненных коллизий — смерти великого Моцарта — ушли в мир иной одновременно. В 1803 году не стало сразу трех участников: секретаря Зюсмайра, Готфрида Ван Свитена, архиепископа Мигацци. Казалось бы, эти люди никак внешне не были связаны, но это только на первый взгляд.

Я не сомневался в том, что они унесли тайны Вольфганга Амадея с собой в могилы.

А тут у нас в Вене случилась сенсация: в прошлом году Антонио Сальери признался в убийстве Моцарта и даже пытался покончить с собой.

Да я и сам почувствовал, как смерть подошла вплотную к моему порогу и дышит в затылок. А потому не следует ли мне самому подумать о вечном?..

Нет, я не собирался и не хочу срывать маски, докапываться до истины — это не мое предназначение. Я поклялся сделать все возможное, чтобы изложить на бумаге то, что мне известно о великом маэстро. Я просто обязан это сделать. В настоящее время мы переживаем время Сатаны, время, когда всем заправляли продажные шкуры, творящие зло под маской благочестия и набожности. Меня к этим мыслям подвиг сам Вольфганг, и он, вернее — его душа не оставляли меня в покое до тех пор, пока я не исполню свой долг.

Да, совершенно забыл сообщить: со мной тут случилось престранное происшествие.

Моцарт явился мне в одну из ночей. Я сразу узнал его, он пришел ко мне в образе Папагено — эдакого народного шута горохового — Гансвурста.

Был в этом какой глубокий символ: обыкновенный паренек из народа — Папагено со своим музыкальным инструментом — волшебными колокольчиками, помогающие славному парню, несмотря на все опасности, достичь цели своих желаний. И вот, в освящении его любви, было отказано свыше, а она целиком основана на его наивном, сердечном чувстве.

Моцарт шел прыгающей походкой, напевая песенку Папагено:

Ты внемлешь звук громов, И также внемлешь ты Жужжание пчел над розой алой.

Великий маэстро в моих снах оказался точь-в-точь таким, каким был при жизни. Моцарт смеялся. А я купался в каком-то странном серебристом свете и мог до мельчайших деталей разглядеть помещение, которое и без того знал прекрасно: это был кабинет маэстро — на клавире сгрудились горы листов бумаги с начатыми произведениями, им так и не суждено было быть написанными. Штора по-прежнему закрывала окно только наполовину. Да, подумал я, когда в дом приходит смерть, тут уж не до уборки комнат и ремонта квартиры.

Внезапно смех маэстро оборвался. Большие глаза Моцарта налились голубым светом. Он заговорил неестественно-дребезжащим, точно расстроенная струна, голосом:

— Доктор Клоссет, вы один, кто не предал меня, кто знает правду.

Я вздрогнул и зажмурился — уж больно все было реальным. Он не сводил с меня немигающих глаз. Потом глаза его увлажнились, он шагнул по направлению к инструменту. Моцарт заиграл, музыка была до того волшебная и прекрасная, что я онемел от изумления, а тело словно растаяло в роскошных аккордах и стало бесчувственным.

Потом все исчезло, как появилось. Но я лежал с открытыми глазами и не понимал, что это было: видение или явь.

Эти сновидения стали преследовать меня через 40 дней после кончины Вольфганга. Свыкнуться с подобным феноменом я не мог — это было просто невыносимо. Начались какие-то нелады на работе и дома. Даже моя драгоценная супруга, не выдержав мой несносный характер, перебралась в родовое имение под Инсбрук. Более всего я расстроился, что пропал мой архив и дневниковые записи, которые я вел, наблюдая Моцарта в последний год его жизни. Причем, история их пропажи загадочна: те записи, что я тщательно оберегал целых тридцать три года, в конце концов, исчезли. Дома, в моем кабинете случился пожар, и от письменного стола, где лежал мой манускрипт, остались одни головешки. По крайней мере, не сохранилось ни одной тетради или журнала. Может, до этих манускриптов дотянулись руки аббата Максимилиана Штадлера, действующего по воле и тайному заданию эзотерических и могущественных сил?

Чудом сохранились три листочка, исписанных моим почерком. И еще два засохших и потемневших от времени цветка. Эти реликвии — с панихиды Моцарта: цветы принесла Мария Магадлена Хофдемель; и они упали с гроба маэстро, когда поминальная служба закончилась.

Помню совершенно отчетливо, как 6 декабря в 3 часа пополудни шло отпевание тела великого Моцарта. Притч свершался прямо у входа в Крестовую капеллу (Kreuz-Kapelle), примыкающей к северной стороне собора св. Стефана, там, где находится соединительная решетка (Capistrans-Kanzel). На панихиде собрались немногие, чтобы проводить Моцарта в последний путь. Среди них были Готфрид Ван Свитен, Антонио Сальери, композитор Альбрехтсбергер, Франц Зюсмайер и другие крайне немногочисленные лица. И никого из Веберовых — ни тещи, ни вдовы, ни ее сестер.

Из прекрасной половины была только красивейшая из женщин Магдалена Хофдемель, единственная из пришедших на панихиду дам; она была беременной, — это было хорошо заметно.

Я подошел к ней, поздоровался и хотел, было, предупредить, что ей следовало бы воздержаться от этого печального мероприятия. Мало ли, что может случиться в таком ее положении. И гроб с телом, и болезнетворная инфекция, да и знак дурной. Но не вымолвилось ни слова.

Потом барон Готфрид Ван Свитен сообщил, что, согласно декрету кайзера Леопольда II, изданного 17 июля 1790 года, и, стремясь воспрепятствовать возможному распространению или возобновлению эпидемии, нужно изолировать тело умершего, а захоронение проводить сообразно с ритуалом, описанным в «Konduktsordnung». Поэтому до наступления темноты тело Моцарта оставляется в церкви в специально отведенном для этого месте. После чего особый возница погрузит гроб на похоронные дроги и отвезет на кладбище. Сопровождать тело на кладбище св. Марка строго запрещено. Погребение совершилось в отсутствие близких или каких-либо других людей, кроме могильщиков.

Никто не стал оспаривать указа императора — ни жестом, ни словом.

Гроб с телом Моцарта служители внесли внутрь капеллы, чтобы поставить у Распятия, и когда два цветка упали, я украдкой подобрал их и спрятал под одежды.

Теперь это — драгоценные знаки, мои реликвии, напрямую связанные с маэстро.

Ах, да! Я оказался невольным свидетелем разговора барона и императорского капельмейстера, ошеломившего меня до глубины души.

По завершению церемонии они уселись в карету; но у возницы что-то случилось с передним колесом, — и тот занялся починкой. А я, услышав негромкую беседу двух значительных особ, не смог отказать себе в любезности дослушать разговор до конца. Это были императорский капельмейстер А. Сальери и барон Герхард Ван Свитен.

— Я и представить себе не мог, что все так быстро завершится, — отчетливо произнес Сальери. — Вы герр Свитен изумительный политик.

— Такова моя обязанность: служить Двору и Империи, — добродушно отозвался барон. — Но случай здесь более, чем неординарный. Знаменательный. Ушел великий композитор и как? Попросту исчез в могиле для бродяг. Ни памятника, ни знака.

— Да, как быстро угасла его жизнь. А ведь все начиналось изумительно и блестяще. Как в сказке.

— Сальери, вы более композитор, чем политик. Его музыка божественна, она берет душу и сердце без остатка. Чего, простите, нет в ваших опусах. У вас все математически верно и гармонично. Но нет искры Божьей. Пройдет время, и все только и будут твердить: «Ах, Моцарт! Гениальный композитор!»

— Тут я категорически не соглашусь с Вами, барон.

— Господи, какое самомнение! Нас с вами и вспомнят, именно как современников Моцарта. Слава Богу, что мы не доживем до этого дня.

— Господин барон, если кто услышит вас, то подумает, Бог знает что.

— Не беспокойтесь, у меня все в порядке! — сухо отозвался Ван Свитен. — Мой мундир ослепительно чист. Но за вас я не ручаюсь.

— Барон, я не понимаю ваших намеков.

— Какие намеки? Тут ясно, как Божий день. Вы думаете, людям можно долго морочить голову о том, что молодой гений умер от какой-то безобидной «просянки»? Признайтесь себе, что мы все убили Моцарта в расцвете его божественного таланта.

Упала громкая пауза.

Барон Ван Свитен продолжил говорить, а в голосе его слышалось неприкрытое злорадство:

— Друг мой, вспомните, как много было участников убийства великого Цезаря. Но у нас иной случай: люди не захотят признаться в том, что мы все — погубили его. Нет-нет, обязательно отыщут одного виновного, которого заклеймят, словами, вложенными в уста того же Цезаря: «И ты Брут?». Как вы думаете, друг мой, кого же люди изберут этим заклятым преступником, этим библейским Каином?

— Думаю, что не нас с вами.

— Вот вы и ошиблись, господин Бонбоньери! Всякому трактирному музыканту в Вене известно, что именно вы его отравили. Земля слухами полнится.

— Но позвольте!.. Мало ли слухов, которыми земля полнится.

— Ладно, маэстро. Так и порешим: пусть говорят. Поскольку мертвым жить, а живым умирать.

Установилось гнетущее молчание. Я лишь на миг представил лица пассажиров экипажа: самодовольно ухмыляющегося барона и сжатые губы побледневшего Сальери.

Но тут щелкнул кнут, послышался окрик возницы «Давай!». И я, будто очнувшийся от волшебных чар, метнулся за угол капеллы. И тут в лоб столкнулся с аббатом Максимилианом Штадлером, который окинул меня надменным взглядом и шагнул внутрь капеллы.

Память — это святое.

Я протягиваю руку, касаюсь бумаги, цветов, и они волшебным образом возвращают меня в прошлое, до которого, казалось, не достать и не дотянуться.

Позвольте мне начать повествование с последних дней и часов жизни Вольфганга и медицинского заключения, сделанного без обычного вскрытия трупа. Ибо, с одной стороны, этим все закончилось, а с другой — с этого все началось.

Я, как домашний врач семьи Моцартов, свидетельствую: история болезни Моцарта вплоть до лета 1791 года в буквальном смысле была «пуста», если не считать его собственных признаний в письмах о заразных болезнях и неврологических головных болях, что вполне естественно для нормального человека, но недостаточно, чтобы превратить его в «больного», тем более, что и личная, и интимная его жизнь свидетельствуют о цветущем здоровье!

Более того, те, кто, наконец, предполагали у Моцарта почечную недостаточность, намного ближе к истинной клинической картине заболевания. Но «чистая, спокойная уремия», как считали некоторые мои коллеги, исключается уже потому, что маэстро, как нам известно, до самого конца сохранял работоспособность и, главное, находился в полном сознании. Сколько я помню, уремики на несколько недель и даже месяцев перед смертью теряют работоспособность и последние дни проводят в бессознательном состоянии.

Мне, как практикующему врачу и завзятому театралу, кажется совершенно невероятным, чтобы такой больной за три последних месяца жизни написал две оперы, две кантаты, Концерт для кларнета и свободно передвигался из одного города в другой город! Как показывает практика, опухание появляется не в конце хронического заболевания почек, а в начале острого нефрита — острого воспаления почек, которое только после многолетнего хронического периода переходит в конечную стадию — уремию.

Однако в истории болезни Моцарта нигде не упоминается о перенесенном им воспалительном поражении почек. Если бы маэстро длительное время страдал заболеванием почек, то в любом случае в том или ином виде до меня и моего коллеги дошли бы упоминания о жажде, которая является обязательным симптомом при подобного рода заболевании, но этого нет! Да присмотритесь, наконец, к известному рисунку Доротеи Шток (исполненного за два года до смерти маэстро), который не выдает «отекших черт» лица маэстро. При этом часто забывается, что Моцарт принадлежал к пастозному типу людей, и портрет семилетнего вундеркинда уже отображало некоторую вялость кожи лица мальчика.

А сколько было услышано мною, о неоднократных высказываниях самого Моцарта, что «его враг» композитор Антонио Сальери «покушался на его жизнь», а также известные намеки Констанции про жалобы Вольфганга на то, что ему дали яду. Все это привело к тому, что подозрение в криминале только усилилось, а потому снова и снова становилось поводом для жарких дискуссий.

Мнения сходились в одном: Моцарту через большие промежутки времени в еду и питье подмешивали медленно действующий яд. И начало этому было положено в конце лета 1791 года. Но тут много противоречивого. Если повнимательней присмотреться к моему бывшему пациенту, то симптоматология отравления, к примеру, мышьяком совсем не соответствует клинической картине последней болезни маэстро.

Головные боли, головокружение, рвота, потеря веса, неврозы, депрессии, легкая возбудимость и беспокойное состояние — это признаки остро очерченного каломельного заболевания или «erethismus mercurialis». К картине хорошо изученного на сегодняшний день (1823 год) этого недуга относятся такие симптомы: лихорадка, экзантема и раздражение мозговой оболочки, то есть признаки, в конце концов, проявившиеся у Моцарта. А упомянутое выше ощущение озноба у маэстро — типичное при длительном действии препарата данного типа.

Я вновь и вновь мысленно возвращаюсь к последним дням великого маэстро. Хроника коротка и известна. Уже 28 ноября 1790 года мы с д-ром Матиасом фон Саллабой проводили консилиум, но так и не пришли к общему заключению. 3 декабря Моцарту пустили кровь, и состояние больного несколько улучшилось.

Вечером 4 декабря у маэстро поднялся сильный жар, начались невыносимые головные боли. Я был тогда в театре и не думал, что у маэстро будет такая сокрушительная динамика, После спектакля, я застал Моцарта совершенно плохим и назначил холодные компрессы на лоб. За два часа до смерти Моцарт потерял сознание; а что-то около 00 часов 50 минут, то есть на исходе первого часа нового, наступающего дня, 5 декабря великого композитора не стало.

В этот момент у кровати больного находились я, как домашний доктор, и свояченица — фрау Зофи Хайбль. Мадам Констанция, кажется, в тот момент отсутствовала: она то появлялась, то исчезала где-то в глубинах квартиры. Мне даже показалось, что она сторонилась покойника, избегая находиться рядом с мужем. Или так мне все казалось, — трудно сказать.

Тогда вопросов у меня возникло много. Так, мне было сообщено, что Моцарт хотя и был соборован, но причащен не был. Однако такое возможно только у лиц, находящихся в бессознательном состоянии, или тяжелобольных in hora mortis (при смерти). Следовательно,

Зофи Хайбль застала Моцарта уже в состоянии, исключавшем какую-либо сознательную деятельность или общение, что, надо сказать, вполне соответствовало тяжести заболевания маэстро.

У Вольфганга были приступы головокружения и слабости и другие симптомы.

Сохранявшаяся до последнего момента работоспособность, отсутствие длительных провалов сознания ante finem (перед кончиной), отсутствие жажды и начавшееся в самом конце эминентное опухание тела (острый, токсичный нефроз); далее были головная боль и рвота, галлюцинации и бред, катастрофическая потеря веса и финальная кахексия с терминальными судорогами. А поскольку не обошлось и без диффузной сыпи, то мой диагноз был таков: «острая просовидная лихорадка», — болезнь, всегда сопровождавшаяся характерными изменениями кожи.

Причем, я и тут не собираюсь грешить против истины. Когда мы с коллегой обдумывали, что включить нам в эпикриз о смерти В. А. Моцарта, меня на минутку попросил уединиться герр Готфрид Ван Свитен.

— Каков ваш вердикт, доктор Клоссет? — жестко спросил он.

Я замялся, памятуя наши с ним прошлые беседы.

— Да как вам сказать, герр барон. Мы с доктором Саллабой расходимся в диагнозе. Мой коллега склоняется к тому, что смертельная болезнь Моцарта наступила в результате токсико-инфекционного заболевания, поскольку, с его точки зрения, налицо обычные симптомы воспаления мозга или deposito alia testa (буквально: «отложение болезнетворной материи в голове» — лат.).

— Есть мнение, что это острая просовидная лихорадка, — болезнь, всегда сопровождающаяся характерными изменениями кожи, — вдруг резко заявил Ван Свитен и добавил: — У вас все эти симптомы налицо. И потому никаких вскрытий тела не производить, никаких эпикризов не писать. Иначе. иначе вам удачи не видать!

— Итак, значит «просянка», — озадаченно произнес я и заговорил как по писаному: — «Просянка» считалась чрезвычайно заразной, потому-то тело нужно было как можно поспешно вынести из дома, а санитарный военный лекарь должен присматривать за тем, чтобы в пути соблюдались противоэпидемические гигиенические меры, как-то: сжигание одежды, запрет на прощание с телом и дома и в церкви, похороны без выдержки срока в 48 часов.

— Вот так и должно быть, — уже помягче сказал Ван Свитен. — Так что соблаговолите разъяснить это вашему коллеге, герру Саллабе.

Что произошло той ночью, должно казаться непостижимым. Зофи, как я убедился, была единственной, кто ухаживал за умирающим (он умер якобы у нее на руках), тогда как Констанция, не заходила в комнату, где умирал ее муж. И то, что она по ее словам, сказанным много позже, «с криком, пронзившим ночь, бросилась на постель мертвеца, чтобы заразиться лихорадкой» было совершеннейшим бредом.

Итак, официальной причиной смерти мной, д-р Клоссетом и моим коллегой доктором Саллабой была названа «острая просовидная лихорадка». Нами был составлен эпикриз (предварительное медицинское заключение) и свидетельство о смерти, скрепленное нашими подписями. Окончательный диагноз подтвердили и представители властей, осматривавших труп, которые заполнили «карточку» с указанием заболевания и персоналиями усопшего, запись в книгу регистрации мертвых производил другой государственный чиновник на основании ранее составленных документов. Потом эпикриз таинственным образом куда-то исчез. Я, конечно же, догадывался о многом на сей счет.

Добавлю, что по тем временам наша венская медицинская школа знала «лихорадку с сыпью» или «лихорадку, острую», а также «просовидную сыпь», но не «острую просовидную лихорадку». Хотя, мы с коллегой Саллабой очень сомневались, что этот «номер» пройдет гладко: подобный диагноз не встречался ни до, ни после смерти Моцарта. Но нам дали понять, что речь должна идти о заразном заболевании — все указывало на быстрое разложение тела. Поэтому распоряжением, предписывавшим погребение усопшего «не ранее 48 часов», просто пренебрегли.

Незаметно прошло свыше тридцати лет, наступил 1824 год. Я практически не изменился, не считая моего физического состояния, которое было под стать возрасту. И тут произошло невероятное с точки зрения медицины событие. То есть спустя треть века после кончины Моцарта, мой коллега, протомедикус д-р Э. Ф. Гульденер фон Лобес, опубликовал письменное свидетельство о его смертельной болезни. Чудеса были в том, что он составил эпикриз, даже не осматривая тело покойного и не прочитав протоколов о смерти, а некоторым заочным образом. Его диагноз «ревматическая лихорадка», под которой медики подразумевали патологическое раздражение нервной системы с многозначной симптоматикой («ревматизм фиброзных органов, отек серьезных органов, катар слизистых оболочек, паралич нервной системы и так далее).

Кроме того, диагноз «ревматическая лихорадка» в метриках за ноябрь-декабрь 1791 года встречается всего лишь семь раз, и об эпидемии намеков не было!..

Правда, повод для этого был экстраординарным: в Вене вновь ожили подозрения, что великий маэстро умер неестественной смертью, которая связывалась с именем почтенного композитора Сальери, старого соперника Моцарта. Престарелый композитор и придворный капельмейстер Антонио Сальери проживал на ту пору в Вене в доме № 1088 — это угол Шпигельгассе и Зайлергассе. Хуже того, эти слухи широко обсуждались в Вене, и даже утверждалось, что придворный капельмейстер даже хотел покаяться в своем преступлении. Друзья Сальери предприняли все усилия для его реабилитации. Итальянский журналист и агент охранного отделения Дж. Карпани в миланском журнале «Biblioteca Italiana» (1824 год) опубликовал большую апологию Сальери, в которой и представил «аттестат» Гульденера. Автор заочного эпикриза, правда, признался, что Моцарта он не посещал и никогда его не видел; все им было будто бы записано со слов лечащих врачей Моцарта, то есть меня, д-ра Николауса Франца Клоссета и моего коллеги д-ра Саллабы.

Знаменательно уже то, что я, д-р Клоссет, находился в здравом уме и твердой памяти! И проблема была только в том, чтобы прийти ко мне и поговорить со мной тет-а-тет, как врач с врачом. Если бы не моя постоянная хворь и недомогание — я добрался бы до коллеги фон Лобеса самостоятельно.

Таким образом, если подвести итог всей этой группе смертельных диагнозов Моцарта, то все тут неясно, расплывчато и бездоказательно.

Я привык к анекдотам, которые рождались полчищами, как летом мухи, когда речь шла о великих людях. Если верить сплетникам, тогда получается, как по господину Ф. Б. Сюару из Франции, который утверждал, что великий маэстро страдал неизлечимой болезнью, которой его одарила некая дама из театральных кругов. А сифилис в те времена лечился приемом внутрь ртути (пилюли сулемы).

Вот рецепт для примера:

Mercurii sublimati corrosivi grana quindecim solve in

Aquae destillatae drachmis sex.

Decantato liquori adde

Micae panis albi, drachmas duas cum dimidia.

Misce fiat Massa, ex qua formentur pilulae Nr. 120.

Утром и вечером по 2 пилюли.

(15 гран = 1,05 г; 1 драхма = 4/4 г).

Именно у нас, в Вене, лейбмедик Марии Терезии Герхард Ван Свитен (отец нашего барона Готфрида Ван Свитена) с 1754 года начал практиковать лечение сифилиса своим Liquor mercurii Swietenii, содержавшим от 0,25 до 0,5 грана сулемы, растворенной в водке; алкоголь при этом служил не только растворителем, но и придавал стимулирующие и приятные вкусовые качества.

Доказательств, что Моцарт страдал этим венерическим заболеванием, просто нет в природе. Да и его «беспутная жизнь» могла быть выдумана только для того, чтобы «обосновать» его противоестественную смерть».

 

Приложение

С этими дневниковыми записями лежала объемистая стопка из вырезок газет, еженедельников, журналов и книг, а также речи и письма и иные записи, прямо или косвенно связанные с сообщениями о жизни и смерти Вольфганга Амадея Моцарта.

«Запись о смерти в канцелярии собора св. Стефана»:

Xbris

5-го

(Город) Вена, Раухенштайнгассе в малом доме Кайзера № 970

Звание: господин Вольфганг Амадеус Моцарт императорский и королевский капельмейстер и камер-композитор

(Католик) — I

(Мужской пол) — I

(Возраст) — 36

(Болезнь и вид смерти) — острая просовидная лихорадка

(Место, куда и день погребения) 6-го так же (Xbris) то же (кладбище у св. Марка).

«Книга регистрации усопших прихода св. Стефана»:

«6-го Xbris

Моцарт (Звание)

господин Вольфганг Амадеус 3-й класс

Моцарт, императорский и королевский Капельмейстер и камер-композитор,

на Раухенштайнгассе в малом доме Кайзера № 970,

от острой просовидной лихорадки осмотрен

Приход св. Стефана

На кладбище св. Марка

Возраст 36 лет.

Оплачено 8 флоринов 56 крейцеров 4. 36 Дроги флоринов 3.00 4 флорина 36 крейцеров — приходу,

4 флорина 20 крейцеров — церкви.

«Wiener Arbeiterzeitung»

(«Венская рабочая газета»),

14 апреля 1957 года:

(по д-ру Э. Вайцману)

Данные о смертности города Вены с октябрь по декабрь 1791 года: октябрь 1791 года — 840 человек, ноябрь 1791 года — 858 человек, декабрь 1791 года — 874 человека.

Постфактум (Вера Лурье). Ничто не свидетельствует об эпидемии, которая разразилась «поздней осенью. и поразила многих»; незначительное увеличение смертности в декабре связано с сезонными колебаниями. По Вайцману, в списке мертвых не значилось ни одного случая «ревматической лихорадки».

«Musikalisches Wochenblatt»

(«Музыкальный еженедельник»)

Берлин (конец декабря 1791 года):

«Моцарт скончался. Он вернулся домой из Праги больным и с той поры слабел, чахнул с каждым днем: полагали, что у него водянка, он умер в Вене в конце прошлой недели. Так как тело после смерти сильно распухло, предполагают даже, что он был отравлен.»

«Wiener Zeitung»

(«Венская газета») от 7 декабря 1791 года:

«В ночь с 4 на 5 с. м. здесь скончался императорско-королевский придворный композитор Вольфганг Моцарт. С детства известный всей Европе редкостным своим музыкальным талантом, он удачливейшим развитием от природы унаследованной одаренности и упорнейшим ее применением достиг высочайшего мастерства; свидетельство тому — его очаровательные и всем полюбившиеся произведения, заставляющие думать о невосполнимой утрате, постигшей благородное искусство с его смертью».

Письмо из Праги от 12 декабря 1791 года извещало:

«Моцарт — мертв. Он вернулся домой из Праги больным и с тех пор беспрестанно хворал; сочли, что он болен водянкой, и в конце прошлой недели он умер в Вене. Так как после смерти его тело вздулось, думали даже, что он был отравлен. Говорят, будто одной из его последних работ была заупокойная месса, которую исполнили во время его погребальной литургии. Только теперь, когда он мертв, венцы узнают, что они потеряли вместе с ним».

«Der heimliche Botschafter»

(«Тайный посланник»)

Из рукописной венской газеты от 9 декабря 1791 года:

«Смерть Моцарта событие крайне прискорбное для музыки и всех ее почитателей. Просянка, унесшая его в могилу, и у господина Шиканедера отняла вторую часть «Волшебной флейты», первое действие коей уже было готово».

Сводки погоды 6 декабря 1791 года

Запись графа Карла фон Цинцендорфа (дневник) и данные Венской обсерватории о погоде в день похорон Моцарта 6 декабря 1791 года.

«Temps doux et brouillard frequent (Погода теплая и густой туман, — фр.).

8 часов утра:

Барометр 277' 6"

Теромеметр + 2,6°

Ветер 0

3 часа пополудни:

Барометр 277' 0”

Термометр +3,0°

Ветер 0

Постскриптум (Вера Лурье).

Эти первоисточники опровергают утверждения, будто в день похорон Моцарта была непогода с дождем, переходящим в мокрый снег. И добросовестные записи в дневнике графа Карла фон Цинцендорфа, и метеорологические наблюдения Венской обсерватории свидетельствуют: колебания барометра минимальны, весь день был безветрен и, в соответствии со временем года, прохладен, но не холоден. Получается, что друзья Моцарта заблуждались, сообщая биографам впоследствии об ужасной, сырой с бурей непогоде, не позволившей им сопровождать гроб с телом Моцарта до кладбища.

Сам факт погребения Моцарта с известной долей вероятности можно принять, основываясь только на записи в Книге регистрации усопших, сделанной пастором церкви св. Стефана 6 декабря 1791 года, где указаны расходы на похороны Моцарта, а также имеются замечания типа «на кладбище св. Марка» и «дроги». А свидетельств очевидцев захоронения так и нет. Отпевание в часовне св. Креста — пристройке к собору св. Стефана, последний путь покойника через Штубентор по проселку предместья Ландштрассе до кладбища св. Марка. Сколько об этом говорено, сколько написано, а сколько просто приписано и ничего не доказано! Совершенно определенно известно только, что на погребении не было ни вдовы, ни друзей, ни братьев-масонов, что никто не отдал покойному элементарнейшего долга, что на его гроб не пало ни горстки земли из рук знакомых, что после этих похорон по самому низкому разряду могила так и осталась непомеченной. Таковы сухие подробности самого погребения, достойные разве что бездомной собаки; все остальное — благочестивые легенды, включая и злополучную «непогоду».

Напомню, что общие могилы рылись глубиной примерно в 2,5 метра и заполнялись в три слоя, но не сразу, а по мере поступления покойников. То, что такие могилы никогда не имели ни надгробий, ни указателей имен усопших, и стало причиной потери места захоронения Моцарта, если он был вообще там похоронен!

Помнится, в 1820 году при вскрытии могилы Йозефа Гайдна обнаружилось, что там отсутствует его череп, который, как оказалось, был «реквизирован» секретарем Эстергази Розенбаумом в качестве магического атрибута. Если учесть, что Гайдн был великим музыкантом, а В. А. Моцарт все-таки — «a God in Music», становится ясно, что любые поиски «предполагаемой могилы Моцарта» дело бесполезное!

«Hadi es Mas Nevezetes Tortenetek».

«Военные и другие замечательные события».

(Вена, 9 декабря 1791 года):

«Числа 5 сего месяца ранним утром знаменитый во всей Европе Вольфганг Моцарт, императорский и королевский придворный композитор, закончил свою короткую, длившуюся всего 35 лет жизнь. Даже величайших мастеров поражал воистину редкий талант этого великого музыканта. Но что оставил после себя сей высокоодаренный муж? Вечное имя, но и беспомощную вдову с двумя малютками и неоплаченными долгами. Заботу о детях уже взял на себя великодушный барон Свитен. Один из них, будучи совсем еще мал, уже так играет на клавикордах, что все внимают ему с удивлением».

Некролог ложи «Увенчанная надежда».

Из речи в ложе на смерть Моцарта. Зачитана во время приема мастеров в почт. св. Иоанна «Вновь увенчанная надежда» Востока Вены братом Х-ром:

«Достославный магистр, достославные делегированные мастера многоуважаемые братья!

Вечный зодчий мира нашел необходимым вырвать из нашей братской цепи одного из наших любимейших, наших достойнейших членов. Кто не знал его? кто не ценил его? кто не любил его, нашего почтенного брата Моцарта? Минуло всего лишь несколько недель с тех пор, как он стоял здесь среди нас, прославляя волшебными звуками освящение нашего масонского храма.

Кто из нас, мои братья, мог бы тогда отмерить ему столь короткую нить жизни? Кто из нас подумал бы, что спустя три недели мы будем носить траур по нему?»

Траурное заседание ложи состоялось только в конце апреля 1792 года. Речь была издана бриттом Игнацом Альберти. Автором речи (и следующего за ней стихотворения) был драматург Карл Фридрих Хенслер. Из приведенных выше строк однозначно следует, что в течение длительного времени, вплоть до самой смерти, Моцарт не производил впечатления тяжело больного человека; наоборот, смерть его была явной неожиданностью для членов ложи «Вновь увенчанная надежда», которая, по другим источникам, тогда снова называлась «Увенчанная надежда».

Заключение о смерти Франца Хофдемеля.

«Хофдемель, Франц, канцелярист высшего судебного присутствия, покончил жизнь самоубийством в своей квартире по Грюнангергассе, дом № 1360, владелец Роллетер, и был осмотрен судебным экспертом в госпитале, возраст 36 лет».

Франц Хофдемель, друг Моцарта, тоже масон, покончил жизнь самоубийством в день похорон Моцарта.

Постфактум (В. Лурье):

«6 декабря неподалеку разыгралась семейная драма, которая долгое время также была окутана тайной. Франц Хофдемель, брат Моцарта по ложе, в болезненном приступе ревности с ножом набросился на свою жену Магдалену, любовницу Моцарта, нанес ей множество ран, но так и не убил ее. Затем он перерезал себе вены».

«Neuer teutscher Merkur» Виланда.

«Новейший Меркурий Тойчер» Виланда.

г. Веймар, сентябрь 1799 года:

Вот буквальный перевод фрагмента из письма одного английского путешественника, побывавшего в Вене:

«Британец показывает гробницу немца Генделя в Вестминстерском аббатстве с радостным сознанием, что он умеет ценить любые заслуги. Здесь же не в состоянии показать место, где находятся на кладбище забытые останки Моцарта (быть может, насильственно погибшего)».

В феврале 1799 года здесь же к стихотворению на смерть Моцарта (Й. Исаак барон Гернинг) появилась следующая сноска:

«К чести человечества и музыки, хочется надеяться, что сей Орфей умер все-таки своей смертью!»

Й. И. фон Гернинг.

«Путешествие по Австрии и Италии», 1802 г.

«Ах! неужели Моцарта, этого нового Орфея, уже нет на свете, неужели ему никогда боле не одаривать мир новыми шедеврами! К чести всякого искусства и человечества, вряд ли можно поверить, что он принял противоестественную смерть от завистливой руки чужеземца, Он, столь справедливый, бескорыстный и всегда открытый перед чужими достоинствами!

В Лондоне в Вестминстерском аббатстве на могиле Генделя красуется надгробный памятник. Здесь же никому неведомо, под какой былинкой, под каким кладбищенским цветком покоятся останки Моцарта. Сколько же можно упрекать немцев в равнодушии к своим великим душам? В свое время, в саду подле дома маленький Моцарт похоронил щегла и подписал его могилу. Где и когда же, наконец, будет установлен надгробный камень, несущий и его гордое имя?..»

«Wiener Morgenpost».

(«Утрення венская почта»)

28 января 1856 года.

(Свидетельство владельца таверны «Золотая змея» Иосифа Дайнера)

«Моцарт, ступив в каморку, обессилено упал в кресло, уронив голову на ладонь правой руки, локтем опертой о спинку. Просидев так изрядно долго, он приказал слуге принести вина, хотя обычно пил пиво. Когда слуга поставил перед ним вино, Моцарт продолжал сидеть без движения, забыв даже, что следует расплатиться. В это время в дверях появился хозяин таверны Иосиф Дайнер. Моцарт хорошо знал его и относился к нему с большим доверием. Дайнер, завидя Моцарта, остановился и долго и пристально разглядывал его. Моцарт был бледен, напудренный парик сбился на бок, косичка расплелась. Вдруг он поднял глаза и заметил хозяина. «А, Иосиф. Ну, как дела?», — спросил он. «Об этом, пожалуй, следовало бы спросить вас, — отвечал Дайнер, — вы так скверно выглядите. Похоже, в Чехии вы чересчур налегали на пиво и испортили желудок. — «Желудок мой лучше, чем ты думаешь, — проговорил Моцарт, — он научен теперь переваривать любую дрянь! Нет, — продолжил он, тяжело вздохнув, — чувствую, что музыке скоро конец. Какой-то холод напал на меня, и не знаю, отчего это».

«Анекдоты о Моцарте»

Париж, 1804 год.

«Слыхал я, будто «Волшебную флейту» он написал для некой примадонны, в которую был влюблен, и которая назначила за любовь такую цену. Говорят еще, что триумф его имел весьма плачевные последствия: он подхватил неизлечимую болезнь, от которой вскоре и скончался. Во время сочинения оперы здоровье его и так было очень подорвано.

«Его здоровье, от природы нежное, ухудшалось с каждым днем. Раздражительность его нервов усиливалась от непомерного усердия в работе и развлечениях; ни в том, ни в другом меры он не знал. Периодически его одолевали приступы меланхолии. Он предчувствовал свой конец и с ужасом видел его приближение, замечал, как день ото дня тают его силы. Однажды он даже впал в беспамятство. Бедный Моцарт вбил себе в голову, будто неизвестный посланец был направлен к нему для того, чтобы возвестить его близкий конец.»

Биография Ф. Немечка.

Прага, 1798 год.

«Когда она (его супруга) однажды поехала с ним в Пратер, дабы развеять его и отвлечь от дурных мыслей и они остались наедине, Моцарт начал говорить о смерти и утверждал, что сочиняет Реквием для самого себя. Слезы выступили на глазах этого чувствительного человека.

«Я слишком хорошо чувствую, — проговорил он, — жить мне осталось недолго: конечно, мне дали яду! Я не могу отделаться от этой мысли». Тяжким грузом легли эти речи на сердце его супруги, у нее едва хватило сил успокоить его.»

Из дневника С. Буассерэ, Гейдельберг, ноябрь 1815 года.

«Детуш, капельмейстер князя Валлерштайна, посетил нас. Семь лет он бывал у Моцарта. По конституции Моцарт был совсем мал, очень нервозен. Все его оперы, кроме «Волшебной флейты», в Вене провалились.

Детуш был у него, когда тот писал (Реквием); он пребывал в сильной меланхолии, болел и уединялся от всего мира, хотя прежде был таким весельчаком: говорят, он получил aqua toffana».

Публикации д-ра Матильды Людендорф.

Д-р мед. М. Людендорф. «Неотомщенное злодеяние над Лютером, Лессингом, Моцартом, Шиллером». Мюнхен, 1928.

«Жизнь Моцарта и его насильственная смерть.

По свидетельствам ближайших родственников и его собственным письмам. Выбрано из биографии Ниссена и Констанцы Моцарт, а также других источников». Мюнхен, 1936 г.

Деятельность госпожи д-ра мед. М. Людендорф заслуживает особой признательности, это она в первые десятилетия нашего века открыто и убедительно — несмотря на внешнее давление, оказываемое на нее, довела до самого широкого круга читателей факты, связанные с насильственной смертью Моцарта. Хотя в ее книгах историческая канва отравления преобладает над токсикологическими проблемами, ее изыскания заложили основу для последующих чисто медицинских детальных исследований. Подобно Г. Ф. Даумеру и X. Альвардту, д-р мед. М. Людендорф причину внезапной кончины Моцарта видит в мировоззренческих расхождениях между композитором и орденом. Особого накала они достигли в 1791 году, когда Моцарт вынашивал план создания собственной ложи «Грот».

Постскриптум (Вера Лурье):

Особого внимания заслуживает следующий источник: «Allgemeine Instruktionen, Lehrbuch fur die Mitglieder der grossen Landesloge der Freimaurer von Deutscland, 1 Teil. Die Johannisgra e. Neue Bearbeitung von Br. H. Gloede. Als Handschrift mit grossmeisterlicher Genehmigung fur Brr. Freimaurer gedruckt», S. Mittler und Sohn, Berlin, 1901.

(Перевод: «Общие указания, руководство для членов большой земельной масонской ложи Германии, 1 часть. Градусы иоаннитов. Исправленное издание бр. X. Гледе. Отпечатано на правах рукописи для бр. масонов с гроссмейстерского одобрения». С. Миттлер и сын, Берлин, 1901).

Здесь в «Изданном для братьев учеников ложи иоаннитов употребительстве…», I тетрадь на стр. 97 и далее читаем: «Потому и звучит песнь союза в этой части нашего ритуала. Надобно сказать, бр. Моцарт одарил его несравненно прекрасной мелодией, своей лебединой песнью, кою ему уже не услышать из уст братьев, поскольку перед празднеством ложи (имеется ввиду освящение храма 18 ноября 1791 года) он был призван сложить земные инструменты».

Книги доктора медицины Матильда Людендорф: «Неисследованные преступления о Лютере, Лессинге, Моцарте, Шиллере». Мюнхен, 1928 год; «Жизнь Моцарта и его насильственная смерть. По свидетельству его родственников и его собственным письмам. Выдержки из биографии Г. Ниссена и Констанции Моцарт и других источников…» Мюнхен, 1936 год.

Разговорные тетради Бетховена.

(Запись венского редактора «Wiener Zeitung» Й. Шикха от 1823 года):

«Сальери перерезал себе горло, но пока жив».

Чуть дальше: «Сто против одного, что в Сальери проснулась совесть! То, как умер Моцарт, подтверждение тому!»

В начале 1824 года пишет секретарь Л. Бетховена капельмейстер А. Шиндлер:

«Сальери опять очень плох. Он в полном расстройстве. Он беспрерывно твердит, что виновен в смерти Моцарта и дал ему яду. Это — правда, ибо он хочет поведать ее на исповеди, — поэтому правда также, что за всем приходит возмездие».

В 1824 году пишет племянник Бетховена Карл:

«Сальери твердит, что он отравил Моцарта».

А. Шиндлер добавляет:

«Он постоянно говорит. что хочет. поведать об этом на исповеди».

И уже в 1825 году, после смерти Сальери, последовавшей 7 мая, племянник записывает:

«И сейчас упорно говорят, что Сальери был убийцей Моцарта».

«Allgemeine musikalische Zeitung»

(«Всеобщая музыкальная газета», Лейпциг от 25 мая 1825 года)

Вена. Музыкальный дневник за апрель.

«Наш почтеннейший Сальери — как говорят у нас в народе — не может умереть, и все тут.

Тело отягощено всяческими старческими недугами, вот уж и разум покинул его. В бредовом расстройстве он признается даже, будто приложил руку к смерти Моцарта: бред, коему поистине никто и не верит, — что взять с почтенного рехнувшегося старца. А современникам Моцарта, увы, хорошо известно, что изнурительная работа и легкая жизнь в неразборчивом обществе сократили драгоценные дни его жизни».

Биография Моцарта Г. Н. фон Ниссена (Лейпциг, 1828 год).

«По возвращении Моцарта из Праги в Вену. супруга его с глубоким огорчением замечала, что силы его таяли с каждым днем. В один из прекрасных осенних дней, когда она, дабы развлечь его, поехала с ним в Пратер и они остались наедине, Моцарт начал говорить о своей смерти и утверждал, что сочиняет Реквием для самого себя. При этом в глазах у него стояли слезы, а когда она попыталась отвлечь его от черных мыслей, он возразил ей:

— Нет, нет, я слишком хорошо чувствую — жить мне осталось недолго: конечно, мне дали яду! Я не могу отделаться от этой мысли.

Тяжкой ношей пали эти слова на сердце его супруги, у нее едва хватило сил утешить его.

Да, о странном появлении и заказе неизвестного Моцарт выражал даже иные, весьма диковинные мысли, а когда его пытались отвлечь от них, он замолкал, так и оставаясь при своем».

«Паломничество к Моцарту»

Путевые дневники Винцента и Мэри Новелло за 1829 год.

(Впервые опубликованы: Лондон, Англия 1955 год; ФРГ, Бонн, 1959)

«Вражда Сальери началась с оперы Моцарта «Cosi fan tutte». Сын отрицает, что он (Сальери) отравил Моцарта, хотя отец считал так, и Сальери сам признался в этом на одре смерти.»

Приблизительно за шесть месяцев до смерти Моцарта посетила ужасная мысль, что кто-то хочет отравить его aqua toffana. Однажды он пришел к ней (Констанце) с жалобами на сильные боли в пояснице и общую слабость; один из его врагов будто бы дал ему пагубную микстуру, которая убьет его, и они могут точно и неотвратимо вычислить момент его смерти.

Примерно за шесть месяцев до смерти он был одержим мыслью, что его отравили. «Я знаю, что умру, — воскликнул он, — кто-то дал мне aqua toffana и заранее точно вычислил день моей смерти.»

Г. Ф. Даумер. «Из мансарды» (Майнц, 1861 год).

«Волшебная флейта» имеет тайный смысл, в разговоре с Эккерманом и Гете выразился в том же духе. Связи оперы с орденом достаточно очевидны.

Эта смерть великого Моцарта погружена в особенную, загадочную тьму. Сам он в последние свои дни жизни не раз высказывал предположение, что отравлен. Один итальянец сказал о Моцарте: «La sua vita era, cosi dire, una fortuna publica, una publica calamita la sua morte» («Его жизнь была, так сказать, народным счастьем, его смерть — народным горем» — итал.).

Изменнику предназначалось наказание кинжалом и «aqua toffana» (мышьяк — лат.). Рискованное предприятие бедного Моцарта кончилось плачевно; он стал мучеником своей идеи, и преступление, совершенное против разрушительной силы (ордена), ему пришлось искупить трагической гибелью».

Причиной происшедшего Г. Ф. Даумер считает разрыв Моцарта с орденом масонов и склоняется к мнению, что отравление последовало уже в сентябре 1791 года, когда Моцарт заболел в Праге.

«Vossische Zeitung»

(«Воссишская газета», №» 622 от 5 декабря 1916 года)

«Убийство Моцарта». Д-р Леопольд Хиршберг.

В связи со 125-летней годовщиной со дня смерти Моцарта известный коллекционер всяческих редкостей и странных случаев вновь вспоминает о необычном обвинении, касающемся смерти маэстро.

В 1861 году он (Г. Ф. Даумер) издавал журнал «Zeitschrift in zwanglosen Heften» под общим названием «Из мансарды», в шести номерах которого были опубликованы полемические и критические статьи, а также поэзия. Неудивительно, что много места в них было отдано его «мистериологическим штудиям» о тайных союзах, обрядах и культах — ведь он возделывал хорошо знакомую и полюбившуюся ему область знаний. Изыскания, проделанные им прежде, дали ему возможность стать докой в знаниях о тайных союзах, существовавших у евреев и ранних христиан. Прототипом такого оккультного братства новейших времен ему видятся теперь иллюминаты и масоны, и он выступает против них с завидной страстью и горячностью, особенно проявляющихся в описаниях человеческих жертвоприношений, характерных для старых религий. Искренность и прямота, присущие Даумеру в особой мере, пусть иной раз и сбивающие его из-за понятных преувеличений в сторону, на каждого честно и идеально мыслящего человека действуют безотказно. Сегодняшнее масонство нельзя сравнивать с исконным; то, что в первое время оно сыграло не последнюю роль в области религии и на политической арене, не подлежит сомнению, и это подтверждают крайние меры, предпринятые в свое время австрийским правительством. Поэтому необычные и страшные обвинения Даумера, которые нас сейчас занимают, можно понять только исходя из сущности исконного масонства.

Но насколько резче сформулирован обвинительный приговор в следующей статье «Ложа и гений», где он касается взаимоотношений между тайными обществами и фигурами великими и гениальными, избрав для примера двух членов ордена — Моцарта и Лессинга.

По тысяче причин орден был особо обязан и благодарен Моцарту, своему брату. Однако о материальной поддержке композитора, в которой он столь нуждался, не было и речи. Семья его влачила жалкое существование; не оказалось средств даже на подобающие похороны.

Погребение тела, покрытого «одеянием братства мертвых», состоялось по «кондукту третьего класса», за что было уплачено 8 гульденов и 36 крейцеров; останки маэстро были брошены в общую могилу. Такие могилы вмещали от 15 до 20 гробов и по прошествии десяти лет перекапывались и заново заполнялись такими же несчастными. Подле могилы не оказалось ни одного из братьев по ложе, не было даже отмечено место последнего пристанища маэстро. Что, вопрошает Даумер, подвигло братьев масонов сначала лишить Моцарта всякой материальной поддержки при жизни, а затем, после смерти, позволить зарыть его как собаку?

Достаточно примеров того, как ложа ревностно поддерживала «своих достойных членов», возносила их при жизни и торжественно провожала в мир иной, и Даумер в качестве яркого примера ссылается на некоего брата, не достойного даже расстегнуть пряжку на туфле Моцарта. Ложа «Увенчанная надежда», куда входил Моцарт, пользовалась особым почетом, устраивала блестящие званые обеды, так что, как выразилась в своих мемуарах Каролина Пихлер, «принадлежность к этому братству, имевшему своих представителей во всех коллегиях, была совсем не бесполезной».

Особое значение Даумер придает загадочным обстоятельствам, сопровождавшим смерть Моцарта. Маэстро неожиданно умирает в самом расцвете творческих сил. В последние дни жизни он заявляет, что отравлен; его жена, передавая слова сына: «Столь великим, как отец, мне, конечно же, не стать, а посему нечего опасаться и завистников, которые могли бы посягнуть на мою жизнь», разделяет это подозрение, которое, как известно, несправедливо направлено против Сальери. Уже за три месяца до болезни, сведшей его в могилу, Моцарт чувствует слабость и недомогание. После возвращения с пражской премьеры «Тита» во время окончания работы над «Волшебной флейтой» у него начинаются обморочные состояния; физические силы его убывают, наконец, «опухают руки и ноги, затем следует неожиданная рвота». Четверо врачей ставят четыре разных диагноза: ревматическая лихорадка, менингит, просянка и гидроторакс. Письмо от 12 декабря 1791 года заканчивается словами: «Поскольку тело его после смерти опухло, решили, что он был отравлен».

Почему могла возникнуть необходимость устранения подобным образом «безобидного» музыканта? Многое говорит за то, что он вовсе не «безобидно» восстал против порядков ордена. Ведь Моцарт был мыслителем, он верил в возможность синтеза просвещенности ордена и ортодоксии религии, орденом же и порочащейся, вынашивал мысль об основании нового, более отвечающего его духу союза. Он был религиозен до мозга костей и всегда оставался верным католиком: ко дню своего бракосочетания он обещает невесте новую мессу; отцу из Парижа пишет, что новая симфония создана им «по воле Божьей и ради восхваления имени Господа»; с патером-иезуитом Буллингером его связывает искренняя дружба. В «антихристскую» оперу «Волшебная флейта» Шиканедера он «протаскивает» старинный хорал; до последнего вздоха он упрямо работает над Реквиемом. Нигде, ни в письмах, ни в его высказываниях нет и намека на антиклерикальный образ мыслей. Достаточно глубоко вглядевшись в антикатолические тенденции ордена, он вступил с ним в противоречие; известен его план создания «тайного общества» «Грот», сообщенный им аббату Максимилиану Штадлеру, «дурному человеку, которому он слишком доверял».

Эти тайны тьмы и бездны, видимо, так и не появятся на свет божий в полном своем обличье. Предположение Даумера, что вышеназванный аббат М. Штадлер стал орудием ордена для незаметного устранения слишком много знавшего Моцарта, совсем игнорировать нельзя. В своих началах масонство из-за своих связей с иллюминатами и авантюристами типа Калиостро истинное свое предназначение явно скрывает.»

Энциклопедический словарь Брокгауза 1902 год.

ГЕРМЕС ТРИСМЕГИСТ (т. е. Гермес трижды великий, величайший), греческое имя египетского бога Тота. На исходе древнего времени под Г. Т. понимают египетского бога письменности и учености. Позже различают первого Тота, персонификацию божественного интеллекта, и более позднего, его же земного воплощения, создателя всего просвещения и культуры, которому человечество обязано письменностью, культами, науками и искусствами. Все таинства магии приписывают также Г. Т.

Влияние герметических писаний распространялось вплоть до средневековья, и принято считать, что эта мистическая мудрость по герметической цепочке восходит к древним временам.

Тот, правильнее Тоут (егип. Доуте), египетский бог Луны, которого греки соотносили со своим Гермесом. Чаще всего ему соответствует иероглиф «дважды великий»; только в очень поздних надписях появляется название «трижды величайший» (trismegistos), под которым он часто фигурировал у греческих мистиков первого века н. э. и почитался как открыватель всей премудрости.

МЕРКУРИЙ, лат. имя греч. Гермеса.

Э. Леннхоф / О. Познер

«Интернациональная масонская энциклопедия»

1932/1965 годы.

Гермес Трисмегист, греческое имя древнеегипетского бога Луны, изображается в облике ибиса или с головой ибиса. Олицетворяет соразмерность и порядок мироздания, а потому является богом-хранителем всех земных законов. Считается также изобретателем алхимии и магии, отсюда название герметического искусства алхимии, которая в качестве тайного учения передавалась по герметической цепочке. Ко времени сближения масонства с алхимическими и мистическими элементами (18 столетие) Г. Т. вновь начинает играть заметную роль. Герметическое масонство, особенно во Франции, состояло тогда в многочисленных системах.

Герметическое масонство, метод, возникший в 18 веке во Франции, практикуемый и сегодня в узких кругах тайных обществ. Примыкает к так называемой герметической философии, согласно которой алхимические процессы превращения металлов (трансмутация) рассматриваются как символ преобразования грубого, невежественного, духовно еще не созревшего индивидуума в облагороженного, нравственно возрожденного человека. В 18 столетии число алхимических, герметически значимых символов в некоторых масонских обрядах высоких градусов было весьма значительным. Освальд Вирт в процессах трансмутации, рассматриваемых символически, видит аналогию символического строительства. И то и другое у него олицетворяет «Великое деяние» в человеке. Современное масонство для него всего лишь следующий шаг в развитии древней герметической философии. Приготовительную комнату, например, он отождествляет с философским яйцом алхимиков, запись которого «витриол» якобы чисто герметическая, то же самое и с четырьмя элементарными испытаниями (например, испытание огнем — это алхимической кальцинации). Выдержав испытания, адепт сможет коагулировать в философский камень, в полностью очищенную соль, ртуть-меркурий (ртуть — это внешние воздействия), чтобы зафиксировать ее в высокоактивной сере (сера — это внутренняя сила). На ступенях, следующих за ученическим градусом, процесс превращения продолжается до тех пор, пока не закончится «Великим деянием» в средней комнате мастерского градуса. Среди масоно-герметических систем 18 столетия особую роль играла система Иллюминэ д’Авиньона, девять градусов которой, особенно шесть высших, посвящены герметическим учениям (тело Хирама символизирует prima materia Великого деяния), а десятый, завершающий градус, градус «Рыцарей Солнца», содержит полный курс герметических и гностических наук. Герметическая философия распространена и у гольдени розенкрейцеров.

Антуан де Сент-Экзюпери Из книги «Земля людей»

(1900–1944).

В конце произведения:

«Моцарт приговорен к смерти. Меня гнетет мысль, что в каждом из этих людей есть что-то от убитого Моцарта».

Игорь Бэлза. «Моцарт и Сальери» Москва, 1953 год.

Австрийский музыковед Гвидо Адлер, скончавшийся в 1941 году, в венском церковном архиве нашел исповедь Сальери, записанную задним числом и хранимую церковью в тайне. Он показал ее музыковеду Б. Асафьеву, ныне покойному; тот, следовательно, видел у Адлера копию текста признания. Церковь пока что отклоняет предложения о публикации — якобы в целях сохранения тайны исповеди. «Адлер сообщил, что речь шла о медленно действующем яде, который давался Моцарту с большими промежутками».

Сравните теперь данные Ниссена и Новелло!

На заседании Центрального института моцартоведения 28 августа 1964 года существование такого признания однозначно не отрицалось; оно, видимо, было записано кем-то из священников. О намерении Сальери признаться на исповеди — ср. бетховенские разговорные тетради!

Письмо финского композитора Я. Сибелиуса (1865–1957).

Ярвенпяя, 31 октября 1956 года.

Господину д-ру мед. Дитеру Кернеру, Хайдесхаймерштр. 10,

Майнц-Гонзенгейм.

Многоуважаемый господин д-р Кернер!

Премного благодарен за Ваше любезное письмо от 27 августа с «верной» маркой Шумана и книгой «Моцарт как пациент», прочитанной мной с величайшим интересом. Да, так, пожалуй, и должно было случиться, что один из величайших гениев в области музыкального искусства был убит. Какое счастье, что он успел написать так много.

С истинным уважением Ваш Сибелиус

«Osterreichische Musikzeitschrift»

(«Австрийский музыкальный журнал», Вена, ноябрь 1964 год)

Писатель Рудольф Кляйн: «К легенде о смерти Моцарта».

Легенды о смерти Моцарта, имевшие хождение столько лет, по мере их возникновения опровергались теми или иными исследованиями, в ходе которых представлялись неопровержимые доказательства. Легенды эти давным-давно были бы и забыты, если б не старания двух немецких врачей, после второй мировой войны вновь извлекших их на свет Божий. Их сенсационные книги и статьи, проповедующие теорию отравления ядом, достигли значительных тиражей. И нынешним летом в рамках научной конференции Моцартеум вынужден был опять проверить и взвесить все аргументы, играющие ту или иную роль в этом деле. Основной доклад представил крупнейший авторитет нашего времени в области источниковедения по Моцарту проф. Отто Эрих Дейч, медицинская сторона вопроса была освещена швейцарским врачом д-ром Карлом Бэром. Результат: никаких серьезных оснований предполагать, что Моцарт умер противоестественной смертью.

Доклад проф. Дейча базировался на здравой оценке дошедших до нас документов. Проф. Дейч показал, что, как это обычно и бывает, чем меньше исходных данных для развития конструктивных гипотез, тем больше простора для различного толка фантазий, не говоря уж об умышленной недобросовестности.

Впервые гипотеза об отравлении прозвучала из-за рубежа, в берлинской «Musikalisches Wochenblatt», сразу же после смерти Моцарта: «Моцарт скончался. Он вернулся домой из Праги больным и с той поры слабел, чахнул с каждым днем: полагали, что у него водянка, он умер в Вене в конце прошлой недели. Так как тело его после смерти сильно распухло, предполагают даже, что он был отравлен.»

В Вене подобные слухи распространились чуть позже. Самое важное и авторитетное письменное свидетельство для сторонников этой теории приходится на 1798 год — это биография Франца Ксавера Немечка. Источник, разумеется, — Констанца Моцарт, пожелавшая во время прогулки по Пратеру услыхать из уст супруга следующее: «Я слишком хорошо чувствую — жить мне осталось недолго: конечно, мне дали яду! Я не могу отделаться от этой мысли».

И только в 1823 году, то есть через 32 года после смерти Моцарта, появляется слух, будто Моцарта отравил Сальери. В защиту Сальери, тогда уже впавшего в душевное помрачение, выступил биограф композитора И. Гайдна итальянский журналист Дж. Карпани.

С 1861 года слух этот стал крепнуть на благодатной почве кампании ненависти к тайным обществам и национальным меньшинствам. Масонов со смертью Моцарта впервые связал Георг Фридрих Даумер (Брамсом, как известно, на его стихи написано 33 песни). «Убийство ложи», оказывается, уже было учинено над Лессингом. Незнание исторических фактов — отличительная черта как его сочинения, так и писанины следующего обвинителя венских масонов, Германна Альвардта, продолжившего линию Даумера и умудрившегося на сей раз в одну кучу с масонами свалить и иезуитов и евреев. Насколько силен в истории этот берлинский ректор школы, видно хотя бы по тому, что в качестве источника он цитирует энциклопедический словарь. К списку убиенных он добавляет и Шиллера, фактически говоря о «чахотке Шиллера — Лессинга — Моцарта».

Третья в этой компании — ныне здравствующая, преклонного возраста Матильда Людендорф, которая, дабы не утруждать себя, просто продолжила список убийств, назвав свою книгу «Der ungefuhgte Frevel an Luther, Lessing, Mozart und Schiller im Dienste des allmachtigen Baumeisters aller Welten» («Неотомщенное злодеяние над Лютером, Лессингом, Моцартом и Шиллером на службе всемогущего архитектора всех миров», 1928), и не забыв в последнее ее издание включить имена Лейбница, Дюрера, Фихте, Шуберта и Ницше.

В 1936 году вышла еще одна ее книга «Mozarts Leben und gewaltsamer Tod» («Жизнь и насильственная смерть Моцарта»).

Необходимо отметить, что Матильда Людендорф, бывший невропатолог, посягнула здесь на чуждую ей область медицины. После второй мировой войны по ее стопам последовали два немецких врача, в адрес которых и было направлено обстоятельное опровержение проф. Дейча (книга одного из них даже вышла в издательстве Матильды Людендорф). Доверившись, мягко говоря, ошибочным и сомнительным слухам, доставшимся нам в наследство от XIX века, они вновь вытащили их на поверхность, не смущаясь тем, что они давным-давно уже опровергнуты. На ту же мельницу льют события и совсем недавних лет.

Так, в 1953 году в Москве вышла книга о Пушкине, автор которой (Игорь Бэлза) в подтверждение старой истории, послужившей толчком к сочинению поэтом трагедии «Моцарт и Сальери», а в 1897 году — оперы Римским-Корсаковым, ссылается на сообщение, якобы сделанное ему венским музыковедом Гвидо Адлером. А ведь даже в самой Вене никогда и никому не было известно о том, что, оказывается, существует письменная исповедь Сальери, где он признается в преступлении!

О беспардонности дилетантов от музыкознания говорит хотя бы то, что на титульном рисунке к первому либретто «Волшебной флейты» среди масонских символов, награвированных на нем, они разглядели и символ mercurius sublimatus, из чего заключили, что Моцарт был отравлен ртутью. Этому же знаку S, помещенному на австрийской марке, выпущенной к 100-летию со дня рождения Моцарта, они почему-то в том же значении отказывают: надо полагать, их смутило число 2,40, стоящее впереди. Но, тем не менее, один из медиков утверждает, что и на марке вензеля суть восемь типичных аллегорий Меркурия-ртути. Сам же гравер вспоминает, что на рисунок его вдохновил образец часов в стиле ампир.

Остается сказать, что зальцбургское заседание Моцартеума проделало работу чрезвычайной важности: оно опровергло сомнительность всех утверждений о якобы насильственной смерти Моцарта. И самое главное: участникам заседания, наконец, представилась возможность воочию убедиться в сомнительной ценности всех медицинских теорий об отравлении как первых их приверженцев, так и нынешних, не идущих дальше дилетантских исторических штудий».

Картина болезни Моцарта с точки зрения современной медицины.

(Исследования врачей из ФРГ д-ра Д. Кернера, д-ра Г. Дуды и д-ра Й. Дальхова).

До 1956 года, года Моцарта, не было никакого единства в понимании его последнего заболевания; как правило, все предположения основывались на несхожих, отчасти противоречивых посылках, которые до сих пор не получали удовлетворительного клинического анализа.

Примечание (Вера Лурье). Когда Г. Дуда обратился в ординариат архиепископа Венского с просьбой сообщить что-либо о местонахождении этой записи исповеди Сальери, то получил столь поразительный ответ, что следует привести хотя бы его фрагмент: «Кроме того, архиепископский архив не содержит никакой переписки об этом деле, которое представляет чистую выдумку штурмовика и черной сотни, а теперь запутано «Национальной газетой» и связывается с пушкинскими путевыми заметками (?), для того чтобы доказать духовный приоритет русских и замаскировать происхождение его из нацистских архивов и тенденциозных сказок».

Только благодаря публикациям Кернера, обладающим точным фармакологическим обоснованием («Schweiz. med. Wochenschrift» Nr. 47/1956*»; «Wiener med. Wochenschrift» Nr. 51–52/1956 и другие), вырисовалась картина отравления ртутью, в результате которого 35-летний композитор в 1791 году и скончался. Исследования Кернера увидели свет в 22 статьях — все в специальных медицинских журналах различных стран — и его бестселлере «Krankheiten grosser Musiker», Stuttgart, 1963 («Болезни великих музыкантов», Штутгарт, 1963). В 1961 году Интернациональный архив писем музыкантов в Берлине (IMBA) выпустил брошюру под заглавием «Mozarts Todeskrankheit» («Смертельная болезнь Моцарта») того же автора.

Кельнский врач Иоганн Дальхов в письме в «Neue Zeitschrift fur Musik» («Новый музыкальный журнал», 4, 1957) отмечал по этому поводу: «Именно поэтому следует только приветствовать такие выступления, как статьи Кернера; вероятность поставленного им диагноза граничит с определенностью». Мюнхенский врач Г. Дуда выполнил первую патографию Моцарта, равным образом основанную на отравлении ртутью, — см. его книгу «Gewiss, man hat mir Gift gegeben» («Конечно, мне дали яду», (Pahl, 1958 г).

Моцарт как пациент

«De mortuis nil nisi vere!»
Николаус Франц Клоссет. Вена, 1804 год

(О мертвых правду или ничего — лат .).

С того страшного декабрьского дня, когда меня, доктора Николауса Франца Клоссета, пригласили из театра к постели умирающего Вольфганга Моцарта, прошло уже тринадцать лет. Мы с маэстро были хорошо знакомы. Домашним врачом Вольфганга Моцарта, если мне не изменяет память, я стал в июле 1789 года. В Вене музыкой Моцарта бредил каждый, особенно молодежь, поскольку нонкомформизм его опер, волшебной музыки маэстро подкупал всех без остатка, — разумеется, тех, у кого слева билось жаркое сердце. Что уж говорить обо мне, знавшего мастера не только по театральным подмосткам, а наяву, как доктор своего пациента.

Будучи домашним врачом Моцарта, мне довелось провести с великим композитором Вольфгангом Амадеем Моцартом последние, самые долгие и мучительные для него дни и месяцы. Именно маэстро сделал все возможное, чтобы поведать мне правду, которую все потом упорно и злонамеренно скрывали. Но по порядку.

В 1777 году, приняв решение посвятить себя медицине, я переселился из немецкого Кельна в столицу империи Вену, где стал учеником Максимилиана Штоля, прославленного основателя австрийской медицинской школы. После получения диплома я — его ассистент. В 1782 году успешно защитил диссертацию и получил звание доктора медицины. На самостоятельную практику я решился, однако, только после смерти своего учителя в 1787 году. И вскоре попал в обойму наиболее популярных врачей Вены. В 1788 году князь Кауниц назначил меня своим лейб-врачом; я также обслуживал, как эскулап, семьи фельдмаршалов Хадика и Лаудона, консультировал императорскую семью.

С моим коллегой Матиасом фон Саллабой мы работали в чудесном согласии. Как и я, он был учеником Максимилиана Штоля, представителем наиболее прогрессивной медицинской школы Европы конца XVIII века. Право на практику герр Саллаба получил в 1786 году, а через год стал популярным врачом Вены. С 1797 года он уже главный врач Главной венской больницы; в то же время я стал экстраординарным членом медицинского факультета Венского университета. Фон Саллоба был моим младшим коллегой и другом, часто со мной консультировался и в свою очередь консультировал меня.

Кстати, замечу и такой важный момент в моей жизни. Порог в доме № 10 по Грюнангергассе, первый этаж которого занимала состоятельная чета Хофдемель, где Моцарт был частым гостем, я переступил впервые летом 1789 году. Я был очарован, как герр Францем, так и его молодой и красивой женой Марией Магдаленой. Мы эпизодически виделись с Хофдемелями, я частенько бывал у них в гостях. И как врач, и как просто друг семьи.

И вот спустя много лет после смерти Вольфганга Амадея пожар в моем кабинете уничтожил все документы и бумаги, связанные с Моцартом.

Все эти напасти возникли внезапно, как будто на пустом месте с появлением аббата Максимилиана Штадлера. И эти подозрительные по никчемности беседы по теологии с М. Штадлером, и мое странное отравление от пищи, когда я чуть было не отдал Богу душу, и неожиданный пожар в кабинете, в огне которого сгорел мой письменный стол с дневниковыми записями, документы, свидетельства современников, так или иначе связанные с великим композитором. Надо признаться, я запаниковал. Мало найдется охотников, хладнокровно переживших физическое давление, периодические угрозы в расправе, и, наконец, покушение на мою жизнь, слава Богу, неудавшееся. Да, я никогда не стремился в герои, а скорее — наоборот: был самым пошлым трусом. Хорошо еще, что я отпросился в отпуск, а моих домашних — жену и детей — отослал на ту пору к ее родителям под Инсбрук.

Хуже того, обстоятельства сложились так, что я вынужден был бежать из Вены. Как говорится, с пустыми карманами и в чем был одет. Нужно было отсидеться, отлежаться там, где меня не достанут длинные руки тайных сил.

Спасение, как предчувствие подсказывало мне, могло быть только в Брюнне, куда я добирался на перекладных целых два дня. Опущу подробности, как я оказался в фамильном доме Марии Магдалены Хофдемель (в девичестве Покорной), где она жила в уединении с детьми и своими родителями. Пусть это останется тайной. Скажу только, что для Марии мое явление оказалось столь ошеломительным и внезапным, будто я с неба свалился. От пережитого у меня открылась лихорадка. Мне было так плохо, что я едва не падал от высокой температуры.

Но когда она вышла ко мне, нежданному гостю, то я в свою очередь был так сражен обезображенностью ее некогда восхитительного лица, что даже попятился назад.

Она меня узнала сразу.

— Что, герр доктор Клоссет, испугались? Наверное, подумали: «Боже ты мой! Как страшна, как ужасна!» — сказала она с улыбкой.

Но силы меня оставили, и я медленно опустился у ее ног.

— Что с вами, друг мой? — тембр ее голоса тотчас изменился. — Она склонилась ко мне, тронула лоб. — Господи, да вы весь горите, точно в огне!

Меня провели в комнату с высокой кроватью под балдахином, уложили в постель. Лихорадка моя протекала переменно: то с улучшениями, то усугублялось температурой; случались временные провалы памяти. У человека, больного лихорадкой, в этом нет ничего необычного. Но что меня поразило и очень обеспокоило, так это продолжительность моей амнезии. Видимо, сказывалось все вместе: отравление ядом, душевные переживания, физический надлом. Полуобморочные состояния длились, бывало, более часа. Все это время, подле моей постели, ухаживая за мной, давая наставления, подавая препараты, напитки, сидела служанка. Две недели обо мне заботилась, как о близкой, родственной персоне.

И как только мне становилось лучше, то мы предавались беседе. О Вольфганге Амадее Моцарте, о музыке, о театре, о детях, наконец. Вспоминали ту Вену, повседневную жизнь эпохи Моцарта. И нам становилось и грустно, и горько.

Мария Магдалина впервые рассказала мне о другом Моцарте, которого я не знал. О Моцарте, влюбленном как мальчишка — пламенно и без остатка. Мне довелось услышать откровения ее сердца. О том, как Вольфганг Амадей терзался муками совести, такими глубокими, что не мог поделиться ими. Между Марией и маэстро незримо стояла Констанция, которую он тоже по-своему любил. Мария старались облегчить его телесные муки с помощью различных микстур и нежных слов, — таков еще один дар этой светской красивой женщины. Мы с ней много и подолгу говорили, хотя и так прекрасно понимали друг друга и без слов — такое происходит с людьми в чрезвычайных обстоятельствах, когда мишура условностей слетает сама собой.

Когда я окончательно окреп, то взялся за перо и бумагу, чтобы попытаться восстановить то, что было связано с великим маэстро и безвозвратно потеряно в огне. На меня нашел зуд летописца, я был охвачен идеей фикс, очень простой: я стремился успеть записать все, что знал про болезнь и кончину Моцарта. Надо мной довлели некие силы, гнет которых и побуждал меня спешить. Я торопился закончить свои разрозненные записки, привести их в завершенный и логический вид. А потому строчил, как безумный, исписывая страницу за страницей.

Когда истек срок, и мне нужно было возвращаться в Вену, я оставил все свои труды у Марии Магдалены. Более того, мы собрали воедино все то, что имело хоть какое-либо отношение к жизни Моцарта. И договорились так: не показывать эти записи ни одной живой душе; только крайние обстоятельства должны заставить передать их в другие надежные руки. Рукопись была обернута и запечатана в пергамент. Мария надежно спрятала сверток, и обязалась не притрагиваться к нему, пока я буду жив, — это было мое условие. Понятным было и другое: если записи найдут, то их уничтожат. Причем, не поздоровится и тому, у кого они прятались.

На случай экстраординарного развития событий, когда судьба постучится в ее дверь, Мария Магдалена должна была предать рукопись огню.

Далее рукой графини и поэтессы Веры Лурье было жирно по-русски выведено:

Записки герра доктора Николауса Клоссета.

(Собственность В. Лурье Вильмерсдорф, Германия).

Потом следовал перевод текста с немецкого, сделанный Анатолием Мышевым.

«Когда я вернулся в Вену, то поначалу опасался новых преследований, угроз и даже покушений, которые должны были обрушиться на меня точно снежная лавина в Альпах. Но к своему крайнему удивлению, я нашел ситуацию совершенно безмятежной и мирной. Аббат Максимилиан Штадлер вообще исчез с моего горизонта, а я по-прежнему занялся медицинской практикой. И зажил добропорядочной растительной жизнью обывателя.

Однажды я совершенно случайно наткнулся на свои рабочие тетради, которые завел с того момента, как Моцарт стал значиться моим пациентом в 1789 году. Не будучи ознакомлен с историй болезни Вольфганга, я предпринял попытку расспросить его самого о его пристрастях, привычном образе жизни, питания. Это дало бы мне в руки необходимые инструменты, чтобы наметить перспективу долгосрочного лечения. Моцарт в этом, безусловно, нуждался.

При всей кажущейся легкости проблемы, получить необходимые сведения о своем пациенте оказалось нелегко; герр Моцарт был страшно занят своей работой. Я решил подойти к проблеме просто, как журналист, на ходу задавая вопросы и выслушивая ответы, а затем раскодируя наши диалоги. Наши результаты доставались с трудом. В короткие минуты нездоровья я выпытывал у Вольфганга Амадея больше информации: он отвечал мне рассеянно, зачастую противореча сам себе. Когда я расспрашивал Моцарта о его детских болезнях или их обострениях, он помнил все хорошо и давал достоверную картину. Но случалось, что он замыкался в себе, игнорировал мои вопросы, лежал весь в себе, с раскрытыми немигающими глазами; и до него нельзя было достучаться. Очнувшись от дум, поглощавших его с головой, Моцарт становился таким же, как всегда, отпуская в мой адрес острые шутки или нелестные эпитеты.

Таким манером мы работали с маэстро две недели, а я умудрялся поговорить с ним час, а то и два. Всякий раз я делал одно и то же: тщательно осматривал маэстро, спрашивал о его состоянии, и, конечно же, собирал дополнительные сведения, проверял: правильно ли выполняются мои наставления. Я успевал еще сходить в больницу — там у меня было довольно много работы.

Моцарт никогда не был один: он репетировал с оркестром, занимался с учениками, либо встречался с коллегами по подмосткам — Шиканедером, солистами, музыкантами. Как-то решив сделать статистический анализ, я насчитал среди визитеров половину женщин, включая Лорль, служанку маэстро. Эта небольшого роста особа с непроницаемым лицом настолько была неразговорчива, что я смирился, решив про себя: так и должно быть, поскольку со своими обязанностями она худо-бедно справлялась, а работы тут было невпроворот. Моцарт был неприхотлив и непривередлив, как простолюдин, да и болел-то не так часто. Его комнату она худо-бедно убирала, наводя каждый раз надлежащую чистоту, правда, пища, подаваемая моему пациенту, оставляла желать лучшего..

Ближайшее окружение композитора было довольно-таки пестрым сообществом: от барона Готфрида Ван Свитена, секретаря Зюсмайра и учеников с ученицами маэстро до представителей артистической Вены и бесчисленной родни Веберов. Вот только королевский капельмейстер Антонио Сальери ни разу не появлялся в квартире у Моцартов. Даже на похороны приехал к собору Св. Стефана.

Правда, чем ближе время шло к роковому декабрю 1791 года, тем маэстро более и более оставался один.

Из всех посетителей квартиры герра композитора, конечно же, выделялись личности, которых не включишь ни в какую обычную компанию. Таких персон было немного — по пальцам пересчитать. И когда я появлялся в кабинете герра Моцарта, то у меня возникало предчувствие, что я мешал этим господам по многим позициям: серьезному разговору, неким секретным делам и прочее, и прочее. В этих визитах, — а скорее всего это были братья масоны, — царил некий тайный обряд или ритуал выездного заседания некоей эзотерической ложи. В то революционное время указом нашего императора все заседания этих секретных братств были строго настрого запрещены. И потому мои мысли не были так нелепы или беспочвенны, как могло бы показаться со стороны. Разумеется, гости Моцарта не представляли из себя гармоничный симбиоз. Скорее — наоборот, здесь воочию пульсировало резкое неприятие этих господ в отношении друг к другу. Но поскольку каждый из них близко знал моего пациента, то все они представляли для меня не один только праздный интерес. Ведь я трудился над нелегкой задачкой — описать полную и реальную картину болезни великого моего пациента Вольфганга Амадея Моцарта.

Болезни Моцарта, — оставляя в стороне смертельную или же сомнительные приступы «ревматической лихорадки», были самые распространенные, и их легко перечислить: ангина, оспа и некоторые — более или менее незначительные — инфекционные заболевания.

Ребенком Моцарт был бледен и предрасположен к одутловатости. Примерно за три месяца до смерти здоровье его было вполне нормальным, если не считать «депрессивных кризисов», которые, правда, не прогрессировали. И здесь еще раз нужно сказать несколько слов о том, что касается депрессии и меланхолии, тем более что меланхолию непременно надо учитывать как психодинамическую компоненту творческого становления, именно которая способствует творческому процессу или стимулирует его.

Вполне лирически направленный композитор обладал абсолютным слухом, колоссальной памятью (эйдетик!), даром все схватывать на лету и ярко выраженным творческим самосознанием; он был «необычайно восприимчивым мальчиком» при незаурядном общем интеллекте, дифференцированном от так называемого поведенческого интеллекта, который был у него выражен менее ярко.

Все это прекрасно иллюстрируется строчками писем Леопольда Моцарта:

«И сообщаю Вам, что 27 января в 8 часов пополудни жена моя благополучно разрешилась мальчишкой. Правда, пришлось извлекать послед. Посему была она крайне ослаблена. Сейчас же, слава Богу, дитя и мать чувствуют себя хорошо».

Так в начале февраля 1756 года отец Моцарта писал в Аугсбург издателю Лоттеру, а мы в дальнейшем увидим, какое значение приобретет это роковое число 8 во всей жизни Моцарта.

27 января — день святого Иоанна Хризостома (Златоуста), отца церкви и патриарха Константинопольского (ум. 407 г.).

Музы и гении стали крестными мальчика. Уже на следующее утро, в среду, он был наречен Йоханном Хризостомом Вольфгангом Теофилом. 28 января 1756 года это событие в метрической книге зальцбургского прихода навсегда запечатлено так:

Januarius. 28.

med(iahora) 11.

merid(iana) baptizatus est:

natus pridie h(ora) 8.

vesp(ertina).

Joannes Chry-Nob(ilis) D(ominus)

sost(omus) Wolf-Leopoldus

gangus Theo-Mozart Aulae

philus fil(ius) Musicus, et Maria

leg(itimus) Anna Pertlin

coniugess

Пять братьев и сестер Моцарта, а затем четверо его собственных детей умерли в младенческом возрасте — жизнь новорожденных в то нелегкое антисанитарное время постоянно была под вопросом; так из семи детей четы Моцартов выжили только двое: Наннерль и Вольфганг Амадей, самый младший. Оба ребенка Леопольда Моцарта, сначала скрипача при дворе архиепископа, затем концертмейстера и вице-капельмейстера, и его жены фрау Анны, урожденной Пертль, очень рано обнаружили редкую музыкальную одаренность, которую отец начал развивать со строгой методичностью и самоотверженной любовью. Способности дочери не позволили стать ей более чем вундеркиндом, затем всеми забытым, одаренность же сына оказалась тем фундаментом, на котором вырос один из величайших гениев, какого только знает история музыки.

В обычной жизни, однако, это Вольферль был добрый маленький мальчик, некрасивый, несколько неуклюжий с виду, несмотря на свою необыкновенную живость, с открытыми, наивными глазами. Поэтому преображение, виною которому была музыка, становилось лишь еще более удивительным, поднимая на новую ступень чистоты и возвышенной красоты эту натуру, которая только божественной приверженностью звукам отличалась от других мальчишек, игравших вместе с Вольфгангом во дворе дома на Гетрайдегассе в Зальцбурге.

Кроме музыки, обоих детей с раннего детства обучали языкам. Вольфганг изучал латынь, французский и английский, бегло говорил по-итальянски, хотя свидетельств, что дети посещали какую-либо школу, нет. Необходимо подчеркнуть, что и музыкальное воспитание Вольфганга шло сугубо частным образом.

Сестра Моцарта к одиннадцати, а Вольфганг к шести годам настолько овладели фортепианной техникой и элементами теории музыки, что они стали выступать с концертами в Зальцбурге. Но после упорных тренингов Леопольд решил фантастические таланты детей обкатать на европейском пятачке; и уже в 1762 году он предпринял с вундеркиндами поездку в Мюнхен, где мальчик играл перед курфюрстом.

Вольфганг, чьи первые опыты в композиции относились чуть ли не к шестилетнему возрасту, был добрым, очень впечатлительным мальчуганом, постоянно нуждавшимся в нежности и уже в раннем детстве проявившим магическую тягу к числам и их комбинациям. 18 сентября 1762 года дети в сопровождении отца снова отправились в путь, на этот раз в Вену — выступать перед самой императрицей Марией Терезией при Шеннбруннском дворе.

Эта способность мечтать, жить, погрузившись в феерию, считать сон такой же реальностью, как банальные события повседневной жизни, является отличительной особенностью художественной натуры Моцарта и полностью отвечает его врожденному тонкому чувству сиюминутного, сочетаясь с умственным здоровьем, детской веселостью, даже с самой его непоседливостью и жизнерадостностью. Ангельское «изящество» музыки Моцарта порой вызывает реплики о том, что он не от мира сего. Это до некоторой степени так, в том смысле, что его гений свидетельствует о присутствии сверхъестественного, об озарении святостью.

Вот что я вкратце узнал про Моцарта как своего пациента.

Собственные задатки Вольфганга Амадея были своеобразными «инструментами», при помощи которых он достиг высших музыкальных вершин (это увертюры к «Дон Жуану» и «Волшебной флейте»). Моцарту, который органически не мог бездействовать, ничто не мешало при композиции, и он очень рано проявил невероятную творческую продуктивность. Несмотря на все тяготы, непривычные условия, постоянную смену обстановки, чрезвычайно возбужденный от мелькающих, как в калейдоскопе, картин жизни, Моцарт плодотворно сочинял музыку.

Свою радость от музыки Моцарт мог выражать непосредственно мимикой и жестикуляцией, а это значит, что он — прежде всего в юные годы — не подчинялся той самодисциплине, какую мы можем видеть сегодня у многих исполнителей его сочинений.

Как замечали многие, сочинения рождались у него в голове, когда он был занят совсем посторонними вещами, например бильярдом, беседой или туалетом у парикмахера. Импульс музыки управлял и его моторикой. Моцарт был не способен что-то утаивать, хранить под спудом, а потому раскрывался в своей музыке по полной программе. А так как он был просто начинен шутками и остротами, то это неизбежно должно было вызвать то самое сбивающее с толку «клоунадно-демоническое», или, говоря попроще, задорно-остроумное излучение, которое именно потому так очаровывало молодежь, что исходило столь непосредственно. При всем при этом страдал его внешний вид — платье, помятый парик или покрытое потом лицо. В нем не было того отточенного шика, лоска или английского дендизма, как это было у Сальери.

С этой точки зрения Вольфганг Амадей сначала был на театральных подмостках Вены «в ударе», тем более что и музыка его была революционна. Моцарт был полон надежд, чрезвычайной уверенности в своих силах. Оптимизм был у него в крови, о чем говорят и его письма тех дней. На первых порах свободный художник из Зальцбурга, должно быть, чувствовал себя совсем неплохо. Молодой композитор, часто неосмотрительный, беспечный или скорее благодушный, производил впечатление щедрого человека. Да он и был таким!

За культурной жизнью Вены, ее музыкальной и оперной составляющей зорко и ревностно присматривал камер-композитор, придворный капельмейстер Антонио Сальери.

Психограмма Моцарта.

Черты характера и поведения: быстрая сообразительность, чувство творческой самодостаточности, погруженность в себя, веселость, остроумие, юмор, резвость, уверенность в себе, беспомощность в деловых отношениях, склонность к фарсу, верность в дружбе, идеализм, великодушие, чувство собственного достоинства, готовность помочь, нонконформизм, беспокойный, неосмотрительный, добродушный, беззаботный, эротичный, страстный, темпераментный, недипломатичный, флегматичный, мало религиозный, космополитичный, одинокий, меланхоличный, добросовестный, участливый, расточительный, честный, добрый, легкомысленный, радостный, остроумный, язвительный, рефлекторный, нежный, грубый, свободолюбивый, щедрый, оптимистичный и т. д. Психодинамически доминированный: меланхолия, (внутреннее) одиночество и чувство собственного достоинства. — Маленький, лептосомный до дисплативного. — Тип характера: циклотимный. — Тип поведения: интровертированный, чувственный до инстинктивного тип.

Доминантные факторы темперамента: беззаботность, самоуверенность и толерантность. Интеллект: незаурядный.

Теперь пора делать выводы. Итак, Моцарт был здоровым гением, обладавшим многочисленными амбивалентными чертами характера, причем, конечно, доминировали его толерантность и чувство собственного достоинства. Положительные качества преобладали, хотя деловым его назвать нельзя, да и жил он весьма беззаботно. Моцарт явился прототипом всех музыкальных гениев, но понес изрядные жертвы в детские и юношеские годы и, тем не менее, в последний год жизни оставался еще чрезвычайно продуктивным. Моцарт держался слишком «негениально», чтобы его гений в те годы был замечен. Кто видит в Моцарте борца против клерикалов и аристократии, понимает его неправильно.

Подчеркну особо, что всю жизнь он был индифферентным католиком, имел именитых друзей в аристократических кругах Вены. А перед смертью успел побывать на освящении нового масонского храма «Вновь увенчанной надежды», исполнив свою кантату «Громко восславим нашу радость». Бесспорно, изменником Отечества маэстро никогда не был. Конечно, великий композитор опередил свое время и предугадывал общественные формы завтрашнего дня. Моцарт был «разгневанным молодым человеком», обладавшим пока что малым жизненным опытом для преодоления тяжелых ударов судьбы. Как вундеркинд для мира он был уже ничто, а как зрелый художник еще не стал для мира чем-то. Но личная его трагедия заключалась в том, что он погиб в тот самый момент, когда на пороге его уже ждала мировая слава.

 

Hessa Hopsasa!

[10]

Познакомившись со второй рукописью, я имел все основания предполагать, что в третьей меня поджидает какой-нибудь сюрприз, который произведет впечатление и на переводчика.

И тут же в ответ на мои мысли раздался звонок в дверь. Он донесся, как нечто неизвестное мне, откуда-то из дальней дали, будто эхо в огромном танке-хранилище для бензина. Я встряхнул головой: да, это был звонок, который прозвучал в моей прихожей. Я встал и, не спеша, двинулся к входной двери. Кто-то опять надавил на кнопку, и звонок прозвучал оглушительно и нетерпеливо. Я включил свет и посмотрел в «глазок»: на площадке стоял Анатолий Мышев с портфелем под мышкой, глупо таращась прямо мне в лицо. Я быстро отпер дверь.

Анатолий шагнул навстречу мне, поздоровался.

— Привет, Макс. Прошу извинить за поздний визит, — проговорил Мышев с чопорностью петербургского чиновника. — Мне кажется, что тебе будет любопытно.

— Раздевайся, Анатолий, — перебил я. — Давай твою куртку.

Странно, но мой голос изменился — я не узнавал произносимых слов. Казалось, вместо меня говорит автоответчик голосом, стилизованным под мой тембр.

Мы прошли в мой кабинет. И тут меня закачало — стены, кушетка, письменный стол с компьютером, бумаги на столе — все плавно двинулось. Но Анатолий Мышев ничего не заметил. Я включил люстру под потолком.

— Присаживайся, старина, — панибратски вымолвил я, чувствуя, что еще никогда в жизни не был так рад присутствию постороннего. — Может, что-нибудь выпить? Глоток водки?

— С удовольствием, — растерянно улыбнулся Мышев, конечно же, не ожидавший от меня подобного поступка.

Интересно, думал я, за кого он вообще меня принимает: ведь мы даже не знаем, кто и чем зарабатывает на жизнь. Отношения наши развивались чисто по-деловому. И вдруг ни с того ни с сего я распахиваю душу и приглашаю чужого человека войти в мою распахнутую душу, даже не снимая шляпу.

Анатолий Мышев на удивление вел себя невозмутимо: спокойно расположился посреди моего холостяцкого эпатажа, нисколько не смущаясь холостяцким разгромом и хаосом вокруг.

Я протянул Анатолию стакан, надеясь, что его содержимое — отличная московская водка! — хватит ему на несколько часов. Я потерян ориентацию во времени и не знал, что сейчас на дворе — вечер, утро, день? Знал только, что утром мне надо бежать в поликлинику — к участковому врачу — продлить больничный лист. Зато сейчас ни за что на свете я не хотел оставаться один. Быть может, Анатолий вдохнет своими новостями в меня порцию жизни?

И Мышев подтвердил мои надежды, когда достал свою работу из портфеля, хотя внешне не выказал особых эмоций.

— Я пришел к тебе, — начал он, — по поводу последней рукописи.

Точней, не столько из-за нее, сколько из-за ее содержания. О! Великолепная водка! — добавил он и вновь пригубил алкоголь.

Я держал стакан, не поднося его ко рту. На сей раз никаких тонизаторов, никакого алкоголя — ничего, что может повлиять на мою память. Я хотел мыслить, размышлять обо всем, что имеет отношение к обычной жизни. Анатолий Мышев, сам того не ведая, стал эстафетной палочкой между мной и остальным миром.

— Рукопись? — с тихой радостью переспросил я. — Да это здорово, черт возьми!

Он сделал еще глоток и стал рассказывать:

— Архизанимательно. Во время перевода у меня создалось впечатление, что это повтор событий, что я уже это где-то видел и читал, — ответил он в обычной в манере ипохондрика и добавил: — Но тут совершенно иное осмысление тех же жизненных эпизодов, другой подтекст. Теперь о сохранности. Рукопись побывала в переделках — это видно невооруженным глазом. Некоторые страницы — в ужасном состоянии: пожелтели, стали хрупкие, тронешь страничку — отваливается. Возможно, манускрипт побывал в огне пожара.

Хорошо еще, что бумага была отличного качества, а, главное, текст не пострадал.

Анатолий улыбнулся, на мгновение умолк, обвел комнату внимательным взглядом и, кажется, впервые заметив, какой здесь бедлам, вопросительно уставился на меня.

— Это я искал материалы к той самой рукописи, — стал оправдываться я. — Уж извини за разгром. Похоже, я так и не научусь класть вещи по своим местам.

Надо было о чем-то говорить, и я неожиданно спросил, переведя тему в иное русло:

— Ну почему, черт возьми, люди всегда ждут, пока явится некто с лавровым венком или короной на голове, а то с военной кокардой на фуражке, и решит их проблемы? Цезарь, Кромвель, Наполеон, Гитлер, Сталин!.. Что толкает человека записываться в партии, ложи или религиозные секты, что заставляет погибать «за правое дело»? Конца этому никогда не будет. И значит, человек никогда не будет истинно свободным.

— Возможно, ты прав: никогда, — кивнул Анатолий. — Дело в том, что свобода слишком опасная штука. Особенно в нашей Евразийской стране. По мне так лучше с блаженной улыбкой внимать очередному «спасителю человечества» в белых одеждах или же зарыться с головой в книжки, как страус в песок.

Анатолий Мышев быстро опьянел и начал клевать носом.

Я с усилием отогнал от себя мысли, встал, подошел к нему и положил руку ему на плечо. Он поднял голову и улыбнулся мне, как старому верному другу, устало и грустно. Впрочем, вряд ли ему было печальнее, чем мне — у него своих проблем невпроворот. Трудно, черт возьми, быть человеком.

— Анатолий, спасибо тебе за новый перевод моих драгоценных манускриптов. Кое-что из этого трудно переварить сразу. Но недавно мне уже довелось столкнуться с событиями, в которые я никогда бы не поверил, не случись они лично со мной. Нам бы нужно почаще встречаться. А теперь, как ни жаль, мне пора браться за свою работу.

Мышев поднялся, заглядывая мне в глаза, как ребенок, который хочет, чтобы его непременно похвалили за хорошо сделанное дело — за рисунок или песенку.

— Правда, Анатолий, я даже не могу выразить, как я тебе благодарен.

Мышев улыбнулся, видя, что я говорю искренне. Он и представить себе не мог — насколько. Я протянул ему деньги за перевод. Он, не считая, положил бумажки в карман и вышел за дверь.

Я запер дверь на все запоры, и развернул пакет. Далее рукой графини и поэтессы Веры Лурье было по-русски написано: (дневниковые записи доктора Николауса Франца Клоссета). В. Лурье, Вильмерсдорф, Германия.

На титульном листе было жирно выведено по-немецки: «Написано собственноручно доктором Николаусом Францем Клоссетом…»

Я был обескуражен: у меня в руках оказались те самые первоначальные дневниковые записи, которые доктор Николаус Франц Клоссет считал безвозвратно утерянными — сгоревшими или найденными людьми аббата Макисмилиана Штадлера. И вот все это рукописное великолепие передо мной. Я принялся за чтение перевода.

Вена, январь 1793 года.

Д-р Клоссет.

Год я не прикасался к этому ящику. Более года пытаясь убедить себя, что наш с Вольфгангом Амадеем странный союз — союз врача и пациента — был неким эпизодом, о котором можно забыть, заперев как бумаги, на замок. Год я был свободен от сновидений с участием самого Моцарта или тех демонов, которые наладились посещать меня по ночам; понемногу затушевался и хаос той ужасной зимы 1791 года.

Но месяц назад все повторилось вновь.

Все начиналось во сне, как только пробьет полночь. Причем, на задворках собственного сознания до меня долетали обрывки фраз, реплик, сказанные Моцартом. Это было неким фоном. Ну а человек в сером появлялся всегда внезапно, когда я уже не ждал его. По утрам я не помнил ничего конкретно, в сознании возникали только смутные очертания происшедшего.

Но я не отчаивался. Пытался воссоздать, что это были за слова, произнесенные демоном Моцарта? Странные, бессмысленные; обрывки фраз, звучащие снова и снова. Когда они появлялись, у меня начинала кружиться голова, возникал жар. Поначалу, проснувшись, я тут же садился к столу, чтобы все записать, — иначе реальная жизнь тут же сотрет в моей голове все до слова. И уже скоро я не мог вспомнить ничего из происшедшего: ни сцен, ни фраз, ни персоналий, а окружающая жизнь шла своим чередом. Но я знал точно, что ночные посещения демонов таили в себе угрозу самой основе моей жизни. Разумеется, так оно и было.

С чего же начать мне свои дневниковые записи? Наверное, с того, что запомнилось больше всего. В то лето Вольфганг Амадей был в ударе. Все те шедевры, которые он мощным тайфуном выплеснул в последний год жизни и творчества, зарождались именно летом 1790 года.

Я оказался невольным свидетелем того, как меня представляла фрау Констанция Моцарт. Не скрою, но я был очень польщен. Помнится, как появившемуся в июле 1790 года помощнику маэстро Францу Зюсмайру, — а я как раз осматривал маэстро, непоседливого и энергичного как ртуть, — она вполголоса проговорила:

— Это наш семейный доктор Николаус Франц Клоссет.

И перейдя на громкий шепот, добавила:

— Клоссет самый модный доктор в Вене. Он немного старше Вольфганга. Когда мне его рекомендовал сам директор придворной библиотеки барон Готфрид Ван Свитен, доктор Клоссет был известен всей империи. Сообщу вам по большому секрету: герр доктор пользует многих знатных особ, состоит личным лекарем князя Кауница, лечит, нашего героя и полководца фельдмаршала Лоудона; к нему обращаются даже члены императорской фамилии. Скажу вам, мой друг, с полной откровенностью: я сделала верный выбор.

И я был чрезвычайно рад, что являюсь домашним врачом Моцарта. Свою профессиональную деятельность я прекрасным образом совмещал с посещением венских подмостков, отчего меня величали театральным доктором. Будучи завсегдатаем многих театров столицы, я был в курсе светских сплетен и прочей буржуазной мишуры. Вне сомнения, Моцарт был модным композитором. Нонконформистом. В его «Женитьбе Фигаро» и «Дон Жуане» маэстро гениально спародировал с вельможных особ двора и высшего света Вены такие гримасы и обобщения, что я с трудом удержался, чтобы не расхохотаться.

Вот так началось мое знакомство с этим субъектом! Любопытно, найдется ли хоть один человек, способный общаться с ним длительное время? еще больше меня занимала загадка: что лежало в основе его отношений с Моцартом? От фрау Констанции я узнал, что Франц Зюсмайр, едва узнал про Моцарта, — он на ту пору был учеником императорского капельмейстера Антонио Сальери, — так тут же пришел к Вольфгангу и упросил того стать его учителем, обещая выполнять роль личного секретаря без жалованья.

Разумеется, я довольно скоро раскусил нового помощника маэстро. Итак, Франц Ксавер Зюсмайр — этот вечно стоящий на страже интересов Моцарта секретарь маэстро, одновременно был учеником Моцарта и Сальери. Ох уж этот молодой человек из Верхней Австрии!

Этот гибкий и любезный господин, со смазливым лицом Гансвурста развернулся во всю свою провинциальную прыть. У Франца Зюсмайра была привычка во всем копировать Моцарта. В общем, он старался из кожи вон, чтобы зеркально повторить своего учителя. От этого субъекта, а в особенности от его водянисто-белых, словно стеклянных глаз, так и веяло неискренностью и фальшью.

По этой ли причине, или по какой другой, но именно герр Зюсмайр, пианист и сочинитель музыки, занял в 1790 году место секретаря Моцарта. Очевидно, Моцарту кто-то порекомендовал Франца Ксавера в качестве ученика и помощника: тот пишет музыку, боготворит его, Моцарта, и готов работать бесплатно.

Поначалу Вольфганг Амадей был доволен тем, что взял к себе на работу герра Зюсмайра, который, по словам маэстро, был в любом деле незаменим: бегал с поручениями, вел его переписку, нанимал или увольнял слуг и выбирал апартаменты для семьи Моцарта.

По причинам, которые мне до сих пор не вполне ясны, герр Зюсмайр взял себе за правило информировать меня о жизни Вольфганга Амадея. Все ограничивалось небольшими репликами, примечаниями, комментариями, коими секретарь делился со мной, домашним доктором. Правда, подобная информированность стала меня утомлять, так как мне не хотелось перегружать свой мозг ненужным мусором — таким, как светские сплетни, кто и что сказал или совершил. Что меня особенно раздражало, так это то, что в обмен на свою информацию Зюсмайр постоянно пытался выманить у меня сведения о здоровье Моцарта — вплоть до его детских и юношеских недугов, о которых я знал по медицинской линии от своих коллег и, самое неприятное, обо мне самом. Зачем? Это для меня и сейчас остается загадкой.

До этого я никогда не встречал подобного типа людей, но со всей определенностью могу утверждать: Зюсмайр был довольно-таки занятным типом. Казалось, он абсолютно не понимал разницы между главным и второстепенным: какую-нибудь эпистолярную депешу из тех, что на досуге пишут обыватели, он составлял с той же старательностью и дотошностью, как и важный документ. Без сомнения, он очень любил совать нос в чужие дела. Ему до всего было дело, он постоянно до чего-то докапывался или разнюхивал. Вероятно, в отсутствие Моцарта его помощник с наслаждением обследовал каждый клочок бумаги на рабочем столе маэстро, заталкивая нос даже туда, куда не следовало.

Я постарался навести о нем справки, — у меня были кое-какие связи в тайной полиции. Франц Ксавер Зюсмайр родился в 1766 году в Штейере. О его родителях и проведенном детстве никаких свидетельств я не нашел. Поскольку у Франца Ксавера обнаружился звонкий голос и неподдельный интерес к музыке, он получил музыкальное певческое образование в бенедиктинском монастыре Кремсмюнстера. Зюсмайр посещал гуманитарные классы и класс грамматики, а от Георга Пасторвица получил теоретические и практические знания по композиции.

Однако любознательного молодого Зюсмайра не могли удовлетворить ни провинциальный городок Кремсмюнстер, ни разностороннее, но скромное провинциальное образование. Нетерпеливый, живой и честолюбивый молодой человек подался в столицу империи Вену. И попал на прием не к кому-нибудь, а к самому композитору и королевскому капельмейстеру

Антонио Сальери. Уже имея несколько своих сочинений, он наконец-то нашел благосклонного учителя, который продолжил с ним занятия по композиции.

И вот, совершенно неожиданно посредственно одаренный и ведущий беспорядочную жизнь Зюсмайр покинул Сальери, чтобы стать на этот раз учеником Моцарта, к которому он почувствовал вдруг неодолимое «притяжение».

Но я так не думаю, тут была долгоиграющая интрига. Вероятно, сыграли иные мотивы, скорее всего — политические. Профессиональный взлет Моцарта и поразившее Сальери творческое бесплодие подтолкнули придворного капельмейстера к превентивным действиям: внедрить к Моцарту «своего человека». Мне кажется, что этот ортодоксальный католик и предусмотрительный тактик презирал гениального, но неверующего и беззаботного гения. В честолюбивом психопате Франце Зюсмайре он нашел то послушное орудие, которому и рискнул довериться. Искусство иносказательного выражения мыслей господина Бонбоньери в театральных и ясновельможных кругах хорошо были мне известны.

Вполне могло случиться так, что он в приватной беседе сказал Зюсмайру следующее:

— По моему мнению, этого (тут идет крепкое выражение) Моцарта вам, дорогой друг, следовало бы изучить и поглубже. Если уж говорить прямо, то вы подходящий человек на место капельмейстера при дворе Его Величества. Я полагаю, что для оперного искусства, патриотического настроя Империи, для Вены и. и. все это было бы как нельзя кстати. Я полагаю также, что вы достаточно талантливы, самобытны и веротерпимы. По моему мнению, было бы хорошо, если б такое положение изменилось в вашу пользу и поскорее. Если вы к тому же возьмете на себя роль помощника, побудете рядом с ним, с его окружением и приглядитесь получше, то сможете у него кое-чему научиться, использовать это. А главное — вы убедитесь, мой друг, в его поверхностном характере. Моцарт вредит искусству, и если уж говорить начистоту, ведь сам он источает один только яд. Он просто клоун, фигляр и шут гороховый! Полагаю, вам нелишне было бы самому составить о нем представление. Если же вы станете мне обо всем рассказывать, то, будьте уверены, на благодарность вы можете рассчитывать всегда. В конце-то концов, что, у вас не меньше музыкальных достоинств, нежели у этого дерзкого выскочки?.. И запомните: я — человек слова, потрудитесь — вознагражу вас сторицей.

Я думаю, что причин к этому приватному разговору было предостаточно.

Что же касается Франца Ксавера Зюсмайра, то и у меня есть что сказать. Он — небесталантлив; всерьез занявшись музыкой и став учеником Моцарта, герр Франц со временем займет свою музыкальную нишу в Вене. Другое дело, что он был и остается скрытным человеком, одержимым какими-то бурными страстями. Скорее всего, он, будучи гипертимной личностью, из-за своей эмоциональной незрелости и заурядного интеллекта не способен создать что-то великое, а потому обладает непомерным тщеславием и амбициями. И умеет извлекать выгоду из других. Вот почему Зюсмайр вообразил, что его долг — любой ценой угодить своему патрону — Вольфгангу Моцарту, лишь бы быть в курсе всех его творческих дел и свершений.

Как мне стало известно, Зюсмайр уже в молодые годы познал вкус подковернной борьбы, дворовых интриг и приобрел опыт ведения закулисных игрищ. Видимо, герр Франц Ксавер — один из тех узколобых интриганов, что влезают в чужую жизнь, собирая все слухи и сплетни в надежде когда-нибудь пустить их в дело и извлечь немалую выгоду.

Допускаю и то, что этот начинающий композитор пристроился к Моцарту, рассчитывая погреться в лучах славы великого маэстро и даже подкормиться за его счет. Тысячи ничтожеств самоутверждаются таким образом. Со временем я обнаружил, что эта жалкая тень рассматривает маэстро, как собственность, на которую он всякий раз пытался претендовать. Я перестал отвечать на записки Зюсмайра. Однако прошло еще немало времени, прежде чем секретарь композитора прекратил информировать меня о Моцарте.

Довольно быстро Зюсмайр подружился с Констанцией, а затем вступил с ней в любовную связь и виртуозно вжился в стиль Моцарта. И это проявлялось в самых крайних формах. Его почерк был так разительно похож на почерк обожаемого им кудесника звуков, что на первый взгляд различить их было совершенно невозможно. Беззаботный и необязательный Зюсмайр даже сумел стать соавтором коронационной оперы «Тит», и Моцарт, как мне кажется, был вполне доволен его работой. По-моему, гений проглядел, что и неудивительно, подлинный характер своего «друга», которого следует классифицировать как тщеславного психопата.

Отношение Зюсмайра к себе Моцарт воспринимал как преданность и искренность, к тому же он видел, что тот нашел общий язык и с Констанцией — какая ирония судьбы! Зюсмайр, разумеется, был хорошо осведомлен о характере своего учителя и даже посвящен в процесс его музыкального восприятия. Когда Моцарт умер, Зюсмайр закончил его Реквием. Эта, впрочем, не слишком высоко оцененная услуга составляет единственное светлое пятно в его творческой биографии, лишь сопричастность к моцартовскому Реквиему спасла его имя от забвения.

На второй или третий день нашего шапочного знакомства, Зюсмайр отвел меня в сторону с таким заговорщицким видом, словно желал сообщить мне нечто необыкновенно важное.

— На одно слово, доктор Клоссет. Могу ли я вас попросить выйти в приемную ненадолго? — сказал секретарь Моцарта.

— Что за вопрос, герр Зюсмайр, — откликнулся я. — Конечно.

Секретарь удалился из комнаты больного, я последовал за ним.

У него была своеобразная походка: он мелко семенил ногами, не отрывая ступни от пола, словно юркий хорек. Этот человек раздражал меня невероятно — я физически не выносил его присутствия. Кожа у него была как у покойника, казалось, кто-то высосал из него всю кровь. Когда он взял меня за плечо, чтобы отвести в угол приемной, где мы могли бы поговорить тет-а-тет, меня передернуло от его прикосновения. Ледяной холод его пальцев я ощутил даже сквозь ткань сюртука.

— Доктор Клоссет! — заявил Зюсмайр. — Благодарю вас за то, что вы безотлагательно откликнулись на нашу просьбу и согласились лечить маэстро.

— Не благодарите, герр Зюсмайр, — сказал я. — Я врач и исполняю свой долг.

— Уверен, вы уже поняли, что Моцарт — человек необычный, наделенный редкостным даром настоящего художника, — спросил секретарь и повторил: — Редкостным даром, вы это поняли?

Я не ответил, ожидая продолжения и пытаясь понять, к чему Зюсмайр клонит. Ведь не зря же он вызвал меня на «откровенный» разговор.

— Маэстро я знаю намного меньше, нежели вы, — вновь заговорил Зюсмайр. — Как вы уже наверняка заметили, я — его самый близкий помощник, а значит и друг. Кстати, я всегда к этому стремился — быть преданным другом Моцарта и заботиться о нем так, как и полагается верному другу.

Я начал терять терпение. У меня были дела в клинике, а тут приходится выслушивать высокопарные речи хорька, рядящегося в горностая. Я почувствовал, как кровь прилила к шее, но, сжав зубы, приказал себе слушать дальше.

— Вам кое-что кажется странным?.. — начал он с вопроса и сам ответил: — Знаю, знаю. Вокруг Моцарта вечно творится нечто странное. Большинство людей, навещавших Моцарта, являются членами каких-то тайных обществ, истинные цели которых покрыты мраком. Эти братья из масонских лож со своими делами, сообщают какие-то высшие секреты, про которые надо говорить тихо, либо шепотом. Ну, это пустое. Как известно, мы — художники — вообще довольно странные натуры. Сообщу вам как на духу: я лично не состоял и не значусь в списках ни в одной из таких организаций. Я патриот, верующий католик и, если тайно общаюсь с кем-либо, то лишь с подобными себе истинными друзьями Империи и Искусства. Господи, да и вы с такими же принципами. Я прав, герр доктор Клоссет? — Зюсмайр уставился на меня пытливыми беловодянистыми глазами.

Я кивнул. Меня интересовало одно: как долго будет продолжаться речь господина секретаря.

— Маэстро подвержен резким перепадам настроения, — вещал избитыми фразами Зюсмайр. — Так бы сказали вы? Я уже давно наблюдаю эти скачки! Есть один нюанс: не все, что он говорит, стоит принимать всерьез. Как бы это нам с вами сказать. Как всякий художник, как истинный художник, Моцарт не всегда полностью дает себе отчет в том, в какой реальности он существует. Полагаю, я выражаю свою мысль достаточно ясно?

— Герр Зюсмайр, — я повысил голос, — простите, но мне пора возвращаться в клинику, там меня ждут неотложные дела. Если хотите что-то изложить по существу — слушаю. — Я демонстративно вынул из кармана часы.

— Ах, герр профессор! Заботы, заботы. Не намерен злоупотреблять вашим драгоценным временем. Одна-единственная просьба. Исключительно о здоровье маэстро. Если заметите, что с Моцартом творится что-то неладное и, на ваш просвещенный взгляд, из ряда вон выходящее, не сочтите за труд, дайте мне знать. Буду вам крайне признателен. Повторюсь, но вы уже наверняка отметили, герр профессор, что у нас с Моцартом отношения очень близкие. Я сумею верно оценить любой его поступок, каким бы странным, на взгляд постороннего человека, он ни был, и, как бы мы с вами сказали, смогу успокоить Моцарта, погасить любую его вспышку, даже самую неистовую. — Зюсмайр смахнул нитку корпию с рукава. — И, м-м, еще один моментик. Можно я буду с вами предельно откровенен, доктор Доктор Клоссет? — спросил секретарь.

Он выждал паузу, словно колеблясь, открывать или не открывать мне свою тайну. При этом он опустил голову и глядел на носки своих башмаков. Мне бросилось в глаза, что воротник рубашки у него помят. «Холостяк, прислуги нет, некому погладить», — машинально отметил я.

— Да, герр Зюсмайр, — откликнулся я. — О чем Вы?

— О женщине, — отметил секретарь Моцарта. — Некая дама, как бы выразиться, чрезвычайно опасная для дома Моцарта. Это исчадие ада, доктор Клоссет. Фрау Мария Магдалена Хофдемель, жена известного господина Франца Хофдемеля.

Я промолчал. Зюсмайр посмотрел на меня пустым невидящим взглядом.

— Фрау Мария пытается отвратить маэстро от собственной жены, от Констанции! — изрек секретарь. — Она хочет разрушить союз двух сердец, скрепленный на небе. Констанция не находит себе места. Ей и вмешиваться нельзя, ведь Франц Хофдемель — брат по ложе, состоятельный человек.

Секретарь придвинулся ко мне, обдав своим дыханием — странный какой-то запах с противной сладостью залежалых яблок. Я ощутил, как в нем застучало сердце, а одурманивающая его кровь интрига заблестела сатанинским блеском в глазах.

Зюсмайр приблизил губы к моему уху и зашептал театральным шепотом:

— Знаете, какие слухи ходят об этой женщине? Мол, вьет веревки из своего мужа, подливая ему в питье и еду приворотное зелье. Она же из славян, в девичестве Покорная. Она из тех мест, откуда всем известный Дракула. Говорят, собственными руками отравила-де чем-то собственного родственника наследственным порошком. Такая вот она, эта Мария Магдалена.

— Что мне до грязных сплетен, герр Зюсмайр! — отрезал я. — На своем веку я их слышал-переслышал. Подобные наветы — плод болезненного воображения.

— Да, конечно, доктор Доктор Клоссет. Полностью с вами согласен. Боюсь, однако, что эта женщина не остановится ни перед чем, чтобы совратить маэстро, а проще говоря, уничтожить Моцарта. Если вам нужны факты, то я дам вам дополнительную информацию обо всем этом. Хоть сейчас.

— Не стоит утруждать себя, Tepp Зюсмайр. А теперь я вынужден.

— Безусловно, доктор Клоссет, — извиняющимся голосом опередил меня помощник маэстро. — Просто хочу, чтобы вы знали: если у вас возникнут какие-либо вопросы, проблемы, то и я могу быть вам полезен, — обращайтесь!

— Разумеется, герр Зюсмайр, — политкорректно сказал я, — как только мне понадобится ваша помощь или информация, я дам вам знать. Не будем усложнять дело. Моя работа есть моя работа. Постараюсь справиться с ней своими силами, — остановил я его излияния и потянулся за шляпой, лежавшей на столе.

Таким образом, я недвусмысленно дал ему понять, что разговор окончен. Франц Ксавер улыбнулся. В его улыбке не было и тени теплоты. Когда тяжелые дубовые двери остались за спиной и широкие каменные ступени лестницы вывели меня на улицу, я почувствовал неизъяснимо облегчение. Наконец-то избавился от общества герра Зюсмайра!

Разумеется, вскоре и сам Моцарт, отдавая должное одаренности и заметной сноровке Зюсмайра, пришел к невысокому мнению о своем помощнике и ученике. Реакция маэстро была, как говорится, неадекватной. Он шокировал Зюсмайра вспышками «жуткого шутовства», и я по этому поводу смущенно спрашивал себя, «играло ли здесь роль глубоко скрытое и скрываемое бешенство, неприкрытым адюльтером с его женой, Констанцией?»

С другой стороны, и Моцарт был не без слабостей и не всегда демонстрировал своим собратьям по музыкальному цеху добрые чувства. Именно так можно объяснить вражду, скажем, Антонио Сальери или безудержную злобу на Моцарта того же композитора из Праги Леопольда Кожелуха, скрытую за чрезвычайной любезностью. Не считая тех многочисленных посредственностей, у которых недосягаемое духовное превосходство Моцарта вызывало непримиримую ненависть к его носителю.

Но Моцарт, в сущности, оставался неуязвим для этой антипатии. Действительно, острый язык маэстро был известен многим, и кое-кто полагал, будто Моцарт был социально прогрессивным человеком, бросившим перчатку аристократии.

Теперь о секретаре композитора Франце Ксавере. Так вот. Несколько озадаченный таким неожиданным и малоприятным обращением хозяина, Зюсмайр, однако, к моему удивлению, не выказывал ни малейших признаков раздражения.

А на следующее утро, когда я снова явился к Моцарту, Зюсмайр вежливо поприветствовал меня, мягко улыбнулся и даже учтиво справился о моем здоровье. Казалось, он ничего не помнит о том, что случилось накануне. Вроде бы подразумевалось само собой, что мы с ним оба посвящены в некую тайну — в данном случае в тайну того, как управляться с капризным ребенком. Вместе с тем секретарь иногда вел себя точь-в-точь как человек, собирающий багаж перед дальней дорогой. Он задумчиво оглядывал комнату (мол-де, немудрено и забыть что-нибудь нужное), прохаживался по ней и усаживался возле камина на стул с прямой жесткой спинкой.

Еще раз я должен был спросить себя о вине и прегрешении Зюсмайра. Действительно ли он заслужил это, выражаемое с поистине рапсодическим размахом агрессивное глумление над собой? Или Моцарт заходил слишком далеко в своем черном юморе? Зюсмайр «заслужил» это агрессивное глумление по двум причинам: первая — от Моцарта не могла укрыться завязывающаяся связь с Констанцией, и вторая — Моцарту не мог быть близок — несмотря на его ограниченное знание людей — поверхностный, тщеславный и легкомысленный характер его ученика.

В этом отношении характерно октябрьское письмо (1791 год) Моцарта, пусть даже написанное им в шутливом тоне:

«Зюсмайру от моего имени пару увесистых оплеух. Кроме того, позволю попросить Зофи Хайбль (которой 1000 поцелуев) тоже влепить ему пару штук — только не стесняйтесь, ради Бога, чтобы ему не на что было жаловаться! — ни за что на свете я не хотел бы, чтобы он не сегодня-завтра упрекнул меня, будто вы обошлись с ним не надлежащим образом — лучше уж ему дать, нежели недодать — Было б чудесно, ежели б вы наградили его порядочным щелбаном по носу, подбили б глаз или уж на крайний случай отдубасили как следует, чтобы дурень никак не мог отпереться, будто ничего не получил от Вас.»

Констанция и Зюсмайр были социопатами и фантазерами одновременно. Они чувствовали взаимное притяжение и подсознательное отталкивание друг от друга. Моцарт для Констанцы был только помешанным на музыке и неудачником, заманившим ее в это зыбкое предприятие под именем «брак». Франц Зюсмайр же, осознав колоссальный творческий потенциал своего наставника, которым тот явно не знал, как распорядиться, скорее всего, разрабатывал его для своих или Констанции целей, поскольку они, в конце концов, объединились. Возможно и то, что после смерти Моцарта она хотела выйти за него замуж. Почему? Только потому, что эта неспособная на настоящее чувство женщина увидела для себя выгоду — она была убеждена в успехе своего партнера на профессиональном поприще. То, что Зюсмайр мог подавать такие надежды, следует хотя бы из такого факта: после дальнейшей практики у Сальери Зюсмайр с 1792 года становится весьма известным оперным композитором в Вене и Праге. Итак, связь! После сближения Констанцы и Зюсмайра, обладавшего незаурядными артистическими данными, последний, разумеется, сообщил ей о намерениях Сальери, так или иначе связанных с его собственной, почти уже обеспеченной карьерой.

Ну, а секретарь так и не вернул себе расположения маэстро. Всегда корректный, тактичный, почтительный Зюсмайр даже в последние месяцы жизни патрона подвергался насмешкам с его стороны. Бесспорно, он, может быть, и любил музыку Моцарта, но его отношения с учителем, шутливо называвшим его то «балбесом», то «свинмайром», были довольно странными. Кроме того, заваливал его работой, заставляя нанимать слуг, снимал квартиры, улаживать дела с полицией — словом, принуждал быть мальчиком на побегушках. Словно солдат на часах или верный телохранитель, Зюсмайр не покидал своего поста. В какой бы ранний час я ни приходил к пациенту, преданный секретарь всегда находился подле маэстро. Он никогда не выказывал ни малейшего раздражения по поводу насмешек, которыми осыпал его Моцарт, равно как никогда не жаловался на отсутствие внимания к своей персоне со стороны маэстро. На мои расспросы о том, как развивалась болезнь Моцарта, Франц Зюсмайр только пожал плечами и сухо ответил:

— Так ведь нечему было и развиваться.

Он, правда, и потом, ближе к уходу Моцарта, неоднократно повторял мне:

— У Моцарта постоянно, особенно в последний год, были проблемы с пищеварением. А так маэстро всегда был здоров и бодр, а что до лихорадки — ну, с кем не бывает, дело случая, да и только.

Потом наступила та черная дата: 20 ноября 1791, когда великий Моцарт слег и более не поднимался с постели. Разумеется, я предпринял все возможное и невозможное, чтобы поднять на ноги Моцарта. Мы с коллегой доктором фон Саллабой, — главным врачом Венской городской больницы, — использовали весь современный арсенал медицинских знаний, сил и средств. Но что было делать, если болезнь прогрессировала с ужасающей динамикой. Мне ничего не оставалось, чтобы объявить Констанции наше обоюдное заключение:

— Мне очень жаль, фрау Моцарт, но надежды нет никакой.

После смерти Моцарта я сам сильно занемог и вынужден был долго проваляться в постели. За время моего ухода за герром композитором и наших ночных бдений я настолько врос в него, что, когда его тело предали земле, в моем теле начала угасать жизнь. Но прошли месяцы, и меня понемногу отпустило.

Тело мое еще было истощено болезнью, но, спускаясь к утреннему кофе, я находил в себе силы радоваться цветам, украшавшим стол. Я смотрел в глаза жены, глаза, в которых год с лишним жила тревога за меня. И хотя я не воспрянул еще душой и телом, но обнаружил, что могу по-прежнему восхищаться ее мягкой красотой и плавностью походки, замирать от шелеста ее шелкового платья. Тогда-то я убедил себя, что возвращение к нормальной жизни возможно. И поклялся себе, что не позволю ни обстоятельствам, ни кому-либо ни было поглотить меня целиком, без остатка. Отныне я стану воспринимать, как должное, торжество здравого смысла и радость от обыденной жизни.

Когда жизнь вошла в свою колею, я решил упорядочить свои дневниковые записи, согласно хронологии, надеясь, что, поверяя мысли и чувства бумаге, мне удастся прояснить сознание и сохранить ощущение реальности бытия. А самое главное — отвести от себя весь тот шлейф демонов и тайных сил, которые опутали мою душу невидимой, но прочной сетью и не давали покоя ни днем, ни ночью. Итак, выдержки из моего рукописного дневника:

Вена, июль 1791 года.

Д-р Клоссет.

Меня, опытного врача с богатой практикой, трудно провести за нос. Особенно в вопросах медицины. В середине июля 1791 года в жестоких конвульсиях умер единомышленник, друг Вольфганга Амадея — Игнац фон Борн, не достигнув и 50 лет. Меня точно молнией поразила мысль: бесспорно, тут сработала средневековая аптека! «Загадочных обстоятельств» здесь было в достатке. Симптоматика ясно указывала на «aqua toffana» (мышьяк — лат.), а вскрытие ничего существенного не показало бы. Еще с прошлого года Моцарт и Борн трудились над текстом будущей оперы «Волшебная флейта». И когда сценарий был закончен и поставлена логическая точка, произошла трагедия. Для Моцарта это был невосполнимый удар. Он был у гроба своего друга фон Борна, отдав полагающиеся почести. Но сам не находил себе места, страстно переживал происшедшее и так же переживал, как потерю четыре года назад друга и лечащего врача д-ра Зигмунда Баризани.

А тут с ним произошло несчастие — он отравился, да так крепко, что ко мне прибежала его служанка Леонора (или Лорль, как маэстро величал ее) и срочно позвала меня к Моцартам. На Рауэнштайнгассе № 8. Я жил недалеко и скоро был у постели композитора.

От хвори, поразившей маэстро, он впал в беспамятство; лицо было бледное, изможденное. Когда он пришел в себя и увидел у постели меня, то с трудом проговорил:

— Я был на ужине у Сальери. И дома почувствовал себя скверно. Неужели меня отравили плохой пищей, доктор?

Я, конечно же, смутился и попытался успокоить маэстро:

— Чепуха! Это невозможно. Скорее — просто совпадение; все болезни от нервов. А вы, по всей видимости, расстроены.

— Но у меня невыносимые боли в желудке, тошнит от любого куска, даже от питья — чуть что, открывается рвота, — признался он со слезами на глазах и высказал свои подозрения: — Доктор

Клоссет, кто-то, должно быть, покушается и на мою жизнь, намереваясь отправить меня на тот свет раньше отмеренного срока?

— Все болезни поселяются, прежде всего, в голове, а потом уже в желудке, — дипломатично ответил я и поинтересовался: — Какие у вас симптомы?

— После еды у меня во рту остается металлический привкус. Потом это чувство нездоровья, которое охватило целиком организм. И эта проклятая депрессия. А мне, дорогой доктор, болеть просто нельзя! Болеть — это роскошь для нашего брата, сочинителя музыки. Нет, нет! Здесь все гораздо серьезнее: все эти игры не понарошку, а всерьез. В меня прямо-таки вцепился один неприятный тип, одетый в серые одежды — слуга от некоего влиятельного господина. Причем, с заказом заупокойной мессы, которую я уже написал и отдал. Богадельня для умалишенных! Только разговор между нами, господин доктор, считайте мой монолог, как исповедь духовнику. Этот неприятный господин в сером появлялся уже два раза. И не ограничился фразами о реквиеме, а говорил с подтекстом, смысл которого я не могу разглашать. Да и сам его облик ужасен: степенный вид с холодно оценивающим взглядом, узкими, несколько подобранными губами. И где-то я его видел, но где?..

Моцарт, немного помолчав, грустно уставился в точку, и продолжил свой рассказ:

— А тут мне сон приснился, как говорится, в руку. Измотанный работой, я уснул с листами партитуры на груди. Через пару часов проснулся от жуткого холода. Было такое ощущение, что я стою, в чем мать родила, на убогом церковном кладбище, а дождь льет как из ведра. Невыносимо ломит виски, голова раскалывалась, словно ее стягивают пыточным обручем.

Я невольно закрыл глаза. И тут же огненные мушки замелькали в глазах, голова кружилась, мигрень усилилась — никогда еще мне не доводилось испытывать такую адскую боль. Казалось, воспаленная конъюнктива век разбухла, и я не смогу больше видеть. Открыв глаза, я с ужасом обнаружил, что завис над кладбищенскими крестами на высоте около двух-трех метров. Будто в кошмарном сне я вдруг понял, что вижу самого себя, абсолютно голого, на центральной аллее этого погоста. Ушло чувство раздвоенности.

Откуда-то раздался неестественный голос, он звучал тихо-тихо.

Я пытался понять эту неземную речь и источник, откуда она возникала. Невнятные звуки, рождающиеся во тьме, как бы сами по себе, адресовались исключительно ко мне.

— Твоя наглость дошла до предела, — вещал голос. — Я вижу, ты еще не осознал, что находишься возле роковой черты, за которой — небытие. Пора одуматься и не лезть в события, нюансы и предметы, которые не выразить на скудном человеческом языке. Еще шаг — и случится непоправимое! Просим только одного: уйди! Предупреждаем тебя в последний раз.

— Что вам нужно? Кто вы? — был мой ответ, но странное дело: мой голос звучал, а я даже не раскрывал рта и не двигал языком — все происходило помимо моей воли.

Вдруг комната, и без того темная, погрузилась в непроглядный мрак, какой, наверное, бывает в глубокой шахте. Несмотря на это, я видел все до мельчайших подробностей. Прямо передо мной стоял некий господин, облаченный в черное одеяние, — похожее носят священники. Капюшон был надвинут на брови, не позволяя разглядеть лицо. Этот субъект странным образом висел в воздухе, не касаясь ногами пола. Я только ощутил мощные токи, исходящие от него, которые парализовали мою волю, мои физические силы.

Мой визави произнес:

— Мы знаем, что ты собрался поставить эксперимент на запретную тему: докопаться до сути и раскрыть взаимосвязь света и тьмы.

Но ты жалкий музыкант, а не алхимик. Твоя идея заслуживает внимания, но эта проблема не твоего уровня. Прекрати тащить все подряд на подмостки театра, который зовется жизнью, ибо неосторожное движение — и ты ничто, прах! Твои опыты гораздо опаснее, чем может представить твое жалкое воображение. Так пусть же ящик Пандоры останется запертым, а тайны умрут с теми, кто дал им жизнь!..

После эмоционального рассказа Моцарт развел руками и заявил в отчаянии:

— Вот и все, дорогой доктор, что я запомнил. Несколько часов спустя я пробудился и мог бы счесть виденное и слышанное сном, если бы не тот «серый посланец», который стал буквально преследовать меня со своим заказом мифического Реквиема. Гм, понятно, когда сновидения веселят душу и сердце. А что до той прелюдии, устроенной мне тайными силами из Зазеркалья, то я не вижу никакого смысла.

Ну что я мог посоветовать тогда маэстро?

— Друг мой, это нервы, — отозвался я и, немного поразмыслив, добавил: — Выпишу-ка я вам рецепты на лекарства. Передадите фрау Констанции, она распорядится заказать в аптеке.

С этого времени маэстро часто посещало предчувствие смерти, но кто этот отравитель, он совершенно не подозревал.

Не только заказ Реквиема, в завершении которого «серый посланец» упорно торопил композитора, ошеломил Моцарта и дал повод для раздумий, его напугал и устрашающий вид самого Антона Лайтгеба (управляющий графа Вальзегга цу Штуппах, — о чем я узнал много позже).

Было ли это все случайно? И почему Моцарт мог даже вычислить день своей смерти? Действительно, он подумал о масонской символике, и, тем не менее, ему и в голову не могла прийти мысль о братьях-масонах по ложе, им не было никакого смысла устранять его, ведь, в конце концов, они его поддерживали! И он им платил сторицей.

Мне, по крайней мере, становилось все яснее, что Моцарту — в соответствии с символикой «Волшебной флейты» и легализацией на сцене масонских ритуалов — кто-то хотел отомстить. И, скорее всего, — «круг заинтересованных лиц» уже сформировался, а значит, была выдана своеобразная «черная метка» в виде визитов настойчивого человека в серых одеждах.

Вена, сентябрь 1791 года.

Д-р Клоссет.

По случаю премьеры 30 сентября, в Вену из Бадена приехали Констанция и Зюсмайр.

Спектакль «Волшебная флейта» состоялся у Эмманауэля Шиканедера в его народном театре «Ауф дер Виден» в предместье Фрайхауза. Моцарт был у пульта и вдохновенно дирижировал оркестром, хотя здоровье у него было швах, он чуть не упал в обморок. Опера «Волшебная флейта», особенно ее вторая часть, прошла с успехом. И далее, с каждой новой постановкой, популярность спектакля возрастала в геометрической прогрессии.

Констанция и Франц Ксавер сразу же после премьеры «Волшебной флейты» вновь вернулись на целебные воды в Баден.

Вена, октябрь 1791 года.

Д-р Клоссет.

Я не упускал своего пациента из поля зрения и наблюдал за ним по мере возможности.

В октябре Моцарт фактически был представлен самому себе. Даже за месяц до гибели он придерживался прежнего распорядка: так же был предельно насыщен работой каждый его час, день, а самочувствие, аппетит и сон в середине октября, судя по двум письмам к жене, казались сносными.

Моцарт присутствовал на представлении «Волшебной флейты» 8, 9 и 13 октября, причем один раз его видели с А. Сальери и его пассией Катариной Кавальери.

Маэстро махнул рукой на адюльтер Констанции с его секретарем Францем Ксавером, что явствует из его очередной депеши в Баден («делай с NN, что хочешь»). Я совершенно случайно заглянул на оставленный маэстро лист с текстом и прочитал часть письма, адресованное Констанции. Это следует из последнего письма от 14 октября 1791 года (или были еще — мне неведомо?), написанного за полтора месяца до кончины Моцарта.

Я, как доктор, могу доподлинно утверждать: ни в его каждодневном рабочем распорядке, ни в его письмах к жене в Баден нет и намека на болезнь. И эта загадка стоит того, чтобы серьезно задуматься над порой «странными» разговорами маэстро об отравлении, каких-то подозрительных «серых» посланцев по поводу заказа уже исполненной заупокойной мессы и вещих снов Моцарта, про которые он мне рассказал!..

Вена, ноябрь 1791 года.

Д-р Клоссет.

Последний раз в обществе Вольфганг Моцарт появился 18 ноября 1791 года. На освещении нового храма «Вновь увенчанная надежда» композитор продирижировал своей «лебединой песней» — небольшой масонской кантатой «Громко возвестим нашу радость». Домой он пришел никакой.

Констанция прислала служанку Лорль, чтобы та привела меня к Моцартам.

Я внимательно осмотрел маэстро: налицо было страшное переутомление; нервная система крайне истощена. Очень подавленное состояние; пульс слабый и нерегулярный, частота его колебалась от 70 до 80 ударов в минуту. Температура тела — 35 градусов по Цельсию. Больной обильно потел, испытывал жажду и говорил, что у него нет никакого аппетита, а от пищи его воротит. Иногда он выражал желание выпить немного вина, но решительно отказывается принимать лекарства. Усиление лихорадки при ледяных ногах. Его знобило всю ночь, жар перемежался с ознобом, особенно в нижних конечностях. Больной испытывал болезненное потягивание внизу живота.

На другой день я пригласил коллегу и главного врача городской больницы Маттиаса фон Саллабу, он тщательно осмотрел Вольфганга и довольно громко сказал, что не разделяет моих опасений и предсказывает улучшение состояния. Как я понял, доктор Саллаба не считал, что маэстро страдает серьезным заболеванием; его недомогание — скорее всего психического происхождения. Я хотел бы думать так же.

Наутро Моцарту действительно стало лучше. Правда, к вечеру опять стало худо. Приступы рвоты становились опасными; я пытался их остановить и предложил ему безвредную противорвотную микстуру, содержащую опий. Он безропотно согласился:

— Доктор, отныне я ваш больной, буду слушаться медицину и готов принять ваши лекарства.

Я подал ему настойку, он внезапно поднес ее ко рту и выпил залпом. К несчастью, она мало помогла, и рвота продолжалась; а с ней тягостные приступы удушья, крайнее беспокойство. Он повсюду ощущает боль. Сон наполнен кошмарами, ужасающими картинами. Тошнота. Рвота слизью. Обильный липкий пот.

Практически с 20 ноября Моцарт слег в постель и больше не поднимался.

Теперь он стал похож на собственную тень. Полнота его испарилась, как снег под солнцем; он был ужасно бледен; огонь в его глазах потух, и он стал настолько слаб, что ежеминутно терял сознание; затем добавилась внезапная рвота. Болезнь началась с воспаления рук и ног и их почти полной неподвижностью.

Пение канарейки причиняло ему почти физическую боль, и птицу унесли из комнаты. Зато сознание не покидало его. Вечерами, когда шла его «Волшебная флейта», Моцарт следил по часам за ходом каждого спектакля, которые, кстати сказать, проходили с возрастающим успехом.

Вена, 3 декабря 1791 года.

Д-р Клоссет.

Сегодня утром Моцарту пустили кровь; состояние немного улучшилось. Маэстро с видимым удовольствием съел с ложечки сухарик, яичный желток, выпил вина. Но силы его убывают с возрастающей быстротой. Дремота, тошнота; рвота того же вида, что и раньше. Даю болеутоляющие микстуры. Зофи Хайбль предлагает дать Моцарту молока, которое, по ее мнению, сможет облегчить жестокую агонию маэстро. Я противлюсь изо всех сил и мешаю, чтобы умирающему Вольфгангу дали молока. Моцарт больше ничего не хочет пить, кроме вина, разбавленного подслащенной водой. Всякий раз, как я подаю ее, он с благодарностью смотрит на меня, и с трудом говорит:

— Хорошо, герр доктор, очень хорошо!

Полдень. Пульс прыгает: то едва заметный, то прерывистый, до 110 ударов в минуту, температура гораздо выше обычной.

3 часа пополудни. Моцарт в полном сознании. Он обращается к своим домашним:

— Я скоро умру, несомненно, мне дали яду.

Странно, но у Вольфганга не было три дня стула; клизму я не стал делать, поскольку она может спровоцировать спазмы, опасные для больного; он и так слишком слаб.

Моцарт подолгу лежал с закрытыми глазами, с вытянутыми вдоль постели руками; я коснулся руки — она холодна как лед. Я оставался один у постели Моцарта, сдерживая эмоции, но слезы текут сами.

Пришел доктор Маттиас фон Саллаба. Я описал симптомы болезни; коллега пожелал самостоятельно ознакомиться с состоянием пациента. И неожиданно предложил дать слабительное — хлористую ртуть или каломель. Я протестовал: больной обессилен, и слабительное может привести к его гибели. Но вмешался до этого нейтральный барон Готфрид

Ван Свитен и секретарь маэстро Франц Зюсмайр. К ним присоединилась Констанция. Я в одиночестве, а их — четверо; они побеждают.

Разумеется, я был шокирован таким поворотом. Больной может потерять сознание и еще хуже: ослепнет и оглохнет, а мышцы его парализуются. Нервная система еще будет функционировать, но в силу вступит разъедающее действие хлористой ртути на слизистую пациента. Правда, желудок больного может вытолкнуть в виде рвоты токсическое содержимое каломели. Но защитная реакция желудка подавлена введенным ранее в организм Моцарта рвотным. Дилемма налицо: если желудок тотчас же не выбросит ядовитую смесь, смерть пациента неизбежно наступит через день-два.

Я был сражен уже тем, что в желудок Моцарту вводилась завышенная комбинация каломели и оршада, а до этого пациенту давали рвотное. Доза в два кристалла каломели, рекомендованная моими оппонентами Моцарту, была чистейшим безумием. В то время в Австрии обычно прописывали один кристалл каломели.

После проведенного между нами врачами консилиума, на меня вновь оказали давление и потребовали в жесткой форме: дать каломель Вольфгангу. Я попытался апеллировать к Моцарту: дескать, он сам был против.

Но тут вмешался молчавший секретарь маэстро:

— Да, конечно, вы правы, герр доктор. Но это — последнее средство, какое мы пытаемся испробовать. Моцарт обречен, и мы потом будем терзаться упреками, если не сделали все, что в человеческих силах, чтобы спасти его.

Эти слова Зюсмайра меня убедили, я развел микстуру в подслащенной воде и дал ее Вольфгангу, когда он попросил пить.

Он открыл рот, с трудом глотнул и захотел тотчас же выплюнуть, но безуспешно.

Обратившись ко мне, Моцарт сказал с выражением непередаваемого упрека:

— Вы меня, доктор Клоссет, тоже обманываете?

Справка. Каломель — это в своем роде палочка-выручалочка медиков того времени, как в наше — антибиотики. Особенность каломели в том, что она не причиняет вреда лишь в том случае, если быстро выводится из организма через кишечник. Если же препарат задерживается в желудке, то начинает действовать, как сильнейший ртутный яд — сулема. В те времена доктора прописывали каломель часто, как укрепляющее, в таких случаях, когда все иные средства исчерпаны. Хлористая ртуть или каломель, будучи сама по себе безвредной, становится смертельно опасной в сочетании с горьким миндалем оршада, который Моцарту давали в качестве питья и, скорее всего — ежедневно. Напиток оршад готовился вначале на ячменном отваре, а позднее, начиная с XVIII века, его стали производить на базе экстракта из сладкого миндаля. Кстати, для придания приятного вкуса часто добавляли горький миндаль и освежали его цветами апельсинового дерева (флердоранж). В своей основе миндаль содержит цианистую (синильную) кислоту, которая катализирует хлористые соединения ртути, обычно инертные в каломели. То есть палочка-выручалочка становилось смертельно опасным средством. Ядом.

Я действовал по настойчивой рекомендации барона Готфрида Ван Свитена, который предложил давать Моцарту препарат, изобретенный его отцом, лейбмедиком Марии Терезии Герхард Ван Свитен. Барон предоставил мне эту схему Liquor mercurii Swietenii, содержащий 0,25-0,5 грана сулемы, растворенной в водке, и потребовал — ни на йоту не отступать от дозировки. Иначе, все могло обернуться не успехом, а осложнениями или, как говорят, с точностью до наоборот.

Меня, правда, насторожило то, что в мое кратковременное отсутствие Зюсмайр давал Моцарту какое-то питье без моего дотошного контроля.

— Что это? — спросил я, указывая на пустой бокал.

— Миндальный напиток — оршад, — отмахнулся он. — Моцарту нравится его горьковатый привкус.

«Ну вот. Заставь дурака Богу молиться — лоб расшибет», — грустно подумал я и спросил:

— Чье это решение?

Я услышал то, о чем можно было не спрашивать.

— Барона Ван Свитена, — подтвердила мои мысли Зофи Хайбль.

К вечеру «микстура по Свитену» пока не дала никакого эффекта.

Обсуждается, следует ли давать новую дозу. Я больше не могу сдерживаться и заявляю формальный протест. И вновь больному дали кристаллы каломели.

К ночи у Вольфганга случился обильный стул. черного цвета, превосходящий по количеству все вместе взятое за целый предыдущий месяц. Микстура подействовала; произошла эвакуация черной и густой массы, частично твердой консистенции, напоминающей смолу.

Из-за крайней слабости Моцарта было невозможно снять его с постели так, как это делали еще недавно. Тогда он еще был способен воспользоваться своим стульчиком с посудиной. Но теперь лучшее, что можно было сделать, это сменить нижнюю простыню. Операция не была легкой. Чтобы было удобнее его приподнять, мне пришлось просунуть руки под поясницу Моцарта и приподнять его, чтобы Зюсмайр с Зофи Хайбль и служанкой Лорль смогли убрать запачканные простыни. Мне было особенно трудно, Моцарт был тяжел, а я не имел нужной точки опоры.

Несколько мгновений маэстро молчал, изменившись в лице; затем протянул ко мне руку и произнес печально и сердечно:

— Пусть пошлют за его преподобием, господином пастором, — и снова погрузился в раздумья.

Через два часа прибыл пастор. Это произошло в субботу 3 декабря 1791 года ближе к вечеру.

Вольфганг смиренно исполнял все обряды; видно было, что он готов предстать перед лицом вечности. Затем кивнул мне, как всегда делал днем, и добавил с неожиданной теплотой:

— Спасибо, доктор Клоссет. Мне стало намного лучше. До скорой встречи.

Вена, 4 декабря 1791 года.

Д-р Клоссет.

Я был в театре, смотрел «Волшебную флейту» великого Моцарта. В Вене только и говорили об этой восхитительной премьере. Зюсмайр достал мне два билета и предупредил, чтобы я не беспокоился — у Моцарта явное улучшение. Я пригласил своего коллегу по городской больнице. Мне очень понравился Папагено. Я истовый театрал и, разбираюсь в театральных постановках, а потому сразу же, с первых минут с головой окунулся в это странное египетское действо на сцене: и вдруг осознал, что Папагено нравится не только мне, но и всей публике разом.

Меня позвали где-то через полтора часа после того, как открылся занавес и началось действие. Мне думалось (а Зюсмайр подтвердил), что вчерашнее улучшение у Моцарта успешно продолжается и сказал, что приду непременно после представления — благо театр был рядом с квартирой маэстро.

Но я ошибся и застал Моцарта в значительно худшем состоянии, нежели вчера. У него поднялся сильный жар, начались невыносимые головные боли. Состояние полного коллапса. Холодный пот. Я назначил ледяные компрессы на лоб. У него — прерывистый, едва различимый пульс. Постоянное мочеиспускание. Моцарт пьет воду с лимоном лишь понемногу и через большие промежутки времени. Он отказывается от всего, что ему предлагают. И продолжает пить подслащенную воду с вином или с лимоном — единственный напиток, который ему приятен. Каждый раз, как я его предлагаю, он произносит:

— Спасибо, доктор Клоссет.

Правда, Моцарт отказывается принимать внутрь какие-либо лекарства. Чуть позднее он пьет много воды с лимоном. Беспричинный смех. Неподвижный взгляд.

Кажется, моему пациенту полегчало, он уснул. В самом деле, ему лучше, чем два часа назад. Прошла икота, дыхание не затруднено.

В половине восьмого вечера он оглядывает всех разумным взглядом. От семи до восьми несколько раз подряд Моцарт теряет сознание, когда срабатывает кишечник. Без четверти девять опять теряет сознание. У него стул и довольно обильный.

В десятом часу я подумал, что Моцарт не переживет полуночи. До самого последнего времени, то есть до того, как он стал полностью неподвижен, его что-то угнетает — он два раза застонал.

К 22 часам Моцарт, кажется, задремал. Оставаясь возле кровати, я слежу за малейшими его движениями, а Зофи и Зюсмайр шепотом беседуют у натопленной голландской печи.

Опять позыв к рвоте, и я тотчас подставляю посудину, которая заполнилась черной массой, после чего его голова снова упала на подушку. Снова этот черный, характерный для металлической ртути цвет. Желудок Моцарта делает последнее усилие.

— Хесса, Хопсаса!.. (Зовусь я Хопсаса! — нем.).

— Это последние внятные слова маэстро.

Моцарт постоянно бредит, слова произносит неотчетливо, не до конца, иногда можно различить:

— Штанци… мама… ария.

Наступившая ночь проходит крайне беспокойно. Состояние общей тревоги, во всем теле боль, затрудненное дыхание. Пульс неразличим, тело холодеет. Общая прострация нарастает. Я ставлю горчичные припарки к ногам и два оттягивающих пластыря: один — на грудь, другой — на икры. Моцарт несколько раз вздыхает. Я освежал ему губы и рот водой, смешанной с лимоном и сахаром, но из-за спазмы гортани и икоты больной ничего не может проглотить. У Моцарта вырываются стоны, иногда так громко, что все, кто в комнате, тревожно смотрят на меня и друг на друга.

Наступила полночь. Мне показалось, что жизнь оставляет Моцарта. Но мало-помалу пульс крепнет. слышны глубокие вздохи. Моцарт еще живет. Именно в этот момент произошла самая душераздирающая сцена из всех, что имели место на протяжении его долгой агонии. Фрау Констанция, несмотря на плохое самочувствие, решила придти к одру мужа. Эта несчастная женщина даже не показывалась в комнате, где угасала жизнь великого композитора, — настолько она была ослаблена переживаниями за умирающего мужа. Ей хотели помочь, чтобы подойти к одру Моцарта, но она сама попыталась это сделать и не смогла переступить порог, — будто незримая стена не пускала ее внутрь. Костанция, залившись слезами, отступила назад вглубь комнат. Я постарался проводить ее, сказал, что ей лучше уйти. Но она хочет сражаться и даже умереть за него.

В порыве она бросается к кровати, хватает руки Вольфганга, целует их и, рыдая, покрывает слезами. Маленький Моцарт не в силах вынести этой жестокой сцены, волнение слишком велико — он теряет сознание. Скорбящую Констанцию вынуждены оторвать от Моцарта и вывести вглубь квартиры. Она плохо соображает, что-то говорит, я хвалю ее за усердие, успокаиваю и возвращаюсь на свой пост.

Мы, не отрываясь, смотрим на чело композитора, время от времени стараясь прочитать в его глазах: есть ли еще какая-нибудь надежда. Напрасно, безжалостная смерть рядом.

Вена, 5 декабря 1791 года.

Д-р Клоссет.

Понедельник 5 декабря 1791 года.

Пошел первый час ночи. В половине первого Зофи Хайбль положила на желудок бутылку с горячей водой.

Состояние ухудшилось. Дыхание затрудненное и частое. Уже не различая пульса, я с беспокойством прислушивался: не появится ли он вновь, старался угадать, не угасла ли окончательно жизненная энергия.

Я не спускаю глаз с часов, считая интервалы между вздохами: 15 секунд, потом 30, потом проходит минута-вторая, а мы все еще ждем, но все кончено.

Глаза Моцарта внезапно открываются, а я, стоящий у изголовья и следящий за последними ударами пульса по шейной артерии, тотчас же их закрываю.

Веки остаются неподвижными, глаза двигаются, закатываются под верхнее веко, пульс исчезает.

На исходе первого часа в понедельник 5 декабря 1791 года в 00.50 великий композитор Вольфганг Амадей Моцарт скончался. Все, кто был в комнате, становятся рядом с нами вокруг ложа умершего.

Неожиданно появляется граф Дейм-Мюллер, и без лишних слов, быстро и со знанием дела снимает посмертную маску с Моцарта. Появляется барон Ван Свитен; он мрачен и неразговорчив. Отозвав меня в другую комнату, герр Ван Свитен негромко спросил:

— Каков будет ваш эпикриз, доктор Клоссет?

— Герр барон, мы с коллегой доктором фон Саллабой расходимся в деталях, но не в диагнозе: налицо токсико-инфекционное заболевание.

— Понятно, тут на сей счет имеется мнение — не терпящее возражения, — категоричным тоном заявил барон и, многозначительно указав глазами наверх, тут же стал медленно говорить, будто диктуя: — У покойного Моцарта — острая просовидная лихорадка, болезнь, всегда сопровождающаяся характерными изменениями кожи. Симптомы налицо. И потому никаких вскрытий тела не производить, никаких эпикризов не писать.

— Вы правы, барон, «просянка» чрезвычайно заразное заболевание, поэтому тело нужно как можно скорее вынести из дома. А санитарный военный лекарь должен присматривать за тем, чтобы в пути соблюдались противоэпидемические гигиенические меры, а именно: сжигание одежды, запрет на прощание с телом — и дома, и в церкви; похороны произвести без выдержки срока в течение 48 часов. Указ императора Леопольда II.

— Полностью согласен. И соблаговолите разъяснить сей вердикт вашему коллеге, герру фон Саллабе.

Я кивнул.

Погода соответствовала моменту: мрачная, из низких свинцовых туч моросит дождь пополам со снегом, все кругом в туманной дымке. А ведь еще час или два назад на небосводе царила полная луна. В тот момент, когда ночное светило скрылось под толстый войлок угрюмых туч, душа Моцарта вернулась к Богу. Как будто природа заодно с людьми скорбит с уходом великого маэстро. Это была самая могучая душа, когда-либо вдохнувшая жизнь в глину, из которой лепится человек.

А вот то, что за день до смерти по настоянию моего коллеги герра фон Саллабы было произведено кровопускание, только ускорило кончину и так уже истощенного и ослабленного Моцарта, — в этом я не сомневался.

По сути, болезнь, приковавшая Моцарта к постели, длилась 15 дней. За два часа до кончины он пребывал еще в полном сознании.

Вена, 6 декабря 1791 года.

Д-р Клоссет.

И вот самое печальное — похороны великого маэстро. В три часа пополудни 6 декабря 1791 года совершилось отпевание тела усопшего.

Экипаж с телом Моцарта прибыл к собору св. Стефана. Но по каким-то непонятным мне соображениям эта грустная процедура происходила в Крестовой капелле, примыкающей к северной стороне собора св. Стефана. В том месте, где находится соединительная решетка, которая идет параллельно стене собора, отгорожено довольно большое пространство перед Круцификс-Капеллой; здесь на время отпевания ставится гроб.

Кто же пришел на панихиду? Барон Готфрид Ван Свитен, Франц Зюсмайр, композитор Альбрехтсбергер (вскоре назначенный на освободившееся место капельмейстера в собор св. Стефана), Антонио Сальери. Меня настолько удивило появление Сальери, что я навсегда запомнил это. Всем была хорошо известна враждебность Сальери к Моцарту. Разумеется, Сальери своим присутствием на похоронах явно хотел подчеркнуть дружеское отношение к покойному и. и доказать свою невиновность. А также, возможно, чтобы в чем-то увериться и доложить по инстанции выше.

А вот жена Констанция не проводила мужа в последний путь, как и некоторые из друзей.

Хотя заупокойная служба проходила рядом с домом: от квартиры Моцарта на Раухенштейнгассе, 8 до собора св. Стефана всего ничего — несколько минут ходьбы. Почему же так произошло? Ходили слухи, что многие побоялись пойти на его похороны, потому что он впал в немилость у Габсбургов. Говорили разное. Одни считали, что австрийскую знать рассердила «Свадьба Фигаро», другие, что виной тому масонство Моцарта. Кроме того, все знали, что он слишком открыто позволял себе критиковать Габсбургов. Да и история с «Волшебной флейтой» не прошла, якобы, даром.

Нашлись люди, которые увидели в Царице Ночи императрицу Марию Терезию — нелестный портрет. А в Метастазио кто-то узнал Сальери.

Гроб с телом Моцарта не внесли в храм св. Стефана, хотя бы для краткого отпевания, как того требует погребальный церемониал католической религии, а напутствовали в так называемой часовне св. Креста. Здесь состоялась заупокойная служба над телом Моцарта. Это был своеобразный ритуал памяти по великому композитору. В глаза бросалось неестественно темно-восковое лицо Вольфганга Амадея, точно лик с византийской иконы. Небольшой круг малочисленной компании провожавших скрашивала, пожалуй, Мария Магдалена Хофдемель, пришедшая попрощаться с композитором.

Ее славянская красота и неподдельная скорбь вносили непередаваемое обаяние в этот траурный ритуал. Но лицо ее скоро потерялось из вида — возможно, она, попрощавшись, быстро ушла. К тому же, как я узнал позже, Магдалена была на пятом месяце беременности. Бедная женщина — она не знала, какая трагедия ждет ее дома в лице разъяренного мужа Франца Хофдемеля.

С того дня мне чудится одно и то же: будто на кресте капеллы было не тело Христа, а самого Моцарта. Я уходил отсюда с чистым сердцем и распахнутой душой, как после покаяния. До сих пор я жалею, что вынужден был вернуться в город по делам — поступил срочный вызов к жене русского князя.

От собора св. Стефана до кладбища св. Марка можно добраться за полчаса. У меня было смутное предчувствие, что в церемонии похорон произошло что-то не так, поскольку утверждали, что поднялась буря — снег с дождем, и процессия от городских ворот вернулась в Вену. А россказни о том, что дешевые желтые дроги и гробом с телом Моцарта возница отвез в полном одиночестве для погребения в общей могиле кладбища св. Марка — это все пошлые выдумки. По моим сведениям, провожавшие Моцарта в последний путь, разошлись сразу же от собора св. Стефана. А гроб с Моцартом остался в мертвецкой часовни до утра, и что было дальше — никому не ведомо. Об этом говорят многие факты.

Но по порядку.

Управившись с делами в городе, я вернулся назад и проехал на экипаже до кладбища св. Марка. Это было недолго. Быстро смеркалось, я торопил возницу. За городскими воротами на Ландштрассе начинались пригороды, дышалось намного легче. И дорога вполне сносная, мощеная. Вскоре я подъехал к кладбищу св. Марка. Я вышел из кареты у маленькой невзрачной церкви. Отыскал смотрителя.

Тот удивился:

— Моцарт? Даже не знаю, где захоронение. Вы говорите, его похоронили на этом кладбище, по третьему разряду? Это, наверное, на большом участке, вон там — справа, за крестом.

Смотритель привел меня к свежевскопанной полосе земли, которая тянулась на большое расстояние. Разве определишь теперь, где опустили в землю гроб, а вернее — мешок с телом Моцарта?

Мне стало отчаянно грустно.

На небе уже высыпали звезды, столько звезд — не сосчитать; полная луна освещала все кругом. Теперь они будут озарять все кругом над огромной усыпальницей великого Моцарта, источать серебристый свет, смешиваясь с его волшебной музыкой, которая приносила много радости и счастья. И тут все колыхнулось перед глазами, я заплакал. Я горько рыдал, стоя над необъятной могилой Моцарта, рыдал над собой, рыдал над теми безвестными — сирыми и обездоленными, кто жил и умер и теперь оказался рядом с богом музыки Вольфгангом Амадеем Моцартом.

Смотритель ушел. Я остался один.

«Надо запомнить место погребения, — подумал я. — Возле этого креста».

Как ни странно, экипаж ждал меня, только возница проворчал, что нужно доплатить вдвое за потраченное время, я согласно кивнул. И мы покатились по звонкой брусчатке Ландштрассе обратно в Вену.

Великого Моцарта нет с нами. Пройдет неделя, прежде чем эта шокирующая, но до конца не осознанная новость достигнет Европы, распространится по Германии, дойдет до Аугсбурга, Берлина, Дрездена, Франкфурта-на-Майне, Мюнхена, войдет в пределы Праги, Брюнна, затем прокатится по Франции — до Парижа, Лиона и, наконец, до Англии и России, радуя одних, успокаивая других и удручая несчетное большинство поклонников. Без сомнения, эта информация будет воспроизведена большинством газет. Они дадут комментарии, где вновь найдут место грусть утраты и восхищение его божественной музыкой. И всюду газеты без исключения воздадут должное его гению.»

Разумеется, пресса в Австрийской империи, империи Леопольда II, уделит мало внимания этому событию; оно будет упомянуто двумя строчками в венских газетах о смерти капельмейстера и композитора Моцарта. Конечно, венская пресса пока что не заговорит о возможной причине его смерти. Об этом раструбят заграничные (в основном немецкие, французские и пражские газеты).

Так оно и оказалось. Например, в берлинском «Музыкальном ежедневнике» я прочитал такой пассаж: «Так как тело Моцарта сильно опухло, то предполагают даже, что он был отравлен.» Я был, конечно же, ошарашен таким газетным разворотом события. Не только я, но и многие недоверчиво усмехнулись: чего только не придумают газетчики!

Затем это дикое происшествие в доме Хофдемелей, когда в день похорон Моцарта герр Франц набросился с ножом на вернувшуюся после панихиды свою жену Марию Магдалену, обезобразив ее, он покончил жизнь самоубийством. Ужасное событие как будто бы отодвинуло странные похороны Моцарта на некие задворки памяти.

Но позже, встречаясь с участниками и очевидцами загадочных похорон маэстро, которые были столь скупы на откровения, предпочитая, наверное, чтобы прошло время, я засомневался во многом, чему оказался вольным или невольным свидетелем.

Наверное, думал я, понадобятся долгие годы, прежде чем появится достаточно солидное «медицинское досье» и историки смогут начать поиск возможных причин смерти Моцарта, о трупе которого ничего не известно, поскольку он был похоронен в общей безымянной могиле.

Но такое «досье» на основе одних лишь документов, то есть без самого трупа, приведет лишь к многочисленности предложенных «диагнозов», многочисленных свидетельств жизни и смерти и биографий великого маэстро. Так, смерть Моцарта припишут к целому арсеналу грозных заболеваний. Гепатиту, амебному воспалению печени, эндокардиту, перфорирующему (прободному) кишечному амебиазу, застарелой язве, прободной язве, гастриту, ревматической лихорадке, легочному, костному или мочеточному туберкулезу, эпилепсии, кишечной непроходимости, плевриту, обезызвествленному холециститу, гнойному геморрою, подагре, опухоли гипофиза, раку, гастритному сифилису и еще целому ряду других болезней.

Причем, некоторые из недугов могли бы иметь причиной его «хронические болезни» детского периода; или бесшабашную жизнь великого маэстро — страсть к вину, женщинам и другим праздным удовольствиям.

Из этого следует, что прежде, чем сформулировать мнение, которое, во всяком случае, не может выдаваться за стопроцентную истину, следует тщательно взвесить все «за» и «против» и никогда не забывать о необходимой осторожности. Не ошибиться и не навредить!..

Так что, может быть, в конечном счете, речь идет лишь о простом «споре врачей», и он мог бы вызвать улыбку, если бы не вращался вокруг одного слова: был ли отравлен маэстро или умер собственной смертью из-за некоего грозного заболевания.

Действительно, удобнее всего говорить о роковом недуге, унесшим гения музыки. А может, это убийство. Ведь тот, кто решается на убийство, разумеется, попытается избавиться и от трупа. Поскольку нет тела, нет доказательств криминала. А тело Моцарта исчезло бесследно.

Но только произнесешь слово «отравлен», как спор о смерти Моцарта приобретает эмоциональный характер, кладущий конец всякой дискуссии, потому что вокруг фатального слова — яд — сгущается страх, порождаемый бессилием.

Но вместе с тем найдется ли кто-нибудь смелый, кто согласился бы «дать голову на отсечение» в поддержку версии о сознательном отравлении национального гения? Тем более своим же гражданином, австрийцем. Все это ни что иное, как оскорбление Австрии, Вены, императорского двора. Эта версия тем более неприемлема для нашей, австрийской национальной гордости, она чаще всего выдвигается иностранными авторами или специалистами, которые таким образом вмешиваются не в свое дело, ведь речь идет о нашей собственной Истории, и право на интерпретацию ее принадлежит только нам, австрийцам.

Сразу после смерти Моцарта многие австрийцы считали, что он был отравлен, и никем иным, как Сальери. Было опубликовано несколько брошюр, где подробно рассказывалось о совершенном «преступлении». Но здесь речь идет лишь о распространенном в народе убеждении, что итальянцы способны на самые чудовищные преступления и потому вполне могли быть убийцами Моцарта.

Отложив рукопись доктора Николауса Франца Клоссета, я стал размышлять над его выводами. По справедливому замечанию такого выдающегося историка, как доктор Поль Ганьер, «соответствующие тексты не всегда были составлены с желательной точностью. Кроме того, врачи, по причине либо некомпетентности, либо недобросовестности, либо из желания обелить себя, слишком часто расплывались в лишенных интереса соображениях, намеренно неточных и даже противоречивых. Наконец, весьма трудна и деликатна задача перевести прошлое в настоящее, учитывая неизбежные изменения в способах интерпретации и приемах логических рассуждений».

Пройдет 200 лет, прежде чем версия об отравлении. будет очищена от налета страстей, порождавшихся поклонением Моцарту, и сможет быть представлена строго научно, отводя, кстати, обвинения от масонов, у кого действительно не было политического интереса медленно «ликвидировать своего брата по ложе».

И случилось так, что первые солидные исследования на эту тему будут опубликованы в 50-х годах XX века Йоханнесом Дальховым, Гунтером Дудой, Дитером Кернером, Вольфгангом Риттером вместе с рядом других медиков и специалистов. К 200-летию гибели маэстро они вновь вернулись к этой проблеме, прямо поставив вопрос, «был ли Моцарт отравлен», и, отвечая утвердительно, указывает даже на возможных преступников.

Эта первая публикация «триумвирата врачей» была встречена, по крайней мере, в Австрии, скептическими улыбками, острой критикой и даже бранью. Историки музыки, ничтоже сумняшеся, посчитали в своем кругу, что это всего лишь полицейский роман жаждущих славы людей.

Вена, 3 июля 1802 года.

Д-р Клоссет.

Я почти не спал. Ночью меня знобило. В сумерках началась жуткая гроза — с молниями, грохотом и шумными водопадами льющихся потоков воды. Я проснулся от собачьего скулежа, похожего на завывания.

«Господи, покойника накликает», — подумал я, и зажег свечу.

Было около трех часов ночи. Я набросил на плечи халат и спустился посмотреть, откуда доносятся собачьи стенания. С фонарем в руке выбрался во двор и обнаружил насквозь промокшего пса-бродяжку, который скулил и дрожал от холода. Не знаю, что побудило меня привести это чудовище домой. Я втащил пса за загривок вверх по лестнице и устроил ему ложе из тряпья и подушек в комнате для прислуги, — там была голландская печь, хорошо протопленная с вечера. Нелогичность моих действий была очевидна: назавтра меня не поймут ни жена, ни прислуга. В растерянности я присел рядом с «голландкой», прижавшись к ее теплому боку. Затем спустился в столовую, вошел в кухню и, найдя кусок вареного мяса с сахарной костью, принес эти деликатесы голодной псине.

Рано утром, чтобы не было осложнений с женой и прислугой, я вывел собаку во двор и выпустил за ворота. Пес посмотрел на меня, как мне показалось, с человеческой признательностью. Но и я был благодарен собаке: ведь это она помогла мне подобным поступком привязать себя к одушевленному миру — миру живых существ. Хоть раз в жизни позаботиться о любой Божьей твари — пусть даже дворняжки; только бы не поскользнуться на собственном дерьме и не угодить в царство мертвых.

Я не мог не думать о Моцарте. Трудно сказать, было ли ему всегда радостно в Вене. Снобистская, чопорная и слишком неуютная столица Европы, где маэстро прожил почти десять лет, приносила ему все вместе: и счастье успеха, и горечь провала. И я вспомнил наш разговор летом 1791 года, когда Вольфганг сказал удивительные слова: что «сновидения, которые, если бы они действительно существовали, сделали бы мою более печальную, чем веселую жизнь — страстной». Эта фраза, как мне кажется, есть гениальнейшая характеристика жизни и творчества Моцарта. Действительно, его жизнь — более печальная, чем веселая; а сновидений он желал таких, осуществление которых сделало бы его жизнь страстной, а значит счастливой. Тогда Моцарт жил бы страстной жизнью, если бы эти сновидения были реальностью. И я подумал, что все то, что написал Моцарт, это те самые сновидения, при которых ему жилось бы страстно, если бы они действительно существовали.

В отличие от подмостков Вены в театральную жизнь Праги Моцарт прямо-таки летел на крыльях — там его ждали и любили поклонники и, наверное, с большей щедростью и размахом, чем в родной Австрии. В Чехии сценическая жизнь маэстро протекала по-настоящему страстно.

В моей жизни пришло время, когда я отметил положительный момент: уже три ночи подряд, как в «человек в сером» не являлся мне в сновидениях. Да и у меня не было особой нужды прокручивать картинки прошлой жизни и бродить среди мертвецов.

Вена, 7 июля 1802 года.

Д-р Клоссет.

Но все хорошее быстро заканчивается. Вчера пресловутый «посланец» вернулся в мои сновидения, и опять в мой адрес полетели искаженные слова, непонятные фразы, смысл которых от меня ускользал. Кроме того, заворошились в уголках памяти прежние воспоминания, тяжелые часы и дни у изголовья умирающего Моцарта.

На службе, в городской больнице, герр главный врач отвел меня в сторону и заявил, что я выгляжу ужасно, швах; у меня мешки под глазами, и что сегодня во время операции у меня тряслись руки. Я попытался возражать.

Но герр доктор был неумолим и стоял на своем: необходим отдых — и баста! Но у меня были другие планы, и я отказался. Возможно, что в этом году я побываю с женой на водах в Бадене. Прогулки, диета и теплые ванны — все это будет для меня несомненным подспорьем и сослужат хорошую услугу здоровью. Главное — конечно же, сохранение присутствия духа, выдержка и язык за зубами. Молчание — золото.

Вена, 15 июля 1802 года.

Д-р Клоссет.

После трех ночей спокойствия, преследования демонов возобновились. Сразу после полуночи я не стал дожидаться явления «серого посланца», а спустился из спальни в кабинет и разжег в камине огонь. Налил в бокал шнапса, сделал глоток, поморщился. Но умиротворение не наступало: сердце бешено колотилось, и унять его было невозможно. Я подтащил кресло к огню. Отсветы огня, жар пылающих дров успокоили меня, и я полетел куда-то в кромешную тьму. Уснул? Нет, это не было обычное забытье спящего человека, а некие реальные перемещения в жутком сумраке ночного города, а вернее сказать — в совершенно незнакомой мне Вене.

В эту ночь я был неведомым образом перенесен к порогу собора Святого Стефана. Воздух был недвижим. Над моим ухом зазвенел комар, прилетевший из предместий Вены. Окружающий пейзаж казался вполне обычным: улицы пусты; лишь старуха-нищенка в лохмотьях съежилась у церковной стены.

Неожиданно грянула дробь — то был цокот копыт. Из-за поворота стремительно выкатился серый экипаж, запряженный в четверку серых в яблоках рысаков. Неожиданный цуг резко остановился подле меня. Из кареты соскочил на землю худой человек в сером. Такого изможденного лица, как у него, я никогда прежде не видел. Водянистые, глубоко запавшие глаза смотрели оценивающе и высокомерно. На тонких губах змеилась презрительная усмешка.

Незнакомец приказал мне следовать за ним. Голос его был сухим и властным. Странно, но тело мое парализовал беспричинный страх. Я беспрекословно подчинился.

Мы беспрепятственно прошли на территорию храма св. Стефана и оказались у входа в капеллу св. Креста, прилегающую к недостроенной (из-за вмешательства дьявола, как гласит легенда) северной башни храма. Незнакомец дотронулся до дверей капеллы, они бесшумно отворились. Мы прошли внутрь и, пройдя перед Распятием, свернули в сумрачную боковую ком-натку. Спутник толкнул неприметную дверь, — та тихо скрипнула, и перед нами открылся низкий сводчатый коридор, уходивший вниз, на стенах которого висели канделябры с горящими свечами. Я сразу же догадался: скорее всего, это был ход, ведущий в катакомбы, где хоронили людей, умерших во время эпидемии чумы. Память об этой трагедии запечатлена сооруженной неподалеку отсюда «чумной колонной», и осталась в названии улицы «Graben» («Могилы»), проходящей над катакомбами.

Пока спускались по лестнице вниз, спутник не произнес ни слова.

Мы остановились перед тяжелыми коваными дверьми. На мои глаза надели повязку. Раздался лязг открываемых запоров, мы вошли внутрь какого-то помещения.

Повязку сняли.

Я оглянулся и оторопел от увиденного: мы оказались в мрачном вестибюле с низкими сводчатыми потолками, в которые упирались колонны; в металлических светильниках-лампадах потрескивал огонь. У входа стояли два скелета, на полках были брошены черепа или адамовы головы со скрещенными костями. На тумбочке, покрытой красным бархатом, были кинжал, пистолет, стакан с ядом и таблица с изречением «Кинжал, пистолет и яд в руке посвященного — это последнее лекарство для души и тела». На стене картина и распятый Христос; внизу подписано: «Во Вселенной — настоящая истина». Мой провожатый негромко, но довольно жестко сказал:

— Друг мой, не надо слов, только слушайте и подчиняйтесь. Вы удостоились чести быть принятым в наше братство. Вопросов не задавать, прошу делать то, что скажут.

И вот распахнулись следующие двери, и мы оказались в просторном зале — будто в каком-то громадном замке. Стены помещения, выложенные красным кирпичом, представляли правильные прямоугольники; в огромную залу вело шесть дубовых дверей. Пилястры и потолок радовали глаз зеленовато-голубыми тонами. С потолка свисал трос, держащий бронзовый равносторонний треугольник — своеобразный светильник; под ним стояли громадные витые канделябры с толстенными свечами. На шести венских стульях сидели в камзолах и париках какие-то сановники и непринужденно переговаривались между собой. Спиной к нише, обрамленной полудрагоценным опалом, в кресле за столом-конторкой сидел барон Готфрид Ван Свитен. Я его узнал тотчас же. По правую руку барона возвышался светильник из трех свечей, а перед ним была раскрыта толстая книга.

Оценивающе посмотрев мне прямо в глаза, он отдал кому-то распоряжение:

— Все уже в сборе, приступайте, брат.

Шестым чувством я понял, что сейчас будет проведен обряд посвящения в масонскую ложу. Скорее всего, в степень ученика. Я безропотно и легко подчинился ритуалу, и делал все, что мне говорили. Как посвящаемый, я поначалу вступил на начертанные знаки на ковре, совершенно не понимая еще масонского значения символических фигур: тайна символов будет мне оглашена только после клятвы сохранения тайны и соблюдения орденских знаков. Положив руку на Библию и лежащий подле обнаженный меч, я стал читать текст клятвы, поданный мне спутником в сером одеянии.

— Клянусь, во имя Верховного Строителя всех миров, никогда и никому не открывать без приказания от ордена тайны знаков, прикосновений, слов доктрины и обычаев франкмасонства и хранить о них вечное молчание. Я обещаю и клянусь ни в чем не изменять ему ни пером, ни знаком, ни словом, ни телодвижением, а также никому не передавать о нем — ни для рассказа, ни для письма, ни для печати или всякого другого изображения и никогда не разглашать того, что мне теперь уже известно и что может быть вверено впоследствии. Если я не сдержу этой клятвы, то обязываюсь подвергнуться следующему наказанию: да сожгут и испепелят мне уста раскаленным железом, да отсекут мне руку, да вырвут у меня изо рта язык, да перережут мне горло, да будет повешен мой труп посреди ложи при посвящении нового брата как предмет проклятия и ужаса, да сожгут потом и да рассеют пепел по воздуху, чтобы на земле не осталось ни следа, ни памяти изменника.

Мне показали готовый диплом своего причисления к ордену, и этим вся церемония принятия в первую степень ученика закончилась. Барон Готфрид Ван Свитен или Председатель ложи резюмировал:

— Теперь Вы, брат, должны в качестве ученика, принятого в ложу, работать над собою, совершенствоваться в добродетелях, усваивать «царственную науку вольных каменщиков» и подготовиться к прохождению других, более высоких степеней.

Мне был вручен белый кожаный фартук, как знак, что я, будучи профаном, теперь вступил в братство каменщиков, созидающих Великий Храм человечества. Дали лопаточку — неполированную, серебряную; «ибо отполирует ее употребление при охранении сердец от нападения от расщепляющей силы», пару белых мужских рукавиц — в напоминание того, что лишь чистыми помыслами, непорочною жизнью можно надеяться возвести Храм Премудрости.

Я облачился в круглую шляпу — символ вольности, повесил кинжал на черной ленте с вышитым серебром девизом: «Победи или умри!»

— А сейчас Брат Ужаса познакомит тебя с нашими сокровищами, — сказал Председатель собрания.

Им оказался мой спутник, который тут же кивнул мне: идем дальше.

Повсюду стояли странные приспособления из дерева — стеллажи с черепами, человеческими костями, высушенные звериные шкуры, перетянутые веревками и ремнями.

Я безропотно следовал за таинственным проводником, не в силах и помыслить о протестах или своем недовольстве. Создавалось впечатление, что мы шли по лабиринту из сводчатых коридоров, гигантских полутемных зал.

Мы покинули их и продолжили шествие. Тьма окружала нас; лишь канделябры-светильники выхватывали те или иные картины вокруг, и тогда я видел не то людей, не то призраков в длинных одеждах с капюшонами — так, что их лица нельзя было рассмотреть. Все они неспешно брели в ту сторону, куда направлялись и мы.

Мы расстались с этим подземным мраком так же незаметно, как вошли в него, и оказались в огромной сокровищнице, полной золота и драгоценных камней. Там было светло, как бывает за городом — в светлый июньский день; однако я нигде не увидел окна. Залу освещали все те же трехсвечные канделябры, а с потолка свисал трос с гигантским треугольником, нашпигованным светильниками.

На стенах висели полотна с масонской символикой, о которой я прежде только слышал. В центре этих панно с ориентацией на север-юг, запад-восток красовались пятиконечные пламенеющие звезды. Линейка и отвес символизировали равенство сословий. Угломер — символ справедливости. Циркуль служил знаком общественности, а наугольник, по другим объяснениям, означал совесть. Дикий камень — это грубая нравственность, хаос; кубический камень — нравственность, но уже «обработанная». Молоток, как непременный атрибут мастера, служил символом власти. Являясь орудием для обработки дикого камня, он таил в себе знак молчания, повиновения и совести; а по другим объяснениям молоток нес в себе символ веры. Лопаточка — снисхождение к слабости человечества и строгости к себе. Ветвь акации — бессмертие; гроб, череп и кости — презрение к смерти и печаль об исчезновении истины.

Одежды масонов изображают добродетель. Круглая шляпа — символ вольности.

Обнаженный меч — карающий закон; это знак борьбы за идею, предназначенный для казни злодеев и защиты невинности. Кинжал — это символ предпочтения смерти поражению, борьбы за жизнь и смерть.

Потолок располагался слишком высоко, а сама комната была громадной и поражала немыслимой роскошью. В нишах стояли две полуобнаженные фигуры Гермеса-Меркурия с повязкой на глазах: одна с жезлом в руках, другая — в привычной позе бегущего. Особенно потрясала картина «Обезглавливание», где на облачном фоне воин в стилизованных римских доспехах и пурпурной накидке держал в правой руке окровавленный меч, а в левой — отрубленную голову. Второй план являл собой пасторальную идиллию: мирно беседующие обнаженные люди, а также отдыхающие животные — львы, собаки; а в стороне — закрывшейся щитом ангел. Все это только усиливало воздействие непритязательного сюжета; и настолько сильно, что я, находясь рядом, чувствовал себя дискомфортно — странно и неуверенно.

Ну, а Брат Ужаса в сером одеянии снова обратился ко мне. Он сказал жестким, не терпящим возражения голосом, что все, что я вижу перед собой, откроет мне многие тайны и, если нужно, станет моим, если я опущусь на колени перед панно и помолюсь обычной молитвой во славу Господа.

Я посмотрел на старинный гобелен, испещренный геометрическими символами: равносторонними треугольниками, могендовидами, концентрическими кругами, прямоугольниками. В центре был выписан гроб, в котором, как было обозначено, покоится тело убитого архитектора Хирама (Адонирама), возводившего храм Соломона.

Я почувствовал, как сами собой сгибаются колени, а я опускаюсь на пол.

— Да святится имя Твое, да, — прошептали сами собой губы, но тут же мой рот сковала немота.

Вдруг я услышал божественную музыку. То было, несомненно, творение великого Моцарта, и музыка была так восхитительна, ярка и неповторима, что слезы непроизвольно потекли из глаз.

Райские аккорды маэстро гремели все громче и желаннее, кольцами обвивалась вокруг меня, и даже приподнимали мое тело над полом из красного с черными точками мрамора.

И вдруг прямо передо мной повисла посмертная маска Моцарта: высокий лоб, зачесанные назад волосы и умиротворенное лицо с закрытыми глазами.

Слезы хлынули у меня из глаз столь бурно, что я не мог различить черт моего серого спутника. Чары рассеялись. Против моей воли губы мои зашевелились, повторяя слова заупокойной молитвы, смысл которых я давно позабыл:

— Libera me, Domine, de Morte Aeterna (Заупокойная молитва — лат.).

Мой спутник был далеко впереди, он толкнул рукой в стену, покрытую гобеленом, и та легко отворилась. Я побежал следом, чтобы не отстать.

Проследовав дальше, мы оказались в помещении, задрапированным черными тканями. На стенах — черепа и перекрещенные кости с надписью «Мементо мори», на полу — черный ковер с нашитыми золотыми словами, и посреди ковра открытый гроб, покрытый красною, будто окровавленной, тканью. Я смотрел, как завороженный: ведь в гробу лежало чье-то тело; слева, где сердце, покоился золотой треугольник с именем «Иегова» с золотой ветвью акации; в головах и ногах усопшего были циркуль и треугольник. Гроб окружали три светильника-канделябра, поддерживаемые тремя человеческими скелетами. По правую сторону от жертвенника, на искусственном земляном холме, сверкала золотом ветвь акации. Все здесь символизировало глубокую скорбь: это было горе по убиенному архитектору храма Соломона — Адонираму.

Раздались три удара молоточком.

Мой спутник пояснил:

— Теперь ты должен пройти последнюю степень масонской лестницы ступеней, но в старом принятом шотландском обряде «Рыцарь белого и черного орла, Великий Избранник Кадош». Но мы должны быть уверены в твоем бесстрастии и преданности ордену. Поэтому ты опустишь руку в расплавленный свинец и совершишь убийство человека.

— Как это?! — возопил я. — Не смогу-у.

— Сможешь, — жестко отозвался Брат Ужаса. — Во-первых, это будет не свинец, ртуть. Ну а вместо живого человека перед тобой его фантом, состоящий из туловища с приставленной головой. Мы приказываем тебе: порази «убийцу Адонирама», отмсти за его смерть!..

Когда я выполнил все, что от меня требовалось, мой спутник подвел меня к гробу и проговорил, что теперь я могу узнать заветное слово, без которого нельзя было закончить построение иудейского храма.

Я взглянул на покойника и ахнул: в гробу лежало тело Вольфганга Моцарта. Что-то было тут не вполне так, но что? Я напряженно думал, и никак не мог понять. Ах, да! Его лицо не было отчужденным ликом покойника.

«Да он ведь живой!» — успел подумать я.

Но тут внезапный разряд грома раздался над головой, и свет ослепил меня. Пропало все: комната-мавзолей Моцарта, мой спутник в сером плаще.

А я оказался в своем кабинете, у камина.

И тут у меня в ушах прозвучал голос маэстро:

— Все, что произошло с тобой, — великая тайна. Никому ни слова. Но важные моменты поверь бумаге. Торопись, времени в обрез.

— Какие моменты, о чем писать? — в недоумении поинтересовался я, ответом было молчание.

Немая печаль сковала меня по рукам и ногам. Жизнь Зазеркалья, куда провидение перенесло меня, и где совершился со мной какой-то ветхозаветный языческий ритуал, — вот та новая планида, где мне нужно теперь жить-существовать. С прежней жизнью, казалось, теперь покончено навсегда. Нужно забыть законы здравого смысла людей, былую уверенность в идеалах христианского мира. С этого момента ни душевного покоя, ни трезвости и ясности рассудка, ни женской любви — никаких человеческих радостей, а только потусторонние игры всерьез, где я, скованный навеки страшной клятвой, должен быть и жить с иными ценностями и по иным законам, если таковые там существуют.

Вена, 19 июля 1802 года.

Д-р Клоссет.

Главный врач больницы был прав. Вопрос решен окончательно: беру отпуск. Если я не могу исцелить себя сам, то какой из меня врач! И тогда я сказал себе: довольно валять дурака. И утром отправился на работу, в больницу. Оформить отпуск по причине переутомления мне не составило труда. Главный врач был всецело на моей стороне. Дома я решил основательно заняться документами Моцарта, которые столько лет пролежали в ящике письменного стола.

С другой стороны, будет время придти в себя после того кошмарного сна, когда я оказался в подземных залах масонского братства и был посвящен в высшие степени ордена и дал клятву и обет молчания. Но чисто человеческое любопытство не давало мне покоя. И я попробовал отыскать те входы в подземелье с коридорами, залами и помещениями, которые, как мне показалось, существовали на самом деле, а не привиделись во сне.

Так вот, две или три ночи я блуждал в окрестностях храма св. Стефана в поисках входа в те самые катакомбы, где и должен был быть подземный замок.

Но входа я так и не нашел. Монахи и священники откровенно не понимали, о чем я их спрашивал.

Хотя я повстречал похожую старуху-нищенку, которая сидела в лохмотьях у порога собора св. Стефана. Это произошло в последнюю ночь, под самое утро. Я остановился рядом со старухой, протянул ей деньги и спросил:

— Помнишь, как ночью приехал мужчина в сером, и мы с ним пошли в Крестовую капеллу?

Она повернула ко мне ужасное иссиня-красное лицо и произнесла жарким и хриплым голосом:

— Человек в сером ждет тебя. Разве ты не знаешь? Финита ля коммедиа, — и она захохотала диким смехом душевнобольной.

Разумеется, клятва, данная мною, запрещала расспрашивать или говорить обо всем этом, тем более — упоминать о моих встречах с Моцартом. Хотя глаза мои остаются слепыми, а рот — немым, но я не мог противоречить себе и пытался смотреть на все происходящее незамутненным взглядом ученого человека. Нужно было разобраться: в чем причина моих ночных кошмаров, всего этого умопомрачения? Неужели это нервный срыв, связанный со смертью Моцарта? Или какая-то дрянная пища, попадая в мой желудок, отравляет мозг? А может, причина — в моей совести, которая мечется между правдой и кривдой и не может найти тихую пристань? Или это вина неисполненного долга — обещание, данное умершему Моцарту? И от этого мечется моя душа и помрачился рассудок? Не знаю. Загадка какая-то, тайна. Может, сходить в храм, покаяться во всех грехах, вольных или невольных?..

А тут несказанная удача: за ужином моя супруга сообщила мне, что назавтра уезжает по срочным делам к родителям в Инсбрук. Так что все хозяйство ляжет на меня и на прислугу.

Я знал, что в этот момент ей нужно было лишь одно: признание, как я люблю ее, и как буду скучать в ее отсутствии.

— Любовь моя, может, ты передумаешь? Как же я обойдусь без твоей любви и заботы?

— Ах, мой милый! Я скоро, долго не задержусь, — пообещала моя довольная жена.

Рано утром жена уезжала. Я помог ей сесть в карету, она подняла тонкую красивую руку, которую я тут же поцеловал. С минуту она пристально смотрела в мои глаза, кивнула и крикнула вознице:

— Поехали! С Богом!..

Попытки примирить мою душу с телом закончились у меня ничем.

Я решил изменить свою жизнь по принципу: меняйся — или умрешь. Вернувшись в дом, я почувствовал страшную слабость. Нестерпимо болела коленка правой ноги — каждый шаг вызывал неприятную боль, руки мелко подрагивали. Я попросил служанку приготовить мне черный кофе, а сам поднялся в кабинет, достал дневник из дальнего ящика письменного стола и занялся бумагами Моцарта.

 

Habent Sua Fata Libelli!

[11]

Я оказался на краю бездны, которая существует между миром людей, где я когда-то жил, и тайным миром, с который я невольно соприкоснулся, будучи домашним врачом Моцарта. Меня одновременно притягивали к себе два мира: реальный и параллельный, или Зазеркалье. С уходом маэстро пропасть между ними стала расширяться, делаясь все неодолимей. Я оказался заложником тайных сил мира сего, так что было немыслимым поведать о случившемся: ни моим коллегам по больнице, ни даже моей супруге.

Жизнь не только прекрасна и удивительна, но и полна неожиданностей. Не вдаваясь в детали, сообщу только: ко мне пришел слуга придворного капельмейстера Франца Ксавера Зюсмайра и передал приглашение — посетить его дом. На рандеву прояснились многие вопросы, связанные с кончиной Моцарта.

Не скрою, в руках и ногах появился зуд от нетерпения, когда я, гонимый скорее любопытством, нежели разумом, перешагнул порог его жилья.

Меня встретил тот же слуга — сухощавый молодой человек с непроницательными глазами и поджатыми губами, одетый во все серое. Он проводил меня наверх в комнату, на пороге которой я встретился с Зюсмайром. Тот быстро пожал мою руку и поклонился.

Рукопожатия оказались вялыми, поклон — каким-то старомодным и церемонным. Я запомнил герра капельмейстера напыщенным человеком с выражением высокомерия и снобизма. Посмотрев на него, я поразился тому, что сделали с Зюсмайром недуг и время.

Глаза глубоко запали; кожа на лице еще больше побледнела, стала мертвенно-серой. Да и лицо его странно переменилось: казалось, будто нижняя и верхняя его части принадлежали разным людям.

Зюсмайр попробовал улыбнуться, но во взгляде не было и намека на дружеское тепло, в потухших глазах застыло недоумение затравленного зверя. Мое презрение к Зюсмайру уступило место жалости. Я упрекнул себя за то, что так холодно встретил человека, который, судя по его лицу, со времени нашей последней встречи пережил тяжкие испытания.

Преодолев смущение, я заговорил первым:

— Как я рад видеть вас, герр Зюсмайр!

— Здравствуйте, доктор Клоссет. Пожалуйста, присаживайтесь! Не хотите ли кофе?

— Нет, благодарю, я только что позавтракал.

Он опустился на краешек стула, выпрямил спину, провел руками по коленям, словно расправляя невидимые складки на безукоризненно отглаженных брюках, и заложил пальцы левой руки за борт сюртука — жест, который много лет назад я видел сотни раз.

— Вы, вероятно, удивлены моей просьбе, доктор Клоссет, посетить мои апартаменты. Мы ведь с вами никогда не были. скажем так. лучшими друзьями.

Я благоразумно промолчал.

— Скажу прямо: я повторил судьбу своего учителя Моцарта и даже в чем-то превзошел его, — вдруг заговорил он с жаром. — Да вы и сами знаете про мои успехи на венских подмостках. Начав с соавторства в коронационной опере «Милосердие Тита», я написал оперу «Зеркало из Аркадии», которая была поставлена с большим успехом. В 1792 году я был назначен придворным капельмейстером, чего не удалось даже Моцарту.

Мне так и хотелось ввернуть: «Простите, сударь, но этот взлет стал возможен только благодаря Сальери, верным учеником которого вы были всегда».

Я не понимал, к чему он клонит, тем более, что я все это знал и без него.

— Вы забыли упомянуть и другой ваш шедевр — турецкая опера «Сулейман II», от которой была в восторге вся Вена.

— Спасибо, герр доктор, — кивнул он и поморщился, точно от зубной боли. — Пока что моя легкая и непритязательная музыка выполняла свою задачу, пользуясь успехом у венской публики. Я не могу понять одного: я не поступался никогда основными своими убеждениями: свой ярко выраженный патриотизм я, безусловно, разделял с герром Сальери. В этом мы, пожалуй, кардинально расходились в своих убеждениях с Моцартом. Вы же знаете мою патриотическую кантату «Спаситель в опасности», которая была встречена бурными аплодисментами; публика даже вставала с места.

— О да, мне это тоже известно.

— Скажите, доктор Клоссет, — проговорил он и замолчал. — В последние годы жизни я стал чувствовать себя нездоровым. Вернее, на меня стали часто накатываться слабость и хворь. Кто-нибудь скажет, дескать, из-за беспорядочной жизни. Вот уже полгода, как я стал чувствовать себя полубольным и фактически заточенным в четырех стенах своего дома.

— Нужно провести всесторонне обследование, — мягко ответил я, и, пожав плечами, добавил: — Трудно сказать что-то однозначно.

Я принялся искать ответы на загадку болезни Франца Зюсмайра, которого тоже посетил тяжелый смертельный недуг.

С каждым днем его душевные и физические силы таяли. Он лежал, безукоризненно опрятный, в залитом солнечным золотом помещении, украшенном цветами в горшках и гобеленами. Тогда я удивился разительному контрасту роскошной квартиры Зюсмайра и комнатой великого композитора Моцарта, в которой тот закончил свои дни, — там было постоянно мрачно и сыро.

Но, несмотря на слабость, Франц Ксавер так жаждал говорить о Вольфганге, как я — слушать; особенно о тех временах, когда тот жил еще в Зальцбурге.

Я стал навещать Зюсмайра ежедневно. Примерно в пятом часу пополудни я появлялся у его порога со своим саквояжем в руке и каким-нибудь скромным подарком — несколько пирожных, цветы или просто сверток с восточными сладостями, которые он любил.

Оказалось, что Зюсмайр был самым кротким и добрым малым из всех, кого я когда-либо встречал. Ни разу я не слышал ни единого упрека от Зюсмайра, что наши с ним встречи грубо нарушали уклад чьей-либо жизни.

Изо дня в день меня встречал его слуга с холодным пронзительным взглядом и провожал в просторную, полную воздуха комнату на первом этаже. Тут же подавался отменный венский кофе, который тогда был в чести во всех столичных домах.

Хотя герра Франца Зюсмайра уже нельзя было назвать процветающим — доходы его стали весьма скромны, зато дом производил приятное впечатление пристанища мужского аскетизма и порядка.

Хозяин приподнимался на постели, далее следовало дружеское рукопожатие и ангельская улыбка.

У Зюсмайра я проводил не более часа, поскольку у меня было много работы в больнице. Но август шел уже на закат, близилась осень, а с ней неумолимо надвигался последний час Зюсмайра, и я стал засиживаться допоздна. Поэтому единственным, кого я встречал на улице, возвращаясь домой, был фонарщик.

Мои бесконечные вопросы о Моцарте, как мне казалось, были самым бесцеремонным вторжением в святость его холостяцкого очага. Но он терпел это как должное и неизбежное. Герр Зюсмайр умудрился даже вести дневниковые записи, — я видел кипу страниц, исписанных старательным почерком Франца Ксавера, которые он делал для меня. На все протесты и объяснения, что такой труд непосилен человеку в его состоянии, капельмейстер отвечал:

— Герр доктор Клоссет, друг мой, если Всемогущий постановил, что мне пришла пора покинуть пределы сего бренного мира, то я просто не успею превратить свои мысли в эти бумаги. И что хуже всего: они могут попасть в руки недобросовестных людей.

Кажется, во второй визит к герру Зюсмайру, тот признался:

— Я знаю одно и твердо: наш великий Моцарт хотел и настаивал, чтобы каждое слово, написанное о нем после его смерти, было бы словом истины.

— Это мое кредо, — подтвердил я его слова.

Он произнес со слабой усмешкой:

— Вы бы знали, доктор Клоссет, что герр Моцарт только скончался, как целая орда жизнеописателей принялась сочинять про него всякие небылицы. Но уж таков удел гения — того, кто опередил свое время. Я надеюсь, что наступит время, когда про Моцарта напишут всю правду, какой бы горькой, зловещей и ужасной она ни была.

Я усмехнулся и недоверчиво покачал головой:

— Мне кажется, что этого не произойдет. Никогда.

Далее Зюсмайр сообщил мне, что все до единой бумаги Моцарта, которые у него остались, перейдут в мое личное пользование.

— Герр доктор, только сохраните все, что окажется в вашем распоряжении, и все то, чем я владею, — нотные записи маэстро, его несколько писем, которые я не отдал Констанции, — сказал он и поморщился, точно от сильной зубной боли. — Возможно, они окажутся полезными для Вашего исследования. Одна просьба: не отказывайте мне в том, что я решу отдать и что Вам может пригодиться.

Я кивнул.

— По крайней мере, — добавил он, — это хоть какое-то полезное занятие. Тем более, что я прикован к постели, а это, как утверждал мой врач, даже в лучшем случае продлится не больше месяца. Так что время еще есть, и я буду безмерно счастлив поделиться с вами воспоминаниями о нашем Моцарте, о прожитом прошлом. Только бы все это помогло лучше разобраться в причинах и течении его загадочной болезни.

— Герр Зюсмайр, не нужно так мрачно, — подбодрил я. — Вы же верующий человек, христианин!

Зюсмайр улыбнулся и откинулся на широкую подушку, благоухавшую растительными ароматами.

— Я всего лишь императорский капельмейстер, доктор Клоссет, — проговорил он с долей напыщенности. — Но видит Бог, я буду честно служить искусству до конца.

Так проходили наши посиделки. Не обязательно наши беседы касались напрямую Вольфганга Амадея, но он всегда незримо царствовал между нами. Франц Зюсмайр по-своему любил маэстро и потому был некой связующей нитью, соединяющей меня с самим Моцартом. И что интересно! Обоюдная очарованность великим маэстро незримо помогала еще и еще раз подтвердить нашу преданность покойному.

Но Зюсмайр чах на глазах, силы его угасали, а непрочные узы, связующие нас, неминуемо должны были порваться.

Всякий раз я уходил от Зюсмайра с массой бумаг, исписанных мною, или им самим, причем почерком, так похожим на письмо Моцарта. У себя в квартире я немедленно уходил в кабинет и сортировал рукописное наследство на столешнице письменного стола. К концу второго месяца там образовались две внушительные стопки. Но из-за своих личных проблем я ни разу не прикоснулся к этому богатству. Четырнадцать лет эти бумаги оставались непрочитанными до той минуты, пока пожар в моем кабинете не уничтожил их безвозвратно.

Несколько раз я пытался заговорить с Зюсмайром о том, что же происходило в последние недели жизни Моцарта, высказывая без утайки мои подозрения. Правда, меня интересовала медицинская сторона этого дела и кое-какие нюансы тех последних дней жизни маэстро. Но всякий раз что-то мешало нам — то приступ кашля у Зюсмайра, то неожиданное появление его прислуги — молодого человека.

Да и сам Франц Ксавер, перебивая меня, уносился памятью в давние времена, когда еще мальчишкой жил-был у себя на родине в верхней Австрии. Уже тогда, будучи юнцом, он мечтал в заштатном Штейере об успехе и триумфе на столичных подмостках Вены.

— Так, а как наш Моцарт? — я неумолимо возвращал его к нашей главной теме разговора. — Мы ведь договаривались.

— Ах, да, Моцарт, — печально улыбался Франц Зюсмайр и начинал вспоминать то, на чем мы остановились: — Да, да, болезнь наступала стремительно, но, несмотря на физические недомогания, энергия Моцарта, его воля казались неисчерпаемыми. Он творил, как музыкальная машина, рождая великолепную, божественную музыку. Почти все его произведения, казалось, были вложены ему в уши некоей могучей небесной силой. Он только успевал перекладывать музыку на ноты и записывать на бумагу. Тут был некий непостижимый феномен. Жизнь маэстро стремительно угасала, а сочинения становились все волшебнее и грациознее, а в последних произведениях достигли недосягаемых вершин. Болезнь уничтожала его тело, но не смогла погубить душу и сердце.

Размышляя обо всем этом, я пришел к выводу, что Моцарт страдал общим заболеванием по такой цепочке: пищеварительный тракт — почки. Уже в августе 1791 года, в Праге, начались головокружения, слабость, рвота и стремительная потеря веса. Моцарта преследовали галлюцинации, руки и ноги опухали, а бледность и худоба были ужасны. Его энергетика, темперамент справлялись с этим недугом. И духовные силы маэстро, сконцентрировав его волю в кулак, давали отпор телесным мукам, физическим страданиям гибнущего тела. И волшебный талант неукротимого нечеловеческого гения воплощался в пленительной музыке.

Ну а Зюсмайр не уставал делиться своими рассказами о Моцарте. Однажды, когда я в очередной раз затронул ту памятную поездку в Прагу в конце августа 1791 года с коронационной оперой «Милосердие Тита», то Франц Ксавер неожиданно заговорил сам:

— Маэстро уже тогда чувствовал себя хворым. Невыносимые боли в пояснице, слабость, обмороки, раздражительность и неустойчивость настроения — терзали его. Нам очень пригодилась настойка барона Свитена.

— Так вы давали ему Liquor mercurii Swietenii? (Настойку ртутную по Свитену — лат.) — спросил я. — И в каких же пропорциях?

— Утром и вечером по две пилюли, растворенных в водке.

— И что, Маэстро стало лучше?

— Наоборот — пришлось прекратить пользовать его ликером.

— Так значит, в герр бароне проснулся его отец, лейб-медик жены императора Марии Терезии Герхард Ван Свитен? — вслух подумал я и ужаснулся от нахлынувших мыслей:

«Настойка по Свитену содержала от 0,25 до 0,5 грана и стоило запятую перенести вправо на один знак, и Моцарт получит сулему — яд в чистом виде!»

Зюсмайр расценил мое молчание однозначно: дескать, вопрос исчерпан, и совершенно некстати проговорил:

— Удивительно, но с возрастом человек лучше помнит события двадцатилетней давности, нежели то, что случилось с ним вчера.

Пока я думал, что он имел в виду, Зюсмайр стал рассказывать о детстве Моцарта:

— Его мать Анна-Мария обожала Вольфганга. Она умела видеть в каждом человеке его лучшие стороны, и Вольфганг, ее сын, не был исключением. Он всегда старался вести себя наилучшим образом, легко и изящно двигаться; но мама, бывало, говорила дочери:

«Нанерль, ну-ка быстренько прячь фарфор, а то Вольфганг идет!»

— Да, конечно, Вольферль был в детстве шалуном.

— Знаете, доктор Клоссет, его мать была единственным человеком, кто умел делать замечания Вольфгангу, не обижая при этом сына.

— Как же ей это удавалось, герр Франц?

— Не знаю, — отвечал Зюсмайр. — Как мать, Анна-Мария чувствовала его настроение. Она не обращала внимания на его клоунские выходки или не замечала признаков недовольства, появлявшихся всякий раз, когда она напоминала Вольфгангу о каких-то его обязанностях.

Просто она делала это очень тактично, и Вольфганг всегда соглашался с матушкой.

— В самом деле? — удивился я, силясь увязать образ кроткого молодого человека с тем стремительным и горячим Вольфгангом Амадеем Моцартом, которого я знал.

— О, да, — кивнул Зюсмайр. — Понимаете, фрау Анна-Мария хорошо знала, когда нужно оставить Вольфганга в покое. Она первой замечала это отсутствующее выражение в его взгляде и делала замечания сестре Моцарта: «Нанерль, не трогай Вольферля; видишь, он опять витает в облаках».

Я откинулся в кресле, любуясь Францем Зюсмайром. Лицо его, еще минуту назад бледное как смерть, расцвело румянцем.

«Это у него жар, — подумал я. — Нужно сказать слуге, чтобы наложил на лоб холодные компрессы».

Приоткрылась дверь, и в комнату вошел его слуга.

— Герр Зюсмайр, — спросил он, склонившись над кроватью, — не угодно принести вам чаю?

— Нет, спасибо, — вежливо отозвался Зюсмайр.

Зюсмайр вдруг приложил палец к губам и прошипел:

— Тсс!.. Я никому не доверяю: ни прислуге, ни аббату Максимилиану Штадлеру. Аббат страшный человек, он мне пересказывает всякие гадости, которые исходили от Констанции. Якобы, после смерти Моцарта на его рабочем пюпитре находилось «несколько каких-то листиков бумаги с музыкой», которые она, не зная их содержания, передала мне, — это и был Реквием. Более того, она напридумала потом с три короба вранья. Когда Моцарт почувствовал себя плохо, то я часто должен был пропевать с ним и с Констанцией то, что было уже написано маэстро, а перед смертью я получал от Моцарта подлинное руководство (förmliche Unterricht) к Реквиему. Ей даже запечатлелось, что Моцарт часто говорил мне, по ее словам, «балбесу и свинмайеру»:

«Ei, da stehen die Ochsen wieder am Berge» («Эге, опять уставился как баран на новые ворота»).

Я не выдержал и прыснул, точно мальчик, но тут же извинился:

— Простите, герр Франц.

Но Зюсмайра как будто прорвало:

— Герр доктор, все это сказка для просвещенных идиотов. Во-первых, листки с неоконченным Реквиемом я совершенно случайно нашел в кипе бумаг, и относились они к 1784 году.

Дело даже не в этом. Чья идея с Реквиемом — неизвестно. Скорее, инициатор этого проекта был аббат Штадлер, который в союзе с Констанцией решили поставить жирную логическую точку на жизни и смерти Моцарта.

— Вы в этом уверены? — наивно поинтересовался я.

— Более чем, — махнув рукой, сказал Зюсмайр и добавил: — Скажу вам, как на духу — мне терять нечего. Заказчик Реквиема (граф Вальзегг) уже в августе 1791 года имел на руках свой Реквием, целиком дописанный до «Sanctus». Мне он особенно врезался в память из-за использования в нем бассетгорнов.

— Получается, что Моцарт достал старый опус и по желанию заказчика переделал его в заупокойную мессу для частного лица — и все это задолго до своей смерти?

— Именно. После смерти графини Вальзегг в январе 1791 года Реквием был заказан, получен и исполнен. А в сентябре, то есть уже после приснопамятного Реквиема, о котором столько споров, Моцарт находился в Праге на коронации императора Леопольда.

— И у вас есть доказательства?

Зюсмайр кивнул головой, задумался и негромко сказал:

— У меня достаточно доказательств: бумаги, письма, документы.

Это были последние его слова. Мы попрощались с маэстро Зюсмайром, а встретились уже на его собственной панихиде.

 

Тайное и явное

После смерти Моцарта прошло пятнадцать лет. А какие встречи последовали после этой даты!..

Мой жизненный путь вновь пересекся с аббатом Максимилианом Штадлером, вернее — он самолично нанес мне визит.

Однажды служанка доложила, что меня спрашивает какой-то человек. Она проводила его в гостиную и попросила подождать, пока узнает, удобно ли мне принять его в этот час. Она протянула мне визитную карточку. Я прочел:

«Аббат Максимилиан Штадлер, доктор теологии, помощник фрау Констанции Моцарт».

— Господи! — ахнул я, мучаясь в предчувствиях, и добавил: — Не буди лихо, пока оно тихо.

Конечно же, до меня доносились слухи о нем. Я знал, например, что, когда Зигмунд Нойком собирался писать биографию Моцарта, то Максимилиан Штадлер сам принялся собирать для него материалы. Ему было легко это сделать, ибо вскоре после смерти маэстро он стал помощником и поверенным в делах у мадам Моцарт.

Я тут же вспомнил завуалированную ревность Максимилиана Штадлера к тем, к кому Моцарт высказывал малейшие признаки расположения. Это походило на тотальный контроль и даже слежку. Одно было непонятно, сам ли аббат был автором этого патронажа маэстро, или он был миссионером тех тайных мира сего, мира Зазеркалья и тьмы. После смерти Моцарта я сразу же вычеркнул из жизни все, что касалось моих взаимоотношений с Максимилианом Штадлером, поскольку я был не слишком высокого мнения о нем и никогда не поддерживал с ним контактов.

Года два или три назад мы с аббатом Максимилианом Штадлером случайно встретились на улице и сухо поздоровались. Это был единственный раз, когда я видел его после похорон Вольфганга. И вдруг он пришел ко мне, о чем доложила служанка.

Я велел прислуге проводить аббата Штадлера в кабинет и поднялся из-за стола навстречу ему.

— Я скажу прямо. Причина нашей встречи — маэстро Моцарт, — заявил он с порога, и пристально посмотрев мне в лицо, добавил: — Вам, доктор Клоссет, наверняка не по душе многое из того, что я сделал или написал, но забудем об этом.

В ответ я широко открыл глаза.

— Не надо, герр доктор, мне все известно, — отмахнулся он. — Есть люди, которые хотят опорочить память маэстро. Вот почему я уверен, в одном: мы, знавшие его, должны забыть обо всех недоразумениях и объединиться ради доброй памяти о нем.

— Не пойму, о чем вы, герр Штадлер. Мои отношения с Моцартом остались далеко в прошлом и не имеют ни малейшего отношения к моему будущему, — солгал я в ответ.

Лицо Максимилиан Штадлера прояснилось.

— Прекрасно, доктор Клоссет! Я, разумеется, читал ваше краткое заключение о последней болезни маэстро. Мудро, ничего лишнего, только факты. Весьма профессионально и сдержанно.

— Герр Штадлер, в медицинском заключении, о котором вы упомянули, я изложил всю правду, известную мне на тот момент. Я и не мог пространно рассуждать о сути проблем.

Аббат сверлил меня испытующим взглядом, пытаясь угадать, что я скрываю. Он не мог понять, насколько я далек от мысли что-то утаивать, — сотни вопросов роились в моем мозгу.

— В таком случае, — сказал он, — я могу быть уверенным, что вы не опубликуете ничего связанного с болезнью Моцарта, с какими-то известными вам нюансами его жизни; некими новыми причинами смерти? И с его музыкой тоже. Особенно все, что касается его последнего произведения — Реквиема. Ведь музыка и была его жизнью. Не так ли, доктор Клоссет?

Поведение аббата было настолько вызывающим, что я попросту не мог ничего сказать.

— Как вам, наверное, известно, источник музыки ведет в космос, к самому Господу, — продолжал свой монолог аббат. — Вот почему музыка Моцарта не принадлежала ему. Сообщу вам по секрету: Моцарта я знал давно, мы с братом познакомились с ним у русского посланника в Вене Дмитрия Голицына, у которого служил мой младший брат Антон Пауль. Что и говорить, мой брат — высокоталантливый исполнитель на кларнете и бассетгорне. У русского посланника 23 марта 1784 года исполнялся написанный Моцартом в его честь так называемый «Штадлер-квинтет» с кларнетом. Все эти годы после смерти маэстро я помогал вдове Моцарта и ее другу Георгу Ниссену разбирать рукописное наследие Моцарта, завершил ряд незаконченных произведений Вольфганга Амадея. Приходилось многократно выступать в печати со страстной защитой подлинности моцартовского Реквиема. В «Kyrie» Моцартом написаны только первые 37 тактов, а завершать же пришлось мне. Честно скажу, мне было трудно трудиться над таким шедевром.

— Все верно, господин аббат, — кивнул я. — Руку маэстро править практически невозможно, нужно быть вторым Моцартом.

— Все верно, герр доктор, — задумчиво произнес аббат и добавил с сожалением: — У меня были копии и оригиналы нескольких пьес, в частности «Семирамида», которые пропали вместе с чемоданом при одном из его переездов. Хорошо еще, что из оригинальных эскизов «Реквиема» Моцарта у меня сохранились свыше двадцати страниц «Dies irae» до «Confutatis» включительно, которые я передал Венской придворной библиотеке.

— Герр Штадлер, этого потомки не забудут никогда, — польстил я.

Аббат испытующе посмотрел мне в глаза и сказал:

— Вы не будете со мной спорить и по иному поводу: ведь сам Моцарт был всего лишь пешкой в руках сильных мира сего. Вы согласны?

Слова Максимилиана Штадлера ошеломили меня. Я хотел возразить ему, но он вещал дальше, не давая мне опомниться.

— Я не собираюсь принижать или заземлять величие маэстро — просто хочу дать вам понять, кто Моцарт и кто они, — аббат ткнул указательным пальцем вверх. — Печальнее всего, мой дорогой Клоссет, что и жизнь маэстро, и наши с вами бесценные усилия спасти то, что осталось после его смерти — не прошли бесследно.

Если бы не его ррр-революционность, то он создал бы еще много гениального и высокого. Трагедия маэстро заключалась в его подчеркнутой независимости — я бы даже сказал, революционности и приверженности к низшим, земным ценностям. Вступив в борьбу с высшими силами, он сам погубил себя. Или вы объясняете это иначе?

Какое-то время я молчал, не веря своим ушам, затем пробормотал:

— Я. я догадывался и не мог взять в толк, какой смысл, какой резон. Кому выгодно?

— Вот именно: кому выгодно, — согласился Максимилиан Штадлер, — Одно ясно: только не Моцарту. Ведь маэстро мог жить и творить даже сегодня, сейчас. Скажите мне, уважаемый доктор Клоссет, что он сказал лично вам в те последние недели? Это должны знать люди из высших сфер, вы понимаете меня.

Неожиданно я вышел из себя, чувствуя, как лицо мое заливается краской.

— Да как вы смеете, герр Штадлер? — взорвался я. — Я ничего вам не должен. Если я в долгу, то перед самим Моцартом, которого мне не удалось спасти. Мне не хватило профессионализма, мне не удалось предвосхитить то коварство, о котором я был просто не способен помыслить. А теперь я прошу, я требую вас немедленно удалиться!

Забывшись, я схватил со стола кипу бумаг от Франца Зюсмайра, которые еще не рассортировал, и стал махать ими перед носом аббата Штадлера.

Его взгляд вдруг вспыхнул опасным огнем, в котором угадывался неподдельный интерес, который еще пару минут назад невозможно было предположить. Казалось, что мои слова и вспышка гнева запустили в действие скрытый в нем механизм: облик его, поведение и все его существо изменились до неузнаваемости. Передо мной стоял другой человек: холодный, жестокий, готовый на любой поступок — вплоть до убийства.

Он не сводил взгляда с пачки бумаг, которую я по-прежнему держал в руке.

Максимилиан Штадлер отряхнул пыль с идеально выглаженных брюк, затем медленно поднял с пола упавшую страницу и, не сводя с нее глаз, протянул мне.

И тут во мне проснулся раб: я испугался собственной выходки.

— Ах, герр доктор, вы так наивны по своему невежеству, — сказал аббат. — Иные знания следует хранить в тайне, они опасны для простых людей. Что-то доступное для одних людей возмутит других, а слабые души и непросвещенные умы просто погибнут. Я, доктор Клоссет, держу в тайне только то, что необходимо для общего блага. Долг и совесть — вот наши путеводители в океане жизни.

Он замолчал, исследуя мою реакцию на откровения. Но я был настолько ошеломлен, что стоял и слушал. Штадлер продолжил:

— Будучи аббатом, я многое познал в церковных кругах, доктор Клоссет. Я не только сочинял церковную музыку. Мне пришлось научиться великому искусству, как влиять на людей и управлять ими.

Наши князья столичного католицизма всегда восхищались умением иезуитов подчинять людей единой власти. Их цели и методы сослужили нам хорошую службу. Они, как и мы, настаивают на полном отказе от личной воли и личного мнения во имя общего дела. Мы очень тонко вербуем своих сторонников, ибо далеко не всякий в состоянии уловить смысл этого общего дела. Таким образом, мы, как вы сами понимаете, практикуем изощренный и спасительный обман, чтобы вести людей к неизвестной и непонятной им цели.

Слова Максимилиана Штадлера отозвались во мне полным неприятием его непомерного снобизма. От него разило таким высокомерием и амбициозностью, а слова и тезисы выдавались подчеркнуто и терпеливо, как будто речь шла о чем-то архиважном для человечества.

Я молчал.

Аббат дважды шаркнул левой пяткой о ковер, снова отряхнул брючину и встал, выпрямившись. Внезапно почувствовав головокружение, я отступил к столу в поисках опоры.

— Простите меня, доктор Клоссет, — произнес Максимилиан Штадлер с железным хладнокровием. — Я снова устыдился своего поведения. По-видимому, я погорячился.

Безусловно, вы медик, естествоиспытатель. В ваших сферах люди должны пользоваться полной свободой исследований — в этом я всецело на вашей стороне.

Он умолк и цепким взглядом осмотрел мой кабинет, как будто оценивая обстановку и желая понять: кто я такой на самом деле.

— Я позволю напомнить вам, что есть люди, — аббат показал глазами вверх, — люди, которые не поступятся своими принципами. И поверьте мне, они не погнушаются никакими средствами, чтобы убедить вас не впутываться в дела, которые вас абсолютно не касаются.

Максимилиан Штадлер шагнул к дверям, но снова обернулся:

— Именно так, доктор Клоссет. Именно так. Кстати, как поживает ваша супруга? Надеюсь, она в добром здравии? Прекрасная женщина!

— Спасибо, все хорошо.

— Жаль, что маэстро так и не связал себя брачными узами с особой благородного происхождения. Как это сделали Глюк или Гайдн. Вы ведь помните чудесную ученицу Моцарта? Ее, кажется, зовут Мария Магдалена? Какая была бы чудесная пара!..

— Простите, а Констанция, которую он так любил!.. — воскликнул я.

— Констанция, — ухмыльнулся он и добавил: — Причем тут это. Она мелкая, ничтожная женщина, ваша Констанция!..

Он буравил меня взглядом. Я молчал.

— Ну конечно, вы ничего не знаете, да и откуда вам знать — вы ведь уже десять лет не интересуетесь делами Моцарта. А она не только жива, но и, по моим данным, бывает иногда в Вене. Как там Моцарт называл ее? Ах да: Венера Милосская.

Он вновь замолчал.

— Профессор Клоссет, — Максимилиан Штадлер внимательно посмотрел мне в глаза, — говорят, что люди, погрязшие в грехах и пороках, доживают до глубокой старости. А такие добродетельные, вроде вас, зачастую умирают во цвете лет. Как это верно и как грустно, правда? Мои наилучшие пожелания фрау Клоссет. Весьма достойная женщина.

Аббат повернулся и исчез, как будто его и не бывало.

Я выглянул в окно и с удивлением увидел, что он задержался на крыльце и беседует с моей служанкой. Я не мог расслышать его слов, но видел, как он быстро вложил ей что-то в руку. Наверное, деньги за то, что служанка впустила его в такую рань.

И Максимилиан Штадлер ушел, оставив после себя больше вопросов, чем ответов.

Я отвернулся от окна и вспомнил, что он говорил о Магдалене Хофдемель — об ученице и возлюбленной Вольфганга. Я знал о ней все: в девичестве она называлась Магдаленой Покорной — была дочерью известного капельмейстера из Брюнна. Сегодня о ней я тоже мало слышал. Говорили, что она так и не переезжает в Вену из Брюнна, куда ее отправил еще император Леопольд П. ее дети выросли, бывают в Вене; а взрослый сын ее, выйдя в отставку, вернулся в австрийскую столицу. Последнее, что я слышал, — это то, что младший Вольферль живет у своей матери Магдалены Хофдемель.

Стараясь не думать о визите Максимилиана Штадлера, я снова принялся перебирать бумаги Вольфганга и листать свои дневники.

В половине третьего вошла служанка и предложила принести мне обед прямо в кабинет, чтобы я не отрывался от дел. Я поблагодарил ее за заботу, и через несколько минут обед был подан — наваристый говяжий бульон, свежевыпеченный хлеб и засахаренные фрукты. Затем служанка ушла из дому. У меня проснулся страшный аппетит, и сама мысль о еде вызвала в душе радостный подъем. Поскольку мне предстояло поработать с бумагами Моцарта, я ограничился половиной всех блюд, рассчитывая, что после работы доем все.

Поначалу я плодотворно потрудился — сделал то, что не удавалось много лет. Но скоро все изменилось. Мне не удавалось сосредоточиться на пустяках; потом все поплыло перед глазами, и я не мог прочесть ни слова. Ближе к вечеру я почувствовал себя совсем плохо. Но это были не привычная головная боль, жар, бессонница или что-то в этом роде. Сильно болел желудок, меня подташнивало, а во рту ощущался странный металлический привкус. Я утер испарину со лба, встал и отправился в постель, даже не убрав бумаги со стола. В постели меня стал бить озноб; мне стало страшно холодно. Сквозь сон я чувствовал, как сознание мое давила смертельная тяжесть; тревожные сновидения пролетали чередой, но я ничего не успел запомнить. Помню только лица — моей жены и обезображенный лик Магдалены Хофдемель; растворяясь друг в друге, они слились в единое целое.

Проснулся я, когда рассвело. Страшная слабость охватила весь организм. Воля была подавлена. Дрожь в конечностях не унималась, зрение, правда, восстановилось.

Кое-как я поднялся в свой кабинет. Все оставалось нетронутым: бумаги Моцарта, посуда с остатками еды. Я печально улыбнулся, вспомнив, сколько подобной посуды уносил, бывало, из комнаты Моцарта, когда больше некому было сделать это.

Скоро в дверь постучала служанка. Она забрала поднос и вернулась через полчаса с завтраком: кофе, хлеб, копчености, сыр и фрукты. Я только с наслаждением выпил крепкий черный кофе, а остальное оставил в нетронутости: пища вызывала отвращение. И вдруг, как ночью, меня встревожил металлический привкус во рту. Мне не удалось высидеть за столом даже до обеда, потому что странности с самочувствием и зрением возобновились.

Я встал и отстраненно, точно глядя на себя со стороны, собрал все бумаги, кроме нескольких страниц, и снова запер их в столе. И неверной походкой спустился в спальню. Прилег и уснул каким-то поверхностным с чередой сновидений сном.

Ближе к вечеру служанка постучалась в спальню и спросила, куда принести обед. Я лежал на кровати, пытаясь не обращать на боли в желудке и спазмы в правом боку. Я сказал, что плохо себя чувствую, и спросил, чтобы перед уходом она принесла мне крепкого чая.

Я выпил чай, но спазмы в желудке и боку не прекратились. Не исчезал и привкус металла. Ближе к рассвету меня охватил панический страх. Мне не хватало здравого смысла сказать себе, что я опасно болен и нуждаюсь в медицинской помощи. Но рядом не было ни жены, ни прислуги, чтобы послали за врачом. Нужно было что-то срочно предпринимать, промедление было смерти подобно. С огромными усилиями я поднялся; острая боль в кишечнике становилась все нестерпимее.

Я медленно оделся, собрал рассыпанные по постели бумаги, захватил с собою дневник и спустился на улицу. Мне с трудом удалось остановить подъезжающий экипаж. Было еще довольно рано, но я рассчитывал, что приеду в больницу как раз к обходу главного врача, и попрошу его помочь мне. Однако ошибся в расчетах более чем на полтора часа.

Я миновал вестибюль приемного покоя и прошел в процедурную, так как знал, что до девяти туда никто не войдет, и принял рвотное — каломель. Судороги и резкие боли в области желудка уменьшились, но со зрением что-то было не так: в углах глаз мелькали мушки.

Я вышел в коридор и сел в кресло; задремал, провалившись в густую тьму. Проснулся от звуков двух мужских голосов в приемном покое, голоса были до боли знакомыми, но мне казалось, что все происходит во сне.

— Спасибо, герр доктор, рассчитываю на вашу помощь.

— Ему необходим строгий постельный режим, мы все сделаем.

— Правда, я очень беспокоюсь. больное воображение. галлюцинации. да, были знакомы еще при жизни Моцарта. в последний раз я видел его два дня назад.

Я ущипнул себя — нет, все въяве. Помотал головой, стряхивая остатки сна. Голос, вне всякого сомнения, принадлежал Максимилиану Штадлеру; второй же я не мог разобрать.

— Прекрасно, профессор. я был уверен, что вы не усомнитесь в серьезности моих намерений.

Я вскочил на ноги и, шатаясь, устремился к выходу. У меня было одно паническое желание — уйти от этих голосов, уйти как можно дальше!

Уже в дверях я столкнулся с врачом из приемного покоя.

— Доктор Клоссет, вам плохо?! — с выражением страха поинтересовался тот.

Я протянул руку, выдавил:

— Ничего, все хорошо, и, прижимая к груди бумаги Моцарта и мой дневник, я бросился на улицу.

Остановленная пролетка понесла меня к дому.

Мой дом находился не более чем в десяти минутах езды от больницы — в лучшие времена я ходил туда пешком. Вначале экипаж ехал быстро, но что-то случилось с колесом, и мы остановились. Ноздри мои учуяли запах дыма; сердце сжалось. Я выбрался из экипажа и, ведомый каким-то последним запасом внутренней энергии, на грани человеческих сил, попробовал протиснуться сквозь толпу.

Я предчувствовал, что увижу самое плохое.

За последним поворотом мои предчувствия оправдались. Возле дома стояла пожарная конка. На площади перед зданием толпились люди. Пожар уже был потушен, а люди продолжали толпиться и обсуждать событие. Обессиленный, я подошел ближе, спросил:

— Что случилось?

Мне охотно ответили:

— Был огонь на втором этаже, но его вовремя потушили. Даже вещи целы.

От сердца отлегло.

Но тут я увидел его спину. Ошибки быть не могло. С кем можно спутать человека в сером. Это был Брат Ужаса, который водил меня по фантастическим залам и коридорам катакомб, участвовал в ритуале моего посвящения в масонскую ложу и, в конце концов, привел меня к гробу Моцарта? Хотя сейчас это уже кажется сном или буйной фантазией сумасшедшего. Он обернулся, будто чувствуя на себе мой взгляд, и я разглядел надменную усмешку на немыслимо тонких губах.

Крепко сжимая под пальто бумаги, я бросился по переулку в какой-то двор. За ним начинался сад, а вдали виднелось поле. Но куда? И как? Как смогу я теперь записать то немногое, что знаю о Вольфганге и о его последних ночах? Как выполню обещание, если самая необходимая информация безвозвратно утрачена?.. Я еще крепче прижал к груди бесценные листы бумаги. Если я потеряю их, жертвоприношение лишится всякого смысла. Я должен найти убежище — любое место, где смогу довести жизнеописание маэстро до конца, поверить бумаге то, что знаю; где смогу исполнить обещание, данное Моцарту. Но где оно, это место? И тут я увидел воду, бьющую фонтанчиком из водоразборной колонки. Я жадно припал к холодной струе воды. Холодные брызги остудили мое пылающее лицо. Вот теперь я знал, куда мне податься. В самое сердце ночи. Там и только там можно было укрыться от таких, как человек в сером или аббат Максимилиан Штадлер.

Место такое существовало. Там даже дюжина верных помощников или нукеров госпожи Констанции или ее советника аббата не найдут меня. Им просто в голову не придет разыскивать меня в Брюнне и его окрестностях. Магдалена Хофдемель, а в девичестве Мария Покорная — вот тот спасительный оазис.

Я нашел ее — после бесконечно долгих часов езды до Брюнна и поиска ее родительского дома Покорных. Здесь, в ее фамильных апартаментах, я обрел покой — покой под сенью шлейфа Царицы Ночи из «Волшебной флейты». Здесь, размышляя о прощальных словах аббата и об отравлении «аква тоффаной», я снова и снова спрашивал себя: одному ли мне уготовил Максимилиан Штадлер такую участь? Ибо я вспомнил служанку в доме Моцартов Лорль, которой Максимилиан Штадлер что-то положил в ладонь, и было это во время отъезда на воды в Баден Франца Зюсмайра с Костанцией. Как сейчас помню, это было 1 октября 1791 года.

Но что ему нужно было теперь от меня? Быть может, он боялся, что я выдам его? И за это темные силы преследовали меня? Но зачем он предал огню всю мою жизнь? Вот тайна, которая не дает мне покоя.

Комната напоена тонким ароматом благовоний и парфюма. Я лежал на ослепительно белых простынях Марии Магдалены Хофдемель, а медленный яд постепенно делает с моим организмом свое черное дело. Выживу ли я? Я уже перенес на бумагу все, что мог сказать. Рука моя дрожит, и боюсь, что сегодня я больше писать не в силах. Сбоку от меня окно и шикарный вид — лесистые горы, много неба и солнца. Но нынче утром солнце так беспощадно льет золотой свет в мою комнату, что ничего не хочется делать — только лежать и ни о чем не думать. Придется сделать паузу.

Вена, 20 сентября 1803 года.

Д-р Клоссет.

Пишу по свежим впечатлениям. Только что вернулся с похорон придворного капельмейстера Франца Ксавера Зюсмайра — если это можно назвать похоронами. Скорее фарс, поскольку все повторилось по образу и подобию маэстро. Правда, еще хуже, как насмешка судьбы.

Именно 17 сентября 1803 года ко мне пожаловал сухощавый молодой человек, с непроницательными глазами и поджатыми губами, одетый во все серое — камердинер Зюсмайра.

— Герр Клоссет, смею вам сообщить пренеприятное известие, — с порога заявил он. — Сегодня скончался придворный капельмейстер Франц Ксавер Зюсмайр. Он пожелал, чтобы вы проводили его в последний путь. Отпевание покойного будет завтра в церкви св. Стефана в три часа пополудни.

— Как он умер?

— В последние полторы недели герр Зюсмайр был крайне раздражительным. У него были частые головокружения, наступала такая слабость, что он не мог встать с кровати. Рвота его замучала; он потерял вес — остались кожа да кости; зато руки и ноги опухли. Ему постоянно что-то мерещилось — какие-то видения или галлюцинации, бледность его лица даже пугала.

Врачи не могли точно определить, что у маэстро — то ли чахотка, то ли ревматическая лихорадка.

— Какие-либо бумаги у него остались — ноты, партитуры или письма? — спросил я.

— Приходил герр Штадлер, аббат Максимилиан Штадлер. Все бумаги и забрал.

— Все до единого листочка?

— Да, ни клочка не оставил.

— А бывала у вас ли вдова Моцарта — Констанция Моцарт?

— Они вообще не поддерживали отношения. Хотя, нет, приходила не так давно, но с герром Штадлером.

Я был ошарашен этим сообщением, ходя интуитивно догадывался о некоем связующим треугольнике.

Когда я подходил к собору св. Стефана, меня обогнали желтые дроги с гробом, который поставили в часовне Крестовой капеллы (Kreuz-Kapelle), расположенной по северную сторону собора. Это обиходное название капеллы, правильно она называлась Kruzifix-Kapelle, то есть Капелла распятия, так как открытый павильон, образующий вход в катакомбы собора, украшен изображением распятого Христа.

В часовне было два-три монаха и монахиня. Вместе со мной внесли гроб — там было тело Зюсмайра. Никто из присутствующих даже головы не повернул. Похороны — обычное явление, а тут, по всему было видно, хоронят какого-то безвестного бедняка. Об этом свидетельствовал некрашеный сосновый гроб и более чем скромное число провожающих.

Когда я попытался внести нужную сумму за подобающие сану Зюсмайра похороны, то мне было категорично заявлено:

— Не волнуйтесь, герр доктор. За все уже заплачено, это воля покойного.

— Откуда вам известно, друг мой?

— Аббат Штадлер — это по его милости все сделано.

«Господи, — подумал я. — Ведь точь-в-точь, как хоронили великого Маэстро — Вольфганга Амадея Моцарта. Но какой-то за этим стоит фарс, издевка, а может, ритуал?..»

На время отпевания я встал рядом гробом, стараясь не смотреть на изменившееся до неузнаваемости желто-бронзовое лицо покойного — острый нос, впалые щеки. Когда притч отправлял похоронную службу под крышей павильона капеллы, я оглянулся по сторонам — из провожающих только я один. С сухим треском горели свечи, наполняя помещение запахом воска и благовоний.

После отпевания тела гроб поставили в катафалк, и возница повернул лошадь в сторону кладбища.

Маленькое кладбище св. Марка было создано стараниями прихожан собора св. Стефана для тех, у кого не было средств хоронить своих близких с большим почетом. Когда похоронные дроги затряслись по булыжной мостовой предместья Ландштрассе, за ними, кроме меня, никто не последовал.

На кладбище находился всего лишь один могильщик. День сегодня что-то долго тянулся, пожаловался он вознице. Он как раз заканчивал закапывать общую могилу.

Могильщик был стар и туговат на ухо; он уже составил много гробов возле длинной узкой ямы. Любивший порядок во всем, могильщик гордился своей аккуратностью. Он не расслышал имени, но прикинул, что покойник, должно быть, маленького роста, сразу видно по размеру гроба, да и бедняк, судя по третьеразрядным похоронам. Только такие похороны бывают без провожающих.

Возница свалил гроб на землю рядом с другими гробами и поспешил прочь. Он презирал такие похороны. Разве на них заработаешь? Скажи спасибо, если окупишь расходы по содержанию лошади и повозки.

Тело Зюсмайра пошло в общую могилу, где в три яруса были навалены сотни других трупов.

Кроме меня, еще двое все-таки добрались в тот день до кладбища св. Марка. Это был Эммануэль Шиканедер, он приехал на кладбище с двумя актерами, когда могилу уже зарыли. Он ожидал, что многие съедутся на похороны в каретах, и когда повозок у собора не оказалось, потерял немало времени на поиски экипажа, чтобы добраться до самого кладбища св. Марка. Могильщик уже ушел, а смотритель ему сказал:

— Мы тут сегодня целый день хоронили. Откуда нам знать, где могила вашего друга?

Я совершенно случайно столкнулся с ним.

— О, герр Шиканедер! Столько лет, столько зим!.. Пойдем-те, я покажу.

Мы вернулись назад, я стал искать то место, где еще недавно стоял, но не нашел.

— Кажется, вот здесь.

Но тут подошел могильщик.

— Ваш приятель похоронен в общей могиле. Его хоронили по третьему разряду. Это на большом участке, — там сегодня немало народу похоронено. Свежевскопанная полоса тянулась на большое расстояние, — разве определишь теперь, где опустили в землю последний гроб.

На небе уже высыпали звезды, столько звезд — не сосчитать. Теперь они будут светить и над Зюсмайром, как и над Моцартом. Светить над его музыкой, которая приносила ему радость и счастье. Для них он не исчез. Он не может исчезнуть с его музыкой, ставшей неотъемлемой частью природы. И все. Больше никому не будет нужна музыка Зюсмайра. Он один из многих, он даже не талант, он обыкновенный середняк.

— Вот и тень Моцарта похоронили, — с некоей долей цинизма сказал Эммануэль Шиканедер. — Может, и к лучшему, что его похоронили вот так, с безвестными покойниками, которые волею судеб оказались в одной с ним общей могиле. — Тень Моцарта останется тенью — не более того.

— Пусть земля ему будет пухом, — добавил я.

Постфактум.

С уходом Франца Ксавера Зюсмайра прошло не более чем 9 лет, как 21 сентября 1812 года в возрасте 61 года (родился в Штраунбинге в 1751 году) скончался сам Иоганн Иосиф (Эммануэль) Шиканедер и его тело отвезли, как и тело Моцарта, на катафалке для бедняков, где он и упокоился в общей могиле. А на 9-й день 30 сентября в небольшой церкви св. Иосифа, к приходу которой относился «Виденертеатр» прозвучал торжественный и душераздирающий Реквием Моцарта.

Круг, как говорится, замкнулся.

Вот и все, что я могу поведать про необыкновенную жизнь и смерть великого маэстро Моцарта. Молю Бога, чтобы истина восторжествовала и незамутненный облик великого композитора Австрии предстал перед соотечественниками и миром в истинном свете.

Остается пожелать трудов праведных и успехов в составлении истинного жизнеописания бога музыки В. А. Моцарта. Надеюсь на то, что восторжествует правда и истина, о чем мечтал наш музыкальный Гений.

Записано лично доктором Николаусом Францем Клоссетом, Вена, 24 сентября 1812 год.